Ольга Лаврова, Александр Лавров. Любой ценой


Источник: О. Лаврова, А. Лавров. Полуденный вор. М., 1991.
Подготовка текстов: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского

В тюремной камере, которая служит для содержания под стра­жей до суда,
— двухъярусные койки, небольшой тяжелый стол, четыре тумбочки, четыре
табуретки. Высоко расположенное, забранное решеткой окно. И все. Вынужденное
безделье, глухота грязноватых стен. Скучно. Нервно: судьба еще не
окончательно решена. Люди, что рядом, с тобой временно, ты им никто, они
тебе — никто. Словом, скверно...
В камере трое. Один — молодой коренастый парень, другой, долговязый,
— постарше. Третий — лет сорока, с мягко очерчен­ным лицом и живыми карими
глазами. Это Тобольцев, подслед­ственный Знаменского.
Компания "забивает козла". Игра идет без азарта, под харак­терный
"камерный" разговор.
— Сейчас главный вопрос — как она меня видела: спереди или сбоку,
тревожится парень. — Если сбоку, пожалуй, не опознает, а?
— Одно из двух: либо опознает, либо не опознает, — говорит Тобольцев.
— Если опознает, скажу, что полтинник на том месте обронил. Поди
проверь, чего я искал.
— Ну-ну, скажи, — Тобольцев спокоен, почти весел.
— Хорошо тебе, Тобольцев. Твоя история смирная, бумажная. А ему думать
надо!..
— Не думать, а выдумывать, — роняет Тобольцев.
Парень вскидывается:
— Да если не выдумывать, это ж верный пятерик! Тогда все, что там, —
машет он на окно, — все только через пять лет! Через пять лет, ты
понимаешь?
— Понимаю. Я отсюда тоже не на волю пойду.
С лязгом открывается дверь, арестованные встают — положе­но. Конвоир
вводит новичка. Тот упитан, смазлив, с юношеским пушком на щеках; одет
щеголевато, на плече сумка иностранной авиакомпании.
— Старший по камере! — вызывает конвоир. Тобольцев делает шаг вперед.
— Укажите койку, объясните порядок поведения.
— Слушаюсь, гражданин начальник, — говорит Тобольцев.
Дверь запирается, щелкает глазок. Холина молча разглядыва­ют: он
кажется чужаком здесь, среди заношенных пиджаков.
— Здравствуйте, — с запинкой произносит Холин.
— Здравствуйте, — вежливо отзывается Тобольцев.
— С благополучным прибытием! — фыркает парень.
— Раз прибыли, давайте знакомиться.
Холин поспешно протягивает руку.
— Холин, Вадим.
— Тобольцев.
Холин оборачивается к парню — тот демонстративно усажива­ется за стол,
а долговязый вместо руки Холина берется за его сумку.
— Разрешите поухаживать... Ишь, вцепился в свой ридикюль. Там указ об
амнистии, что ли?
— В основном белье, — Холин пугливо выпускает сумку. — Есть хорошие
сигареты, — Холин, торопясь, лезет в карман, пускает пачку по кругу.
Парень с удовольствием затягивается.
— Каким ветром в нашу преступную среду?
— Даже не знаю... взяли прямо на улице, совершенно неожи­данно...
Говорят, "по приметам"...
— Садись, — приглашает Тобольцев. — И, вообще, начинай учиться
сидеть.
Холин осторожно опускается на табурет.
— А все-таки — за что ж такого молодого и культурного?
— Не говорит — не приставай, — урезонивает парня Тобольцев.
— Нет, пожалуйста... но ведь меня, собственно, ни за что... Нет, вы не
смейтесь. Ну якобы я кого-то ограбил, чуть ли не убил... а я там даже и не
был, честное слово!
— Якобы кого-то якобы ограбил. Может, при якобы свидете­лях? И дома
якобы вещи нашли?
Оба — молодой и пожилой — гогочут. Рады развлечься.
Холин снова встает, озирается: нары, зарешеченное окошко, чужие руки
роются в его сумке... И этот издевательский смех.
— Нет, я тут не смогу, — отчаянно говорит он Тобольцеву. — Я должен
вырваться! Любой ценой!..
— Бывалые люди утверждают: вход руль, выход — два, — серьезно
сообщает Тобольцев.

x x x

Рабочий стол Знаменского завален пухлыми бухгалтерскими папками.
Расчищен только уголок для диктофона. Крутятся кас­сеты, доверительно звучит
негромкий, чуть картавый говорок Тобольцева. Знаменский сосредоточенно
вслушивается, останав­ливает запись, думает. Стучат в дверь.
— Входите!
Появляются Томин и Кибрит. Вид торжественный.
— Дорогой Паша! — начинает Томин. — Знаешь ли ты, что пятнадцать лет
назад, день в день...
— Может, мне тоже встать? — озадачен Знаменский.
— Пожалуй. Так вот, пятнадцать лет тому назад... что произош­ло?
— Мм... Всемирный потоп состоялся несколько раньше. Чем­пионат Европы
наши выиграли позже...
— Безнадежно, — смеется Кибрит. — Пал Палыч, пятнадцать лет назад ты
впервые пришел на Петровку!
— Да бросьте!.. Неужели целых пятнадцать?..
— Да, поздравляем.
— От благодарных сослуживцев! — говорит Томин, водружая поверх папок
новенький "дипломат", который прятал за спиной.
— Ну прямо с ног сбили. С вашего позволения... — он садится на диван.
— А ты помнишь свой первый протокол. "Я, такой-то и такой-то..."? —
спрашивает Кибрит, пристраиваясь рядом.
— Еще бы!
— А первого подследственного помнишь?
— Первое дело, Зиночка, я не двинул с мертвой точки. Подслед­ственных
у меня вовсе не было. Только потерпевший. Но потер­певшего вижу как сейчас.
Длинный, энергичный блондин по кличке "Визе"... однорукий. Он лежал с
ножевым ранением в больнице на Стромынке. Посмотрел на меня умными глазами и
очень любезно объяснил, что пырнули его свои же блатные друж­ки, но он
надеется выздороветь. А когда выздоровеет, то сочтется с кем надо без моей
помощи. И он таки, наверное, счелся. Хвати­ло одной руки!
— Рассказываешь, как о первой любви, — хмыкает Томин.
— Да ведь и сам помнишь первого задержанного.
— Увы. Ma-аленький такой спекулянтик. До того маленький, до того
хлипкий и несчастный — прямо неловко было вести в милицию. Я вел и очень,
очень стеснялся... пока в темном переулке он не треснул меня промеж глаз и
не попытался удрать. И так, знаете, резво...
— А мне поначалу доверяли такие крохи, что и вспомнить нечего, —
вздыхает Кибрит. — Знаешь, Пал Палыч, когда-то ты казался мне удивительно
многоопытным, почти непогрешимым! С тех пор въелась привычка величать по
имени-отчеству.
— Между нами, первое время я и себе казался многоопытным. Не сразу
понял, что за каждым поворотом подстерегает неожи­данность. За любым.
— Вообще или конкретно? — уточняет Кибрит, почуяв в тоне горчинку.
— Конкретно. Есть минут пять?
Знаменский нажимает кнопку диктофона, с легким жужжани­ем
перематывается лента. Новый щелчок — и возникают голоса:
— Гражданин следователь, я, конечно, для вас ноль...
— Ну почему так, Тобольцев?
— Да ведь должность моя самая простецкая и преступления
соответственные. Чего со мной беседовать? Даже по делу интерес небольшой —
двадцатая спица в колесе... А если про жизнь, то какая моя судьба? Сплошная
глупость. Но вы... вы сейчас очень важный для меня человек. Только и жду,
что скажете да как посмотрите... Я ведь двум детям отец! На мне долг
неимоверный, а я — вот... Эх!..
Знаменский останавливает запись.
— Диагноз?
— Очень искренно, Пал Палыч, — говорит Кибрит.
— Этой записи полтора месяца. Были на полном доверии. А неделю назад
Тобольцев отказался выйти из камеры на допрос.
— И потому ты забуксовал в бумажных дебрях? — Томин кивает на горы
папок.
— Да нет, "заело" чисто по-человечески.

x x x

И как еще заело! Все уже в этой хозяйственной тягомотине распутано,
рассортировано, еще чуток — и с плеч долой. Поведе­ние Тобольцева ничего не
изменит. Но — весьма любопытно. Да и самолюбие задевает.
Надо вызвать его сюда, решает Знаменский. Давненько в тюрь­ме, смена
обстановки встряхнет.
Однако если б Знаменский понаблюдал, как Тобольцев в соп­ровождении
конвоира поднимается по внутренней лестнице Петровки, то понял бы, что номер
не удался. Явственно постарев­ший, безучастный, Тобольцев не проявляет
никакого интереса к окружающему, свойственного любому человеку, запертому в
че­тырех стенах и вдруг попавшему "наружу". К Знаменскому он входит не
здороваясь и мешковато садится у стола.
— Неделю назад я оставил вас в покое, Василий Сергеич, думал, накатило
нелюдимое настроение. Но сегодня, вижу, вы тот же. Объяснять ничего не
намерены?
Тобольцев молчит.
— Вы слышите меня, Тобольцев?
— Да, гражданин следователь.
Знаменский открывает одну из папок. Пустяки в ней, предлог, чтобы
Тобольцева раскачать.
— Осталось уточнить пять-шесть цифр. Они пока со слов Беля­евой. Она
возлагает на вас вину за приписки в нарядах с июля по сентябрь. Вот,
ознакомьтесь.
— Вы мне зачитывали на прошлом допросе, — не поднимает головы
Тобольцев.
— Да. И тогда вы собирались опровергнуть ее показания. Так? Почему не
слышу ответа?
— Все верно говорите, гражданин следователь.
— И что же, Василий Сергеич? Будете опровергать?
— Как хотите... Как проще.
— Я ищу не простоту, а правду, — сердится Знаменский. — Убедите
меня, что Беляева лжет.
— Июль и половину августа я был на втором участке, — безо всякого
выражения сообщает Тобольцев. — Там велись срочные работы, и был приказ по
тресту. На первом и четвертом участке в то время я не бывал и нарядов не
закрывал.
Знаменский переворачивает несколько листов дела.
— Но вот подшит наряд, на нем подпись: "Тобольцев". Рука ваша или нет?
Тобольцев равнодушно взглядывает.
— Моя, гражданин следователь. Подсунули, небось, среди бума­жек,
подписал дуриком.
Знаменский всматривается в Тобольцева, почти не слушая его.
— Василий Сергеич... Что стряслось?
Обойдя стол, он становится перед Тобольцевым, чтобы попасть в поле его
зрения.
— Что на вас навалилось?.. Вы здоровы?
Тобольцев роняет лицо в ладони:
— Пал Палыч... очень прошу... свидание с детьми.

x x x

Случается, когда Пал Палычу нужно что-то понять и об этом можно
рассказать, не нарушая служебной тайны, он советуется с матерью.
Подследственные — частенько люди с изломанной психикой, а Маргарита
Николаевна — чуткая женщина, да к тому же психиатр. Вот и сегодня
встревожил Пал Палыча Тобольцев, и дома покоя нет.
— А ты не усложняешь, Павлик? — за разговором Маргарита Николаевна
хлопочет на кухне. — Может, просто реакция на окончание дела? Пока
следствие, голова занята: как сказать, да что сказать. Человек до поры мог
почти не думать о наказании. А теперь заслониться нечем, и разом навалилось
то, что ждет. Вот и срыв.
— Это, мать, не про Тобольцева. У него другая тактика выжива­ния: чего
нельзя миновать, к тому надо приспособиться. Мы с ним толковали о суде, о
колонии, он был готов все это перенести.
— Стало быть, что-то личное... дурное известие... Достань сто­ловую
ложку.
— Я бы знал. Мне обязаны сообщать то, что сообщают ему.
— Ну, не герметически же он закупорен. Плохая новость щелку найдет.
— Да все, что могло случиться плохого, вроде бы уже случилось. Давай
нож поточу, не режет ведь... Жена от него ушла пять лет назад и уехала с
новым мужем куда-то аж в Каракумы. Дети остались с ним и с тещей.
— Дети маленькие?
— Десять и семь.
— С ними благополучно?
— Попросил свидания, значит, живы-здоровы... Пахнет уже вкусно... Этот
Тобольцев, как заноза в мозгах!
— Хорошо, хоть аппетит не пропал.
— Аппетит зверский!

x x x

А дня через три утром не успел Знаменский снять плащ, как позвонили из
Бутырки. Тобольцев слезно и в срочном порядке просится побеседовать. Пал
Палыч покачал головой над густо исписанным листком календаря, но поехал...
На этот раз Тобольцев здоровается и не отворачивается, но снова на себя
не похож: им владеет мрачное возбуждение.
— Итак, явился на ваш призыв, — говорит Знаменский. — Слушаю.
Тобольцев набирает воздуху, смотрит круглыми карими глазами и молчит.
— Вы собираетесь сообщить новые обстоятельства по делу? —
подсказывает Знаменский, хотя чувствует: вряд ли.
Не в силах усидеть, Тобольцев вскакивает с привинченного к полу
табурета.
— Нет, я... — Он топчется у стола, опираясь на него нетвердой рукой.
— Пал Палыч, я убил человека!
Знаменский реагирует, словно на шутку:
— Убили? Это кого же?
— Фамилию не знаю... то есть тогда не знал.
— Странные вещи с вами творятся, Василий Сергеич. Сядьте, постарайтесь
успокоиться... Ребята приезжали?
— Да, вчера. Поглядел, простился, — от волнения он картавит порой до
непонятности.
— Почему "простился"?
— Больше вряд ли увижу.
Спятил мужик, что ли? Помолчав, Знаменский включает дик­тофон.
— Ну ладно, выкладывайте.
— Четырнадцатого июня, примерно в семь тридцать вечера я зашел в
винный магазин на Таганской улице, чтобы выпить, — начинает Тобольцев
заученно. — Там ко мне привязался пожилой незнакомый человек, полный такой,
в черном плаще. Из магазина он вышел вместе со мной и что-то все говорил, но
я его не слушал. — Он приостанавливается, обеспокоенный: — Вы не пишете
протокол?
— Успеется. Дальше?
— Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него
отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос
какие-то документы, вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я
разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все... А он там же умер.
— С чего вы взяли?
— Потому что он умер.
— Место, где это произошло? — резко спрашивает Знаменский, уже с
внутренним ознобом.
— В Товарищеском переулке.
Выключив диктофон, Знаменский звонит, представляется.
— Вечером четырнадцатого июня в Товарищеском переулке зарегистрировано
нападение на мужчину?.. Да, жду.
— Вы мне что — не верите?
Знаменский не отвечает, прижимая трубку к уху. На том конце провода
начинают зачитывать текст с карточки учета преступле­ний:
"... обнаружен труп Киреева Д.Т., шестидесяти четырех лет. По
заключению судмедэксперта, причиной смерти явился удар по голове, вызвавший
разрыв сосудов в части мозга, пораженной недавно перенесенным Киреевым
незначительным инсультом. Подозреваемый был задержан дружинниками при
попытке огра­бить тело потерпевшего, однако..."
Знаменский машинально записывает, переспрашивает:
— Когда?.. Его фамилия?.. И кто ведет дело?.. Ясно, спасибо.
Потом долго смотрит на Тобольцева.
— Вы правы, тот человек умер.
За время телефонного разговора Тобольцев снова ушел в себя.
— Не угадаешь, где она подстережет, стерва безносая, — бормо­чет он.
— Слушайте, Тобольцев, откуда вся эта дичь? Пухнет, обраста­ет
подробностями!
— Не обременяйте вы себя, Пал Палыч... Мне так и так хана.
Знаменский снова включает диктофон и стремительно задает вопросы:
— Итак, он упал, а вы сразу ушли?
— Да.
— Тихо-мирно потопали себе дальше?
— Да. Такой вот подлец перед вами.
— А сегодня, одиннадцатого сентября, вдруг приспичило пока­яться?
— Я больше не мог. Мысль, что за мое преступление сидит невиновный...
Знаменский перебивает:
— Да если вы сразу ушли, Василий Сергеич, откуда вам знать, что
пристававший к вам человек умер, что кого-то арестовали!
— Да парень уже месяц со мной в камере.
Знаменский поражен. Верить? Не верить? Нажимает кнопку вызова конвоира.
— Будьте добры, список содержащихся в тридцать первой камере.
Дожидаясь списка, меряет шагами следственный кабинет.
— Бурное утро... Сюрприз за сюрпризом.
— Такая уж моя злая судьба, — после долгой паузы шепчет Тобольцев.
Возвращается конвоир. Да, задержанный по подозрению Холин сидит с
Тобольцевым.
— Подследственного отправите отсюда в другую камеру.
— Переселяете меня?
— По одному делу вместе находиться нельзя.
Тобольцев выпрямляется, вытягивается в струну. Вялости как не бывало.
— Разве Холина не выпустят? — вскрикивает он. — Как же это: я
признался, а его не выпустят?
Ни разу он при Пал Палыче не впадал в столь лихорадочное волнение.

x x x

Слово в слово повторил Тобольцев свою историю и в присутст­вии
следователя, ведшего дело Холина.
И теперь Знаменский отправляется к коллеге с ответным визитом. Ноги
несут его быстро, проезжую часть пересекают недисциплинированно, на красный
свет. Вот и здание прокурату­ры. Вестибюль, лестница, коридор. Перед нужной
дверью Зна­менский приостанавливается, делает официальное лицо.
— Здравствуйте.
— День добрый, Пал Палыч. Прошу.
Холин, сидящий за приставным столиком, впивается в Пал Палыча глазами.
— В разговоре примет участие еще один сотрудник, — говорит ему
Панюков.
Холин привстает и даже отвешивает Пал Палычу нечто вроде поклона.
— Пожалуйста... Очень приятно.
— За приятность не ручаюсь, — осаживает Холина Панюков. —
Расскажите, что произошло четырнадцатого июня.
— Черный день в моей жизни, — произносит Холин печально. —
Представьте: иду по улице, хороший вечер, хорошее настрое­ние, хорошая
сигарета. — Он обращается к Знаменскому, понимая, что сегодня рассказ
адресован ему. — Завернул в подворот­ню, чтобы бросить окурок, и вдруг
вижу: кто-то лежит у стены...
— В первом варианте Холин заметил лежащего, проходя мимо по переулку.
На месте проверили — выяснилось, что заметить невозможно: темно. Теперь
возникла деталь с подворотней и окурком.
— Да, сначала я упустил эту мелочь, — Холин неприязненно покосился на
Панюкова. — Но о чем она говорит? Только о том, что у меня есть привычка не
сорить на тротуаре. Воспитанный человек поймет. Рассказывать дальше?
— Да, конечно.
— Уже столько раз повторял, что заучил наизусть. Значит, я увидел, что
лежит пожилой мужчина, а рядом валяется бумажник с документами. Я решил, что
человеку плохо, подобрал бумаж­ник, чтобы не пропал, и хотел бежать за
помощью. Но вдруг налетели два парня, дружинники, и схватили меня. Вот так я
был задержан "на месте преступления".
— Гражданин Холин забыл добавить, что при появлении дру­жинников он
бросил бумажник, а по дороге в милицию сбежал и два месяца скрывался, —
снова вмешивается Панюков.
— Неужели лучше, чтобы я удрал с бумажником? Зачем мне чужой бумажник?
Я думаю, в подобной ситуации любой испугал­ся бы. Представьте, парни
вообразили бог знает что, никаких объяснений не слушали, бумажник считали
"железной уликой"!.. Я хотел переждать, пока утихнет шум. Я не думал, что
все так серьезно! Ведь, когда я побежал, я не знал, что он мертвый! Я же не
знал! Вы верите? — взывает он к Знаменскому.
Последние фразы прозвучали с неожиданной искренностью, и Знаменский
кивает:
— Пожалуй, не знали.
— Наконец-то! Наконец нашелся человек, который способен поверить! Я
догадываюсь, кто вы и почему пришли, и вы понима­ете, что я догадываюсь.
Зачем притворяться, Пал Палыч? Позвольте вас так называть.
— Хорошо, не будем притворяться. Но я пришел не ради вас, а затем,
чтобы понять поведение Тобольцева. Если вы согласитесь кое-что разъяснить.
— Собственно, я готов.
— Расскажите Пал Палычу, как развивались ваши отношения с Тобольцевым,
— говорит Панюков.
— Видите ли, началось случайно. Мне было очень тяжело в камере, а
Тобольцев казался симпатичнее других, и я поделился с ним своей бедой. —
Холин излагает историю гладко, без запин­ки. — Он выслушал, расспросил и
вдруг замкнулся, помрачнел... И вот однажды мы остались одни, и он во всем
признался. Я его умолял меня спасти. Вчера он наконец решился. Такое
счастье! — Холин потупляется, а следователи обмениваются быстрым взгля­дом.
— Когда Тобольцев вам признался, то как он изложил суть преступления?
Постарайтесь как можно точнее. — У Панюкова скучающий тон, но он готовит
небольшой проверочный трюк.
— Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на
Таганской улице, — уверенно чешет Холин. — Там к нему привязался
незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке
у них вышла ссора...
— В черном плаще? — перебивает Панюков. — Помнится, он сказал в
синем.
— В синем?.. — на мгновение Холин теряется. — Да нет же, в черном!
Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!
— Не вам бранить Тобольцева, — одергивает Панюков.
— По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще
неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!
— А в бумажнике были деньги?
Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и
благовоспитанный.
— Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел
только человеку помочь, а вы...
— А я, — ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепу­тать. —
Следователь для виду заглядывает в папку. — Э-э, да я сам перепутал.
Действительно, черный плащ.
— Ох... — облегченно выдыхает Холин.
— Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тоболь­цевым
состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во
времени и пространстве.
— Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит,
с утра или после обеда...
— Вы стояли? Сидели у стола?
— Вероятно, сидели...
— И с чего он начал?
— Собственно... вряд ли я вспомню.
— Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредото­читесь.
— Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смеша­лось. Очень
жаль, раз вам это важно, — он по-прежнему обраща­ется к Знаменскому,
стараясь выдерживать доверительный тон.
— Число тоже не вспомните?
— Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.
— Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о
Тобольцеве!
— Вы не из тех, кто верит! — огрызается Холин и снова "со всей душой"
к Знаменскому: — Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался.
Он должен был морально дозреть.
Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.
— Удовлетворены, Пал Палыч?
— Есть маленькая неясность. — Знаменский в свою очередь хочет
прозондировать Холина.
— Прошу.
— Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость
спокойно. Месяц в заключении — и ни жалоб, ни возму­щенных писем в разные
инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное
смирение...
— Справедливо замечено, — поддерживает Панюков. — Если вы
действительно не виновны.
— То есть как, "если действительно"? — жалобно и вместе раздраженно
вскрикивает Холин. — А признание Тобольцева? Почему "если"? Может, он не
все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?
— Да.
— Сказал, что ударил по голове?
— Да.
— И что Киреев как упал, так и не поднялся?
— Да.
— И после всего вы... — оборачивается Холин к Панюкову, — вы
намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули!
Человек верит в советское правосудие, что оно спо­собно разобраться, а вы —
вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу!
Считаете, нашли нес­мышленыша? Я требую освобождения!
Панюков выглядывает за дверь.
— Арестованный больше не нужен.
— Прощайте, Пал Палыч! — драматически произносит Холин с порога.
— Ну-с, я видел вашего "претендента на убийство", вы — моего. Как
говорится, дистанция огромного размера. Холин — сплош­ное самообожание,
самомнение и самосохранение...
— Однако при нынешнем положении вещей... — вздыхает Знаменский.
— Согласен, может вывернуться, — мрачнеет и Панюков. — Даже не
уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев!
Фокусник...
Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.
А Знаменский размышляет о Вадиме Холине. Следователь обязан быть
объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его
угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В
действительности я для него — мили­цейский придурок, — думает Пал Палыч.
"Сплошное самообожа­ние и самомнение", как сказал Панюков. Кратко и верно. И
объективно.

x x x

С подобной характеристикой вполне согласился бы отец Вади­ма, если б
вдруг решил открыть душу. Но этого он не делает никогда. И никому.
Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он — высок, худ,
замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если
испытывает вообще. Она — неболь­шого росточка, кругленькая, румяная,
говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной — это
дом, хозяй­ство и главное — дети: двое сыновей, которых она страстно,
безмерно любит.
Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное
материнской стряпне. А младший, ее малень­кий, ее Вадик, — невыносимо даже
подумать — томится за решеткой!
Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз
уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но
ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.
— Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!
— Благодарить надо меня и Киру Михайловну.
— Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для
тебя награда — само освобождение Вадика. Разве нет?
— Еще бы! Кому охота писать в анкете: "брат судим"?
— Митя, ты циник, — ласково упрекает мать.
— Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебы­вать вашу
кашу.
Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.
— Почему ты так говоришь: "вашу кашу"?
— А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились...
— Вспомни, как часто мы бывали строги! — перебивает мать.
— Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку.
Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.
— Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали
репетиторов, устраивали в институт. Все твои покро­вители жуют папиными
зубами.
Холин-старший в это время укладывает в потрепанный чемо­данчик
зубоврачебные инструменты и протезы. Руки двигаются автоматически, быстро и
экономно. Захлопнув крышку, он выхо­дит в смежную комнату.
— Куда ты? — удивляется мать.
— Примерить мост директору магазина "Ковры".
— И ты уйдешь сейчас, когда у нас такая радость?
Отец молча направляется в переднюю.
— Подожди ликовать, — замечает Дмитрий. — Письмо получе­но не для
того, чтобы перечитывать его на ночь. С ним надо идти в органы.
Холина бежит за мужем.
— Отец, ты слышишь?
Тот проводит расческой по жидким волосам и одевается.
— Отец, надо идти в органы!
Холин разражается длиннейшей по его меркам речью:
— Хватит того, что я плачу. Мите нужна квартира — плачу, у Вадика
неприятности — плачу. Зубными мостами, которые я сделал, я вымостил детям
дорогу в жизнь. А уж куда они по ней придут, это... — Он снимает дверную
цепочку и отпирает серию замков.

x x x

У Знаменского маленькое заседание: друзья прослушивают признание
Тобольцева.
— ...Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него
отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос
какие-то документы: вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я
разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все... А он там же умер.
— С чего вы взяли?
— Потому что он умер.
Знаменский прерывает запись:
— Ну и дальше в том же роде.
Томин разводит руками.
— "Что-то с памятью моей стало, то, что было не со мной, помню...".
Вообще-то, среди уголовников оно не в диковинку. Какая-нибудь шестерка
вешает на себя тяжеленный жернов, чтобы прикрыть туза. Но шестерке приказано
и ей обещано.
— Саша, Холин для Тобольцева — не туз.
— А что такое Холин?
— Пухленький, красивенький, наглый. Не слишком умен, но хитер
бесспорно. Прямо кожей чувствует опасность. При всем том — воспитанный
мальчик, студент. Боюсь, нравится девушкам.
Томин хмыкает.
— Сколько лет дочери Тобольцева?
— Семь, Саша.
— Какая версия рухнула! — комментирует Кибрит.
— Смейся-смейся! Интересно, что ты предложишь?
— Совсем просто — подкуп.
— Давайте обсудим, — соглашается Знаменский. — Тобольцев очень любит
ребят, ценит свободу. За его провинности причита­ется два-три года. Ради
денег принять чужой позор и большой срок?.. Да он и не корыстолюбив.
— А махинации с нарядами?
— Втянулся по слабодушию. Малосильная бригада села к концу месяца на
мель, пришли женщины, ревут. Пожалел. Дальше — больше. Разумеется, потом он
имел и незаконную прогрессивку и прочее, но дышал не этим. Причина того, что
с ним сейчас творится, спрятана глубоко...
— Между ним и Холимым должна существовать связь. Четкая и доказуемая!
Иначе остается поверить, что их судьбы удивитель­но пересеклись над телом
Киреева — раз, в камере — два. — Томин увлекся: загадка всегда интересна.
— Вообще-то, поверить можно и в это, — говорит он, оседлав стул. — Тогда
представим: на Тобольцева обрушился двойной удар. По его вине один чело­век
умер, другой сел. И юный узник постоянно рядом, как живой укор. Следуют
душевная борьба, отказы явиться на допрос и, наконец, решение покаяться.
— А в результате убийство с целью ограбления чрезвычайно удобно
делится на двоих: одному — случайное убийство, другому — неверно
истолкованная попытка помочь потерпевшему, — протестующе доканчивает
Знаменский.
— Ладно, Паша, ищем связь.
— Берешься?
— Что делать... Когда был убит Киреев?
— Четырнадцатого. Тобольцев арестован шестнадцатого.
— Очень хорошо. Кстати, на что Холин польстился?
— Киреев выиграл пятьсот рублей и прямиком из сберкассы забежал
отметить. Продавщица помнит — разменяла ему сотен­ную купюру. А, по словам
кассирши сберкассы, возле Киреева крутился парень, похожий на Холина. Но на
опознание она засмущалась: такой, говорит, молоденький, не возьму греха на
душу...
— Ясно. Что-то наука примолкла. Начнешь по обыкновению прибедняться;
ах, да что же я могу?
— А что я, по-твоему, могу? Работа проделана три месяца назад. Если
следователь Холина не возражает, я бы поглядела протокол осмотра, экспертизы
— но только для очистки совести.
— Ну, а ты сам?
— Я, Саша, не буду лентяйничать за твоей широкой спиной. Намечена
большая охота за мелкими подробностями.
— Разбежались.

x x x

Знаменский бродит по двору, где произошло убийство, разгля­дывает
окружающее. Подворотня. Здесь, у стены дома, лежало тело. Фотографии и план
места происшествия позволяют точно восстановить картину. Только тогда здесь
было темно и безлюд­но...
Узким проходом двор соединяется с соседним. И в этом, сосед­нем,
Знаменскому бросается в глаза шеренга мусорных баков. Он останавливается и
долго созерцает их: похоже, зрелище доставля­ет ему удовольствие...

x x x

Попасть на Петровку, 38 просто так нельзя. Но если бы Знамен­ский не
разрешил выдать пропуск Ирине Семеновне Холиной (когда ему позвонили, что та
уже минут двадцать плачет в проход­ной), она, кажется, проскребла бы дыру в
стене голыми руками.
Холина влетает с радостным, светлым лицом.
— Здравствуйте, Вы Павел Павлович, да? А я — мать Вадика. Вот таким,
в точности таким я вас и представляла! Разрешите присесть...
— Присаживайтесь. Но вы абсолютно не по адресу. Дело Холи­на веду не
я.
— Когда речь идет о судьбе ребенка, мать не станет считаться с
формальностями. Как мне было не прийти к человеку, от которо­го сейчас все
зависит!
— От меня ровным счетом ничего не зависит. И в противопо­ложность вам
я обязан считаться с формальностями.
— Но, Павел Павлович! Вообразите, что я бросилась бы вам в ноги прямо
на улице?! Разве вы могли бы оттолкнуть меня? Забудьте, что мы на
официальной почве. Я столько слышала о вашей отзывчивости...
— От кого же?
— Ах, достаточно взглянуть, чтобы убедиться: вы порядочный человек,
выросли в приличной семье, и потому к вам обращаются словно к родному, вот
как я. Нет-нет, не мешайте мне сказать правду. Вы честный, вы добрый, вы не
отвернетесь от материнско­го горя!
Знаменский согласился принять Холину, поддавшись импуль­су, в котором
больше всего было, пожалуй, любопытства. Теперь сам не рад. Женщина
заполняет комнату потоком взволнованных фраз, и выставить ее уже не так-то
просто.
— Не знаю, чего вы ждали от меня с моими необычайными достоинствами,
но я не имею права разрешить Холину даже внеочередную передачу.
— Как вы его... по фамилии... больно слышать. Если б только вы ближе
знали Вадика! Конечно, это моя кровь, и я немного прис­трастна, но Вадик
такой... такой... — Она не находит достаточно красноречивых слов и вдруг
выпаливает. — Вы с ним похожи! Нет, серьезно, похожи!
— В ваших устах это, вероятно, комплимент...
— Еще бы!
— ...но мы нисколько не приблизились к цели вашего визита.
— Мне бы хотелось, чтобы вы поняли жизнь Вадика до того, как с ним
случилось это несчастье.
— Убийство человека вы называете "несчастье с Вадиком"?
— Боже мой, Павел Павлович!.. Да ведь уже точно известно, что Вадик не
убивал!
— А кто же?
— Разумеется, Тобольцев.
До сих пор Знаменскому все казалось ясным: беззаветная, слепая
родительская любовь, готовая горы свернуть ради "своей крови". Сколько их,
таких отцов и матерей, которые месяцами, а то и годами высиживают в разных
приемных и исступленно доби­ваются освобождения, оправдания, помилования...
Но упоминание о Тобольцеве разом выводит Холину из разря­да
просительниц и делает наступательной стороной.
— Откуда же это вам известно?
— Из его собственноручного письма!
Она достает и протягивает Знаменскому письмо. Тот, все боль­ше хмурясь,
читает. И если дотоле он вел разговор с сухой усмеш­кой, то теперь не на
шутку озабочен, и болтовня Холиной приоб­ретает для него серьезный
информационный интерес: послание это от Тобольцева.
— Как вы его получили?
— Вынула из почтового ящика.
— Когда?
— Позавчера утром.
— Позвольте взглянуть на конверт.
— Конверт?.. Конверт... — она открывает сумочку, суетясь, что-то в
ней перебирает, затем решительно щелкает замком. — Я поищу дома... но вряд
ли он сохранился...
— Он был надписан тем же почерком? — Знаменский спраши­вает на всякий
случай, уже поняв, что тут правды от Холиной не услышишь.
— Да... или нет... Я спрошу мужа, письмо вынимал он... А вы
недоверчивы. Но нет-нет, таким и должен быть настоящий следо­ватель —
бдительным, проницательным! Вами невольно любу­ешься, Павел Павлович.
Самое смешное, что свои дифирамбы Знаменскому она произ­носит искренне.
Лишь бы он не задавал каверзных вопросов.
— Скажите, у вас есть мать?
— Есть.
— Громадный привет ей! Передайте, что она воспитала замеча­тельного
сына! Уж я-то знаю, чего это стоит. Мы, например, не дали Вадику всего, что
могли. В детстве, например, мы его, по-моему, недопитали.
— Недо... что?
— Недопитали. В смысле калорийности, витаминов. Ведь для растущего
организма — это все! Но Вадик рос не один. Митя, старший, то кончал
десятилетку, то учился в институте, потом писал диплом, защищал, решалась
будущая карьера. Нет-нет да и отрежешь кусочек пожирнее. А Вадика это
ранило. Мы с мужем по старинке, не учитывая требований современной
молодежи... словом, ограничивали Вадика. А на поверку вышло, что это его
толкало... — она запинается.
— На что?
— Ну... вынуждало занимать на стороне. А Вадик впечатли­тельный,
нервный, ну просто как струна, как струна. Потому, я думаю, он и попал в эту
глупую историю.
— Думаете, от нервов?.. На конверте был целиком проставлен ваш адрес?
Или только фамилия?
— На конверте?.. Я спрошу мужа. Отчего вас интересует кон­верт? Ведь
главное — содержание, бесспорная вещественная улика!
— Кто вы по профессии?
— Я зубной врач, муж — зубной техник. Ему шестьдесят семь, но он
удивительный, просто удивительный труженик.
— Еще не на пенсии?
— Ах что вы, разве можно! Мы не мыслим себя без работы. Мой муж
говорит: работа держит человека, как оглобли старую ло­шадь, убери оглобли
— лошадь упадет и не поднимется. Он замечательный мастер. Замечательный. С
его протезами люди живут и умирают.
— Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от
нашей беседы?
— Но... даже странно... я жду освобождения Вадика.
— Тут решает следователь Панюков.
— Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда
уже... если мы правильно поняли в юридической консультации...
— Пока Тобольцев остается моим подследственным.
— Но это значит... Значит, его признание вас не убедило?!
— Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не по­хож на
убийцу.
У Холиной перехватывает дыхание.
— Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете
говорить такое матери? Матери!!
— Вашего сына я не знаю.
— Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на
все интересующие вас вопросы!
— Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семе­новна. Если
бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру,
откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от
человека, о существова­нии которого не должны были и слышать? Как успели
собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия
Вадим Холин?
Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.
— Я вижу... вероятно, мне лучше уйти.
— Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?
— Нет...
Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадра­тик
фотобумаги.
— Фотокопия? Даже это успели... Вы знаете, что у Тобольцева двое
детей?
— И что же? — с дрожью произносит Холина. — Что?.. Пожер­твовать
ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вади­ка?! — Она трепещет от
жестокости Знаменского, от негодова­ния, от сдерживаемых слез.
— О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материн­ское
чувство!..

x x x

Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей
Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сме­танное детское
платьице, брошенное на спинку стула, свидетель­ствует о том, что визита
Томина не ждали. А выражение лица женщины — о том, что визит вдобавок и
тревожный и неприят­ный.
— Ты ко мне пришел не чай пить, — волнуясь говорит она, — пришел по
своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.
— Верно.
— Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что
разговор. А вот твои какие-то вопросы... Дело-то на Василия, почитай,
кончилось? — уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за
внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.
— Практически, кончилось.
— И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?
— Нет.
— Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно?
Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?
Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полуза­бытый
"догарнитурный" уют... Томин вздыхает.
— Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя
несколько... неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.
— Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой...
— На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого,
что ему уже и жизнь не мила?
Прасковья Андреевна внезапно улыбается.
— Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли, Василий —
мужик легкий, сроду не задумывается.
— На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?
— Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.
— А Холины вам кем доводятся?
— Не слыхала про таких.
— Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?
— Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода
прошлым годом на Покров стояла, — и то скажу!
— Замечательное качество... Прасковья Андреевна, буду отк­ровенен.
После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие
вынуждено учитывать.
— Новые факты? Хуже прежних?
— Увы.
— И что же... могут срок набавить?
— Могут.
— Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок — и мне срок! Три
года я себе назначила... Три года, бог даст, вытяну... а коли больше...
Батюшки мои, батюшки!
— Прасковья Андреевна, ваши показания могут...
— Нет уж! Я теперь и совру, — недорого возьму.
— Врать вы не умеете.
— Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд
догадаюсь. А значит, мое дело молчать.
— О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?
— Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне — ровно к матери, и отец —
каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала,
что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести —
больше ни-ни. Сер­дечную ответственность за ребят имел... Ты его, конечно,
за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумаж­ки. Этих
бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак
повернуть можно. Вот и повернули... Засадите Васи­лия надолго — что нам
тогда?
— Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!
— При твоей должности резону нет за Василия биться.
— Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добь­емся. Но
для этого нужна вся правда... Я дам вам честное слово, — помолчав, говорит
Томин. — И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не
договорили... когда рассказывали о свидании.
Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате — тут
поправит, там подвинет... Наконец опускается на продав­ленный диван,
обнаруживает в руке скомканное платьице, разг­лаживает на коленях. И глядит
на Томина испытующе и сурово.
— Ну, смотри. Иначе ты — не человек, так и знай на всю жизнь!.. На
работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди
тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги.
Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел
продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по
соседству — подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята
сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.
— Кому?
— Да тем, которые собрали. Сказала Васе, а он говорит: бери, мать, это
дело моей совести. Тогда я взяла.
Томин подсаживается на диван. Все. Больше ей скрывать нече­го. Надо из
этого выжимать максимум.
— Вы зятю сумму назвали?
— Само собой.
— Удивился?
— Вроде бы и нет, — женщина озадачена.
— Обрадовался?
— Тоже вроде не очень...
— Но, Прасковья Андреевна, кто же передал вам деньги?
— Перевод пришел по почте. А раньше женщина позвонила: от
сочувствующих, дескать, сослуживцев. И все.
— У вас сохранился корешок перевода?
Женщина отворачивает накидку на комоде — под накидкой разные памятные
бумажки и среди них — почтовый бланк.
— Бери... Навел ты на меня сомнение.
— Не говорите о своем сомнении никому. И обо мне тоже ни другу, ни
врагу, понимаете? Это важно. — Он вырывает листок из блокнота. — Мой
телефон. Если хоть соринка новая — немедлен­но звоните!
Женщина сует бумажку с номером туда же, под накидку. Томин встает и
делает вид, что готов уйти, но приостанавливается.
— Проверю напоследок вашу память. Чем занимался Тобольцев накануне
ареста?
— А ничем, — печально отвечает Прасковья Андреевна. — Три дня
безвылазно дома сидел... Нет, вру, в воскресенье водил ребят в кино.
Приключения этих... непобедимых... то ли неукротимых...
— Неуловимых?
— Вот-вот. В понедельник даже на работу не пошел, отгул, говорит. Со
стиркой мне подсобил, рыбу чистил. Не знал, чем угодить напоследок,
сердешный... А во вторник его забрали. Шестнадцатого числа.
— Но четырнадцатого, в субботу, он с кем-то выпивал, верно?
— С кем же было пить, если из дому ни ногой? С ребятами, что ли? Нет,
те дни он в рот не брал.

x x x

Знаменский и Холин появляются в проходной Бутырки почти одновременно.
Пал Палыч входит с улицы, а из внутренних две­рей конвоир выпускает
возбужденного Холина.
— Премного благодарен, товарищ сержант, дальнейшее сопро­вождение
излишне. — Тут Холин замечает Знаменского. — О-о, товарищ следователь? Вы
сюда? А я отсюда.
— Вижу.
— И не рады, да? А вы закройте на меня глаза!
Хлопает наружная дверь, врывается Холина с букетом.
— Вадик! Сыночек!.. Ах, как мило — Павел Павлович тоже тебя
встречает!
"Как мило, как мило, как мило..." — звучит в ушах Знаменско­го, пока
он идет долгими, тоскливыми тюремными коридорами. Ему навстречу с
противоположной стороны ведут на допрос То­больцева...
В следственном кабинете не разгуляешься: шагов пять в длину, четыре в
ширину. Но сегодня знакомая дежурная, оценив расст­роенную физиономию Пал
Палыча, дала ему кабинет особый — таких у нее всего два-три, для
"парадных", что называется, случа­ев. Здесь просторно, и можно вышагивать
туда-сюда, что Знамен­ский и делает, то удаляясь от Тобольцева, то
приближаясь, то оказываясь у него за спиной. И это кружение поневоле
заставляет Тобольцева следить за Пал Палычем и оборачиваться на голос.
— Имеются две психологические загадки, — говорит Знаменс­кий на ходу.
— Номер первый. Человек после мучительных коле­баний сознался в
преступлении. Он обязательно скидывает с себя долю тяжести. А вам, я смотрю,
ничуть не полегчало.
Тобольцев молчит.
— Номер второй. Ни разу вы не поинтересовались, что же мне за это
будет? Хотя по поводу приписок срок волновал вас чрезвы­чайно. Молчите.
Собственная судьба вам безразлична... Тогда порадуйтесь за Холина.
— Отпустили?
— Отпустили. Свеженький, побритый. Мамаша встретила с цветами... Не
наблюдаю восторга.
— Злитесь вы нынче.
— Злюсь. Состоялся ошеломляющий разговор, и оба собесед­ника — и вы и
Холин — дружно забыли, как он состоялся!.. Ладно, давайте работать. — Он
мимоходом включает диктофон: — В магазине на Таганке было много народу?
— Обыкновенно.
— Пиво было?
— Не знаю, при мне не спрашивали.
— Никто не спрашивал пива?!
— Откуда оно вечером, Пал Палыч?
— Пол-очка в вашу пользу. Вернее, в пользу Холина.
Знаменский поворачивается к столу и быстро раскладывает веером
несколько фотографий.
— Прошу поближе. Который из них Киреев?
— Не вспомню... — мается Тобольцев.
— Ох, Василий Сергеич, туго вам придется на суде!
— Нет, Пал Палыч, мне уже будет все равно, — произносит Тобольцев
вдруг совершенно безмятежно.
"Почему?!" — просится у Знаменского с языка. Но он не произносит этого
вслух. Если прозвучала не пустая фраза, если вырвалось что-то подспудное,
Тобольцев уклонится от ответа и все.
— Мать Холина нанесла мне визит, — сообщает Пал Палыч в затылок
Тобольцеву.
Тобольцев живо оглядывается.
— Да?
— Да, представьте. Ругала вас пьяницей и жуликом.
— А!.. — отмахивается Тобольцев.
— Подарила копию трогательного письма: "Глубоко раскаива­юсь в своем
ужасном поступке... не сплю ночей... обещаю загла­дить перед вами..." Слеза
прошибает.
— Считал долгом попросить прощения.
— Логичней бы у семьи Киреева, не находите?
Тобольцев растерянно моргает и морщится. Знаменский прав.
— Там оплакивают мужа, отца, деда троих внуков... Как вы переслали
письмо, минуя администрацию?
— Пал Палыч, лишнего врать не хочется, а если правду, то поврежу
человеку, который ни при чем... А какая она — мать Холина?
— Его мать? — Знаменский удивлен.
— Ну да. Любит его?
— До полной бессознательности. Чтобы накормить своего волчонка, не
жаль чужих ягнят.
— Ага, это хорошо.
— Хорошо?!
— А что ж? Я ради своих тоже готов в лепешку. Ради ребят не грех...
Знаменский останавливается против него и спрашивает в лоб:
— Что за история со складчиной в их пользу?
— Теща проболталась? — дрогнув, картавит Тобольцев.
— Поскольку идет допрос, ваша функция — отвечать.
— Понял, куда клоните... Кто же я есть в ваших глазах? Что я,
по-вашему, продал?! У меня дети растут, им отец нужен. Какие деньги отца
заменят?.. Да если б возможность вырваться... какие тут деньги... да я бы...
я бы стены разнес! Но судьба заставляет... Надо.
— Тот же старый добрый вариант: "заела совесть"?
— Заела совесть.
— И гложет раскаяние?
— Гложет, — упрямо повторяет Тобольцев.
— И убитый Киреев в глазах стоит?
— И стоит!
Знаменский не напоминает про неопознанную фотографию. Его устраивает
как раз та точка, к которой он подвел Тобольцева.

x x x

К подворотне в Товарищеском переулке подъезжает милицей­ский
микроавтобус. Из него выходят Знаменский, Панюков, Тобольцев, трое
конвойных, фотограф, сотрудник с магнитофо­ном, понятые.
— Сейчас, Василий Сергеич, проверим, что у вас в глазах стоит, —
весело говорит Знаменский.
Все входят в подворотню. Тут тон Знаменского делается казен­ным:
началась официальная процедура, следственный экспери­мент.
— Будьте добры, Тобольцев, укажите место, где, по вашим словам, вы
совершили убийство.
Тобольцев осматривается, как бы сверяясь с внутренним пла­ном. Арочная
подворотня выводит в небольшой дворик. Справа и слева от подворотни — две
двери, перед ними ступеньки, над ступеньками двускатные навесы, крытые
железом, — бывший "собственный дом, вход со двора".
Между сумрачной пещерой подворотни и одной из дверей перпендикулярно к
стене в две шеренги выстроены шесть мусорных баков — те самые, которыми в
соседнем дворе прошлый раз любовался Знаменский.
— Вон там, у подъезда, — говорит Тобольцев.
— Подойдите ближе. И понятых прошу. Где упал Киреев?
Тобольцев огибает мусорные баки, не обращая на них внима­ния.
— Тут вот... слева от дверей.
— И как лежало тело?
Тобольцев неопределенно поводит рукой.
— Поточнее, пожалуйста. Куда головой? На спине, на боку?
— Лицом вниз.
— Параллельно стене или под углом?
— Нетрезвый я был... Кажется, вот так.
Он очерчивает над землей силуэт. Знаменский и следователь Панюков
переглядываются.
— А место происшествия имеет прежний вид? — продолжает Знаменский. —
Чего-нибудь не хватает? Что-то лишнее?
Тобольцев растерянно переступает с ноги на ногу.
— Я правильно показал, где лежал-то он?
— Не совсем. Кроме того, тут кое-что нарочно изменено, чего не
заметить нельзя.
Тобольцев вскидывает на Знаменского печальные карие глаза:
— Эх, Пал Палыч, напрасно вы...

x x x

Пользуясь записной книжкой, ластиком и карандашом, Зна­менский
изображает для Кибрит картину места происшествия.
— Подворотня. Стена дома. Дверь. Мусорные баки мы постави­ли вот так.
Их приходится огибать по дороге к подъезду.
— Очень хорошо!
— Хорошо, да не совсем. Сегодня получаю от Тобольцева письменное
заявление...
Входит Томин.
— Привет, Саша, как раз вовремя. Тобольцев сумел связаться с Холиным.
Теперь он припомнил, что баков раньше не было!
— Связь у меня в кармане! — Томин усмехается, довольный произведенным
эффектом. — Но прежде вынужден огорчить — при всех твоих симпатиях к
Тобольцеву он вульгарно куплен! Складчина — выдумка, опросил сослуживцев и
ручаюсь.
— Между прочим, вариант с подкупом выдвинула я! — вворачи­вает
Кибрит. — Только Пал Палыч отверг.
— И продолжаю отвергать. Давай связь!
— Паша, ты непрошибаем. — Сдвинув в сторону построение Знаменского из
ластика и карандашей, Томин разворачивает свои заметки. — Круг знакомых
Тобольцева. Круг друзей-прияте­лей Холиных. Одну фамилию обнаруживаем в
обоих списках.
— Грибеник Кира Михайловна, — читает Знаменский.
— Да, гражданка Грибеник. Отбывает срок, работая в медчасти Бутырки. В
прошлом — комбинации с бюллетенями. А ее муж — сослуживец Дмитрия Холина,
старшего брата.
— Шурик, умница...
— Погоди, Зинаида, сольный номер инспектора Томина не кончен. — Он
достает новый листок. — Это график посещений Тобольцевым врача, а это даты,
когда Грибеник имела свидание с мужем. Что-нибудь просвечивает?
Знаменский подсчитывает в уме.
— Ярким светом! Саша, ты своротил гору!
— Еще бы! Но предстоит еще покрутиться в медчасти. Поедем вместе?
— Поехали. Возьму Тобольцева в оборот.
Повеселевший Знаменский открывает сейф, чтобы убрать папки, но
спохватывается:
— Да, Зина, ведь ты с чем-то пришла!
— Это по поводу следов крови. Я выписала из протокола осмотра. Видишь
— форма капель, высота падения, дорожка брызг... а тут снова... По пути
прочтешь и разберешься.

x x x

На сей раз кабинет обычный, следователь с допрашиваемым сидят друг
против друга как пришитые.
— И не надоело со мной возиться, Пал Палыч? — безучастно спрашивает
Тобольцев.
— Надоело. Сегодня решил твердо: я не я, но докажу, что ваша история
— чистейший самооговор!
— Я буду стоять на своем.
— Не устоите, Василий Сергеич. Начнем с картины преступле­ния. Вы
ударили. Он упал. Вы ушли. Так?
— Так.
— А вот и не так! У меня в руках копия документа, которого Холин, по
счастью, не видел. Беднягу Киреева сначала, оказыва­ется, били в подворотне.
Он, вероятно, упал на колени — кровь капала с небольшой высоты. Затем
тянется редкая цепочка ка­пель к подъезду — человек вскочил и пытался
убежать. Его настигли и добили. И все это сделали вы? С досады, что
привязал­ся безобидный старик?
От сознания, что все рушится, Тобольцев вскипает:
— А если я хотел его убить?.. Да вот, хотел!.. Понимал, что
сегодня-завтра арестуют, все вокруг ненавидел!
— Полно, Василий Сергеич, Вы же дома сидели. Возились с ребятами,
помогали теще стирать. Не выпивали. Никуда не выхо­дили. Это называется
алиби. Прошу — показания Прасковьи Андреевны.
Тобольцев берет протокол, читает, закусив губу, шепчет:
— Она меня выгораживает.
— Да откуда ей знать, что нам важно ваше поведение четырнад­цатого
июня?
— Могла напутать... — Он хватается за последнюю надежду. — И я мог
напутать. Ошибся же про мусорные баки! Вспомнил — поправился!
— Потому что держали связь с Холиным. Через Киру Михай­ловну. —
Знаменский невольно улыбается, видя глубокую расте­рянность Тобольцева. —
После выезда в Товарищеский переулок немедленно побежали в медчасть — зуб
заболел. Ну и, естествен­но, "вспомнили" и поправились... Все, Василий
Сергеевич. Вам остается только объяснить, ради чего вы рвались в убийцы. Ни
один суд не признает вас виновным!
— Суд? — горько хмыкает Тобольцев. — До суда, Пал Палыч, дожить
надо...
— Что за настроение?
Тобольцев роняет голову на руки. Больше у него нет сил таить­ся. Он
рассказывает, что с ним случилось — рассказывает взахлеб, с подробностями,
крепко впечатавшимися в память.
А случилось вот что. Недели две назад вызвали его в медсан­часть на
осмотр: можно ли разрешить прогулки (добаливал анги­ной).
В коридоре ожидали еще несколько арестованных. Кира Ми­хайловна,
сестра, сидя за столиком возле стеллажа с историями болезни, распределяла
кого к какому врачу. С зеками держалась участливо, душевно. Сама в
аккуратном халатике, приятная такая женщина. Тобольцев, грешным делом,
засмотрелся и не против был, что сестра очереди не соблюдала — всех вперед
него выклик­нула.
Оставшись с Тобольцевым наедине, она медлила и вроде бы смущалась.
Потом вдруг ласково спрашивает:
— Что у вас... с горлом?
— Застудил немножко. Курил в форточку.
— Такой молодой! — "нечаянно" вырывается у Грибеник.
Тобольцев понимает ее внимание по-своему:
— Не старый, конечно. Хотя — двое ребят.
— И дети есть!.. — ахает женщина.
— А что?
— Нет-нет, ничего... Извините... Вот порошки, принимайте по одному на
ночь. Когда боли резко усилятся, придется увеличить дозу.
— У меня что-нибудь нашли?.. Доктор что-то сказал не по-русски...
— Дайте я сама прощупаю. Сглотните. Да-а... Под мышку не отдает?
— С какой стати — под мышку?
— В подобных случаях бывает... Я ведь врач-онколог, это по опухолям.
Хороший специалист.
— И что же со мной?
Грибеник "спохватывается" и говорит наигранно-бодрым то­ном:
— Поболит — пройдет.
— Вы скрываете...
— Ах, дернуло же меня!..
— Что-то серьезное?
— Я не имею права, Тобольцев!
— Опухоль, да?.. Неужели рак?!
Грибеник горестно молчит.
— Операция?
— Вы толкаете меня на служебное преступление. Но я не в силах
обманывать... Эту форму пока лечить не умеют.
Тобольцев отшатывается и что-то беззвучно шепчет. Он прик­ладывает
ладонь к горлу, сглатывает, прислушивается к ощуще­нию.
— Но... я нормально себя чувствую...
— Вот и чудесно! И забудьте все, что я сказала! — снова подчеркнуто
бодро советует Грибеник.
— Никакой надежды?.. — Тобольцева начинает бить дрожь. — И сколько
же я?..
— Не могу... не поворачивается язык.
— Очень вас прошу!.. Надо хоть как-то подготовиться...
— Месяц-два — предел. Такая форма, что под конец будет, как взрыв...
бедный вы, бедный... Если надо что-то передать близким, я для вас рискну —
и погладила по плечу...
— Вот так в пять минут жизнь рухнула! — убивается теперь Тобольцев в
следственном кабинете.
Сведя брови, Знаменский пишет несколько фраз, вызывает конвоира и
передает ему записку со словами: "Майору Томину".
— Ну вот, я силком вырвал правду у нее. Вы — силком у меня. Что
толку?..
— Очень болит, Василий Сергеич?
Тобольцев осторожно поводит шеей.
— Пока терпимо.
— Она могла ошибиться.
— Она же не от себя только — прочла в истории болезни. Это все
пройдено: перестрадал, смирился... Холин, конечно, погань, но если
рассудить, что я ему продал? Два месяца за решеткой, никому не нужных.
Восемь тысяч посулили. Четыре вперед, четы­ре после. Семье без отца ой как
пригодятся! А моих забот — запомнить, где и кого стукнул. Да перед вами
стыд стерпеть.
— До суда дотянуть не надеялись?
— Ни в коем случае — детям такое пятно!.. Хотели вы добра, Пал Палыч,
а последнее утешение отняли. Далась вам эта правда!
Входит Томин, держа историю болезни, здоровается с Тобольцевым, тот не
отвечает.
Знаменский раскрывает тонкую медицинскую папочку. В ней две-три записи
на одной странице. Прочтя их, Пал Палыч обме­нивается с Томиным понимающим,
облегченным взглядом.
— Введите, — говорит Томин в коридор.
Конвоир впускает Грибеник.
— С этой женщиной вы беседовали в медчасти?
— Она не виновата. Она меня пожалела и помогла...
— Погодите с рыцарскими порывами. Вам известен человек, который вам
благодарен, гражданка Грибеник?
— Похоже, один из наших арестантов.
— Ваша медицинская специальность?
Грибеник молчит.
— Забывчивы женщины, беда! — вмешивается Томин. — Не по опухолям
она. Окулист у нас Кира Михайловна. По глазным болезням.
— Горло не меньше болит, Василий Сергеич? — спрашивает Знаменский.
Тобольцев машинально щупает горло и сплевывает, неотрывно глядя на
Грибеник.
— Зачем вы сказали Тобольцеву, что у него злокачественная опухоль?
— Может быть, мне показалось... там написано по-латыни... в истории
болезни.
— Будьте добры, пальчиком: где тут по-латыни или по-англий­ски,
по-испански, по-марсиански написано "рак"?
Грибеник отворачивается от папки.
— Вы поняли, Василий Сергеич?
— Нет, я не... Невозможно же... Да как же так?!
— Грибеник — добрая знакомая Холиных.
Тобольцев вскакивает как подброшенный, беспорядочно ме­чутся руки,
душат бессвязные слова:
— Ты!.. Заживо похоронила... Гадина ты подлая... подлая. Тебе бы, как
мне...
Захлебываясь слезами, он странно топчется и шатается, словно пьяный в
гололед.
— Неужели жить буду?.. Буду жить...
— Гражданка Грибеник, вы когда-нибудь слышали слово "со­весть"?
— Это понятие не юридическое, — она смотрит на Знаменско­го
вызывающе.
— Давайте о юридических понятиях. Вам оставалось по старому делу...
— Пять месяцев, — подсказывает Томин.
— А нового не будет. Нет статьи. Я ведь тут не врач, а так, на
побегушках. Мало ли что сболтнешь в коридоре?
— Номер не пройдет. Вы участвовали в организации двух прес­туплений:
укрывательство убийцы и самооговор невинного чело­века!
— Ничего я не организовывала... Не докажете!
Слово берет Томин.
— Кира Михайловна, вы самонадеянны. О вашем знакомстве с семьей
Холиных людям известно. Обман Тобольцева очевиден. Если добавить
оригинальную деталь, что последнее время на свидания с вами приходит не муж,
а Дмитрий Холин, то, пожалуй, для начала довольно. А дальше еще поработаем.
Грибеник начинает всхлипывать.
Томин подходит к Знаменскому, который отвернулся к зареше­ченному окну,
тихонько спрашивает:
— Паша, ты что? Тобольцев плачет с радости, Грибеник со страху, а
ты-то что невесел?
— Да знаешь, ненавижу, когда приходится ненавидеть!..

x x x

В квартире Холиных семья за ужином.
— Кушай, Вадик, кушай, ты так осунулся, — приговаривает счастливая
мать.
— По-моему, мы больше осунулись, пока он сидел... — замечает старший
брат. — Иди же, папа!
— Сейчас, — тот в соседней комнате возится с протезами.
— А можно не стучать челюстями, когда люди едят? — обора­чивается к
нему Вадим.
— Он у себя в камере привык к тишине! — качает головой отец.
— Вадик, нехорошо, — на мягких тонах журит мать. — Папа для вас всю
жизнь, не разгибая спины...
— Оставь его, он глуп, — бормочет отец, садясь за стол.
Некоторое время все едят в молчании. Но вот Вадим отодвига­ет тарелку и
поднимается.
— Куда? — настораживается отец.
— Прогуляться-проветриться.
— Твои прогулки слишком дорого обходятся семье.
— Мама, он спятил! Он хочет снова запереть меня в четырех стенах!
— Сядь, говорю тебе! И затихни до суда. Еще неизвестно, чем все
кончится, — поддерживает отца Дмитрий.
— Митя, но Вадик столько перестрадал, — робко вступается мать. —
Иногда ему все-таки нужно развлечься?
— Он не умеет развлекаться прилично, мама.
— Ах, Вадим, Митя по-своему прав. Он опытней, прислушивай­ся к мнению
брата. Митя все имеет, добился хорошей должности и пожинает плоды...
— Доби-ился! Без вас он заведовал бы в бане мочалками!
— А где бы ты был без родителей?
— Между прочим, в институт я прекрасно поступил сам!
— Мальчики, мальчики, перестаньте ссориться! — страдает мать. —
Вадик, ведь разговор только о том, чтобы ты немножко потерпел.
— А я не могу терпеть. Организм не позволяет. Я не желаю пожинать
плоды, когда на макушке засветит плешь!
— Он глуп, — повторяет отец, который один еще продолжает жевать.
— Зачем ты так, Вадик? Ведь ты всех нас любишь! — Мать пытается
обнять его. Вадим увертывается.
— Люблю? Да чем вечно клянчить у вас то трояк, то сотнягу, лучше пойти
и трахнуть кого-нибудь по башке!
— Вадик, мы никогда ничего для тебя не жалели! — скорбно восклицает
мать.
— Да, кое-что я получал. Периодически. Но когда мне нужно было
позарез, вы в воспитательных целях показывали мне кукиш.
— Заткнись! — обрывает Дмитрий. — Не хватает обвинять мать с отцом!
Ты хоть представляешь, во сколько обошлось тебя выта­щить? А еще во сколько
обойдется!
— Отдайте половину этого мне, и я внесу гениальное рацпред­ложение.
— Какое?
— С Тобольцева довольно. Купите против него свидетеля. Очевидца и
дешевле и надежней.
— Откуда же очевидец? — изумляется мать. — Митя?
Митя задумывается.
— Вообще-то... найти, пожалуй, можно.
— Отец, ты слышишь?
— Оставьте меня.
— Но как умный человек...
— Я не умный человек. Я не имею на это времени — я делаю зубы. Кому
вставить? Пожалуйста, хоть в три ряда, как у акулы. Дальше меня не касается.
— Не сердись, семье нужен твой совет.
— Сколько с меня причитается за право спокойно жить в своем доме?! —
Он встает, уходит в свою комнату, и слышно, как запирает дверь.
Пока Холина провожает его взглядом, Вадим быстро выпивает рюмку коньяку
и выскакивает в переднюю, закусывая пирожком. Дмитрий направляется следом.
Вадим уже кинул на руку пальто, брат преграждает ему дорогу. Кажется, они
готовы подраться. И тут раздается звонок в дверь. На площадке стоят Томин и
два милиционера.
— Добрый вечер, — говорит Томин.
— Здрасьте, — автоматически откликается Дмитрий и пятится.
Вадим застывает с недоеденным пирожком.
— Вадим Холин?
— Д-да...
— Старший инспектор уголовного розыска Томин.
Пятясь, Дмитрий кричит:
— Мама, к вам пришли!
Кругленькой, растревоженной наседкой выбегает мать.
— Вадик, что такое? Кто вы? В чем дело?! — налетает она на Томина.
Вадим на мгновение приободряется:
— Да, собственно, в чем дело?
— О вас, Вадим, тюрьма плачет, — доверительно сообщает Томин. — В
три ручья.
— Опять?! — Глаза Холиной мечут голубые молнии. — Это провокация!
Вам здесь нечего делать! Мы будем немедленно жаловаться прокурору!
— Именно он подписал постановление на арест. Я только выполняю его
поручение.
— Вадик, не бойся!.. Не волнуйся... Мы все сделаем! Я послед­нюю
рубашку!.. Митя!.. Отец!..
Но Митя скрылся в комнате, и отец не отзывается.
— Вадик, мальчик мой! Мы спасем тебя! Любой ценой. Любой ценой!

x x x

Холина потом часами толклась в районной прокуратуре, в городской, в
судах всех инстанций, в приемных мыслимого и немыслимого начальства. Она
нанимала адвокатов, писала бесконечные кассации, жалобы и прошения; из года
в год слала посыл­ки по далекому северному адресу; она поседела и
сморщилась. Она перенесет все и останется любящей матерью.
Осуждать? Крутить пальцем у виска? Или снять шляпу перед такой
верностью чувства?
2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися