Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Рэй Брэдбери. Рассказы в переводе Ростислава Рыбкина

Рэй Брэдбери. Спринт до начала гимна

Ray Bradbury. The Anthem Sprinters, 1963
Перевод Р. Рыбкина
- Да что тут спорить - Дун, конечно, сильнее!
- Черта с два он сильнее!
- У него реакция умопомрачительная, под уклон летит как стрела;
глазом не успеешь моргнуть, как его уже след простыл!
- Все равно Хулихен его побьет!
- Так пусть сейчас и попробует!
Я сидел в дальнем углу бара на Графтон-стрит и слушал, как поют
тенора, умирают и не могут умереть концертино и, высматривая
несогласных, рыщут в дымном воздухе споры. Бар назывался "Четыре
провинции", время - для Дублина - было позднее, и уже нависала реальная
угроза того, что все и вся, то есть пивные краны, аккордеоны, крышки
роялей, солисты, трио, квартеты, бары, кондитерские и кинотеатры вот-вот
закроются. Словно в Судный День, половина населения Дублина огромной
волной выкатится в безжизненный свет фонарей и, глянув в блестящие
металлические стенки автоматов, продающих жевательную резинку, не увидит
в них никакого отражения. Ошеломленные, лишенные вдруг хлеба и зрелищ,
души их забьются в панике, как мотыльки на свету, а потом понесутся
каждая к своему дому. Но пока что я сидел в баре и слушал спор, ощущая
его жар на расстоянии пятидесяти шагов от спорящих.
- Победит Дун!
- Нет, Хулихен!
Самый маленький из них там, в другом конце зала, обернулся, прочитал
на моем чересчур открытом лице любопытство и завопил на весь бар:
- Я вижу, вы американец! И вам, видно, интересно, из-за чего весь
этот шум! Вы мне доверяете? Послушаетесь меня, если я вам посоветую, на
кого ставить в большой, хотя она и местного значения, спортивной
встрече? Если да, пожалуйте сюда!
И я пошел с кружкой "гиннеса" на другой конец "Четырех провинций" к
собравшимся крикунам. Скрипач прекратил расправу над мелодией, которую
он играл, и вместе с пианистом устремился туда же, а вслед за ними
двинулся и вокальный ансамбль.
- Меня зовут Тималти. - И человечек пожал мне руку.
- Дуглас, - представился я, - пишу для кино.
- Для кино?! - взвыли вокруг.
- Для кино, - скромно подтвердил я.
- Вот удача-то! Прямо поверить трудно! - Тималти снова, еще крепче,
сжал мою руку. - Лучшего судьи не найтись. В спорте разбираетесь?
Знаете, например, бег по пересеченной местности, на четыреста сорок
ярдов и другие пешие прогулки?
- Я видел две Олимпиады.
- И для кино пишет, и на Олимпиадах бывал! - Тималти прямо задохнулся
от восторга. - Да, такого, как вы, увидишь нечасто. Ну а об особом
всеирландском десятиборье вы слышали? Оно ведь имеет отношение к
кинотеатрам.
- К стыду моему, не слышал.
- Не слышали? Хулихен!
Миг - и передо мной уже стоял улыбающийся человечек ростом ниже даже,
чем Тималти; он засовывал в карман губную гармошку.
- Хулихен, лучший гимновый спринтер Ирландии, - представился он.
- Какой спринтер? - не понял я.
- Гим-но-вый, - произнес по слогам Хулихен. - Гимновый спринтер,
самый быстрый.
- За время, что вы в Дублине, - спросил Тималти, - вы в кино были?
- Был, и не один раз. Вчера вечером смотрел фильм с Кларком Гейблом,
позавчера - старый, с Чарлзом Лафтоном...
- Достаточно! Вы такой же, как мы, ирландцы. Не будь кинотеатров,
чтобы уводить безработных и бедняков с улиц, и пивных, чтобы приманивать
их кружкой, мы бы давным-давно уже выбили из нашего острова пробку, и
остров бы затонул... Так, - он потер руки, - ну а замечали вы у нас
что-нибудь особенное, когда кончается картина?
- Когда кончается картина? - задумался я. - Подождите, вы имеете в
виду национальный гимн?
- Слышали, ребята? - воскликнул Тималзи.
- Точно, догадался! - зашумели вокруг.
- Каждый вечер, из года в год, в конце каждого треклятого фильма, -
запричитал Тималти, - оркестр, будто ты и так не слыхал уже тысячи раз
эту осточертевшую музыку, начинает играть ирландский гимн. И тогда...
- Тогда, - сказал я, подстраиваясь под общий тон, - если ты хоть
чего-нибудь стоишь, ты постараешься за драгоценные секунды между концом
фильма и началом гимна выскочить из зрительного зала.
- Правильно! Кружку ему за это! - закричали вокруг.
- Я в Дублине всего четыре месяца, и то гимн уже начал мне
приедаться, - заметил я вскользь. - Не хочу сказать этим ничего плохого,
- поспешил я добавить.
- Никто о дурном и не подумал! - отозвался Тималти. - И сами мы
патриоты, ветераны Ирландской Республиканской Армии, участники восстаний
против англичан. Мы все любим свою страну, но когда вдыхаешь воздух,
который ты уже десять тысяч раз выдыхал, у тебя начинается
головокружение. И поэтому, как вы заметили, за три-четыре посланные
богом секунды любой еще не совсем спятивший зритель норовит пулей
вылететь из зала. И быстрее всех вылетают...
- ...Дун и Хулихен. Гимновые спринтеры, - закончил за него я.
Они улыбались мне. Я улыбался им.
Мы все так радовались моей сообразительности, что я просто не мог не
угостить каждого кружкой пива.
Слизывая с губ пену, мы дружелюбно посматривали друг на друга.
- В настоящую минуту, - прочувствованно сказал Тималти, обозревая эту
идиллическую сцену, - меньше чем в сотне ярдов отсюда, в темноте
кинозала "Графтон", в середине четвертого ряда, у самого прохода,
сидит...
- Дун, - докончил за него я.
- И откуда он все это знает? - изумленно воскликнул Хулихен,
приподняв в знак почтения ко мне кепку.
- Так или иначе, - Тималти подавил недоверие к моим способностям, -
Дун и на самом деле сейчас там. Картины он до этого не видел, она с
Диной Дурбин, ее вытащили на свет божий по просьбе зрителей, и время
сейчас...
Все взгляды обратились к настенным часам.
- Десять! - выдохнула компания.
- Значит, через каких-нибудь пятнадцать минут из зала повалят
зрители...
- И?.. - сгорая от любопытства, заторопил его я.
- И, - ответил Тималти, - если мы пошлем туда Хулихена проверить, кто
из них двоих ловчее и быстрее, Дун будет готов принять вызов.
- Неужели он сидит в кино исключительно ради спринта?
- Конечно, нет. Он сидит там ради песен Дины Дурбин и всякого такого.
А вообще он здесь, в баре, играет на пианино, на это и живет. Но если
Дун увидит, что перед концом сеанса через проход от него сел Хулихен, он
поймет. Они отсалютуют друг другу и будут сидеть и слушать красивую
музыку, пока не увидят на экране: КОНЕЦ.
- Вот именно! - Хулихен, пританцовывая на носках, начал сгибать и
разгибать руки. - А ну давайте его сюда, сейчас я с ним разделаюсь!
Тималти пристально посмотрел на меня.
- Мистер Дуглас, я вижу, вы настроены скептически, условия нашего
спортивного состязания вас ошеломили. Как это может быть, задаете вы
себе вопрос, чтобы взрослые люди тратили время на такую ерунду? Так если
хотите знать, времени нам, ирландцам, девать некуда. Работы нет и не
предвидится, и потому то, что у вас в стране показалось бы пустяком, мы
раздуваем до слоновьей величины. Сказать правду, живых слонов мы никогда
не видели, зато знаем: мошка, если посмотришь на нее через микроскоп,
покажется самой большой тварью на земле. И хотя гимновый спринт не
перешагнул еще границ Ирландии, ты убеждаешься, когда займешься им
всерьез, что это увлекательнейший вид спорта. Слушайте правила!
- Сначала, - перебил его Хулихен, - выясни, захочет ли он теперь,
когда все узнал, сделать ставку.
Взгляды, скрестившиеся на мне, вопрошали: неужели все сказанное
брошено на ветер?
- Захочу, - ответил я.
Присутствующие единодушно признали меня лучшим представителем рода
человеческого.
- Надо со всеми вас познакомить, - сказал Тималти. - Фогарти, главный
судья на выходе. Нолан и Кланнери, судьи в проходе между креслами.
Кланси засекает время. И болельщики - О'Нил, Бэньон и ребята Келли, вон
сколько их! Пошли!
Словно щетки огромной улицеуборочной машины, одной из этих уродин,
захватили и потащили меня. Чуть не на плечах восторженных людей я поплыл
вниз по улице, туда, куда созвездиями мерцающих огоньков нас зазывал
кинотеатр. Тималти шагал, размахивая руками, где-то сбоку и, надрываясь,
знакомил меня с основными правилами.
- Многое, конечно, зависит от кинотеатра!
- Конечно! - соглашался я.
- Есть кинотеатры щедрые, с широкой натурой, проходы и двери в них
широкие, а туалеты, те даже еще просторней, еще шире; в некоторых
столько кафеля, что от одного эха не знаешь куда деваться. А есть
кинотеатры-скупердяи, мышеловки, там даже в главном проходе не
вздохнешь, сиденья бьют тебя по коленям, а через наружную дверь, когда
спешишь после сеанса в кафе-кондитерскую напротив, где мужской туалет,
протиснуться можно только боком. Каждый кинотеатр оценивается со всех
сторон, оцениваются условия в нем до, во время и после спринта, и все
учитывается. Принимается во внимание также, кто зрители: мужчины и
женщины вперемежку, одни мужчины, одни женщины, или - это самое худшее -
одна детвора (на дневных сеансах). С детьми, конечно, испытываешь
искушение хватать их в охапку, как сено, и откидывать в стороны, так что
мы это бросили и теперь ходим в основном на вечерние сюда, в "Графтон"!
Наконец-то мы остановились. Мерцающие разноцветные огоньки отражались
у нас в глазах и окрашивали наши лица.
- Идеальный кинотеатр, - сказал Фогарти.
- Почему? - спросил я.
- Проходы, - объяснил Кланнерй, - не слишком широкие, но и не слишком
узкие, выходы размещены удачно, дверные петли смазаны, среди публики
много наших болельщиков, а те, кто не болеет, все равно посторонятся,
когда по проходу как ветер мчится спринтер.
Меня озарило:
- Вы... специально создаете препятствия?
- Ну да! Иногда меняем выходы, когда к старым уже примерились. Или
наденем зимнее пальто на одного, а летнее на другого. Или посадим одного
в шестом ряду, а другого - в третьем. А уж если спринтер стал
быстроногим до неприличия, мы нагружаем его самым тяжелым грузом, какой
у нас есть...
- Алкоголем?
- Ну конечно! Например, Дун у нас быстроногий как серна, так что его
надо нагрузить вдвойне. Нолан!
И Тималти протянул фляжку:
- На, беги к Дуну, пусть глотнет пару раз как следует!
Нолан побежал.
- Этот и так уже обошел за вечер все "Четыре провинции", - кивнул
Тималти на Хулихена, - с него хватит. Теперь они с Дуном на равных.
- Отправляйся, Хулихен, - сказал Фогарти, - ни пуха тебе, ни пера.
Через пять минут ты стрелой вылетишь на улицу, станешь победителем!
Первым!
- Давайте сверим часы, - предложил Кланси.
- С чем, с моим задом? - сердито отозвался Тималти. - Хоть у
кого-нибудь из нас есть на руке что-нибудь, кроме грязи? Часы у тебя
одного. Хулихен, в зал!
Будто отправляясь в кругосветное путешествие, Хулихен с каждым из нас
обменялся рукопожатием, а потом, махнув всем рукой, скрылся в темноте
зала - и в тот же миг оттуда появился Нолан. В победно поднятой руке он
держал полупустую фляжку.
- Дело сделано, Дун под грузом!
- Прекрасно! Кланнери, скорей к бегунам, проверь, сидят ли оба, как
договорено, в четвертом ряду, по сторонам прохода, в кепках и шарфах,
застегнуты ли до половины пальто, как полагается, и доложи мне.
Кланнери растворился во мраке зала.
- А билетеры? - спросил я.
- Смотрят картину, - ответил Тималти, - ноги-то ведь у них не
железные. Билетеры мешать не станут.
- Десять тринадцать! - объявил Кланси. - Через две минуты...
- ...старт, - сказал я.
- Ну что за умница! - умилился Тималти.
Из зала вприпрыжку выбежал Кланнери:
- Готовы! Оба на местах, и все в порядке!
- Картина заканчивается! Всегда можно догадаться по музыке - к концу
любого фильма музыка будто вырывается на свободу!
- Гремит вовсю, - согласился Кланнери. - И певицу слышно, и оркестр,
и хор. Пожалуй, завтра посмотрю целиком - уж очень музыка хороша.
- Да ну? - загоготал Кланси, а за ним и остальные.
- Нет, правда, что это за мотив?
- Провались ты со своим мотивом! - взорвался Тималти. - Осталась одна
минута, а его мотив интересует! Заключайте пари. Кто ставит на Дуна? Кто
на Хулихена?
Поднялся галдеж, и замелькали деньги, в основном шиллинги. Я протянул
Тималти четыре шиллинга:
- На Дуна.
- Да ведь вы его в глаза не видели!
- Темная лошадка, - проговорил я, понизив голос.
- Хорошо сказано! - и Тималти повернулся к остальным. - Судьи Нолан,
Кланнери - в проход! Следите, чтобы, пока картина не кончится, ни тот,
ни другой не двинулись с места!
Счастливые как дети, Кланнери и Нолан во мгновение ока скрылись за
дверью зала.
- А теперь освободим им дорогу. Мистер Дуглас, сюда, пожалуйста, ко
мне!
Все бросились строиться по сторонам обоих закрытых пока главных
выходов.
- Фогарти, приложи ухо к двери!
Фогарти приложил. Глаза его широко раскрылись:
- До чего же она громкая, эта чертова музыка!
Один из братьев Келли толкнул другого локтем:
- Скоро кончится. Кому полагается умереть, сейчас умирает, а тот,
кому жить, над ним наклоняется.
- Еще сильней загремела! - оповестил нас Фогарти, не отнимая уха от
дверной панели. - Вот: та-тамм! Значит, на экране уже КОНЕЦ!
- Бегут! - вырвалось у меня.
- Приготовиться! - скомандовал Тималти.
Мы все смотрели теперь, не отрываясь, на дверь.
- Гимн!
- Смирно!
Мы выпрямились. Кто-то отсалютовал.
Но взгляды по-прежнему были устремлены на дверь.
- Кто-то бежит, - прислушался Фогарти.
- Успел до гимна, а это главное...
Дверь распахнулась.
Хулихен вылетел наружу, запыхавшийся, но с улыбкой победителя.
- Хулихен! - закричали те, кто выиграл пари.
- А Дун, - еще громче заорали те, кто проиграл, - Дун где?
Ибо хотя Хулихен был первым, соперника его видно не было.
Из кино повалил народ.
- Может, идиота понесло не в ту дверь?
Мы стояли и ждали. Скоро во мраке ночи растаяли последние зрители.
Первым в пустое фойе заглянул Тималти:
- Ду-уун!
Ни звука.
- Может, он... там?
И они рывком открыли дверь мужского туалета.
- Ду-ун!
Ни ответа, ни даже аха.
- Боже, - воскликнул Тималти, - неужто сломал ногу и умирает
где-нибудь на полу?
- Не иначе!
Кучка людей, как плавающий островок, качнулась в одну сторону, но тут
же изменила направление и поплыла в другую, к двери в зал, втекла в нее
и двинулась вниз по наклонному проходу; я поспешил следом.
- Ду-ун!
Но встретили нас Кланнери и Нолан, и они молча показали на что-то в
глубине зала. Я два раза подпрыгнул, пытаясь заглянуть вперед, через
головы. В огромном зале царила полутьма. Я не увидел ничего.
- Ду-ун!
Вдруг у четвертого ряда все остановились, и я услышал испуганные
возгласы: оказалось, что Дун сидит на своем месте в четвертом ряду, у
прохода, и глаза его закрыты, а руки сложены на груди.
Мертвый?
Да ничего подобного!
Слеза, огромная, сверкающая и прекрасная, скатилась по его щеке. А
вот и еще одна, больше и прекраснее прежней, выкатилась из другого
глаза. Подбородок у Дуна был влажный, и было ясно, что начал плакать он
не сейчас.
Его обступили, над ним склонились, тревожно всматриваясь в лицо.
- Ты что, заболел?
- Плохую новость услышал?
- О боже! - воскликнул Дун. Он тряхнул головой, будто хотел с нее
что-то сбросить.
- О боже, - произнес он наконец, - ведь у нее ангельский голос!
- Ангельский?
- Да, - кивнул он.
Взгляды всех обратились на пустой серебристый экран.
- Это ты... про Дину Дурбин?
Дун всхлипнул:
- У нее голос как у моей дорогой покойной бабушки...
- Что ты плетешь? - оборвал его Тималти. - Совсем не такой был у нее
голос!
- А кто это может знать лучше меня? - Дун вытер глаза и высморкался.
- Значит, не побежал ты только из-за этой девки, из-за Дурбин?
- "Только", - горько передразнил его Дун, - "только"! Да это
кощунство, бежать после такой музыки! Все равно что прыгнуть во время
венчания через алтарь или затанцевать на похоронах.
- Хоть бы предупредил нас, - и Тималти посмотрел на него злым
взглядом.
- Как я мог предупредить? Было такое чувство, будто мне бог открыл
вдруг глаза и уши. Последнее, что она пела... "Прекрасный остров
Иннисфри", да, Кланнери?
- А что еще она пела? - спросил Фогарти.
- "Что еще она пела"! - вскипел Тималти. - Половина из нас потеряла
по его милости весь сегодняшний заработок, а его, видите ли, интересует,
что еще она пела! Пошел отсюда!
- Оно конечно, деньги правят миром, - согласился Дун, снова смежая
веки, - но выносить их власть помогает нам музыка.
- Что происходит? - громко раздалось откуда-то сверху.
Кто-то, перегнувшись через перила балкона, смотрел на нас и дымил
сигаретой.
- Из-за чего шум?
- Киномеханик, - прошептал Тималти и уже вслух: - Здорово, Фил! Это
мы, команда! У нас тут один небольшой спор по этике, если не хуже - по
эстетике. И... э-э... скажи, пожалуйста, нельзя ли еще раз проиграть
гимн?
- Гимн? Еще раз?
Те, кто выиграл, обеспокоенно зашевелились, стали переступать с ноги
на ногу и подталкивать друг друга локтями.
- Хорошая мысль, - сказал Дун.
- Неплохая, - подтвердил Тималти, теперь сама хитрость.
- Богу было угодно лишить нашего Дуна сил.
- Попался, как рыба на крючок, на фильм тридцать седьмого года, -
добавил Фогарти.
- Чтобы все было по-честному... - И Тималти без тени смущения снова
посмотрел вверх. - Фил, мальчик мой, скажи, пожалуйста, последняя часть
фильма еще здесь?
- Не в дамском же туалете, - ответил, попыхивая сигаретой, Фил.
- До чего остроумный малый! Ну а теперь, Фил, голубчик, скажи,
пожалуйста, не мог бы ты снова прокрутить последние кадры, повторить для
нас конец?
- Только это и нужно?
На какой-то миг всеми овладела растерянность, но мысль о новом
состязании слишком соблазняла даже тех, чьи выигрыши ставились теперь
под вопрос. Все закивали, и недолгое молчание кончилось.
- В таком случае, - крикнул сверху Фил, - я и сам ставлю шиллинг на
Хулихена!
Те, кто выиграл, разразились смехом и победными кликами; они явно
собирались выиграть снова. Хулихен благодарно помахал им рукой.
Проигравшие стали тормошить Дуна:
- Слышал, как тебя оскорбляют? Не спи, старина!
- Как только девица, черт бы ее побрал, запоет, сразу оглохни!
- Все по местам, быстро! - И Тималти начал торопливо распихивать на
две стороны собравшихся.
- Нет зрителей, - сказал Хулихен, - а какое же это состязание без
зрителей, какой это бег с препятствиями?
- Тогда... - и Фогарти обвел нас, моргая, взглядом, - зрителями будем
мы сами!
- Идет!
Довольные, все бросились рассаживаться по креслам.
- Или еще лучше, - послышался откуда-то из передних рядов голос
Тималти, - почему бы нам не разделиться на две команды? Дун и Хулихен -
это само собой, но за каждого болельщика Дуна или, соответственно,
Хулихена, который выскочит до того, как гимн приморозит его к месту,
будет засчитываться дополнительное очко - согласны?
- Согласны!
- Простите, - сказал я, - но ведь некому судить снаружи.
Все головы повернулись в мою сторону.
- Ах ты, черт! - вырвалось у Тималти. - Верно. Нолан, наружу!
Чертыхаясь, Нолан потащился по проходу к дверям.
Из кинобудки наверху показалась голова Фила:
- Ну что, оболтусы, готовы?
- Готовы - если готова девица и готов гимн!
И свет погас.
Оказалось, что я сижу рядом с Дуном, на втором месте от прохода. Я
услышал его просящий шепот:
- Толкай меня, парень, не давай красоте отвлекать от дела, хорошо?
- Да замолчи ты! - оборвал его кто-то. - Не мешай смотреть, ведь тут
тайна...
Да, пожалуй, она была тут, тайна песни, искусства, жизни, юная
девушка, поющая на экране, где ожило неумирающее прошлое.
- Мы на тебя надеемся, Дун, - шепнул я.
- Что? - отозвался он. Он глядел на экран и улыбался. - Посмотри
только, до чего хороша! Слышишь, как поет?
- Мы на тебя поставили, Дун, - напомнил я. - Готовься!
- Ладно, - проворчал он. - Дай кости расправлю. Господи помилуй!
- Что такое?
- Как же я раньше не заметил? Правая нога! Пощупай. Нет, не здесь.
Омертвела она, вот что!
- Ты хочешь сказать, онемела? - с отчаянием в голосе спросил я.
- Омертвела или онемела, черт возьми, из игры я выхожу! Бежать
придется тебе. Бери мою кепку и шарф!
- Твою кепку?
- Когда побежишь, ты их покажешь, и мы объясним, что бежишь ты из-за
моей дурацкой ноги!
Он нахлобучил на меня кепку, повязал шарф.
- Но послушай... - запротестовал было я.
- У тебя получится! Помни только - не трогаешься, пока не увидишь на
экране: КОНЕЦ! Песня кончается! Боишься, наверно?
- А как ты думаешь?
- Побеждает слепая страсть, сынок. Бросайся вперед очертя голову,
наступишь на кого-нибудь - не оглядывайся. Вот, уже! - Дун подобрал
ноги, чтобы не загораживать мне проход. - Песня кончилась. Он ее
целует...
- КОНЕЦ! - закричал я.
Я выскочил в проход между креслами и помчался вверх, и на бегу думал:
"Первый! Впереди! Не может быть! Дверь!"
В миг, когда раздались первые звуки гимна, я уже распахнул дверь.
Вылетел в фойе - наконец-то!
"Победа!" - подумал я, с трудом в это веря. Кепка и шарф Дуна на мне
были как победные лавры. Победил! Победил за свою команду!
Ну а кто второй, третий, четвертый?
Я повернулся к двери как раз, когда она захлопнулась.
И тут я услышал за ней вопли и выкрики.
Боже, подумал я, видно, шестеро кинулись не к тому выходу, кто-то
споткнулся, упал, кто-то на него повалился. Вот почему я первый и
единственный! И теперь там идет беззвучная, яростная схватка, две
команды сплелись в смертельной борьбе, кто навзничь, кто верхом, кто на
сиденьях, кто под сиденьями - наверно, так!
"Я победил!" - хотелось мне закричать, чтобы остановить свалку.
Я распахнул дверь.
Я вперил взгляд в темную бездну, откуда не слышно было никаких
звуков.
Подошел Нолан и заглянул через мое плечо.
- Вот вам ирландцы, - сказал он, кивая. - Как ни дорог им спорт,
искусство еще дороже.
Ибо что доносилось теперь оттуда, из мрака?
- Прокрути снова! Еще раз! Ту, последнюю песню! Фил!
- Никто не трогайтесь с места! Я прямо на седьмом небе. Дун, ты был
прав!
Мимо меня прошел Нолан, он тоже хотел сесть.
Долго глядел я вниз, на ряды, где гимновые спринтеры, из которых ни
один даже не поднялся с места, сидели и вытирали глаза.
- Ну так повторишь еще, Фил, дружище? - донесся из передних рядов
голос Тималти.
- Будет сделано! - отозвался из будки Фил.
- Только без гимна, - добавил Тималти.
Бурные аплодисменты.
Тусклый свет погас. Огромным раскаленным очагом засветился экран.
Я выглянул наружу, в здравомыслящий, ярко освещенный мир
Графтон-стрит, "Четырех провинций", отелей, магазинов и гуляющей
публики. Я не знал, что мне делать.
Потом зазвучал "Прекрасный остров Иннисфри", и под его звуки я снял
кепку и шарф, сунул эти лавры под соседнее сиденье и медленно-медленно,
стараясь продлить наслаждение до бесконечности, опустился в кресло...

Рэй Брэдбери. Час Привидений

Ray Bradbury. The Hour of Ghosts, 1969
Перевод Р. Рыбкина
Это был самый лучший час.
Это был замечательный час суток.
Это был Час Привидений.
Посередине комнаты Тимоти что-то закрутилось, и возникло невероятное
привидение.
Посередине комнаты Ральфа встал второй призрак, немыслимой величины и
загадочного облика.
Посередине логовища Элис, на другой стороне коридора, соткался из
света, снующего взад-вперед; из воздуха и из танцующих пылинок третий -
печальная, со скорбным взглядом незнакомка.
В гостиной, внизу, встречал нежданных гостей отец.
А мать? Мать в это время хозяйничала на кухне, между тем как
Ведьма-Повариха качалась в горячем воздухе над плитой, что-то напевала
пряностям, листала поваренные книги, что-то добавляла в кушанья. Только
дотронувшись рукой, ты узнал бы, которая из двух настоящая. Старую
толстую Ведьму твои пальцы проткнули бы насквозь. Пальцы остановились
бы, ткнувшись в жаркую летнюю плоть Хозяйки Дома.
- Вот здорово! - крикнул Тимоти.
- Его можно обойти вокруг! - воскликнул Ральф.
И это была правда.
И они стали кружить и кружить вокруг своих Привидений, электронных
див, принесенных невидимыми лучами специально для них, в их комнаты.
- Они н_а_с_т_о_я_щ_и_е!
- И все-таки н_е с_о_в_с_е_м...
- Повторите все снова, - сказала Элис лучезарному воздуху.
- Да, - попросили мальчики, - говорите еще!
И призрак Марли (1) в комнате Тимоти затряс своими цепями из копилок
и висячих замков и, вперив в мальчика взгляд похожих на бледные устрицы
глаз, загоревал по своей погибшей душе:
- О, горе мне! Я ношу цепь, которую сам сковал себе при жизни... Мне
нет отдыха, нет покоя! Да будет тебе это уроком, Эбинизер Скрудж!
А у постели Ральфа между тем призрак слепого Пью смял в руке
маленький клочок бумаги с чернильным кружком на нем и воскликнул:
- Черная метка! Я обречен!
И почти потерял сознание, когда откуда-то из темных углов комнаты
донеслась - топ-тумп, топ-тумп - поступь одноногого человека, шагающего
в темноте по дороге вдоль берега какого-то далекого моря.
Элис была в восторге.
Ее Привидение, молодая женщина с волосами, развевающимися на ветру,
постучало в залепленное снегом окно и прокричало имя необузданного
человека:
- Хитклиф!
И в зимней ночи распахнулась висящая в воздухе, в середине комнаты,
дверь. Откликнувшись на зов, оттуда выбежал человек и исчез с Грозового
Перевала, затерялся в буре снежинок, падающих на пол и тающих, не
оставляя следа.
- Голограммы, - прошептал Тимоти, - телесвязь. Лучи лазеров и
небывалые машины...
- Замолчи! - остановил его Ральф, младший, но более мудрый. - Не хочу
этого знать. Я хочу только смотреть! Лучше Привидений нет ничего на
свете. После слепого Пью у меня побывали фараон Тутанхамон, и
Рикша-Призрак, и... черт возьми, может, прямо сейчас?
Он нажал на кнопку. Свет лазера переткал наново свой ковер. Слепой
Пью исчез, а с ним и стук деревянной ноги на далекой дороге.
Из туманов над болотами, в свете молнии, под мелким дождем, поднялась
и залаяла, сверкая глазами, собака.
- Милый пес, - сказал Ральф, - милые Баскервили!
В гостиной горевал дух отца Гамлета:
- О, слушай, слушай, слушай! Если только ты впрямь любил когда-нибудь
отца...
- Одну чашку шерри, - напомнила Покровительница Кухни, компьютерная
память, которая всегда посоветует, как лучше приготовить то или иное
блюдо. - Две...
- Благодарю вас, - прервала ее хозяйка и щелкнула тумблером.
Повинуясь силе молний, Кухонное Привидение исчезло.
- Обед готов! - крикнула, выглянув в коридор, мать.
- Вы, - сказал то ли Тимоти, то ли Скрудж, - вовсе не вы, а лишь
капля горчицы, непрожаренная картофелина...
После чего старый Марли провалился с криком отчаяния в собственные
кости и растаял.
- Приходи снова в восемь! - сказал Ральф.
И собака ушла в трясину ковра.
- Как жалко! - заплакала Элис, когда Хитклиф и его возлюбленная
убежали сквозь стены комнаты.
Гостиная: свет утра в Эльсиноре. Отец Гамлета удалился. А отец этого
дома встал и пошел обедать.
Точно так же, как и его реальные дети, побежавшие на зов реальной
матери, и реальной пище.
Час Привидений кончился.
Полумрак лазерных визитов рассеялся.
Но предстоял вечер. И когда с уроками было покончено, их всех уже
ждали новые призраки. В стенах таились Духи Прошлых, Нынешних и будущих
Святок. Своим призрачным фонарем сигналил с верхних ступенек лестницы
Стрелочник-Призрак. Их дом стал теперь настоящим "Домом с Привидениями".
- Я взял на себя смелость, - сказал отец, - пригласить к обеду
Платона и Аристотеля.
- Уж слишком много они говорят! - проворчал Ральф.
Но тут эти два старика вдруг неслышно встали около них.
- Как дела в "Государстве"? - спросил Тимоти.
- Как дела?..
И Платон рассказал ему быстро, хорошо и правдиво.
Изумленный Ральф выпрямился на своем стуле, поморгал и сказал:
- Раз так, то не исчезай. Расскажи снова.
И Платон рассказал.
И это было п_о_ч_т_и так же хорошо, как слепой Пью или вой собаки
Баскервилей на болоте, среди трясины.
____
1. Здесь и далее в рассказе упоминаются персонажи из произведений Ч.
Диккенса, Р. Стивенсона, Э. Бронте, Р. Киплинга, А. Конан Дойла, В.
Шекспира.

Рэй Брэдбери. Попугай, который знал Папу

Ray Bradbury. The Parrot Who Met Papa, 1972
Перевод Р. Рыбкина
Разумеется, о похищении узнал весь мир.
Понадобилось несколько дней, чтобы все значение этой новости с Кубы
поняли и в Соединенных Штатах, и в Париже, и в маленьком уютном кафе в
Памплоне, где так великолепны напитки, а погода почему-то всегда самая
лучшая.
Но когда смысл этой новости дошел, все повисли на телефонах, Мадрид
вызывал Нью-Йорк, Нью-Йорк же кричал на юг, Гаване: "Проверьте,
пожалуйста, обязательно проверьте - неужели такое безумие возможно?"
А потом пробилась женщина из Италии, из Венеции, расслышать все, что
она говорила, было трудно - разобрали только, что она звонит из бара "У
Гарри" и просто уничтожена, то, что случилось, ужасно, ведь над
культурным наследием нависла страшная опасность.
Потом, меньше чем через час, мне позвонил прозаик и бейсболист - в
свое время он был закадычным другом Папы, а теперь жил половину года в
Мадриде, половину в Найроби. Он плакал, или, во всяком случае, так
казалось.
- Расскажи мне, - попросил он с другой стороны земли, - что на самом
деле произошло? Каковы факты?
А факты были таковы: в Гаване, километрах в четырнадцати от "Финки
Вихии", усадьбы Папы, есть бар, который он посещал. Тот, где в его честь
назвали коктейль, а вовсе не тот, шикарный, где он встречался с
литературными светилами вроде К-к-кеннета Тайнена и... э-э... Т-теннесси
У-уильямса (как проговорил бы это мистер Тайнен). О нет, это совсем не
"Флоридита"; сюда приходят без пиджаков, столы здесь из необструганных
досок, пол посыпан опилками, а большое зеркало по ту сторону стойки -
словно грязное облако. Сюда Папа шел, когда во "Флоридите" был слишком
большой наплыв туристов, которым хотелось познакомиться с мистером
Хемингуэем. И то, что здесь теперь произошло, не могло не стать большой
новостью, большей, чем то, что он говорил Скотту Фицджеральду о богачах,
большей, чем история о том, как в давно прошедшие времена он набросился
в кабинете у Чарли Скрибнера, издателя, на Макса Истмена. Новость
касалась дряхлого попугая.
Жила эта преклонных лет птица в клетке, а клетка пребывала на стойке
бара, о котором идет речь - теперь он называется "Куба либре". Там
старый попугай обитал уже почти тридцать лет; это означает, что он жил
там все время, пока Папа жил на Кубе.
И самое главное: с тысяча девятьсот тридцать девятого года, когда
Папа поселился в "Финке Вихии", он знал попугая и с ним разговаривал, и
попугай с ним разговаривал тоже. Шли годы, и люди стали поговаривать,
что Хемингуэй начал говорить, как этот попугай, однако другие
утверждали: нет, это попугай стал говорить, как Хемингуэй! Бывало, Папа
поставит свои стаканчики на стойке в ряд, сядет перед клеткой и заведет
с птицей разговор, интересней которого ты не слышал, дня на четыре
подряд. К концу второго года их знакомства попугай знал о Хеме, и Томасе
Вулфе, и Шервуде Андерсоне больше, чем сама Гертруда Стайн. Больше того,
попугай даже знал, кто такая эта Гертруда Стайн - трудно поверить, но
знал. Только скажешь "Гертруда", и попугай цитирует: "Голуби с травы
увы".
А то, бывало, когда очень попросят, попугай заведет: "Были этот
старик, и этот мальчик, и эта лодка, и это море, и эта большая рыба в
море..." А потом замолчит и съест крекер.
Так вот: эта сказочная птица как-то в воскресенье, под вечер, исчезла
из "Куба либре" вместе со своей клеткой.
И вот почему надрывался теперь мой телефон. И вот почему один из
самых популярных журналов получил от государственного департамента
специальное разрешение и самолетом отправил меня на Кубу: вдруг мне
повезет, и я найду там хотя бы клетку, или хоть что-нибудь, оставшееся
от птицы, или похитителя. Статья, сказали мне, нужна легкая и незлая, с
подтекстом. И, если уж говорить всю правду, мне самому было любопытно.
Слухи об этой птице доходили до меня и раньше. Непонятно, что именно, но
что-то во всей этой истории не оставляло меня равнодушным.
Я сошел с реактивного лайнера, на котором прилетел из Мехико, взял
такси и покатил через Гавану к этому странному маленькому бару.
И каким-то чудом я все-таки смог туда проникнуть. Едва я перешагнул
порог, как со стула вскочил смуглый человечек и закричал:
- Уходите! У нас закрыто!
Он выбежал и стал навешивать на дверь замок, показывая этим, что и в
самом деле хочет закрыть заведение. На столиках было пусто, и ни за
одним из них никто не сидел. Когда я вошел, он, видно, просто
проветривал помещение.
- Я насчет попугая, - сказал я.
- Нет, нет, - закричал он, и мне показалось, что глаза у него стали
влажными, - не желаю разговаривать! Это свыше моих сил. Не будь я
католиком, я бы уже убил себя. Бедный Папа! Бедный Кордова!
- Кордова? - удивленно выдавил я из себя.
- Так, - прорычал он, - звали попугая!
- Ну да, - мигом нашелся я. - Кордова. Я приехал его спасти.
Он уставился на меня и заморгал. Словно тень легла на его лицо, потом
- солнечный блик, а потом снова тень.
- Невозможно! Вы? Нет, нет! И никто не сможет! Кто вы такой?
- Друг Папы и попугая, - скороговоркой выпалил я. - Чем дольше мы
говорим, тем дальше уходит от нас преступник. Хотите, чтобы сегодня
вечером Кордова был здесь? Тогда сделайте себе и мне несколько коктейлей
Папы и давайте поговорим.
Мой уверенный тон подействовал. Не прошло и двух минут, а мы уже
сидели у стойки, возле места, где прежде стояла клетка, а теперь ничего
не было, и пили Папин любимый. Человечек - его звали Антонио - все
вытирал и вытирал место, где стояла клетка, а потом тер той же самой
тряпкой себе глаза. Покончив с первым стаканом и начиная второй, я
сказал:
- Мы имеем дело не с каким-нибудь заурядным похищением.
- Вы мне это говорите! - воскликнул Антонио. - Люди со всего мира
приезжали посмотреть на этого попугая, поговорить с Кордовой, послушать,
как он - о, боже! - говорит голосом Папы. Пусть провалятся его
похитители в преисподнюю и горят там, да, пусть горят!
- Будут гореть, - подтвердил я. - Кого вы подозреваете?
- Никого. Всех.
- Похититель, - сказал я, закрыв на мгновение глаза, смакуя коктейль,
- наверняка образованный, наверняка читает книги - ведь это ясно, не так
ли? Кто-нибудь похожий был здесь в последние несколько дней?
- Образованный, необразованный! Последние десять, последние двадцать
лет, сеньор, все время бывали люди из разных стран, все время спрашивали
Папу. Пока Папа был, они знакомились с Папой. Когда Папы не стало, они
начали знакомиться с Кордовой - с ним, великим. И так все время - из
разных и разных стран.
- Но все же подумай, Антонио, может, вспомнишь, - сказал я,
дотрагиваясь до его дрожащего локтя. - Чтобы ошивался здесь последние
дни, и был не только образованный, читал книги, но и, как бы это
сказать... был чудной. Такой странный, muy excentrico (1), что он
запомнился тебе больше других. Такой, чтобы...
- Madre de Dios! (2) - закричал, вскочив, Антонио. Взгляд его
устремился в глубины памяти. Он обхватил свою голову с таким видом, как
будто в ней только что произошел взрыв. - Благодарю вас, сеньор. Si, si!
(3) Ну и тварь! Был, был здесь такой, клянусь Спасителем! Очень
маленький. И говорил вот так, тонко-тонко - и-и-и-и - как muchacha (4)
...в школьной пьесе, да? Будто ведьма проглотила канарейку, и та поет у
нее в животе! И на нем был костюм из синего вельвета и широкий желтый
галстук.
- Так, так! - Теперь и я вскочил на ноги и сейчас почти кричал. -
Продолжай же!
- И лицо, сеньор, маленькое и очень круглое, а волосы светлые и на
лбу подстрижены, вот так - ж-жик! И маленький ротик, очень розовый -
как... леденец, да? Он... он был как... да, как uno muneco (5), такую
можно выиграть на карнавале...
- Пряничная кукла!
- Si! В Кони-Айленде, да, когда я был ребенком - пряничные куклы! И
он был вот такого роста - видите? Мне по локоть. Не лилипут, нет, но...
и какого он возраста? Кровь Христова, кто может это сказать? Ни одной
морщины на лице, но... тридцать, сорок, пятьдесят. И на ногах...
- ...зеленые туфельки! - закончил за него я.
- Que? (6)
- Полуботинки, туфли!
- Si. - Он заморгал, ошеломленный. - Но как вы узнали?
- Шелли Капон! - взревел я.
- Правильно, так его и зовут! И с ним друзья, сеньор, они все время
смеялись... нет, хихикали. Как монахини, которые под вечер играют около
церкви в баскетбол. О, сеньор, так вы думаете, что это они, что это
он?..
- Не думаю, Антонио - знаю. Шелли Капон ненавидел Папу, как ни один
пишущий человек в мире. Уж он-то безусловно мог утащить Кордову.
Минуточку: а не ходил ли одно время слух, что эта птица помнит наизусть
последний, самый великий и еще не записанный на бумагу роман Папы?
- Такое говорили, сеньор, Но я не пишу книг. Я стою за стойкой. Я даю
птице крекеры. Я...
- Мне, Антонио, ты дай, пожалуйста, телефон.
- Вы знаете, где попугай, сеньор?
- Что-то мне говорит, что да, и говорит очень громко.
Я набрал номер "Гавана либре", самого большого отеля в городе.
- Шелли Капона, пожалуйста.
В трубке загудело, потом щелкнуло.
В полумиллионе миль от меня какой-то мальчик-недоросток с Марса взял
трубку - и запел флейтой, а потом зазвенел колокольчиком его голос:
- Капон слушает.
- Провалиться мне, если нет! - воскликнул я.
И, вскочив, выбежал из бара "Куба либре".
Мчась на такси назад, в Гавану, я думал о Шелли - о таком, каким мне
его прежде доводилось видеть. Вокруг стремительным вихрем несется
хоровод друзей, а сам он держит все, что у него есть, в чемоданах,
которые с собою возит; половником зачерпывает себе из чужих тарелок суп;
выхватив из вашего кармана бумажник, берет у вас взаймы; только что
уплетал за обе щеки салат, и вот его уже нет, только кроличий горошек у
вас на ковре - прелестный малыш!
Через десять минут мое такси, лишенное тормозов, извергло, придав мне
ускорение, меня наружу и, повернувшись вокруг своей оси, ринулось на
другой конец города, к какой-то своей окончательной аварии.
Не снижая скорости, я влетел в вестибюль, на миг остановился, чтобы
спросить, бросился наверх и остановился перед дверью Шелли. Она
спазматически пульсировала, как плохое сердце. Я приложил к ней ухо. Так
дико вопить и верещать могла стая птиц, у которых буря вырвала перья. Я
дотронулся до двери. Теперь она тряслась, как огромная стиральная
машина, которая проглотила и теперь жует психоделическую рок-группу и
целую кучу очень грязного белья. Мне показалось, будто мои носки и трусы
ожили и начали ползать у меня по ногам.
Я постучался. Никакого ответа. Я слегка нажал ладонью на дверь. Она
плавно открылась. Я шагнул через порог и увидел сцену такую страшную,
что ее не стал бы писать даже Босх.
То ли в комнате, то ли в свином хлеву валялись где придется куклы в
человеческий рост; глаза у них были полуоткрыты, в обожженных,
бессильных пальцах дымились сигареты или блестели пустые стаканы из-под
виски, между тем как тела их содрогались под ударами музыки,
передаваемой, по-видимому, из сумасшедшего дома где-то в Штатах. Вид был
такой, как будто только что здесь пронесся огромный локомотив, он
разбросал свои жертвы в разные стороны, и теперь они лежали в самых
неожиданных позах, кто в одном углу комнаты, кто в другом, и стонали,
словно им требовалась срочная медицинская помощь.
Посреди этого содома восседал прямой, как будто проглотил палку,
щеголь. На нем были вельветовая куртка и галстук бабочкой цвета хурмы, а
обут он был в бутылочно-зеленые туфельки. Кто это был, спросите вы? Ну
конечно, Шелли Капон! Не обнаружив и тени удивления, он царственным
жестом протянул мне стакан и закричал:
- Я сразу понял, что это звонишь ты! Я абсолютно телепатичен! Добро
пожаловать, Раймундо!
Он всегда называл меня Раймундо. Рэй было для него слишком просто.
Имя "Раймундо" превращало меня в латифундиста со скотоводческой фермой,
полной племенных быков. Я не спорил, Раймундо так Раймундо.
- Садись! Да нет, как-нибудь иначе, поинтересней.
- Извини, - сказал я так похоже на Дэшиэлла Хэммета, как только мог -
выставив вперед подбородок и делая стальные глаза. - Нет времени.
Я пошел по комнате, следя за тем, чтобы не наступить на кого-нибудь
из его друзей - Гнойничка, Мягонького, Добренького, Толстячка и одного
актера - помню, его однажды спросили, как он сыграет роль в каком-то
фильме, и он сказал: "Сыграю лань".
Я выключил приемник. Тут люди в комнате зашевелились. Я выдернул
корни приемника из стены. Кое-кто приподнялся и сел. Я открыл окно и
вышвырнул приемник наружу. Раздался такой визг, будто я бросил их
матерей в шахту лифта.
Звук, донесшийся с асфальтового тротуара внизу, был как музыка для
моего уха. С блаженной улыбкой на лице я отвернулся от окна. Кое-кто уже
поднялся на ноги и клонился в мою сторону - возможно, это следовало
понимать как угрозу. Я вынул из кармана двадцатидолларовую бумажку,
протянул ее не глядя кому-то и сказал:
- На, купи новый.
Тот, тяжело поднимая ноги, выбежал из комнаты. Дверь захлопнулась. Я
услышал, как он падает по лестнице - будто спешит к своему утреннему
уколу.
- Ну, так где же он, Шелли? - спросил я.
- Что где? Ты о чем, милый?
От удивления он широко открыл глаза.
- Сам знаешь, - и я вперил взгляд в его крохотную ручку, державшую
стакан с коктейлем.
С тем самым, который был любимым напитком Папы, фирменной (подается
только в "Куба либре"!) смесью рома, лимона и папайи. Словно для того,
чтобы уничтожить улики, он выпил его одним глотком.
Я подошел к стене, в которой было три двери, и к одной из них
протянул руку.
- Это, милый, стенной шкаф.
Я протянул руку к другой.
- Не входи. То, что ты увидишь, не доставит тебе удовольствия.
Я не вошел.
Я протянул руку к третьей двери.
- Ну ладно, дорогой, входи, - жалобно сказал Шелли.
Я открыл дверь.
За дверью оказалась совсем маленькая комнатушка, в ней - узкая
кровать, у окна - стол.
На столе стояла клетка, а на клетку был наброшен платок. В клетке
что-то шуршало и царапало чем-то твердым проволоку.
Шелли Капон подошел и, не отрывая глаз от клетки, стал около меня, у
порога; его пальчики сжимали уже новый стакан с коктейлем.
- Как жаль, что ты приехал не в семь вечера, - сказал Шелли.
- Почему именно в семь?
- Почему? Неужели непонятно? Мы бы как раз кончили есть нашу птицу,
фаршированную диким рисом с приправами. Интересно, много ли белого мяса
у него под перьями, да и есть ли оно у него вообще?
- И ты бы смог?! - заревел я.
Мой взгляд пронзил его насквозь.
- Да, смог бы, - подумал я вслух.
Перешагнул порог я не сразу. Потом медленно подошел к столу и
остановился перед клеткой, закрытой платком. Посредине платка было
вышито крупными буквами одно слово: МАМА.
Я посмотрел на Шелли. Он пожал плечами и стал застенчиво разглядывать
носки своих ботинок. Я протянул руку к платку.
- Подожди. Прежде чем снимешь... спроси что-нибудь.
- Что, например?
- Ну, о Ди Маджо (7). Скажи: Ди Маджо.
В голове у меня включилась со щелчком десятиваттная лампочка. Я
кивнул. Я наклонился к закрытой клетке и прошептал:
- Ди Маджо. Тысяча девятьсот тридцать девятый год.
Молчание - то ли живого существа, то ли компьютера. Из-под слова МАМА
послышался шорох перьев, по проволочной сетке застучал клюв, и тоненький
голосок сказал:
- Полных пробежек тридцать. Отбитых в среднем триста восемьдесят
один.
Я был ошеломлен. Но тут же прошептал:
- Бейб Рут (8). Тысяча девятьсот двадцать девятый год.
Снова молчание, перья, клюв, и:
- Полных пробежек шестьдесят. Отбитых в среднем триста пятьдесят
шесть. У-ук.
- Боже, - сказал я.
- Боже, - отозвался как эхо Шелли Капон.
- Точно, это тот попугай, который знал Папу, тут уж не ошибешься.
- Да, это он.
И я сдернул с клетки платок.
Не знаю, что я надеялся под ним увидеть, Быть может, крошечного
охотника в сапогах, куртке и широкополой шляпе. Быть может, маленького
бородатого рыболова в свитере, сидящего на деревянной скамеечке.
Что-нибудь крошечное, литературное, человекоподобное, фантастическое -
только не попугая.
Но только попугай там и был.
И, к тому же, не очень красивый. Вид у него был такой, как будто он
уже не один год провел без сна; оказалось, что это одна из тех
птиц-нерях, которые никогда не приглаживают свои перья и не чистят клюв.
Черный и ржаво-зеленый, клюв грязно-желтый, и под глазами круги, будто
он любит приложиться к бутылочке. Легко можно было себе представить, как
он, с трудом держась в воздухе, то взлетая, то прыгая по земле,
выбирается в три часа утра из какого-нибудь бара. Это был гуляка
попугайского мира.
Шелли Капон прочитал мои мысли.
- Когда набросишь платок, - сказал он, - впечатление лучше.
Я снова набросил платок на клетку.
Голова у меня заработала, быстро-быстро. Я наклонился к клетке и
прошептал:
- Норман Мейлер.
- С трудом запомнил алфавит, - сказал голос из-под платка.
- Гертруда Стайн, - сказал я.
- Страдала крипторхизмом, - сказал голос.
- Боже!
У меня перехватило дыхание. Я попятился. Тупо уставился на платок,
закрывавший клетку. Моргая, перевел взгляд на Шелли.
- Ты понимаешь, Капон, что это такое?
- Золотая жила, всего-навсего, дорогой Раймундо! - радостно
проворковал он.
- Монетный двор! - поправил я.
- Неисчерпаемые возможности для шантажа!
- Поводы для убийства! - продолжал я.
- Только представь себе! - и Шелли фыркнул в стакан. - Только
представь себе, сколько издатели одного только Мейлера заплатят за то,
чтобы эта птица умолкла!
Я снова повернулся к клетке:
- Скотт Фицджеральд.
Молчание.
- Попробуй "Скотти", - посоветовал Шелли.
- А-а, - протянул голос под платком. - Хороший удар левой, но не мог
держать уровень до конца. Неплохой соперник, но...
- Фолкнер, - сказал я.
- Средние результаты по очкам хорошие, всегда играл только в
одиночном разряде.
- Стейнбек!
- Закончил сезон последним.
- Эзра Паунд!
- В тысяча девятьсот тридцать втором году запродался командам класса
"Б".
- Хвачу-ка я, пожалуй, стаканчик еще чего-нибудь.
В руку мне сунули стакан. Я одним духом выпил его и тряхнул головой.
Закрыл глаза и почувствовал, как земля сделала полный оборот у меня под
ногами; потом открыл глаза и посмотрел на Шелли, классического сукина
сына.
- Есть и еще кое-что, пофантастичнее, - сказал он. - Ты ведь слышал
только первую половину.
- Лжешь, - сказал я. - Что еще может быть?
Лицо его осветила лучезарная улыбка - улыбаться как Шелли Капон, так
лучезарно и абсолютно злодейски, не сможет ни один человек на свете.
- Было еще так, - сказал он. - Ты, конечно, помнишь, что в последние
годы здесь, на Кубе, Папе стало трудно записывать свои сочинения на
бумаге? Так вот: он задумал еще роман, после "Островов в океане", но ему
как-то не удавалось его записать. То есть весь роман был у него в
голове, и многим он о нем говорил, но только никак не мог записать - не
удавалось, и все тут. И потому он шел в "Куба либре", пил стакан за
стаканом и вел долгие разговоры с попугаем. Так вот, Раймундо:
рассказывал Папа Кордове в эти долгие ночи свою последнюю книгу. И птица
все запомнила.
- Свою последнюю книгу! - воскликнул я. - Последний роман Хемингуэя!
Записан только в мозгу у попугая! О, боже!
Шелли кивал, улыбаясь своей улыбкой распутного херувима.
- Сколько ты хочешь за эту птицу?
- Милый мой Раймундо, - и Шелли Капон помешал в своем стакане розовым
пальчиком. - С чего ты взял, что эта тварь продается?
- Ты продал однажды свою мать, потом украл ее и продал еще раз, под
другим именем. Брось, Шелли. Ты затеял какую-то крупную игру, - и я
задумался около закрытой платком клетки. - Сколько телеграмм разослал ты
за последние четыре-пять часов?
- Ну и ну! Я начинаю бояться!
- Сколько международных телефонных разговоров с оплатой на другом
конце провода заказал ты с сегодняшнего утра?
Шелли Капон вздохнул, громко и скорбно, и вытащил из своего
вельветового кармана смятую копию телеграммы. Я взял ее и прочитал:
Друзья Папы встречаются Гаване предаться воспоминаниям над бутылкой и
птицей тчк телеграфируйте свою цену или привезите собой чековые книжки,
и непредвзятость тчк раньше сел больше съел тчк белое мясо но по
расценкам икры тчк могут быть проданы исключительные права кино
телевидению прессе любой страны тчк с любовью тчк Шелли сами знаете
какой тчк
О боже, еще раз подумал я и уронил телеграмму на пол: Шелли дал мне
список тех, кому она была послана.
"Тайму". "Лайфу". "Ньюсуику". Скрибнеру. Саймону и Шустеру. "Нью-Йорк
таймс". "Крисчен сайенс монитор". Лондонской "Таймс". "Монд".
"Пари-матч". Одному из Рокфеллеров. Нескольким Кеннеди. Си-би-эс.
Эн-би-си. Эм-джи-эм. Братьям Уорнерам. "Твентис сенчури - Фокс". И так
далее, и так далее, и так далее. Списку не видно было конца, как моему
все ухудшающемуся настроению.
Шелли Капон бросил на стол, около клетки, охапку ответных телеграмм.
Я быстро их проглядел.
Все, буквально все сейчас были уже в воздухе. Реактивные лайнеры
мчались сейчас в Гавану со всех концов света. Пройдет два часа, четыре,
самое большее шесть, и Куба будет уже кишеть литературными агентами,
издателями, дураками, просто дураками, плюс контрразведчиками,
потенциальными похитителями и белокурыми красотками, которые надеются
увидеть себя на обложке журнала с этой птицей на плече.
Я прикинул: возможно, у меня есть еще полчаса, а то и больше, для
того, чтобы что-то сделать, что - я пока не знал.
Шелли толкнул меня локтем.
- А кто послал тебя, дорогуша? Ты знаешь, что ты первый? Предложи
хорошую цену, и, может быть, птица будет твоя. Конечно, я должен буду
рассмотреть и другие предложения. Но, вообще говоря, не исключено, что
здесь станет тесно и противно. Я уже немного в панике от того, что я
сделал. Очень может быть, что я захочу продать задешево и смыться.
Потому что, ты ведь это понимаешь тоже, целое дело вывезти попугая из
страны, так? Черт возьми, Раймундо, кто же все-таки тебя послал?
- Кое-кто, но теперь это уже совсем не важно, - задумчиво сказал я. -
Приехал я от чужого имени. Уеду - от своего. С этой минуты есть только
птица и я, остальное не играет роли. Папу я читал всю жизнь. Теперь я
знаю: я приехал потому, что не приехать не мог.
- Боже мой, альтруист!
- Ты уж прости меня за это, Шелли.
Зазвонил телефон. Шелли схватил трубку. С минуту проболтал оживленно,
сказал, чтобы его подождали внизу, положил трубку и победоносно на меня
поглядел.
- Эн-би-си уже в вестибюле. Хотят записать часовое интервью с
Кордовой. Суммы называют шестизначные.
Словно тяжелую ношу взвалили на мои плечи: они согнулись. Снова
зазвонил телефон. На этот раз, к собственному своему удивлению, трубку
схватил я. Шелли вскрикнул. Но я ответил:
- Да?
- Сеньор, - сказал мужской голос, - тут сеньор Хобуэлл, говорит, что
от журнала "Тайм".
Я представил себе следующий номер "Тайма": голова попугая на обложке
и шесть страниц текста.
- Скажите, чтобы подождал, - и я положил трубку.
- "Ньюсуик"? - попробовал отгадать Шелли.
- Нет, тот, другой, - сказал я.
- Наверху, в тени холмов, снег был сухой, - сказал голос из-под
платка.
- Заткнись, - сказал я тихо и устало. - Заткнись, черт бы тебя
побрал.
В дверном проеме позади нас появились тени: прибывали и заходили в
комнатушку друзья Шелли Капона. Их становилось все больше, и я начал
дрожать и потеть.
И почему-то я начал подниматься на ноги. Мое тело намеревалось
сделать что-то - что именно, я пока не знал. Я смотрел на свои руки.
Вдруг правая рванулась. Свалила клетку, открыла проволочную дверцу и
метнулась внутрь - схватить птицу.
- Нет!
Будто грохочущая волна обрушилась на берег - такой звук вырвался из
гортаней собравшихся. Вид был у каждого такой, как будто его ударили в
живот. Каждый, выдохнув воздух, подавался вперед, но к тому времени,
когда все они уже кричали, я попугая из клетки вытащил. Держал я его за
шею.
- Нет! Нет!
Шелли на меня прыгнул. Я ударил его ногой по голеням. Он взвыл и
опустился на пол.
- Не двигаться! - сказал я и едва удержался от смеха, услышав из
своих уст это старое клише. - Видели, как свертывают голову курам? У
этого попугая шея тонкая. Повернешь - и конец. Чтобы никто не
пошевелился!
Никто не шевелился.
- Ну и сукин же ты сын, - сказал Шелли.
Я ждал: вот сейчас они все разом на меня набросятся. Ясно себе
представил, как меня бьют, а когда мне удалось вырваться и я убегаю от
них по пляжу, эти каннибалы берут меня в кольцо и пожирают, в духе
Теннесси Уильямса, с ботинками и всем прочим. Я испытывал жалость к
своему скелету, который найдут на центральной площади Гаваны завтра на
рассвете.
Но они не убили меня и даже не поколотили. И я понял: пока мои пальцы
сжимают шею попугая, который знал Папу, я могу здесь стоять хоть до
второго пришествия.
Сердцем, душой и всем нутром я жаждал оторвать птице голову и
швырнуть разъятые останки в эти бледные шершавые лица. Жаждал замуровать
дверь в прошлое и навсегда уничтожить живую память Папы, раз над ней
нависла угроза стать игрушкой в руках этих слабоумных детей.
Но я не мог, по двум причинам. Погибнет попугай - и утка, то есть я,
станет добычей охотников. И еще меня душили внутри рыдания: я оплакивал
Папу. Я просто-напросто не мог бы уничтожить запись его живого голоса,
которую я держал сейчас в своих руках. Я не мог бы убить.
Если бы эти большие дети это знали, меня бы, как под саранчой, не
стало под ними видно. Но они не знали. И, должно быть, по лицу моему
ничего видно не было.
- Назад! - крикнул я.
Точь-в-точь как в той прекрасной последней сцене из "Призрака в
парижской опере", где Лон Чейни, убегая от разъяренной толпы через
полночный Париж, поворачивается к ней, поднимает с таким видом, как
будто в нем бомба, сжатый кулак, и на одно захватывающее дух мгновенье
толпа в ужасе замирает. Он смеется, разжимает пустую руку, и яростная
толпа гонит его в реку, к его смерти... Но только я показывать им, что в
руке у меня пусто, не собирался. Она надежно обхватывала тощую шею
Кордовы.
- Освободить проход!
Они освободили.
- Не шелохнуться, замереть! Если даже кто-нибудь упадет в обморок,
птице конец, и не будет никаких авторских прав, никаких фильмов, никаких
фотографий. Шелли, подай клетку и платок.
Шелли Капон с опаской подал мне клетку и ее покрывало.
- В сторону! - заревел я.
Их всех словно отбросило еще на фут.
- Теперь слушайте, - громко сказал я. - Когда я исчезну отсюда и
укроюсь в надежном месте, вас всех начнут вызывать по одному, и вы
получите возможность познакомиться с этим другом Папы и заработать на
сенсации.
Я лгал. Я слышал это в своем голосе. Но надеялся, что они этого не
слышат. Чтобы они не успели разобраться, я заговорил быстрее:
- Сейчас я отправлюсь. Смотрите! Видите? Я держу попугая за горло.
Жизнь его сейчас зависит только от вас. Ну, мы пошли. Шаг, второй.
Осталось полпути. - Я шел между ними, и они не дышали. - Шаг, второй, -
продолжал говорить я, между тем как мое сердце билось у меня во рту. - А
вот и дверь. Спокойно. Никаких движений. В одной руке я держу клетку. В
другой - птицу...
- Львы бежали по желтому песку пляжа, - сказал попугай; горло его
вибрировало под моими пальцами.
- О боже! - простонал скорчившийся у стола Шелли. По его лицу текли
слезы. Возможно, не только из-за денег. Возможно, Папа что-то значил и
для него. Он простирал руки ко мне, попугаю, клетке, призывая нас
вернуться. - О боже, о боже! - Он зарыдал.
- Только скелет огромной рыбы лежал у причала, и кости скелета ярко
белели в лучах утреннего солнца, - сказал попугай.
- Ох, - выдохнули все.
Я не стал смотреть, плачет ли кто-нибудь еще. Я перешагнул порог.
Затворил дверь. Бросился к лифту. О, чудо! Он стоял здесь, и внутри него
дремал лифтер. Преследовать меня никто не решился. Наверно, понимали,
что ничего не получится.
Войдя в лифт, я посадил попугая в клетку и накрыл ее платком с
надписью МАМА. И лифт медленно двинулся вниз, сквозь будущие годы. Я
думал о тех годах, о том, как и где я спрячу попугая, и как тепло ему
будет у меня в любую непогоду, как хорошо я буду его кормить, и как, раз
в день, буду заходить к нему и разговаривать с ним через платок, и никто
никогда его не увидит, ни газеты, ни журналы, ни киношники, ни Шелли
Капон, ни даже Антонио из кафе "Куба либре". Так будут проходить дни,
недели, и вдруг, ни с того ни с сего, меня охватит страх, что попугай
онемел. Тогда я проснусь среди ночи, прошаркаю в его комнату, подойду к
клетке и скажу: "Италия, год тысяча девятьсот восемнадцатый..." И
старческий голос скажет из-под слова МАМА: "Той зимой снег слетал с
краев горы сухой белой пылью..." - "Африка, год тысяча девятьсот
тридцать второй". - "Мы достали ружья и их смазали, и они были
светло-синие и блестящие и покоились у нас в руках, и мы ждали в высокой
траве и улыбались..." - "Куба. Гольфстрим". - "Эта рыба всплыла и
подпрыгнула до самого солнца. Все, что я когда-либо думал о рыбе, было в
этой рыбе. Все, что я когда-либо думал о прыжке, было в этом прыжке. Они
вместили в себя всю мою жизнь. Это был день солнца и воды и жизни. Мне
хотелось удержать все это в руках. Мне хотелось, чтобы это не кончилось
никогда. И однако, когда рыба упала, и вода, белая, а потом зеленая, над
ней сомкнулась, все кончилось, кончилось..."
К этому времени мы уже спустились в вестибюль. Двери лифта
раздвинулись, я выскочил; не выпуская из рук клетку под ярлыком МАМА,
быстро прошел через вестибюль, вышел на улицу и взял такси.
Оставалось самое трудное и самое опасное. Я знал: ко времени, когда я
доберусь до аэропорта, его охрана будет уже предупреждена. Можно было не
сомневаться, Шелли Капон наверняка сообщит властям, что из страны
собираются увезти национальное сокровище. Нужно было придумать какой-то
способ пройти с попугаем через таможню.
И мне, как человеку литературно образованному, память помогла сразу
найти его. Я остановил такси на минутку и купил банку черного крема для
обуви. И я стал делать Кордову неузнаваемым. Я выкрасил его с ног до
головы в черный цвет.
- Слушай, - наклонившись к клетке, прошептал я, между тем как мы
мчались по улицам Гаваны. - Н_е в_е_р_н_у_т_ь.
Я повторил несколько раз, чтобы он разобрал получше. Звучание этих
слов, по всей вероятности, было для него новым, потому что, думал я,
Папа никогда бы не стал цитировать соперника средней весовой категории,
которого он нокаутировал еще много лет назад. Пока слова "записывались",
под платком царило молчание.
Наконец...
- Не вернуть, - хорошо знакомым тенором Папы, - не вернуть, - сказала
черная птица.
___
1. Очень эксцентричный (цеп.).
2. Матерь божья! (исп.)
3. Да, да! (исп.)
4. Девочка (исп.).
5. Кукла, изображающая мальчика (исп.).
6. Что? (исп.)
7. Знаменитый американский бейсболист.
8. Знаменитый американский бейсболист.

Рэй Брэдбери. Идеальное убийство

Ray Bradbury. The Utterly Perfect Murder, 1971
Перевод Р. Рыбкина
Идея была такая гениальная, такая немыслимо восхитительная, что я,
катя по Америке, от радости уже не соображал ничего.
Не знаю почему, но в голову мне она пришла на мой сорок восьмой день
рождения. Почему на сорок восьмой, а не тридцатый или сороковой, сказать
трудно. Может, потому, что те годы были хорошими, и я проплыл сквозь
них, не замечая времени и часов, инея, оседающего у меня на висках, и
львиного взгляда знаменитости, который у меня появился...
Так или иначе, но в свой сорок восьмой день рождения, когда я рядом
со спящей женой лежал ночью в постели, а наши дети спали в других,
тихих, залитых лунным светом комнатах моего дома, я подумал: встану,
поеду и убью Ральфа Андерхилла.
Ральфа Андерхилла?! Бог мой, да кто он такой есть?
Убить е_г_о спустя тридцать шесть лет? З_а ч_т_о?
Как за что? За то, что он со мною делал, когда мне было двенадцать
лет.
Через час, услышав что-то, проснулась моя жена.
- Это ты, Дуг? - подала она голос. - Что ты делаешь?
- Собираюсь в дорогу, - ответил я. - Надо ехать.
- А-а, - пробормотала она, перевернулась на другой бок и уснула.
- Скорей! Посадка заканчивается! - громко закричал проводник.
Поезд дернулся и лязгнул.
- Пока! - крикнул я, вскакивая на подножку.
- Хоть бы один раз полетел! - закричала жена.
П_о_л_е_т_е_л? И лишил себя возможности всю дорогу обдумывать
убийство? Возможности смазывать не спеша пистолет, заряжать его и думать
о том, какое лицо будет у Ральфа Андерхилла, когда через тридцать шесть
лет я возникну перед ним, чтобы свести старые счеты? П_о_л_е_т_е_л? Да
лучше я пойду пешком через всю страну и, останавливаясь на ночлег, буду
разжигать костры и поджаривать на них свою желчь и прокисшую слюну, и
буду опять есть свои старые, высохшие как мумии, но все еще живые обиды
и трогать синяки, которые не зажили до сих пор. П_о_л_е_т_е_л!
Поезд тронулся. Жена исчезла.
Я ехал в Прошлое.
На вторую ночь, проезжая через Канзас, мы попали в потрясающую грозу.
Я не ложился до четырех утра, слушал, как беснуются громы и ветры. Когда
стихии разбушевались дальше некуда, я увидел свое лицо, негатив его, на
холодном стекле окна и подумал: "Куда едет этот дурак?"
Убивать Ральфа Андерхилла.
За что? А за то!
Помнишь, как он бил меня? До синяков. Обе руки были в синяках от
самого плеча; в синих синяках, черных в крапинку, каких-то странных
желтых. Ударит и убежит, таков он был, этот Ральф, ударит и убежит...
И, однако, ты любил его?
Да, как мальчики любят мальчиков, когда мальчикам восемь, десять,
двенадцать, и мир невинен, а мальчики злее злого, ибо не ведают, что
творят, но творят все равно. И, видно, где-то в потаенных глубинах души
мне было обязательно нужно, чтобы мне причиняли боль. Мы, закадычные
друзья, нуждались друг в друге. Ему нужно было бить. Мне - быть битым.
Мои шрамы были эмблемой нашей любви.
За что еще хочешь ты убить Ральфа через столько лет?
Резко закричал паровозный гудок. Ночная страна бежала мимо.
И я вспомнил, как однажды весной пришел в школу в новом костюме-гольф
из твида, и Ральф сбил меня с ног и вывалял в буром месиве грязи и
снега. И смеялся, а я, готовый провалиться сквозь землю, перепачканный с
головы до ног, напуганный предстоящей взбучкой, побрел домой переодеться
в сухое.
Вот так! А еще что?
Помнишь глиняные фигурки персонажей из радиопьесы о Тарзане, которые
тебе так хотелось иметь? Тарзан, обезьяна Кала, лев Нума - любая фигурка
стоила всего двадцать пять центов! Да-да! Они были неописуемо прекрасны!
О, вспомнить только, как где-то вдалеке, путешествуя по деревьям в
зеленых джунглях, завывал обезьяночеловек! Но у кого в самый разгар
Большой Депрессии нашлось бы двадцать пять центов? Ни у кого. Кроме
Ральфа Андерхилла.
И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты получить одну из этих
фигурок.
"Хочу ли! - воскликнул ты. - Ну конечно, конечно!"
Это было в ту самую неделю, когда твой брат в странном приступе
любви, смешанной с презрением, отдал тебе свою старую, но дорогую
бейсбольную перчатку.
"Ну что ж, - сказал Ральф, - я дам тебе лишнюю фигурку Тарзана, если
ты дашь мне бейсбольную перчатку".
"Ну и дурак же ты, - сказал я себе. - Фигурка стоит двадцать пять
центов. Перчатка - целых два доллара! Это нечестный обмен! Не меняйся!"
Но все равно я помчался с перчаткой назад к Ральфу и отдал ему, а он,
улыбаясь еще презрительней, чем мой брат, протянул мне глиняного
Тарзана, и я, переполненный радостью, побежал домой.
Брат узнал про бейсбольную перчатку и глиняного Тарзана только через
две недели и, когда узнал, бросил меня одного за городом, среди
фермерских полей, куда мы с ним отправились на прогулку - бросил за то,
что я такой остолоп. "Фигурки Тарзана ему понадобились, бейсбольные
перчатки! - бушевал он. - Больше ты не получишь от меня ничего,
никогда!"
И где-то на сельской дороге я упал на землю и разрыдался: мне
хотелось умереть.
Снова забормотал гром.
На холодные окна пульмана падал дождь.
Что еще? Или список закончен? Нет. Еще одно, последнее, страшней
всего остального.
За все те годы, когда в шесть утра Четвертого Июля ты прибегал к дому
Ральфа бросить горсть камешков в его окно, покрытое каплями росы, или в
конце июля или августа звал его в холодную утреннюю голубизну станции
смотреть, как прибывает на рассвете цирк, за все эти годы он, Ральф, ни
разу не прибежал к твоему дому.
Ни разу он или кто другой не доказал своей дружбы тем, что пришел к
тебе. Ни разу никто не постучался в твою дверь. Окно твоей комнаты ни
разу не вздрогнуло и не зазвенело глуховато от брошенного в стекло
конфетти из комочков сухой земли и мелких камешков.
И ты твердо знал; что в день, когда ты перестанешь бегать к дому
Ральфа, встречаться с ним на заре, ваша дружба кончится.
Однажды ты решил проверить. Не приходил целую неделю. Ральф ни разу
не пришел к тебе. Было так, как если бы ты умер и никто не пришел к тебе
на похороны.
Вы с Ральфом виделись в школе - и ни удивления, ни вопроса. Самой
маленькой шерстинки не хотело снять с твоего пиджака его любопытство.
Где ты был, Дуг? Ведь должен я кого-нибудь бить! Где ты пропадал, Дуг?
Мне некого было щипать!
Сложи все эти грехи вместе. Но особенно задумайся над тем, последним:
он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не послал ранним утром песни к моей
постели, не швырнул в чистые стекла свадебный рис гравия (1), вызывая
меня на улицу, в радость летнего дня.
И вот за это, Ральф Андерхилл, думал я, сидя в вагоне поезда в четыре
часа утра, когда гроза стихла, а у меня выступили слезы, за эту каплю,
переполнившую чашу, я завтра вечером тебя уничтожу.
"Убью, - подумал я, - через тридцать шесть лет. О господи, да я
безумней Ахава!" (2)
Поезд надрывно завопил. Мы неслись по равнине, как механическая, на
колесах, греческая Судьба, увлекаемая черной металлической римской
Фурией.
Говорят, что вернуться в Прошлое невозможно.
Это ложь.
Если тебе посчастливилось, и ты рассчитал правильно, ты прибудешь на
закате, когда старый городок полон золотого света.
Я сошел с поезда и зашагал по Гринтауну, потом остановился перед
административным зданием; оно нолыхало пламенем заката. Деревья были
увешаны дублонами. Крыши, карнизы и лепка были чистейшая медь и старое
золото.
Я сел на скамейку в сквере перед этим зданием, среди собак и
стариков, и сидел там, пока не зашло солнце и в Гринтауне не стало
темно. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла сполна.
Такого преступления не совершал еще никто.
Я побуду здесь, совершу убийство и уеду, чужой среди чужих.
Кто, увидев тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, посмеет
предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, которого послало в
дорогу немыслимое презрение к себе, прибыл сюда не то на поезде, не то
на Машине Времени и выстрелил в Прошлое? Такое представить себе
невозможно! Само безумие мое было мне наилучшей защитой.
Наконец в восемь часов тридцать минут этого прохладного октябрьского
вечера я встал и отправился на другой конец городка через овраг.
Я не сомневался в том, что Ральф по-прежнему здесь.
Ведь вообще-то случается, что люди и переезжают...
Я свернул на Парковую улицу, прошел двести ярдов до одинокого
фонарного столба и посмотрел напротив, на другую сторону. Белый
двухэтажный викторианский дом Ральфа Андерхилла ждал меня.
И я чувствовал, что Ральф Андерхилл в этом доме.
Он был там, сорокавосьмилетний, точно так же, как здесь был я,
сорокавосьмилетний и полный старой, усталой и самое себя пожирающей
отваги.
Я шагнул в тень, открыл чемодан, переложил пистолет в правый карман
пальто, запер чемодан и спрятал в кустах, чтобы потом, позднее,
подхватить его, спуститься в овраг и через городок вернуться на станцию.
Я перешел улицу и остановился перед домом, это был тот же самый дом,
перед которым я много раз стоял тридцать шесть лет тому назад. Вот окна,
в которые самоотреченно любя, я, как букеты весенних цветов, швырял
камешки. Вот тротуары с пятнами от шутих, сгоревших в незапамятно
древние Четвертые Июля, когда мы с Ральфом, ликующе визжа, взрывали к
черту весь этот проклятый мир.
Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике надпись мелкими
буквами: АНДЕРХИЛЛ.
А что, если ответит его жена?
Нет, подумал я, он сам, собственной персоной, неотвратимо, как в
греческой трагедии, откроет дверь, примет выстрел и, почти благодарный,
умрет за старые преступления и меньшие грехи, каким-то образом тоже
ставшие преступлениями.
Я позвонил.
Узнает ли он меня, через столько лет? За миг до первого выстрела
назови, обязательно назови ему свое имя. Нужно, чтобы он знал.
Молчание.
Я позвонил снова.
Дверная ручка заскрипела.
Я дотронулся до пистолета в кармане, но его не вынул; сердце мое
билось гулко-гулко.
Дверь отворилась.
За ней стоял Ральф Андерхилл.
Он заморгал, вглядываясь в меня.
- Ральф? - сказал я.
- Да?.. - сказал он.
Мы простояли друг против друга не больше пяти секунд. Но, боже мой,
за эти пять молниеносных секунд произошло очень многое.
Я увидел Ральфа Андерхилла.
Увидел его совсем ясно.
А не видал я его с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет.
Тогда он высился надо мною башней, молотил меня кулаками, избивал
меня и на меня орал.
Теперь это был маленький старичок.
Мой рост - пять футов одиннадцать дюймов.
Но Ральф Андерхилл со своих двенадцати лет почти не вырос. Человек,
который стоял передо мной, был не выше пяти футов двух дюймов.
Теперь я возвышался башней над ним.
Я ахнул. Вгляделся. Я увидел больше.
Мне было сорок восемь.
Но у Ральфа Андерхилла тоже в сорок восемь половина волос выпала, а
те, седые и черные, что оставались, были совсем редкие. Выглядел он на
все шестьдесят, а то и шестьдесят пять.
Я был здоров.
Ральф Андерхилл был бледен как воск. По его лицу было видно: уж он-то
хорошо знает, что такое болезнь. Он будто побывал в какой-то стране, где
никогда не светит солнце. Лицо у него было изможденное, глаза и щеки
впалые. Дыхание отдавало запахом погребальных цветов.
Когда я это увидел, все молнии и громы прошедшей ночи будто слились в
один слепящий удар. Мы с ним стояли посередине взрыва.
Так вот ради чего я пришел, подумал я. Вот, значит, какова истина.
Ради этого страшного мгновения. Не ради того, чтобы вытащить оружие. Не
ради того, чтобы убить. О, вовсе нет. А только чтобы...
Увидеть Ральфа Андерхилла таким, каким он теперь стал.
Вот и все.
Просто побыть здесь, постоять и посмотреть на него такого, какой он
есть.
В немом удивлении Ральф Андерхилл поднял руку. Его губы задрожали.
Взгляд заметался по мне вверх-вниз, вверх-вниз; разум мерил этого
великана, чья тень легла на его дверь. Наконец послышался голос, тихий,
надтреснутый:
- Это... Дуг?
Я отпрянул назад.
- Дуг? - От изумления он разинул рот. - Ты?
Этого я не ждал. Ведь люди не помнят! Не могут помнить! Через столько
лет? К чему ему ломать себе голову, вспоминать, узнавать, называть по
имени?
Мне вдруг пришла в голову безумная мысль: жизнь Ральфа Андерхилла
пошла под откос с моим отъездом. Я был сердцевиной его мира, был словно
создан для того, чтобы меня били, тузили, колошматили, награждали
синяками. Вся жизнь его расползлась по швам просто оттого, что в один
прекрасный день, тридцать шесть лет тому назад, я встал и ушел.
Чушь! И, однако, какая-то крохотная полоумная мышка мудрости носилась
в моем мозгу и пищала: тебе Ральф был нужен, но еще больше ты был нужен
ему! И ты совершил единственный непростительный, убийственно жестокий
проступок! Ты исчез.
- Дуг? - сказал он снова, ибо я на крыльце безмолвствовал, и руки мои
висели, как плети, вдоль тела. - Это ты?
Ради этого мгновения я и приехал.
Своею кровью, где-то глубоко-глубоко, я всегда знал, что не
воспользуюсь оружием. Да, оно со мной, это верно, но Время опередило
меня и прибыло раньше, и не только оно, но и возраст, и меньшие, более
страшные смерти...
Бах.
Шесть выстрелов в сердце.
Но пистолетом я не воспользовался. Звук выстрелов прошептали только
мои губы. И с каждым из них лицо Ральфа Андерхилла старело на десять
лет. Когда мне оставалось выстрелить в последний раз, ему было уже сто
десять.
- Бах, - шептал я. - Бах. Бах. Бах. Бах. Бах.
Каждый выстрел встряхивал его тело.
- Ты убит. О боже, Ральф, ты убит.
Я повернулся, сошел с крыльца и оказался на тротуаре, и только тогда
он подал голос:
- Дуг, это ты?
Я уходил не отвечая.
- Ответь, а? - Голос его задребезжал. - Дуг! Дуг Сполдинг, это ты?
Кто это? Кто вы?
Я отыскал в кустах чемодан, спустился в полные стрекота кузнечиков
ночь и темноту оврага, а потом зашагал через мост, вверх по лестнице и
дальше.
- Кто это? - донесся до меня в последний раз его рыдающий голос.
И только отойдя далеко, я оглянулся.
Все окна в доме Ральфа Андерхилла были ярко освещены. Видно, после
моего ухода он обошел все комнаты и везде зажег свет.
По ту сторону оврага я остановился на лужайке перед домом, где
родился.
А потом поднял несколько камешков и сделал то, чего не сделал никто,
ни единого раза, за всю мою жизнь.
Я бросил эти камешки в окно, за которым встречал каждое утро первых
моих двенадцати лет. Я прокричал свое имя. Голосом друга я позвал себя
выйти играть в долгом лете, которое осталось в Прошлом.
Я простоял ровно столько времени, сколько другому, юному мне
потребовалось, чтобы вылезти из окна и ко мне присоединиться.
Потом быстро, опережая зарю, мы выбежали из Гринтауна и помчались,
благодарение Господу, помчались назад, в Сегодня и Сейчас, чтобы пребыть
там до последних дней моей жизни.
___
1. Имеется в виду старинный обычай, пришедший в США из Англии:
новобрачных, желая им богатства и счастья, осыпают рисом.
2. Ахав - библейский персонаж, царь, совершивший много злодеяний. (Хотя
скорее Брэдбери имел в виду Безумного Ахава из "Моби Дика").

Рэй Брэдбери. Рубашка с тестами Роршаха

Ray Bradbury. The Man in the Rorschach Shirt, 1966
Перевод Р. Рыбкина
Брокау...
Что за великолепная фамилия!
Лает, рычит, тявкает, во всеуслышанье объявляет: Иммануэль Брокау!
Великому психиатру, смело ходившему по волнам житейского моря и не
соскользнувшему в них ни разу, подходит как раз такое имя.
Мелко смелите учебник по психоанализу, бросьте в воздух горсть
получившегося порошка, и все студенты чихнут:
- Брокау!
Что же такое с ним произошло?
А просто однажды, как в виртуозно выполненном цирковом трюке, он
пропал без следа.
Погас свет, освещавший творимые им чудеса, и в наступившем полумраке
сжатые пружины угрожали распрямиться. Психотические кролики грозили
оказаться в пустых до этого цилиндрах. Дым выстрелов втягивался назад в
дула. Все замерли в ожидании.
Десять лет - но от него ни малейшего звука. Дальше - тоже ни звука.
Будто с криком и хохотом бросился в пучину Атлантики. Только зачем?
На поиски Моби Дика? Чтобы, найдя там эту огромную тварь, подвергнуть ее
психоанализу и выяснить, что имела она против Безумного Ахава? (1)
Кто знает?
В последний раз, когда я его видел, он бежал в сумерках к самолету, а
далеко позади него на темнеющем аэродроме слышались голоса его жены и
шестерых шпицев.
- Прощайте навсегда!
Этот радостный крик прозвучал шуткой. Но на другой день я увидел, как
срывают с дверей приемной золотые листья его имени, как выносят в дождь
и отправляют на какой-то аукцион на Третьей авеню его огромные, похожие
на толстых женщин кушетки.
Итак, этот гигант, в котором были уложены слоями в неописуемый
армянский десерт Ганди, Моисей, Христос, Будда и Фрейд, провалился
сквозь дыру в облаках. Для того, чтобы умереть? Или жить в безвестности?
Прошло десять лет после того, как он исчез, когда я ехал однажды на
автобусе мимо красивейших ньюпортских пляжей, в Калифорнии.
Автобус остановился. В него вскочил и, как манну небесную, ссыпал
звенящую мелочь в кассовый ящик человек лет семидесяти. Я посмотрел на
него со своего места у задней двери и от изумления открыл рот: да ведь
это, клянусь всеми святыми, Брокау!
И в самом деле, это был он. Высился, как явившийся народу бог,
бородатый, благожелательный, величественный, или как епископ,
всепонимающий, веселый, снисходительный, всепрощающий, возвещающий
истину, наставляющий на путь истинный - отныне и навсегда...
Имманузль Брокау.
Но не в обычном темном костюме, нет.
Словно служитель некоей гордой новой церкви, он был облачен в светлые
шорты, в мексиканские сандалии из черной кожи, в бейсбольную шапочку
лос-анджелесской команды "Доджеров", французские темные очки и...
Рубашку! О боже, какая это была рубашка!
Буйство линий и красок, сочные вьющиеся растения и будто живые
мухоловки, настоящий шедевр поп- и оп-искусства с беспрерывно меняющимся
рисунком, и повсюду рассыпаны, как цветы, мифологические звери и
символы!
И эта рубашка с открытым воротом, которой, казалось, не было конца,
хлопала на ветру, как тысяча флагов в шествии объединенных, хотя и
страдающих неврозами наций.
Доктор Брокау надвинул бейсбольную шапочку на лоб, снял темные очки
и, окинув взглядом полупустой автобус, медленно двинулся по проходу. То
и дело он останавливался, поворачивался в одну сторону или в другую и
каждый раз что-то говорил вполголоса - то какому-нибудь мужчине, то
женщине, то ребенку.
Я уже собирался его окликнуть, когда услыхал, как он говорит:
- Ну, что ты на моей рубашке видишь?
Мальчика, к которому обратился доктор, рубашка ошеломила, как
цирковая афиша - он растерянно моргал.
- Лошадей! - вырвалось наконец у него. - Танцующих лошадей!
- Молодец! - Доктор заулыбался, хлопнул его по плечу и пошел по
проходу дальше. - А вы, сэр?
Молодой человек, захваченный врасплох неожиданностью вопроса, ответил
этому пришельцу с какой-то летней планеты:
- Я? Облака, разумеется.
- Кучевые или дождевые?
- М-м... не грозовые, во всяком случае. Барашки-облака, как руно.
- Хорошо!
Психиатр сделал еще шаг или два.
- А вы, мадемуазель?
- Серферов! - И юная девушка вгляделась еще пристальней. - Вот волны,
высокие-высокие. А это доски для серфинга. Как здорово!
И так продолжалось дальше, и каждому шагу великого человека
сопутствовал смех, и смех этот становился все заразительней и
превратился наконец в рев общего веселья. Первые ответы слышало уже не
меньше дюжины пассажиров, и игра захватила всех. Например, эта женщина
увидела на рубашке небоскребы! Доктор посмоттрел на нее хмуро и
недоверчиво, доктор моргнул. А вон тот мужчина увидал кроссворды. Доктор
пожал ему руку. Этот ребенок увидел зебр в африканской саванне, но не
настоящих, будто мираж. Доктор шлепнул по зебрам, и они запрыгали, как
живые! А вон та старая женщина увидела полупрозрачных Адамов и туманных
Ев, изгоняемых из едва различимых райских кущ. Доктор присел с ней
рядом, они зашептались яростным шепотом, а потом он вскочил и двинулся
дальше. Старая женщина видела изгнание из рая? Зато эта, молодая, видит,
как Адама и Еву приглашают туда вернуться!
Собаки, молнии, кошки, автомобили, грибовидные облака, тигровые
лилии-людоеды!
С каждым новым ответом взрывы смеха становились все громче, и наконец
оказалось, что хохочут все пассажиры. Этот замечательный старик был
чудом природы, удивительным явлением, необузданной волей Господа,
соединившей нас, разделенных, воедино.
Эскалаторы! Экскаваторы! Будильники! Светопреставления!
Когда он вскакивал в наш автобус, нам, пассажирам, друг до друга не
было никакого дела. Но теперь будто невиданный снегопад засыпал нас и
стал темой всех наших разговоров, или как будто авария в электросети,
оставив без света два миллиона квартир, свела всех нас вместе, и теперь
мы добрососедски болтали, пересмеивались, хохотали и чувствовали, как
слезы от этого хохота очищают не только наши щеки, но и души.
Каждый новый ответ казался смешнее предыдущего, и под невыносимой
пыткой смеха никто из нас не стенал громче, чем этот высоченный
врач-кудесник, врач, просивший, получавший и распутывавший на месте все
колтуны нашей психики. Киты. Водоросли. Зеленые луга. Затерянные города.
Невиданной красоты женщина. Он останавливался. Поворачивался. Садился.
Вставал. Рубашка неистовствующих цветов и образов раздувалась, как
парус, и вот наконец, высясь уже надо мной, он спросил:
- А что видите вы, сэр?
- Доктора Брокау, конечно!
Его смех оборвался, словно в старика выстрелили. Он сдернул с носа
темные очки, снова водрузил их на нос и схватил меня за плечи, будто
хотел поставить в фокус.
- Это вы, Саймон Уинслос?!
- Я, конечно! - и я рассмеялся. - Боже мой, а я-то думал, что вы уже
много лет как умерли! Что вы тогда затеяли?
- Затеял? - Он крепко-крепко сжал и потряс обе мои руки, а потом,
играючи, легко побарабанил кулаками по моим плечам и щекам. И, глядя
сверху на акры ниспадающей с его плеч рубашки, взорвался громким,
исполненым снисхождения к себе смехом. - Что затеял? Ушел на покой.
Собрался. В одну ночь улетел за три тысячи миль от места, где вы в
последний раз меня видели... - Дыхание его, пахнувшее мятными лепешками,
согревало мне лицо. - И теперь, здесь, больше известен как - послушайте!
- "человек в рубашке с тестами Роршаха".
- В какой, какой рубашке? - воскликнул я.
- В рубашке с тестами Роршаха.
Легко, как воздушный шарик, он опустился на сиденье рядом со мной.
Я сидел, ошеломленный, утратив дар речи.
Мы ехали вдоль берега синего моря под ослепительным летним небом.
Доктор смотрел вперед и словно читал мои мысли в огромных голубых
письменах, начертанных среди облаков.
- Почему, спрашиваете вы, почему? Как сейчас вижу ваше лицо, такое
изумленное, на аэродроме много лет назад - в День Моего Отъезда
Навсегда. Моему самолету следовало называться "Счастливым Титаником" -
на нем я навсегда канул в небо, где никто не оставляет следов. И однако
вот он я, перед вами, настоящий, во плоти - ведь так? Не пьяный, не
полоумный, не разрушенный скукой безделья или возрастом. Как, каким
образом, почему?
- Да, - сказал я, - в самом деле, почему вы ушли на покой, когда все
было так удачно? Профессиональный престиж, репутация, деньги. Не было и
намека на какой-нибудь...
- ...скандал? Ни малейшего! Так почему, хотите вы знать? Да потому,
что этому старому верблюду сломали не один, а целых два горба, и каждый
из горбов сломала соломинка. Их было всего две, этих удивительнейших
соломинок. Горб номер один...
Он умолк. Глянул на меня искоса из-под темных очков.
- Как в исповедальне, - заверил его я. - Никому ни слова.
- Как в исповедальне... Хорошо. Благодарю вас.
Автобус ехал, и его мотор негромко гудел.
И, как это гудение, голос доктора звучал то тише, то громче.
- Вы ведь знаете про мою фотографическую память? Благословенную,
проклятую, всезапечатлевающую? Все, что говорил, видел, делал, трогал,
слышал, я могу мгновенно в ней оживить - даже через сорок, пятьдесят,
шестьдесят лет. Все, все здесь.
Он мягко провел по вискам пальцами обеих рук.
- Сотни историй болезни, проходивших через двери моей приемной изо
дня в день, из года в год. И ни разу не обращался я к записям, которые
делал во время приема. Я довольно рано обнаружил, что в любой момент
могу прокрутить любую из них у себя в голове. На всякий случай, конечно,
все беседы с больными записывались также и на магнитофон, но потом я
этих записей никогда не прослушивал. Вот вам арена, на которой
развернулись последующие ужасные события. А именно: однажды, на
шестидесятом году моей жизни, очередная пациентка произнесла
неразборчиво какое-то слово. Я попросил ее повторить его. Почему? Да
потому, что вдруг почувствовал, как в моих полукружных каналах что-то
шевельнулось - будто где-то глубоко-глубоко открылись какие-то клапаны и
впустили свежий прохладный воздух. "Веру", - сказала она. "Но ведь,
по-моему, сперва вы сказали "зверя"?" - "Да нет же, доктор, "веру"!"
Одно слово. Один камешек покатился вниз. А за ним - лавина. Ибо я перед
этим вполне отчетливо слышал, как она заявила: "Он будил во мне зверя",
а это может быть связано с сексуальностью, не так ли? На самом же деле
она, оказывается, произнесла: "Он будил во мне веру" - а это, вы
наверняка согласитесь, уже совсем другая, куда более спокойная история.
В ту ночь я не мог заснуть. Курил, смотрел из окон на улицу. В голове, в
ушах была какая-то странная ясность, будто я только что избавился от
простуды тридцатилетней давности. Я сомневался в себе, в своем прошлом,
в своем рассудке, и когда в три часа этой безжалостной ночи прикатил на
машине к себе в приемную, мои худшие опасения оправдались: беседы с
сотнями больных в том виде, в каком я их запомнил, не совпадали с их
текстом, записанным на пленку или отпечатанным на пишущей машинке моей
секретаршей!
- Вы хотите сказать...
- Я хочу сказать, что когда я слышал "зверя", на самом деле
говорилось "веру". "Немой" был на самом деле "зимой". "Бык" был "штык",
и наоборот. Говорили "пастель", а я слышал "постель". "Спать" было
"стлать". "Класть" было "красть". "Лапы" на самом деле были "шляпы".
"Круп" был всего лишь "груб". "Сатана" был всего-навсего "сутана".
"Секс" был "тэк-с", или "бокс", или - бог свидетель - "контекст"! "Да" -
"туда". "Нет" - "лет". "Печь" - "течь". "Длинный" - "тминный". "Кожа" -
"рожа". Какое слово ни возьми, я их все слышал неправильно. Десять
миллионов дюжин нерасслышанных слов! Я в панике листал свои записи! О
превеликий боже! Столько лет, и столько людей! "Святой Моисей, Брокау, -
бил я себя в грудь, - так давно ты сошел с Горы, и все эти годы слово
Господа было как блоха в твоем ухе! И вот теперь, на исходе дня, ты,
мудрый и старый, надумал вновь обратиться к своим каменным скрижалям, на
которых писала молния - и увидел, что твои законы и заветы совсем не
те!" В эту ночь Моисей покинул свой храм. Я бежал во тьме, разматывая
клубок своего отчаянья. Приехал поездом в Фар-Рокауэй - может быть,
потому, что это название звучит так жалостно. Побрел вдоль мятущихся
волн, равных по силе только мятущимся чувствам в моей груди. "Как, -
рвалось из меня, - как мог ты, даже об этом не подозревая, прожить жизнь
полуглухим? И узнать об этом только сейчас, когда, по какой-то
счастливой случайности, эта способность к тебе вернулась - ну как,
скажи, как?!" Но ответом мне был только подобный грому удар волны о
песок. Вот и все о соломинке номер один, сломавшей горб номер один этому
странному верблюду в образе человеческом.
Наступило молчание.
Мы ехали, автобус покачивался. Он катился по прибрежной золотистой
дороге сквозь ласковый ветерок.
- А соломинка номер два? - тихо спросил я наконец.
Доктор Брокау сдвинул на лоб свои французские темные очки, и солнце,
в них преломившись, покрыло стены автобусной пещеры блестками рыбьей
чешуи. Мы смотрели, не отрываясь, на плавающие радужные узоры, он -
сперва безразлично и лишь потом с улыбкой легкой заинтересованности.
- Зрение. Видение. Фактура. Деталь. Разве это не удивительно? Не
ужасно - в том смысле, что за этими словами стоит нечто истинно ужасное?
Что такое зрение, видение, прозрение? Действительно ли хотим мы все
видеть?
- Конечно, хотим! - воскликнул я.
- Бездумный ответ юнца. Нет, дорогой мой мальчик, не хотим. В
двадцать - да, тогда нам кажется, что мы хотим все видеть, все знать,
всем быть. Когда-то так казалось и мне. Но глаза у меня были с детства
слабые, я полжизни провел у окулистов - подбирал стекла. И вот занялась
заря контактной линзы, и я решил: обзаведусь этим прозрачным чудом со
слезинку величиной, этими невидимыми дисками! Совпадение? Или
действовали какие-то скрытые психосоматические связи? Так или иначе, но
контактные линзы появились у меня в ту же самую неделю, когда исправился
мой слух! Возможно, сработала взаимозависимость духа и тела, но не
толкайте меня к поспешным выводам. Знаю одно: малюсенькие кристально
чистые контактные линзы для меня выточили, я вставил их в свои слабые
младенчески-голубые глаза, и - voila! (2) Так вот, оказывается, каков
мир! Вот каковы люди! И, помоги нам Господи, каковы грязь и бесчисленные
поры на человеческой коже. Саймон, - сказал он с тихой скорбью, закрыв
на мгновенье глаза за темными стеклами, - задумывались ли вы, знали ли
вы, что люди - это прежде всего поры?
Он умолк, чтобы дать мне время осознать смысл сказанного.
Я задумался.
- Поры? - произнес я наконец.
- Да, поры! Но кто об этом думает? Кто потрудится взглянуть? Однако
я, моим вновь обретенным зрением, увидел! Тысячу, миллион, десять
миллиардов - пор. Больших, маленьких, бледных, темно-красных. Каждую и
на каждом. Люди на улицах, люди в автобусах, в театрах, в телефонных
будках - одни поры и почти ничего другого. Крошечные на маленьких
женщинах. Огромные на больших мужчинах. Или наоборот. Столь же
многочисленные, как пылинки в тлетворной пыли, которая в предвечерние
часы скользит, клубясь, по солнечному лучу в нефе церкви. Поры...
Завороженный ими, я начисто позабыл обо всем остальном. Я таращился не
на глаза, губы или уши прекрасных дам, а на кожу их лиц. Не на то ли
следует смотреть мужчине, как внутри этой нежной плоти, похожей на
подушечки для булавок, поворачиваются шарниры скелета? Разумеется! Так
нет же, я видел только терки и кухонные сита женской кожи. Красота
преобразилась в Гротеск. Переводя взгляд, я словно переводил в своем
треклятом черепе объектив двухсотдюймового паломарского телескопа. Куда
бы я ни повернулся, я повсюду видел изрытую метеоритами Луну в наводящем
ужас сверхкрупном плане! А сам я? О боже, бритье по утрам превратилось
для меня в утонченную пытку! Я не мог оторвать глаз от своего
утраченного лица, испещренного, словно поле битвы, воронками от
снарядов. "Проклятье, Иммануэль Брокау, - стенал я, будто ветер на
крыше, - ведь ты Большой Каньон в полуденный час, апельсин с миллиардом
бугорков и впадин, гранат, с которого сняли кожуру!" В общем, контактные
линзы сделали меня пятнадцатилетним. То есть болезненно чувствительным,
непрерывно терзающим себя клубком сомнений, страха и абсолютного
несовершенства. Ко мне вернулся и начал меня преследовать прыщавый и
неуклюжий призрак худшего в жизни возраста. Теперь я валялся по ночам
бессонной развалиной. "Имей ко мне жалость, второе отрочество!" -
причитал я. Как мог я жить таким слепым так много лет? Да, слепым, и
знал это, и всегда утверждал, что это не важно. Двигался по свету на
ощупь, страстный миопик, не видя из-за близорукости ни ям, ни трещин, ни
бугров ни на других, ни на самом себе. А теперь, прямо на улице, меня
переехала реальность. И эта реальность была поры. Я закрыл глаза и
погрузился в сон на несколько дней. А потом сел в постели и, широко
открыв глаза, объявил: "Реальность еще не все! Я отвергаю поры. Объявляю
их вне закона. На их место я ставлю истины, которые мы постигаем
интуитивно или сами создаем для себя, чтобы ими жить". Ради них я
пожертвовал глазами. Отдал контактные линзы садисту-племяннику, которого
в жизни больше всего радовали свалки, прыщавые люди и волосатые твари.
Снова нацепил свои старые, не дающие полной коррекции очки. И опять
оказался в мире нежных туманов. Видел достаточно, но не больше, чем мне
нужно. Видел, как прежде, людей-призраков, которых снова можно было
любить. По утрам на меня опять глядел из стакана такой я, с которым я
мог лечь в одну постель, которым мог гордиться и который мог быть моим
приятелем. Я начал смеяться, день ото дня все счастливее. Сперва тихо.
Потом во весь голос. До чего же, Саймон, забавная штука жизнь! Из
суетности мы покупаем линзы, которые видят все - и все теряем! А
отказавшись от какой-то частицы так называемой мудрости, реальности,
истины, мы получаем взамен жизнь во всей ее полноте! Все ли знают это?
Писатели - знают! В романах, рожденных интуицией, правды больше, чем во
всех когда-либо написанных репортажах! Однако совесть мою раскололи две
глубокие трещины, и мне о них поневоле пришлось задуматься. Мои глаза.
Мои уши. "Святая корова, - сказал я себе, - тысячи больных побывали в
моей приемной, скрипели моими кушетками, ждали эха в моей дельфийской
пещере, и подумать только, какая нелепость: я никого из них не видел
ясно, и так же плохо их слышал! Какой была на самом деле мисс Харботл? А
старый Динсмюир? Какого цвета, вида, величины была мисс Граймс?
Действительно ли мисс Скрэпуайт, возникшая вдруг возле моего бюро, видом
и речью была как египетская мумия?" Об этом мне оставалось только
гадать. Две тысячи дней густого тумана скрывали от меня моих
потерявшихся детей, которые для меня были всего лишь голосами -
зовущими, слабеющими, замолкающими. О боже, так я, оказывается, ходил по
базарам и не знал, что ношу на спине плакат "СЛЕПОЙ И ГЛУХОЙ", и люди
подбегали, швыряли монеты в шляпу, которая была у меня в руках, и
отбегали исцеленными! Да, исцеленными! Ну разве не удивительно это,
разве не странно? Исцеленными старым калекой без руки и без ноги. Как же
так? Каким образом, не слыша их, я каждый раз говорил именно то, что
было нужно? Какие на самом деле были эти люди? Мне никогда этого не
узнать. И еще я подумал: в городе сотня известных психиатров, которые
прекрасно видят и слышат. Но их пациенты бросаются в море во время
шторма, или ночью прыгают в парках с детских горок, или связывают женщин
и раскуривают над ними сигары. И пришлось признать неоспоримый факт: моя
профессиональная деятельность была успешной. "Но ведь безногие не водят
безногих, - закричал мой разум, - слепые и хромые не исцеляют хромых и
слепых!" Однако издалека, с галерки моей души, какой-то голос с
безмерной иронией мне ответил: "Чушь и бред! Ты, Иммануэль Брокау, гений
из фаянса - треснувший, но блестящий! Твои задраенные глаза видят, твои
заткнутые уши слышат! Твой расщепленный разум исцеляет на некоем
подсознательном уровне! Браво!" Но нет, я не мог жить со своими
совершенными несовершенствами. Не мог понять или принять это нахальное и
таинственное нечто, которое сквозь преграды и завесы играло со всем
миром в доктора Айболита и исцеляло зверей. У меня было несколько
возможностей. Не вставить ли опять контактные линзы? Не купить ли
слуховой аппарат? Ну, а потом? Обнаружить, что я утратил связь со своим
скрытым и лучшим разумом, великолепно приспособившимся и привыкшим за
тридцать лет к моему плохому зрению и моему никудышному слуху? Или
остаться слепым и глухим и работать, как прежде? Это, думал я, было бы
возмутительным обманом, хотя репутация у меня оставалась бы белоснежной
и свежевыглаженной, будто только что из прачечной. И я ушел на покой.
Упаковал чемоданы, бежал в золотое забвение и позволил себе закупорить
мои ужасные и удивительные уши...
Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на
солнце наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по
песку под разноцветными зонтиками, туманились тени.
Я откашлялся.
- Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?
- А я и теперь практикую.
- Но ведь вы только что сказали...
- Практикую неофициально, без приемной и без гонорара - с этим все
кончено, - и доктор негромко рассмеялся. - Но все равно загадка не дает
мне покоя. Как удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда руки у
меня были по локоть обрублены? Но те же руки работают и сейчас.
- Каким образом?
- А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.
- Когда вы шли по проходу?
- Совершенно верно. Цвета. Рисунки. Тот мужчина видит одно, эта
девочка - другое, тот мальчик - третье. Зебры, козы, молнии, египетские
амулеты. "Что это, а что это, а что то?" - спрашиваю я. И они отвечают,
отвечают, отвечают. Человек в рубашке с тестами Роршаха. Дома у меня
дюжина таких рубашек. Всех цветов и узоров. Одну, перед тем как умереть,
расписал для меня Джексон Поллак. Каждую я ношу день, а если получается
хорошо, если ответы четкие, быстрые, искренние, содержательные, то и
неделю. Потом сбрасываю старую и надеваю новую. Десять миллиардов
взглядов, десять миллиардов ответов ошеломленных людей. Вы хотите знать,
не продам ли я эти рубашки вашему психоаналитику, приехавшему сюда
отдохнуть? Или вам - чтобы тестировать друзей, шокировать соседей,
щекотать нервы жене? О нет, ни в коем случае. Это мое собственное,
личное и дорогое моему сердцу развлечение. Разделять его со мной не
должен никто. Я и мои рубашки, солнце, автобус и тысяча дней впереди.
Пляж ждет. А на нем - мои дети, люди! Так и брожу я по берегам этого
летнего мира. Здесь нет зимы - правда, удивительно? - и даже, кажется,
нет зимы тревоги нашей, а смерть - всего лишь слух где-то там, за
дюнами. Я хожу где и когда мне заблагорассудится, набредаю на людей, и
ветер хлопает моей замечательной полотняной рубашкой, надувает ее, как
парус, и тянет то на север, то на юг, то на юго-запад, и я вижу, как
таращатся, бегают, косятся, щурятся, изумляются человеческие глаза. И
когда кто-нибудь что-нибудь говорит о моем исчерченном чернилами
хлопчатобумажном флаге, я замедляю шаг. Завожу разговор. Иду некоторое
время рядом. Мы вместе вглядываемся в огромный кристалл моря. В то же
время я вглядываюсь искоса, украдкой, в душу собеседника. Иногда мы
гуляем вместе часами, и тогда в нашем затянувшемся сеансе участвует
также и погода. Обычно одного такого дня вполне достаточно, и я, ничего
с него не взяв, отпускаю здоровым ни о чем не подозревавшего пациента,
не знающего даже, с кем он гулял. Он уходит по сумеречному берегу к
вечеру более светлому и прекрасному. А слепоглухой человек машет ему
вслед, желая счастливого плаванья, и, довольный результатом, спешит
домой, чтобы скорее сесть за радостный ужин. Или иногда я встречу на
пляже какого-нибудь сонного человека, у которого бед столько, что их,
извлекая наружу, не уморишь в ярком свете только одного дня. Тогда,
будто по воле случая, мы снова набредаем друг на друга неделей позже и
вместе идем вдоль полосы прибоя, и с нами наша передвижная исповедальня,
которая существовала всегда. Ибо задолго до священников, до горячих
шептаний и раскаяний, гуляли, разговаривали, слушали и в разговорах
излечивали друг друга от обид и отчаяний друзья. Добрые друзья все время
обмениваются огорчениями, передают друг другу свои душевные опухоли и
таким путем избавляются от них. На лужайках и в душах копится мусор. В
пестрой рубашке и с палкой для мусора с гвоздем на конце я каждый день
на рассвете отправляюсь... наводить чистоту на пляжах. Так много, о, так
много тел лежит там на солнце. Так много душ, затерявшихся во мраке. Я
иду среди них... стараясь не споткнуться.
Ветер дул в окно автобуса, прохладный и свежий, и по разрисованной
рубашке задумавшегося старика, как по морю, пробегала легкая зыбь.
Автобус остановился.
Доктор Брокау увидел вдруг, что ему надо выходить, и вскочил на ноги:
- Подождите!
Все в автобусе повернулись к нему, словно зрители, ожидающие увидеть
на сцене выход премьера. Все улыбались.
Доктор потряс мне руку и побежал к передней двери. Около нее,
изумленный своей забывчивостью, обернулся, поднял темные очки и,
прищурившись, посмотрел на меня слабыми младенчески-голубыми глазами.
- Вы... - начал он.
Я уже был для него туманом, пуантилистской грезой где-то за пределами
зримого.
- Вы... - воззвал он в чудесное облако бытия, обступавшее его плотно
и жарко, - не сказали мне, что видите вы. Так что же, ч_т_о?!
Он выпрямился во весь свой высокий рост, показывая эту невероятную,
вздувавшуюся на ветру рубашку с тестами Роршаха, на которой беспрерывно
менялись цвета и линии.
Я посмотрел. Я моргнул. Я ответил.
- Рассвет! - крикнул я.
От этого мягкого дружеского удара у доктора подкосились ноги.
- Вы уверены, что не закат? - крикнул он, приставляя ладонь к уху.
Я посмотрел снова и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит мою улыбку -
в тысяче миль от него, хоть и в том же автобусе.
- Да! - прокричал я. - Рассвет. Прекрасный рассвет.
Чтобы переварить это, он зажмурился. Большие руки прошлись по краю
его ласкаемой ветром рубашки. Он кивнул. Потом открыл светлые глаза,
махнул мне рукой и шагнул в мир.
Автобус тронулся. Я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау идет через пляж, где лежит в жарком
солнечном свете тысяча купальщиков - статистическая выборка для опроса
общественного мнения.
Казалось, что он идет, легко ступая, по волнам людского моря.
И все то время, что я мог его видеть, он шел по ним в ореоле славы.
____
1. Персонаж романа американского писателя Г. Мелвилла (1819 - 1891)
"Моби Дик, или Белый кит".
2. Здесь: "Вот вам, пожалуйста!" (фр.).

Рэй Брэдбери. Tyrannosaurus Rex, 1962

Перевод Р. Рыбкина
Он открыл дверь в тьму. Чей-то голос крикнул:
- Ну, закрывай же!
Его словно ударили по лицу. Он рванулся внутрь. Дверь за ним
хлопнула. Он тихо выругался. Тот же голос полупроговорил-полупропел
страдальчески:
- О, боже! Ты и есть Тервиллиджер?
- Да, - ответил Тервиллиджер.
Справа от него, на стене погруженного во мрак зала, смутным призраком
маячил экран. Слева плясало в воздухе маленькое красноватое пятнышко -
это двигалась зажатая в губах сигарета.
- Ты на пять минут опоздал!
"А сказал ты это так, будто я опоздал не на пять минут, а на пять
лет", - подумал Тервиллиджер.
- Сунь свою пленку в аппаратную. Ну, пошевеливайся!
Тервиллиджер прищурился.
Он разглядел пять глубоких кресел, четыре из них заполняла
администраторская плоть, и она, тяжело дыша и отдуваясь, переливалась
через подлокотники к пятому креслу, посередине, где, почти в полной
темноте, сидел и курил мальчик.
"Нет, - подумал Тервиллиджер, - не мальчик. А сам Джо Кларенс.
Кларенс Великий".
Крошечный рот, выдувая дым, дернулся, как у марионетки:
- Ну?
Неуверенно ступая, Тервиллиджер двинулся к киномеханику и отдал ему
коробку с пленкой; киномеханик, сделав в сторону кресел непристойный
жест, подмигнул Тервиллиджеру и захлопнул за ним дверь.
- Господи! - вздохнул тонкий голос. Зазвенел звонок. - Аппаратная,
начинай!
Тервиллиджер протянул руку к ближайшему креслу, ткнулся в мягкое и
живое, отпрянул и, кусая губы, остался стоять.
С экрана в зал прыгнула музыка. Под громовые раскаты барабанов
начался фильм:
Tyrannosaurus Rex: грозный ящер
Объемно-мультипликационный фильм
Куклы и съемка Джона Тервиллиджера
Попытка воспроизвести формы жизни,
существовавшие на Земле
за миллиард лет до рождества Христова
Детские ручки в среднем кресле чуть слышно, иронически
зааплодировали.
Тервиллиджер закрыл глаза. Новая музыка с экрана вырвала его из
забытья. Титры растаяли в мире первобытного солнца, ядовитого дождя и
буйной, девственной растительности. Клочья утреннего тумана лежали по
берегам вечных морей, и огромные летающие кошмары снова и снова, как
коса, срезали ветер. Громадные треугольники из морщинистой кожи и
костей, с алмазами глаз и неровными желтыми зубами, птеродактили, эти
воздушные змеи, запущенные в небо самим злом, падали на добычу, хватали
ее и, почти не поднимаясь над землей, уносили в ножницах ртов свои
жертвы и их предсмертные крики.
Тервиллиджер смотрел как зачарованный.
В густых зарослях что-то вздрагивало, трепыхалось, ползло, дергало
усиками, и одна лоснящаяся слизь внутри другой, под роговой броней
вторая броня; в тени и на полянах двигались рептилии, населявшие
безумное, пришедшее к Тервиллиджеру от далеких предков воспоминание о
мести, обретшей плоть, и о паническом бегстве в воздух.
Бронтозавр, стегозавр, трицератопс. Как легко падают с губ
тяжеловесные тонны этих названий!
Уродливыми машинами войны и разрушения гигантские чудовища шли через
овраги с поросшими мхом склонами, каждым шагом своим растаптывали тысячу
цветов, рыли мордами туман, пронзительными криками раздирали пополам
небо.
"Красавцы мои, - думал Тервиллиджер, - маленькие мои красавчики! Все
из жидкого латекса, губчатой резины, стальных костей на подшипниках; все
приснившиеся, из глины вылепленные, гнутые и паяные, склепанные, шлепком
ладони в жизнь посланные! Половина их величиной с мой кулак, остальные
не крупнее этой вот головы, из которой они появились".
- О боже! - сказал кто-то, тихо и восторженно, в темноте.
Часы, дни, месяцы подряд, шаг за шагом, кадр за кадром, он,
Тервиллиджер, проводил созданных им животных через последовательности
поз, двигал каждое на крошечную долю дюйма, снимал, передвигал еще на
волосок, снимал снова - и теперь диковинные образы, на каких-нибудь
восьмистах футах пленки, проносились через проектор.
"Какое чудо! - думал Тервиллиджер. - Это будет новым для меня всегда.
Посмотрите только! Ведь они ж_и_в_ы_е! Резина, сталь, каучук, глина,
чешуя из латекса, стеклянный глаз, клык из фарфора, прыг-скок, топ-топ -
и, шагом гордым, по материкам, еще ноги не знавшим человечьей, по
берегам морей, еще солеными не ставших, как будто не прошло с тех пор
миллиарда лет. Они в_п_р_а_в_д_у дышат! Они в_п_р_а_в_д_у мечут громы и
молнии! Как жутко! Такое чувство, будто это собственный мой Сад, и в нем
сотворенные мной животные, которых я возлюбил в этот День Шестой, а
завтра, в День Седьмой, я отдохну".
- О боже! - снова произнес тихий голос.
Тервиллиджер едва не отозвался: "Да, я слышу".
- Это великолепная лента, мистер Кларенс, - продолжал голос.
- Возможно, - сказал человек с голосом мальчика.
- Правдоподобно до невероятности.
- Я видел лучшие, - сказал Кларенс Великий.
Все в Тервиллиджере напряглось. Он отвернулся от экрана, где его
друзья скатывались в небытие, где гибли одно за другим, как на
скотобойне, существа высотою с двухэтажный дом. Впервые он оглядел своих
возможных работодателей.
- Материал великолепный.
Похвала исходила от старика, сидевшего в стороне, отдельно; подавшись
вперед, он изумленно, во все глаза, глядел на эту древнюю жизнь.
- Идет рывками. Вон, посмотрите! - Странный мальчик в среднем кресле
привстал, показывая на экран зажатой во рту сигаретой. - Уж это кадр
хуже некуда. Вы что, не видите?
- Да, - ответил, внезапно устало, старик, откидываясь назад и
сливаясь снова с креслом, на котором сидел. - Вижу.
Тервиллиджер задушил жаркий гнев, потом утопил его в быстринах своей
крови.
- Идет рывками, - повторил Джо Кларенс. Белый экран, мельканье цифр,
темнота; музыка оборвалась, чудовища исчезли.
- Наконец-то! - Джо Кларенс выдохнул дым. - Уже обед скоро.
Следующую, Уолтер! Все, Тервиллиджер. - Молчание. - А, Тервиллиджер? -
Молчание. - Этот кретин все еще здесь?
- Здесь. - Тервиллиджер изо всех сил вдавил кулаки себе в поясницу.
- О, - сказал Джо Кларенс. - Вообще неплохо. Но не воображай, что
деньги потекут рекой. Вчера приходило больше десятка парней, так они
показывали материал не хуже, а то и лучше твоего - все пробы для нашего
нового фильма "Доисторическое чудовище". Оставь заявку в конверте у
секретаря. Выходи в ту же дверь, в какую вошел. Уолтер, какого дьявола
ты ждешь? Крути новую!
В темноте Тервиллиджер ободрал ноги о кресло, с трудом нащупал ручку
двери, сжал ее крепко.
За спиной у него взорвался экран; потоками мелких камней падала
лавина, целые города из гранита, огромные мраморные здания вставали,
рассыпались, стекали вниз. В громе падающих камней он расслышал голоса,
которые прозвучат через неделю: "Мы заплатим тебе тысячу долларов,
Тервиллиджер". - "Но мне нужна тысяча только на одно оборудование!" -
"Подумай хорошенько, это для тебя шанс. Хочешь - воспользуйся им, не
хочешь - твое дело!".
И слушая, как гром замирает, он уже знал, что воспользуется, и знал,
что сделает это с отвращением.
Только когда молчание у него за спиной поглотило лавину всю без
остатка и замедлила ход в сердце, домчавшись до неизбежного решения,
собственная его кровь, только тогда потянул на себя Тервиллиджер
невероятно тяжелую дверь и шагнул в ужасающий, безжалостный свет дня.
Припаяй гибкий позвоночник к извивающейся длинной шее, насади на нее
самодельный маленький череп, закрепи на шарнирах нижнюю челюсть, оклей
губчатой резиной смазанный в суставах скелет, обтяни пестрой кожей,
которую не отличить от настоящей змеиной, заделай тщательно швы, и потом
в мире, где безумие, пробудившись от сна, видит перед собой другое
безумие, еще более немыслимое, он встанет торжествующе на дыбы.
Из света электрического солнца вниз скользнули руки Творца. Они
опустили чудовище с пятнистой змеиной кожей в сделанную зеленую чащу,
повели через кишащее бактериями варево. Механический ящер среди всего
этого безмолвного ужаса чувствовал себя великолепно. Со слепых небес
доносился голос Творца, сад вибрировал от старого монотонного напева:
стопу... к голени, голень... к колену, колено... к бедру, бедро...
Дверь распахнулась.
Словно отряд бойскаутов ворвался в комнату - это вбежал Джо Кларенс.
С таким видом, будто в комнате никого нет, он дико огляделся вокруг.
- О господи! - завопил он. - Так у тебя, оказывается, еще не все
готово? Это стоит мне денег!
- Не стоит ничего, - сухо сказал Тервиллиджер. - Мне заплатят те же
деньги, сколько бы я времени ни потратил.
Шаг, остановка, шаг, остановка: так, дергаясь, Джо Кларенс к нему
приблизился.
- В общем, поторапливайся. И сделай пострашней, чтоб дрожь пробирала.
Тервиллиджер стоял на коленях возле своих миниатюрных джунглей. Глаза
его были вровень с глазами продюсера, и Тервиллиджер спросил:
- Сколько футов крови и предсмертных мук вы хотите?
- Две тысячи футов одного и столько же другого! - Кларенс рассмеялся
прерывисто, будто всхлипывая. - Дай-ка я посмотрю.
Он схватил ящера.
- Осторожней!
- Осторожней? - Кларенс небрежно и равнодушно вертел страшилище в
руках. - Разве чудовище не мое? В контракте...
- В контракте сказано, что вы используете эту куклу для рекламы
фильма, но вернете мне, когда фильм будет выпущен.
- Черт-те что написали! - Кларенс махнул рукой, в которой держал
чудовище. - Это неправильно. Всего четыре дня как мы подписали
контракты, и...
- Кажется, будто прошло уже четыре года. - Тервиллиджер потер глаза.
- Я две ночи не ложился, доделывал эту тварь, чтобы можно было скорее
начать съемки.
Кларенс не снизошел до ответа.
- К черту такой контракт! Какая гнусность! Чудовище мое. От тебя и
твоего агента у меня сердечные приступы. Приступы из-за денег, приступы
из-за оборудования, приступы из-за...
- Кинокамера, которую вы мне дали, старая-престарая.
- Ну так чини ее, если она ломается, ведь руки у тебя есть? Пошевели
мозгами - в том-то весь и фокус, чтобы обойтись без денег. Возвращаясь к
делу: тварь - и это должно было быть оговорено в условиях - моя и только
моя.
- Я никогда не отдаю свои изделия во владение другим, - отрезал
Тервиллиджер. - Слишком много времени и чувств в них вложено.
- Ладно, черт побери, мы накидываем тебе за зверюгу еще пятьдесят
долларов, и оставляем тебе - бесплатно! - когда фильм будет готов,
камеру и прочее оборудование, договорились? Открывай тогда собственное
дело. Конкурируй со мной, сведи со мной счеты при помощи моего же
оборудования! - Кларенс рассмеялся.
- Если оно до этого не развалится, - сказал Тервиллиджер.
- И еще. - Кларенс поставил куклу на пол и обошел вокруг нее. - Мне
это чудовище не нравится.
- Не нравится?! Чем? - взвыл Тервиллиджер.
- Физиономией. Больше огня нужно, больше... свирепости, больше
злости!
- Злости?
- Да, лютости! Пусть выпучит сильней глаза. Круче вырез ноздрей.
Острее зубы. Язык вперед, оба конца. Ты сумеешь! Э-э... так, значит,
чудовище не мое, а?
- Нет, оно мое.
Тервиллиджер поднялся на ноги.
Теперь вровень с глазами Джо Кларенса была пряжка его ремня.
Несколько мгновений продюсер смотрел на блестящую пряжку как
загипнотизированный.
- Будь прокляты эти чертовы юристы!
Он бросился к двери.
- Работай!
Чудовище ударилось в дверь через долю секунды после того, как она
захлопнулась.
Рука Тервиллиджера на несколько мгновений застыла в воздухе. Потом
плечи его осели. Он пошел к своему красавчику и его поднял. Открутил
голову, содрал с нее латексовую плоть, положил череп на подставку и
кропотливо начал лепить из глины заново доисторическую морду ящера.
- Побольше свирепости, - бормотал он сквозь зубы. - И злости.
Фильм с переделанным чудовищем просматривали через неделю.
Когда кончилось, Кларенс в темноте чуть заметно кивнул.
- Лучше. Но... пострашнее надо, чтобы кровь стыла в жилах. Чтобы тетя
Джейн напугалась до смерти. Новый эскиз, и переделать заново!
- Я уж и так опаздываю на неделю, - запротестовал Тервиллиджер. - Вы
все приходите и требуете, меняй то, меняй это, и я меняю, один день
хвост никуда не годится, другой - когти...
- Уж ты-то сумеешь меня порадовать, - сказал Кларенс. - В бой,
художник!
В конце месяца просмотрели новый вариант.
- Почти в точку! Чуть-чуть промазал! - сказал Кларенс. - Лицо почти
такое, как нужно. Постарайся еще.
Тервиллиджер отправился к себе в мастерскую. Он принялся за эскиз и
изобразил пасть динозавра так, как если бы она произносила
непристойность, только понять эту непристойность мог тот, кто умеет
читать по губам. Потом, взяв глину, Тервиллиджер принялся за работу и
оторвался от страшной головы только в час ночи.
- Наконец то, что надо! - закричал Кларенс в просмотровом зале на
следующей неделе. - Идеально! Вот это настоящее чудовище!
Он наклонился к старику, своему юристу, мистеру Глассу, и к Мори
Пулу, своему помощнику.
- Вам нравится мое чудище?
Он сиял.
Такой же длинный, как чудовища, которых он делал, Тервиллиджер,
бессильно обмякнув и ссутулившись в заднем ряду, хоть и не увидел, но
почувствовал, как старый юрист пожал плечами.
- Да они все одинаковые.
- Да, да, но э_т_о все же какое-то особенное! - захлебывался Кларенс.
- Даже я готов признать: Тервиллиджер гений!
Все повернулись и снова, уставившись на экран, стали смотреть, как
исполинская тварь, словно вальсируя, широко размахнулась своим острым
как бритва хвостом и сняла им зловещий урожай травы и цветов. Потом
остановилась и, обгладывая красную кость, устремила задумчивый взгляд в
туман.
- Это чудовище... - сказал наконец, прищурившись, мистер Гласс. -
Кого-то оно напоминает.
- Напоминает? - Тервиллиджер повернулся, весь внимание.
- У него такой вид... - протянул в темноте мистер Гласс. - Похоже, я
его где-то встречал.
- Среди экспонатов Музея естествознания?
- Нет, не там.
- Может, - рассмеялся Кларенс, - когда-то случилось чудо, и ты осилил
какую-то книгу, Гласс?
- Удивительно... - Гласс, ничуть не задетый, наклонил набок голову,
закрыл один глаз. - Я, как сыщик, никогда не забываю лиц. Но этот
Tyrannosaurus Rex... где же я его видел?
- Да не все ли равно? - Кларенс сорвался с места. - Он потрясающий! И
только потому, что я, добиваясь результата, пинал Тервиллиджера ботинком
в зад. Мори, пошли!
Когда дверь закрылась, мистер Гласс повернулся к Тервиллиджеру и на
него посмотрел. Не отводя от Тервиллиджера взгляда, он окликнул негромко
киномеханика:
- Уолт! Уолтер! Будь добр, покажи нам зверюгу снова!
- О чем разговор!
Тервиллиджер заерзал, чувствуя, что какая-то невидимая сила
становится одинаково зримой в темноте и в резком свете, выстрелившем
снова для того, чтобы от экрана в зал рикошетом отлетел ужас.
- Д-да. Точно, - размышлял вслух мистер Гласс. - Еще немного, и
вспомню. Еще немного, и узнаю. - Но... к_т_о?
Словно услыхав его голос, чудовище повернулось, и на какой-то миг
презрительный взгляд его, пройдя сквозь сто тысяч миллионов лет,
остановился на двух человечках, прячущихся в темной комнате. Машина
смерти прогрохотала свое имя.
Словно для того, чтобы расслышать, мистер Гласс подался вперед.
Все поглотила тьма.
Месяца через два с половиной после начала работы над фильмом, когда
картина была уже наполовину готова, Кларенс позвал кое-кого из своих
служащих и нескольких друзей, всего человек тридцать, посмотреть
черновой вариант фильма.
Фильм шел уже пятнадцать минут, когда по рядам небольшого зала
пробежал приглушенный возглас удивления.
Обернувшись, Кларенс окинул всех молниеносным взглядом.
Мистер Гласс, в соседнем кресле, окаменел.
Сам не зная почему, Тервиллиджер с самого начала остался около
выхода; он не понимал, откуда его тревога, но ничего не мог с собой
поделать. Не снимая руки с ручки двери, он следил за тем, что происходит
в публике.
Еще одно приглушенное восклицание пробежало по рядам.
Кто-то негромко рассмеялся. Хихикнула какая-то секретарша. Потом
воцарилось молчание.
Ибо Джо Кларенс вскочил с места. Его маленькая фигурка рассекла
экран. Несколько мгновений в темноте жестикулировали два образа:
тираннозавр, отрывающий ногу у птеранодона, и Кларенс, вопящий,
бросающийся на экран, как будто он хотел схватиться с этими
неправдоподобными тварями.
- Стой! Остановить на этом кадре!
Лента остановилась. Изображение застыло.
- Что случилось? - спросил мистер Гласс.
- Случилось? - Казалось, будто Кларенс хочет закрыть собой экран. Он
вытянул свою детскую ручку насколько мог вверх, ткнул в грозную челюсть,
в глаз, в клыки, в лоб, потом повернулся лицом к ослепляющему свету
проектора и его пышущие яростью щеки покрылись чешуей пресмыкающегося. -
Что здесь происходит? Ч_т_о э_т_о т_а_к_о_е?
- Чудовище, шеф, что же еще?
- Как же, чудовище! - Кларенс застучал по экрану кулачком. - Это я!
Половина присутствующих наклонилась вперед, половина откинулась
назад, двое вскочили на ноги, и один из двоих, мистер Гласс, жмурясь и
судорожно нащупывая в кармане вторую пару очков, простонал:
- Так вот где я его видел раньше!
Не разжимая век, мистер Гласс тряхнул головой.
- Это лицо... я так и знал, что оно знакомое.
В зале подул ветер.
Все обернулись. Дверь была распахнута настежь.
Тервиллиджер исчез.
Они нашли Тервиллиджера в мастерской - он очищал рабочий стол,
сбрасывал все в большую картонную коробку, и под мышкой у него была
зажата кукла тираннозавра. В комнату ворвалась небольшая толпа во главе
с Кларенсом, и Тервиллиджер поднял голову и посмотрел на них.
- Чем я заслужил э_т_о? - взвизгнул Кларенс.
- Простите меня, мистер Кларенс.
- "Простите"! Разве я мало тебе платил?
- По правде говоря, мало.
- Водил тебя обедать...
- Один раз. Счет оплатил я.
- Приглашал тебя к себе ужинать, ты купался в моем бассейне, и за все
это... Ты уволен!
- Я и так уволен, мистер Кларенс. Последнюю неделю я работал
бесплатно и сверхурочно, вы забыли выписать мне чек...
- Все равно ты уволен, да, уволен, п_о-н_а_с_т_о_я_щ_е_м_у! И никто в
Голливуде тебя больше не возьмет. Мистер Гласс! - Кларенс повернулся на
пятках, ища глазами старика. - Подайте на него в суд!
- Нечего, - сказал Тервиллиджер, и больше он уже не поднимал на них
глаз, а смотрел вниз, на вещи, которые укладывал, - нечего вам у меня
высуживать. Деньги? Того, что вы мне платили, и на жизнь-то едва хватало
- куда уж там откладывать! Дом? Я никогда не мог купить его. Жену? Всю
жизнь я работаю на таких, как вы. Так что жены исключаются. Я человек
ничем не обремененный. Мне вы ничего не сделаете. Наложите арест на моих
динозавров - зароюсь в каком-нибудь захолустье, куплю латекса, наберу
речной глины, металлических трубок и сделаю новых чудовищ. Накуплю
пленки. У меня есть старая цейтраферная кинокамера. Отнимете ее -
собственными руками сделаю новую. Я умею делать все. Поэтому я вас не
боюсь.
- Ты уволен! - завизжал Кларенс. - Смотри на меня. Не отводи глаза в
сторону. Ты уволен! Ты уволен!
- Мистер Кларенс, - сказал мистер Гласс, незаметно подвигаясь ближе.
- Позвольте мне поговорить с ним минутку.
- Еще с ним говорить! - фыркнул Кларенс. - А какой толк? Вот,
смотрите, стоит с чудовищем под мышкой, и проклятая тварь похожа на меня
как две капли воды - так пропустите меня!
Кларенс пулей вылетел в коридор. За ним последовала свита.
Мистер Гласс затворил дверь, подошел к окну и посмотрел на чистое, но
уже темнеющее небо.
- Хоть бы дождь пошел, - сказал он. - Вот с чем я никак не могу
примириться в Калифорнии. Хоть бы прослезилась, поплакала. Вот прямо
сейчас, чего бы я не дал за что-нибудь, хотя бы самое пустячное, с этого
неба? Ну, за вспышку молнии, на худой конец.
Он замолчал, продолжая стоять, а Тервиллиджер стал укладывать вещи
медленней. Мистер Гласс опустился в кресло и, водя карандашом в
блокноте, заговорил печально, вполголоса, как бы обращаясь к самому
себе:
- Шесть частей фильма, совсем неплохие шесть частей, готовая половина
картины, трехсот тысяч долларов как не бывало, здравствуй и прощай. Все,
кто был занят в фильме, теперь на улице. Кто накормит голодные рты,
накормит мальчиков и девочек? Кто объяснит все акционерам? Кто улестит
"Американский банк"? Есть желающие сыграть в русскую рулетку?
Он повернулся и стал смотреть, как Тервиллиджер защелкивает замки
портфеля.
- Что содеял господь?
Внимательно разглядывая свои руки, поворачивая их, словно хотел
увидеть, из чего они сделаны, Тервиллиджер сказал:
- Я не знал, что у меня так получилось, клянусь. Пальцы как-то сами
по себе... Бессознательно от начала до конца. Мои пальцы все делают
сами. Сделали и на этот раз.
- Лучше бы эти пальцы явились ко мне в кабинет и взяли меня за горло,
- сказал Гласс. - Ничего напоминающего замедленную съемку я никогда не
любил. Жизнь, да и смерть тоже, я всегда представлял себе как игральный
автомат "Пенсильванская полиция", когда полицейские мчатся на третьей
скорости. Это подумать только: на нас наступило резиновое чудовище! Мы
теперь как зрелые томаты - дави и запаивай сок в банки!
- Перестаньте, я и так уже чувствую себя виноватым дальше некуда, -
сказал Тервиллиджер.
- А чего вы хотите? Чтобы я пригласил вас с собой на танцы?
- Вообще получилось справедливо! - вырвалось у Тервиллиджера. - Ведь
он мне не давал покоя. Сделай так. Сделай этак. Выверни наизнанку,
говорил он, переверни вверх тормашками. Я проглатывал свою желчь. Все
время злился. И, наверно, сам того не замечая, изменил лицо чудовища. Но
понял я это только пять минут назад, когда поднял крик мистер Кларенс.
Во всем виноват я один.
- Нет, - вздохнул мистер Гласс, - странно, как этого не видели мы
все. А может, и видели, но не хотели в этом себе признаться. Может,
видели и смеялись во сне всю ночь напролет, тогда, когда нам самих себя
не слышно. Ну и в каком мы теперь положении? Если говорить о мистере
Кларенсе, то он вложил деньги, а ими не бросаются. Вам надо подумать о
своей будущей карьере - хорошо ли она сложится, плохо ли, но этим тоже
не бросаются. Сейчас, в эту самую секунду, мистер Кларенс жаждет одного:
поверить, что все это лишь страшный сон и ничего более. Жажда эта,
девяносто девять ее процентов, терзает прежде всего его бумажник. И если
вы сможете в ближайший час потратить всего один процент своего времени и
убедить его в том, о чем я вам сейчас скажу, умоляющие глаза не будут
завтра утром смотреть на нас из объявлений "ищу работу" в "Голливудском
репортере" и "Варьете". Если бы вы пошли и сказали ему...
- Сказали мне что? - Джо Кларенс, вернувшийся, стоял в дверях, и щеки
его по-прежнему пылали.
- Да то, что он только что сказал мне, - спокойно повернулся к нему
мистер Гласс. - Очень трогательная история.
- Я слушаю!
- Мистер Кларенс. - Старый юрист тщательно взвешивал каждое свое
слово. - Фильмом, который вы только что видели, мистер Тервиллиджер
выразил уважение и восхищение, которые вы в нем вызываете.
- Выразил ч_т_о?! - крикнул Кларенс.
У обоих, и у Кларенса и у Тервиллиджера, отвисла челюсть.
Устремив взгляд в стену и, если судить по голосу, робея, старый юрист
спросил:
- Я... могу продолжать?
Рот Тервиллиджера закрылся.
- Как хотите.
- Этот фильм, - юрист встал и взмахом руки показал в сторону
просмотрового зала, - родился из чувства глубокого уважения и дружбы к
вам, Джо Кларенс. За своим письменным столом, невоспетый герой
кинопромышленности, невидимый, никому не известный, вы влачите свою
незаметную одинокую жизнь, а кому достается слава? Звездам. Часто ли
бывает, что где-нибудь в Атаванда Спрингс, штат Айдахо, человек говорит
жене: "Знаешь, вчера вечером я думал о Джо Кларенсе - замечательный
все-таки он продюсер"? Скажите, часто? Хотите, чтобы я сам сказал? Да
никогда вообще! И Тервиллиджер стал думать: как представить миру
н_а_с_т_о_я_щ_е_г_о Кларенса? Он посмотрел на динозавра, и - бах! -
Тервиллиджера озарило! "Да вот же оно, то, что надо, - подумал он, - у
мира поджилки затрясутся от ужаса, вот одинокий, гордый, удивительный,
страшный символ независимости, могущества, силы, животной хватки,
истинный демократ, индивидуальность на вершине своего развития", -
сверкает молния, гремит гром. Динозавр: Джо Кларенс. Джо Кларенс:
динозавр. Человек, воплотившийся в Ящера-Тирана!
Дыша тихо и прерывисто, мистер Гласс сел.
Тервиллиджер хранил молчание.
Наконец Кларенс двинулся с места, пересек мастерскую, медленно обошел
вокруг Гласса, потом, бледный, остановился перед Тервиллиджером. По
высокой, худой как скелет фигуре взгляд его прополз вверх, и глаза
говорили о неловкости, которую он испытывает.
- Ты так сказал? - спросил он чуть слышно.
Казалось, что Тервиллиджер пытается что-то проглотить.
- Сказал мне. Он страшно застенчивый, - бойко заговорил мистер Гласс.
- Слышали вы когда-нибудь, чтобы он много разговаривал, огрызался,
ругался? Или что-нибудь подобное? Он не утверждает, что очень любит
людей. Но увековечить? Это пожалуйста!
- Увековечить? - переспросил Кларенс.
- А что еще? - сказал старик. - Воздвигнуть памятник, только
движущийся. Пройдет много лет, а люди будут говорить: "Помните тот
фильм, "Чудовище из плейстоцена"?" И другие ответят: "Ну конечно! А
что?" - "А то, - скажут первые, - что только это чудовище, только этот
зверь, один за всю историю Голливуда, был по-настоящему крепок духом,
по-настоящему мужествен". Почему? Да потому, что у одного гения хватило
гениальности взять прообразом этой твари подлинного, хваткого, умного
бизнесмена самого крупного калибра. Вы войдете в историю, мистер
Кларенс. Будете широко представлены во всех фильмотеках. Киноклубы будут
заказывать вас без конца. Чей успех мог бы сравниться с вашим? Иммануэлю
Глассу, юристу, такого не дождаться. Каждый день в ближайшие двести,
пятьсот лет где-то на земле будет идти фильм, в котором главная роль -
ваша!
- К_а_ж_д_ы_й день? - тихо переспросил Кларенс. - В ближайшие...
- Может, даже восемьсот, почему бы и нет?
- Я никогда об этом не думал.
- Так подумайте!
Кларенс подошел к окну и устремил взгляд на холмы Голливуда; наконец
он кивнул.
- Боже, Тервиллиджер, - сказал он. - Я и в самом деле т_а_к вам
нравлюсь?
- Трудно выразить словами, - ответил, запинаясь, Тервиллиджер.
- Ну так создадим мы или нет это потрясающее зрелище? - спросил
Гласс. - Зрелище, где в главной роли, шагая по земле и повергая всех в
дрожь, выступает Его Величество Ужас - сам мистер Джозеф Дж. Кларенс!
- Да. Конечно. - Кларенс побрел, ошеломленный, к двери, около нее
заговорил снова: - Знаете что? Я в_с_е_г_д_а хотел быть актером!
Он вышел в коридор и неслышно закрыл за собой дверь.
Тервиллиджер и Гласс стукнулись друг о друга, когда, кинувшись к
письменному столу, вцепились жадными пальцами в один и тот же ящик.
- Уступи дорогу старшему, - сказал юрист и сам извлек из стола
бутылку виски.
В полночь, после того как кончился закрытый просмотр "Чудовища из
каменного века", мистер Гласс вернулся в студию, где все должны были
собраться, чтобы отпраздновать выпуск фильма, и обнаружил Тервиллиджера
в его мастерской - он сидел один, и динозавр лежал у него на коленях.
- Вас там н_е б_ы_л_о? - изумился мистер Гласс.
- Я не решился. Скандал был грандиозный?
- Скандал?! В восторге, все до единого! Чудовища прелестней не видел
никто и никогда! Уже говорилось о новых сериях. Джо Кларенс - Ящер-Тиран
в "Возвращении чудовища каменного века", Джо Кларенс - тираннозавр в...
ну, скажем, "Звере давно минувших веков" и...
Зазвонил телефон. Тервиллиджер взял трубку.
- Тервиллиджер, это Кларенс! Буду через пять минут! Замечательно!
Твой зверюга великолепен! Потрясающий! Теперь он мой? То есть к черту
контракты, просто как любезность с твоей стороны, могу я получить его и
поставить к себе на камин?
- Мистер Кларенс, чудовище ваше.
- Награда лучше "Оскара"! Пока!
Тервиллиджер смотрел на умерший телефон.
- "Благослови нас всех господь, - сказал малютка Тим". Он смеется, он
в истерике от радости.
- Возможно, я знаю почему, - сказал мистер Гласс. - После просмотра у
него попросила автограф девочка.
- А_в_т_о_г_р_а_ф?
- Сразу как он вышел, прямо на улице. Заставила его подписать свое
имя. Первый автограф в его жизни. Он смеялся, когда писал. Его узнали!
Вот он, перед кинотеатром, Rex собственной персоной, в натуральную
величину, так пусть подписывается! Он и подписался.
- Подождите, - медленно проговорил Тервиллиджер, наливая виски себе и
Глассу. - Эта девочка...
- Моя младшая дочь, - сказал Гласс. - Так что кто узнает? И кто
расскажет?
Они выпили.
- Не я, - сказал Тервиллиджер.
Потом один из них взял динозавра за правую переднюю лапу, другой за
левую, и, прихватив с собой виски, они вышли к воротам студии ждать,
когда появятся лимузины - в фейерверке огней, гудков и радостных вестей.

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися