Брайн Олдис. Освобожденный Франкенштейн
страница №6
...оторыхплавали в консервирующей жидкости члены, по-прежнему облаченные в плоть, --
человеческие, надо думать, но я даже и не пытался отождествить их. Хранились
там и половые органы, как мужские, так и женские, а некоторые из них, без
сомнения, принадлежали животным. И набор извлеченных из утробы плодов,
начинавших уже разлагаться в своих колбах. И, вероятно, сама матка, медленно
расслаивающаяся от возраста. И многочисленные цветные восковые модели,
изготовленные в подражание содержимому сосудов. И иные модели — костей и
органов, — изготовленные из дерева и различных металлов.
Целая полка была отведена под человеческие черепа. Одни из них были
распилены горизонтально, другие вертикально, обнажая внутри сложные камеры.
Некоторые оказались частично заполнены цветным воском. Другие несли на себе
следы странной косметики, с глубоко утонувшими глазницами, поднятыми кверху
скулами, переделанными бровями, видоизмененными носами. Все вместе казалось
чередой фантастических шлемов.
Мой страх уступил место любопытству. В частности, я потратил некоторое
время, изучая фигуру, набросанную мелом на грифельной доске, что стояла
неподалеку от обремененного запеленутым телом верстака.
Фигура эта в общих чертах повторяла контур человеческого тела. Небрежно
было набросано лицо с развевающимися волосами, более тщательно изображены
гениталии, из вида которых следовало, что рисунок представляет собой
женщину. Отступления от обычной человеческой анатомии были намечены красным.
На схеме я насчитал шесть дополнительных ребер, что намного увеличивало
грудную клетку. Дыхательная система оказалась изменена таким образом, что,
вдыхая воздух как обычно, через нос, ее обладательница могла выдыхать его
через отверстия, расположенные позади ушей. Увеличенная деталь привлекла мое
внимание к коже; хотя я и не мог разобраться в сопровождавших рисунок
символах, выглядело все так, словно для того, чтобы сделать наружный кожный
покров менее чувствительным, нервы и капиллярные кровеносные сосуды были
убраны из внешних слоев эпидермиса — на самом деле такого рода шкура,
покрывающая живую плоть, должна позволять своему владельцу легко переносить
даже крайние колебания температуры. Был преобразован и мочеполовой канал.
Влагалищная область всецело служила делу произведения потомства; на бедре
виднелся своего рода рудиментарный, пародийный пенис, через который
предполагалось извергать мочу. Я разглядывал эту деталь с известным
интересом, думая о том, что она, пожалуй, многое подсказала бы психологу о
мыслительных процессах Виктора Франкенштейна на настоящем этапе.
Возможно, самой необычной особенностью этой схемы являлся двойной
позвоночник представленной на ней фигуры, что позволяло заметно усилить сей
традиционно слабый участок. Укреплен был и таз, и это дало возможность
нарастить мускулатуру ног. Я подумал о призрачной фигуре, с такой
стремительностью у меня на глазах вскарабкавшейся на Мон Салэв, и начал
понимать все величие свершений и замыслов Франкенштейна!
С одной стороны лаборатории была расставлена превосходная
четырехстворчатая ширма, украшенная рельефными изображениями символических
фигур. Обогнув распростертую на верстаке прикрытую фигуру, я подошел и
заглянул за нее.
Как назвать то, что я увидел? Склеп? Прозекторская? На позаимствованном
в морге столе и сложенными в каменную раковину валялись туловища
человеческих существ, одно или два из них вскрытые и разделанные, точно
свиные туши. Там были и лодыжки, и коленные чашечки, и еще кучи какого-то
неопознанного мяса. Гибкий женский торс — без головы, но с руками — был
прижат к стене; с одного плеча снята кожа, обнажая сеть мышц. Я поскорее
отвернулся. Что за отвратительный склад припрятанных на будущее запасных
частей!
Теперь я обратился к главному обитателю лаборатории Франкенштейна, к
запеленутой фигуре, возлежавшей на своем ложе в окружении гнусавящих машин.
Я убедил себя, что Виктор занимался просто некой совершенно самостоятельной
проблемой человеческой инженерии. Немудрено, что чудовище видело в своем
творце Всемогущего Господа! До сих пор я рассматривал легендарного
Франкенштейна как своего рода дилетанта-эклектика, якшающегося с трупами,
второстепенного чудака, обшаривающего склепы и могилы в поисках не
обязательно парных глаз или рук. Моя ошибка была на совести постановщиков
фильмов и прочих торговцев ужасами. Милая Мэри оказалась гораздо ближе к
истине, когда назвала Виктора "Современным Прометеем".
Но даже и так, начало ошибке вполне могла положить она сама. Ведь
некоторым образом — благодаря силе своей восприимчивости и предвидения,
каковая во многом была свойственна и Шелли, — она извлекла, как я мог
судить, историю Франкенштейна почти из ничего. Без сомнения, ей пришлось
опустить в своем повествовании многие научные теории, связанные с этой
историей, поскольку она была не в состоянии их понять. Я и сам был бы
вынужден поступить точно так же. Только сейчас мне стало ясно, чего достиг
Виктор Франкенштейн и сколь велико должно быть его желание продолжить свои
исследования, к каким бы последствиям это ни привело. Итак, я смело шагнул
вперед и сдернул простыни с того, что они скрывали.
Там лежала огромная фигура женщины, всю одежду которой составляли
трубки и провода, подводившие или отводившие от нее необходимые вещества.
Вцепившись в полотно, непроизвольно глухо застонав, я, пошатываясь,
попятился от лежака. Ее лицо! Ее лицо, пусть волосы и были сбриты с головы,
обнажив голый, исчерченный синевато-багровыми шрамами череп, ее лицо было
лицом Жюстины Мориц. Затуманенные смертью глаза, казалось, смотрели на меня.
19
На мгновение мое сердце замерло — почти как у нее.
Только тут я впервые отчетливо увидел всю мерзость и неподдельный ужас
исследований Франкенштейна. Мертвые безличны, и посему, возможно, нет ничего
особенного в том, что их тревожат — примерно так мог бы я раньше
выгораживать Виктора. Но использовать, будто это всего-навсего некий
запасник годных еще к употреблению органов, тело слуги, друга — причем
друга, умершего из-за преступления, виной которому — твоя собственная
небрежность, — нет, это нравственное безумие ставило его вне всяких рамок
человечности.
В этот миг во мне созрела решимость убить не только его порождение, но
и самого Виктора Франкенштейна.
И однако, пока одна часть моего рассудка приходила к этому решению,
пока во мне поднималась волна ужаса и нравственного негодования, другая его
часть работала в прямо противоположном направлении.
Вопреки самому себе, мой взгляд продолжала приковывать распростертая
передо мною поразительная фигура. На это тело пошел не один скелет.
Колебался цвет кожи, а шрамы, словно алые путы, метили ее пропорции,
напоминая изображение на схеме мясника. Я не мог не заметить, что намеченные
на грифельной доске усовершенствования проведены в жизнь, заняли свое место
переделанные органы. Вовсе не женскими выглядели ноги. На них было слишком
много мышц, слишком много волос, они казались чудовищно толстыми в бедрах.
Дополнительные ребра образовывали огромную грудную клетку, увенчанную
гигантскими, хотя и дряблыми грудями, явно способными вскормить целый
выводок чудовищных детишек.
Отнюдь не ужас вызвало у меня это зрелище. Что касается исследований
Франкенштейна, да, тут я чувствовал ужас. Но, столкнувшись вдруг с
бездыханным существом, увенчанным этим застывшим, но безвинным женским
лицом, я почувствовал одну только жалость. В основном это была
жалость к слабости человеческой плоти, к печальному несовершенству
нашего рода, к нашей обнаженности, непрочному обладанию жизнью. Быть,
оставаться человеком — это уже борьба, причем борьба, всегда в конце
вознаграждаемая смертью. Да, верующие считают, что смерть — явление только
физическое, но я никогда не позволял моим инстинктивным религиозным чувствам
подниматься на поверхность. До сих пор.
Замысел Виктора — грядущее воскрешение искусственного существа — не
что иное, как богохульство. То, что было содеяно в этом вдохновенно сшитом
на живую нитку из разных тел организме, — богохульство. И достаточно было
мне так сказать — так подумать, — чтобы тут же допустить религию,
допустить, что в конце жизни маячит не только разверстая могила, допустить,
что есть еще и превозмогающий жалкую, несовершенную плоть дух. Плоть без
духа непристойна. Разве представление о чудовище Франкенштейна поражало
воображение целых поколений не потому, что оно бросало вызов их интуитивному
представлению о Боге?
Пересказ посетивших меня в момент подобного конфликта сугубо личных
мыслей, должно быть, вызовет у любого слушателя этих записей раздражение. И
все же я вынужден продолжать.
Ибо от столкновения во мне противоречивых чувств меня бросило в слезы.
Я упал на колени и с рыданиями громко воззвал к Господу. Спрятав лицо в
руках, я плакал от беспомощности.
Возможно, я не упомянул об одной детали, собственно и вызвавшей во мне
этот неожиданный отклик. На табурете рядом с женщиной стоял кувшин с
цветами, темно-красными и желтыми цветами.
Гайку моих бедствий предстояло закрутить еще на один оборот. Ибо в тот
момент я, как мне показалось, ясно увидел, что вся моя былая вера в прогресс
построена на зыбком песке. Как часто в прошлой жизни я заявлял, что одним из
величайших благодеяний, дарованных западному миру девятнадцатым веком,
явилось достигнутое наукой освобождение мысли и чувства от организованной
религии. Ну-ну, организованная религия! И что же у нас оказалось на ее
месте? Организованная наука! Но, поскольку организованная религия никогда не
была слишком хорошо организована и сплошь и рядом вела себя вопреки своим
коммерческим интересам, ей приходилось — пусть даже только на словах --
признавать мысль о том, что в мировом порядке есть место и самым ничтожным
из нас. Зато организованная наука стакнулась с Большим Бизнесом и
Правительством; ей безынтересны личности — она питается статистикой! Для
духа это была смерть.
Как наука постепенно вытравила свободу времени, так же она вытравила и
свобо-
ду веры. Всему, что невозможно было доказать в лаборатории научными
методами — то есть, иными словами, всему, превосходящему науку, — было
отказано. Бога давно изгнали — на пользу тьме-тьмущей крохотных занюханных
сект, цепляющихся за клочья обветшалой веры; с ними можно было примириться,
поскольку они не выдвинули никакой совместной альтернативы обществу
потребления, от которого в такой степени зависела организованная наука.
К моей эпохе восторжествовал склад ума, свойственный Франкенштейну. Для
этого потребовалось всего два века. Голова восторжествовала над сердцем.
Не то чтобы я когда-либо верил в выступающее в гордом одиночестве
сердце. Это было бы столь же прискорбно, как и лицезреть триумф головы;
отсюда уже проистекли в прошлом столетии религиозные преследования и войны.
Но выдалось однажды время — в начале девятнадцатого века, в те дни, когда
жил и творил Шелли, — когда перед головой и сердцем замаячил шанс идти
вперед в ногу. Теперь он уже исчез, в точности как и предсказывал миф моей
Мэри о Недужном Творении.
Я неизбежно задним числом перелагаю случившееся в интеллектуальные
термины. Пережил же я, упав на колени, некую метафору — я увидел
технократическое общество, в котором был рожден, как это Франкенштейново
тело, в котором отсутствовал дух.
Я оплакивал жалкую кутерьму этого мира
— О Боже! — воскликнул я.
Надо мной раздался какой-то звук, и я поднял голову.
Сверху на меня в упор смотрело огромное прекрасное лицо. Всего лишь миг
— затем в прочерченном балками потолке мелькнул проблеск неба, и, спрыгнув
вниз, передо мной уже стоял исполненный гнева Франкенштейнов Адам!
Вплоть до самого этого несчастного момента, думаю, что я зарекомендовал
себя в своем повествовании достаточно хорошо. Я действовал с известной
смелостью и настойчивостью — и, надеюсь, даже с умом — в ситуации, которую
многие сочли бы безнадежной. Но зато тут я чуть ли не на четвереньках пускал
на полу слюни. Все, на что меня хватило в момент его ужасного вторжения, --
выпрямиться и молча замереть, вытянув руки по швам, глядя вверх на это
потрясающее существо, которое я впервые имел возможность отчетливо
разглядеть.
В своей ярости он был прекрасен. Я использую слово прекрасен, хотя и
понимаю, что оно не совсем годится, ибо не знаю, как иначе опровергнуть
расхожий миф, которому стукнуло уже два столетия, о том, что лицо
Франкенштейнова чудовища являло собой некое жуткое нагромождение подержаных
черт.
Все оказалось не так. Возможно, эта ложь черпала свою жизнь из
свойственной человеку тяги к той дрожи ужаса, которая является развращенной
формой религиозного страха. Должен признать, что молве этой положила начало
Мэри Шелли, ну да она должна была произвести впечатление на неискушенную
публику. Я же только и могу заявить, что представшее передо мной лицо
оказалось исполнено жуткой красоты.
Конечно, над всем господствовал ужас. Как далеко ему было до
человеческого лица! Куда больше оно напоминало одно из лиц-шлемов,
изображенных на черепах, стоявших позади меня на полке. Очевидно,
Франкенштейну так и не удалось создать лицо, которое бы пришлось ему по
вкусу. Но он терпеливо обдумывал эту проблему, как поступил и со всей
остальной чуждой анатомией; в результате он остановился на том, что я назвал
бы абстракцией человеческого лица.
Глаза глядели на меня из-за высоких защищающих их скул, словно сквозь
прорези забрала. Остальные черты — рот, уши и особенно нос — казалось,
были невнятно намечены ножом хирурга. Тварь, которая сверху вниз смотрела в
этот миг на меня, выглядела как механизм, обработанный на токарном станке.
Его череп почти задевал за потолочные балки. Он нагнулся, схватил меня
за запястье и притянул к себе с такой легкостью, будто я был всего-навсего
куклой.
20
— Тебе запрещено моим Творцом быть здесь!
Таковы были первые слова, произнесенные мне безымянным чудовищем. Оно
произнесло их спокойным, глубоким голосом — "замогильным голосом", так и
хотелось сказать по ассоциации. Хотя слова и были спокойны, они ничуть не
успокаивали. Этому могучему существу не понадобилось бы ни малейших усилий,
чтобы меня придушить.
Державшая меня огромная рука оказалась синюшно-пятнистой, в грязной
коросте. От груди, где беспечно повязанный шарф не мог скрыть глубокие
шрамы, до самых ног, обутых в башмаки, которые, как мне показалось, я узнал,
чудовище являло собою памятник неопрятности. Оно было покрыто коркой ила,
крови, экскрементов, о его штаны перемазалось и напоминавшее шинель пальто,
с которого на пол ссыпался и тут же таял снег. Оно было таким влажным, что
от него шел еще легкий пар. Еще одной причиной для тревоги служило его
безразличие к своему жалкому состоянию.
Слегка встряхнув меня — так, что у меня клацнули зубы, — оно сказало:
— Здесь нет тебе места, кем бы ты ни был.
— Ты спас мне жизнь, когда я умирал на холме.
Эти слова первыми пришли мне на язык.
— Моя роль — не щадить чужую жизнь, а оберегать свою собственную. Кто
я такой, чтобы быть милосердным? Все люди — мои враги, против меня обращена
каждая живая рука.
— Ты спас мне жизнь, ты принес мне зайца, когда я подыхал с голоду.
Он — я не могу больше говорить о монстре "оно" — выпустил меня, и мне
с грехом пополам удалось удержаться в его ужасающем присутствии на ногах.
— Ты... мне... благодарен?
— Ты пощадил мою жизнь. Я благодарен за этот дар, как, наверно, был бы
благодарен и ты.
Он возразил:
— Мне нет жизни, пока рука любого обращена против меня. Как нет мне
убежища, нет мне и благодарности. Мой Творец дал мне жизнь, и благодаря
этому я знаю, что такое проклятие; Он дал мне чувства, и благодаря этому я
знаю, что такое страдание! Я — Павший! Без Его любви, без Его помощи я--
Павший.
Зачем Так отнимать дарованную жизнь? Зачем ее навязывать? Ужель
Кто-либо, зная настоящий смысл Подарка, согласился бы принять Иль не
вернул бы вскорости, моля Об отпущенье с миром?
22
Разве не так гласят слова великой Мильтоновой книги? Но под угрозой
согласился мой Творец создать для меня новую Еву, на которую ты покусился,
сбросив покров с ее наготы. Она сделает терпимее мои невзгоды, рабство --
полурабством, мое изгнание не будет ссылкой. Что ты здесь делаешь? Почему Он
допустил тебя сюда? Какое поврежденье ты учинил Ему?
— Нет, никакого! — откликнулся я в страхе, что он спустится вниз и
обнаружит Франкенштейна в состоянии, которое с легкостью может принять за
безжизненность.
Он опять схватил меня за руку.
— Никому, кроме меня, не дозволено причинять Ему вред! Я — Его
покровитель, доколе Он работает над этим замыслом! Теперь скажи мне, что ты
сделал с Ним? Уж не Змей ли ты — злокозненный и ядовитый, прокравшийся
сюда?
На мгновение он повернулся к существу, носящему лицо Жюстины. Он
протянул руку и нежно положил свою корявую ладонь на ее испещренное шрамами
чело; потом снова обернулся ко мне.
— Посмотрим, что ты сделал! От меня не скроешь ничего!
Волоча меня за собой, он в два шага добрался до двери и распахнул ее. Я
боролся, но он этого даже не замечал. Ни на миг не задержавшись, он начал
спускаться по лестнице. Движения его были стремительны и чужды человеку. Мне
приходилось бежать за ним, в ужасе ожидая, что за этим последует.
Внизу Виктор Франкенштейн все еще лежал без чувств на ковре. Он был не
один. Над ним, положив голову Виктора себе на колени, склонился его слуга
Йет. Сердито подняв на нас взгляд, он тут же завопил от ужаса и вскочил на
ноги. Устремившись к распростертой фигуре своего творца, монстр одним
движением руки отбросил слугу прочь с дороги. Сила этого случайного удара
была такова, что Йет отлетел в сторону до самых книжных полок. Сверху на
него посыпались книги.
Что касается меня, то я, словно щенок на поводке, болтался сзади в такт
ужасной поступи монстра. Он неуклюже склонился над своим хозяином и позвал
его глухим и страшным голосом, словно пролаял пес.
Я увидел, что Йет с трудом поднялся на ноги и, не спуская полных ужаса
глаз с чудища, переместился поближе к ведущей вниз лестнице. Очутившись там,
он вытащил из-под полы огромное ружье, короткий ствол которого заканчивался
раструбом, — это, наверное, был мушкетон, — и направил его на чудовище.
Инстинктивно я бросился на пол. Монстр обернулся. Он вскинул одну руку
и громко закричал, когда ружье выстрелило.
Грохот и дым заполнили комнату.
Йет кубарем скатился по лестнице.
— Ты убил моего хозяина! А теперь ты ранил меня! — вскричал монстр.
Одним прыжком он вскочил на ноги и ринулся в погоню, бросившись вниз по
лестнице за кричащим от ужаса Йетом.
Шум подействовал на Франкенштейна. Он застонал и пошевелился.
Сообразив, что через минуту он очнется, я плеснул остатки вина ему в лицо,
чтобы поскорее привести в себя, и устремился обратно в лабораторию.
До конца ночи здесь явно должно было произойти убийство, и мне хотелось
убраться отсюда подобру-поздорову. Я с треском захлопнул за собой дверь, но
изнутри на ней не оказалось ни одного засова — впрочем я и не воображал,
что какой-либо засов способен задержать горящее жаждой мести чудовище.
Женщина по-прежнему лежала там, уставившись водянистыми глазами куда-то
вдаль, словно дожидаясь, что ее оттуда позовут. Я прошел мимо нее и схватил
стремянку, которой Виктор пользовался, чтобы добраться до верхних полок.
Вытащив ее на середину комнаты, я вскарабкался на нее и, ухватившись за край
светового люка, через который чудовище проникло внутрь, подтянулся и пролез
в него.
Сколь сверхъестественно силен ни был бы монстр, я не мог себе
представить, чтобы он сумел взобраться по отвесной наружной стене башни.
Значит, он сделал себе лестницу. Разве не упоминал Виктор о такой
возможности?
На крыше царили леденящая стужа и непроглядный мрак, хотя повсюду лежал
снег.
Нервничая, я двинулся вперед, неуверенно тыкаясь в зубцы стены, пока
наконец не наткнулся на торчащую жердь. Это и была лестница. Только ужас,
что меня схватит чудовище — я так и видел, как оно скидывает меня с крыши,
— и заставил меня перелезть через край и попытаться нащупать в пустоте
первую ступеньку лестницы. Но я ее нащупал и быстро, как только мог, начал
спускаться вниз, хотя и с трудом, поскольку ступеньки отстояли друг от друга
почти на метр.
Наконец я очутился на земле — почти по колено в свежевыпавшем снегу.
Первым делом я оттолкнул огромную лестницу от стены, так что она, с
треском разламываясь на куски, повалилась на деревья. Потом, обогнув башню,
приблизился к воротам и затаился там, с мучительным предчувствием
вслушиваясь, что происходит внутри.
Изнутри доносились звуки ударов. Звяканье металла, будто кто-то
отодвинул засов. Настежь распахнулась маленькая дверка в огромных воротах.
Появился Йет, он покачивался, словно пьяный, и сжимал рукой плечо.
К тому времени мои глаза уже привыкли к темноте. Я прятался за деревом,
но мне был достаточно хорошо виден его бочонкообразный силуэт. Позади него
нечто пробивалось через дверь. Чудовище. Я инстинктивно отбежал на пару
деревьев подальше. Йет замер на прогалине словно в нерешительности. Он
скользнул к ближайшему дереву — по счастью в нескольких метрах от того
места, где прятался я, — и повернулся к башне.
Тут я понял, что он ранен и не может бежать, и заметил в руке у него
меч.
Монстр по-прежнему пытался протиснуться в слишком узкую для его
огромного туловища дверь. Рыча от ярости, он выламывал добротную обшивку.
Под его напором дверная коробка с жутким треском рухнула. Он прорвался
наружу и в мгновение ока пересек прогалину, отделявшую его от Йета.
Йету хватило времени на один удар. Возможно, это была сабля. Я увидел,
как тускло блеснуло широкое лезвие, услышал удар по рукаву шинели чудовища.
Из груди монстра вырвался яростный вопль. Он не дал Йету времени ударить во
второй раз.
Сначала он швырнул его головой в сугроб. Затем в бешенстве вспрыгнул на
него сверху и схватил за горло — как когда-то, должно быть, схватил и
маленького Уильяма. И Йет мог оказать чудищу не больше сопротивления, чем
Уильям.
Через миг монстр выпрямился и, едва заметно пошатываясь, направился
назад к темной башне. Позади него на снегу лежало безжизненное тело Йета.
21
— Ты опять убил! — вскричал Виктор Франкенштейн.
Он стоял на пороге выломанных дверей лицом к лицу с монстром — еще
одна тень в череде теней. Со своего места я мог различить лишь его
отточенный профиль, слегка затуманенный темнотой и страстью.
Чудовище замерло перед ним. — Хозяин, почему ты выставляешь в ложном
свете каждый мой поступок? Я напал на твоего слугу только потому, что решил,
что он убил тебя. Твоя собственность и твои слуги, как ты прекрасно знаешь,
священны для меня! Будь благосклонен к тому, что молвлю, — не своей ль
заменой ты сотворил меня?
— Прекрати цитировать мне свои Мильтоновы писания! Ты осмеливаешься
сказать это, Изверг, и притом угрожаешь жизни моей невесты?
На это монстру было нечего ответить, и он замер в молчании. Они так и
застыли; некоторым образом они общались друг с другом, со своего
наблюдательного пункта я почувствовал, что их связывают узы необходимости.
Возможно, монстр был неподвластен никакому господству, но Франкенштеин,
будучи человеком, не мог не предпринять попытки.
— Ты увещеваешь меня, злобное отродье, когда твои руки еще влажны от
крови моего брата Уильяма. Я знаю, ты — причина его смерти, что бы ни
говорил на сей счет суд.
Тогда монстр заговорил своим безутешным голосом:
— Ты должен придерживаться решений суда, ибо волей-неволей подпадаешь
под человеческое правосудие. Не так обстоит дело со мной, ведь я обделен
человечностью. Скажу лишь, что, ошеломленный и смущенный своими неудачами,
как некогда Искуситель, через Уильяма я нанес удар по тебе. Для меня он был
еще одним твоим отродьем, совсем как я сам.
— И свое мерзкое деяние ты переложил на другого.
На это монстр издал смешок, подобный взвизгу побитой ищейки.
— Я сорвал медальон с окровавленной шеи твоего брата и подсунул его в
карман горничной, пока она спала. Если ее за это повесили, в этом заслуга
людской системы правосудия!
— За эту дьявольскую жестокость тебе сполна воздается, будь спокоен!
В горле у монстра заклокотало рычание. Опять они истощили свой запас
слов. Виктор оставался на пороге разнесенной в щепки двери. Безымянный ждал
снаружи, его очертания слегка размывал пар, медленно поднимавшийся от
одежды. Ящерице не сохранить подобной неподвижности — пока он не заговорил
снова, на этот раз с ноткой мольбы в голосе:
— Дозволь мне вступить в башню, мой Создатель, дай мне лицезреть, как
ты даешь жизнь подруге, которую, как знаю, ты мне приготовил, подобную
мужчине, но другого пола, пригожую такую. А потом, поскольку в твоем сердце
не отыщется любви ко мне, мы разойдемся разными путями на веки вечные, чтобы
никогда больше не встретиться. Ты пойдешь куда пожелаешь. Я же со своей
новобрачной отправлюсь прозябать в студеные края — и ни один человек не
увидит нас впредь!
Снова молчание.
Наконец Франкенштейн промолвил:
— Ну хорошо, да будет так, коли не может быть иначе. Я дам женщине
жизнь. Потом вы должны удалиться и никогда больше не омрачать мой взор.
Огромная тварь упала в снег на колени. Я видел, как она протягивает
руки к башмакам Франкенштейна.
— Хозяин, клянусь, я буду чувствовать одну лишь благодарность! Мысли,
что меня мучат, я позабуду. Я твой раб. Как я хочу хотя бы раз, пока меня ты
не изгонишь, побеседовать с тобой на восхитительные темы! Что за мир ты мог
бы для меня открыть... но все, о чем мы говорим с тобою, это вина и смерть,
не знаю почему. Могила всегда близка моим размышлениям, Хозяин, и когда
малышка умирал в моей руке — о, тебе этого не понять, это было, как сказал
Адам, ужасное зрелище — мерзостно глядеть, ужасно мыслить — каково снести!
Заговори со мной однажды любезным тоном о чем-то лучшем.
— Не лебези! Вставай! Встань в стороне! Ты должен пойти со мною в
башню, чтобы завершить эту грязную работу. Поскольку Йет убит, мне нужна
будет твоя помощь, чтобы поддерживать огонь под котлами, дабы не падал
вольтаж электричества. Войди и сохраняй молчанье.
Застонав, тварь выпрямилась и импульсивно произнесла:
— Когда я совсем недавно нашел тебя, я боялся, что убит и ты, Хозяин.
— К черту, я был не убит, а одурманен — и неизвестно, что лучше! Скажи
спасибо этому докучливому Боденленду. Если ты встретишься с ним, Изверг,
можешь выплеснуть на него всю свою кровожадность! Они исчезли внутри. Я
подобрался к самой двери и услышал упрек в ответе монстра:
— Переламывание шей не доставляет мне удовольствия. У меня есть свои
религиозные убеждения — большая редкость для вас, изобретателей, столь
забывчивых во всем, что касается вашего Создателя, хотя Его дух и учил вас!
К тому же Боденленд выразил мне благодарность — единственный из всех людей!
— Интересно, какая религиозная система смогла бы когда-нибудь зажечь
свет в твоем черепе! — презрительно бросил Франкенштейн, направляясь
наверх, где луч света выдавал открытую в помещение с машинами дверь. Они
вошли и закрыли ее за собой.
Какое-то время я простоял в разбитых дверях, соображая, что же делать
дальше. Вокруг здания валялось полно потенциальных дров. Может быть, стащить
их в башню и поджечь, чтобы они — вместе с чудовищной самкой, которую они
замышляли оживить, — нашли свой конец в огне заодно со всеми записями и
инструментами Франкенштейна? Но как добиться, чтобы пламя занялось
достаточно споро и застало их врасплох? Чтобы они не успели улизнуть, пока
оно не разгорелось?
Наверху паровой котел заработал быстрее. Под прикрытием шума, который
свидетельствовал, что мир еще не видывал такого истового кочегара, я начал
обследовать все вокруг, до того осмелев, что зажег далее факел, который
казался идеальным освещением для осмотра нижнего этажа.
Опять повсюду валялись обрубки, обломки древесины, а еще — бурдюки с
вином и всяческая снедь. Сбоку виднелся фаэтон. Позади него размещалось
стойло, в котором равнодушно стояла лошадь, безразличная к тому, что
проходит перед ее глазами, покуда у нее есть корм. Оттолкнув лошадиную
голову, я посветил факелом внутрь конюшни в надежде, что там вдруг окажется
склад керосина или парафина, а на худой конец — изрядный запас соломы.
Но открывшееся передо мной зрелище превзошло все ожидания. Там стоял
мой автомобиль, Фелдер, — неповрежденный, почти не поцарапанный!
В изумлении я зашел в конюшню и затворил за собой низенькую дверь.
Конюшня размещалась в примыкающем к основанию башни квадратном строении. Я
заметил там широкие двери, ведущие прямо наружу. Через них сюда и втащили
мою машину.
Одна из ее дверц была распахнута. Я потушил факел и, забравшись внутрь,
включил освещение. Кругом царил беспорядок, но с виду ничего не пропало.
На глаза мне попался листок бумаги, удостоверение, формально передающее
сей экипаж в руки семьи Франкенштейнов. Оно было подписано начальником
женевской полиции. Итак, Элизабет позаботилась прибрать к рукам машину в
качестве некоторой компенсации за предполагаемое убийство ее суженого! Но
что с ней делал Виктор? Он, должно быть, отбуксировал ее сюда для
дальнейшего обследования. Понял ли он, что это такое? Не объясняет ли это,
почему он почти не задавал мне вопросов, почему принимал мои
неправдоподобные присутствие и знания как нечто почти само собой разумеющее-
.
ся? Какой драгоценной должна быть для него эта машина! О каких
дальнейших достижениях науки сумеет он догадаться по особенностям моего
автомобиля и его содержимого?
Проверив оружие, я увидел, что турельный пулемет не тронут; на месте
был и автоматический браунинг калибра 0,38 вместе с коробкой патронов. Я
бросил подобранный спортивный пистолет на заднее сиденье, с облегчением
подумав, что мне уже никогда не придется использовать его для защиты.
Тут мне в голову пришло, что всего за поколение до моих дней автомобили
еще работали на бензине. Бензин идеально подходил для мгновенного поджога;
герметичный ядерный двигатель был тут совершенно бесполезен.
Но наличие автомобиля натолкнуло меня на другие мысли. Огонь всегда был
не вполне надежной стихией, из которой сверхъестественные существа вроде
этого чудовища сплошь и рядом с легкостью ускользали. Другое дело — град
пуль.
Стараясь как можно меньше шуметь, то и дело замирая на месте и весь
обращаясь в слух, я широко раскрыл наружные ворота, тем самым раздвинув по
сторонам настоящие сугробы. Потом попытался вытолкнуть наружу автомобиль.
Я уперся в него плечом и поднажал. Он не пошевелился.
После нескольких попыток я пришел к выводу, что борозды колей слишком
глубоки и не оставляют мне никаких шансов. Поскольку мне все равно рано или
поздно придется заводить мотор, может быть, стоило сделать это прямо сейчас,
под прикрытием шума паровой машины, глухо постукивающей где-то наверху.
Благословен будь двадцать первый век! Фелдер завелся с ходу, по
счетчику я следил, как он наращивает обороты, пока наконец не счел, что пора
выезжать наружу. Меня захлестнуло ощущение силы — еще бы, опять быть за
рулем!
Выехав наружу и не выключая мотора, я выскочил из машины и бросился
назад, чтобы закрыть ворота. Затем начал маневрировать на автомобиле среди
деревьев, пока не счел, что нахожусь на идеальной позиции — чуть в стороне
от главных ворот башни, но в полной их видимости — даже при нынешнем
тусклом освещении. Потом я выдвинул блистер и навел турельный пулемет.
Все, что мне оставалось, — нажать на кнопку, когда кто-нибудь появится
из башни. Это было наилучшее решение. Необычайная перебивчатая беседа между
Виктором и его монстром убедила меня в предельной опасности последнего: с
учетом его злонамеренности лживость и красноречивый язык представляли,
пожалуй, не меньшую опасность, чем немыслимая быстрота.
Время шло. Часы медленно соскальзывали вниз по великому энтропийному
склону Вселенной.
Прекратился снег. Появился тонюсенький серп луны.
Мои мучительно растянувшиеся минуты переполняли самые ужасающие
фантазии. Пока чудовище поддерживало огонь, не нашел ли Виктор время
проделать на женщине пластическую операцию? Или же он... Хватит об этом.
Много бы я дал, чтобы рядом со мной был бравый лорд Байрон со своим
пистолетом.
Видимость при лунном свете улучшилась, но я не был этому рад. Теперь
автомобиль можно было заметить от самого входа в башню, хоть я и ставил его
в тень. На первый взгляд могло бы показаться, что за мною, устроившимся за
прицелом пулемета, было явное преимущество, но я не мог избавиться от
воспоминаний об улучшенной мускулатуре, о фантастических прыжках и быстроте
бега, вспыльчивости, соединенной с силой. Только предположить, что чудовище
умудрится избегнуть моей первой очереди и доберется до меня, прежде чем я
смогу убить его...
Хотя я и замерз, это предположение остудило меня еще больше. Выпрыгнув
из машины, я принялся собирать валяющиеся сосновые ветви, чтобы
замаскировать ими автомобиль.
Когда я был от него в нескольких метрах, остатки башенной двери широко
распахнулись и появился монстр.
Мимолетный рой воспоминаний, в котором, как считается, перед умирающим
оживают эпизоды былого: воспоминания о моей старой размеренной и здравой
жизни, ныне отделенной от меня двумя веками, о моей дорогой жене, бесценных
друзьях и даже о некоторых из высокочтимых врагов, о моих внучатах. Я
вспомнил, какие они были здоровые и разумные — как далеки они были от
исчадий ада, с которыми мне приходилось иметь дело в 1816 году!
Выронив ветки, я припустил — сомневаясь, есть ли у меня хоть
какая-нибудь надежда — обратно к Фелдеру. Какая глупость, я даже не
прихватил с собой пистолет!
Я добежал до автомобиля. Я протиснулся внутрь.
Только тогда я повернулся посмотреть, что же происходит и далеко ли мой
преследователь.
22
Огромные плосковерхие полотнища облаков наползали со стылых земель,
время от времени затмевая лунный серп. Сцену у башни омывали неверные
сполохи света.
Франкенштейнов монстр застыл снаружи у выломанной двери. Он и не думал
смотреть на меня. Он не отрывал глаз от темноты, из которой появился. Мне
показалось, что он протянул руку. Шагнул обратно к двери.
В его повадках проскальзывала какая-то совершенно ему чуждая
нерешительность. Кто-то схватил его за руку. Из дверного проема появилась
еще одна фигура, почти столь же громадная, как и он сам. Она пошатнулась, и
он поддержал ее за локоть. Они стояли рядом, почти соприкасаясь головами.
Он заставил ее пройтись взад и вперед. В морозном воздухе было видно их
дыхание. Он поддерживал ее, обхватив рукой за необъятную талию. От ее
неуклюжих шагов вокруг вздымались небольшие снежные вихри.
Она была слаба, еще не оправившись от послеоперационного шока, и ей
пришлось прислониться к стене. Лицо ее было запрокинуто к ночному небу. Рот
открыт.
Оставив ее, он со всей своей до жути чрезмерной подвижностью нырнул
обратно в башню. Из своего укрытия я старался разглядеть ее получше. Ее
черты омывал лунный свет, превращая глаза в совершенно пустые пробелы.
Сходство с Жюстиной исчезло. Внутри обитала иная жизнь.
Монстр вернулся и принес с собой бокал. Несмотря на все протесты, он
заставил ее проглотить его содержимое. Она выпила, и он отбросил сосуд,
отступив на шаг, чтобы посмотреть, каково ей.
Она неуверенно пошла вперед, шаг за шагом, с трудом обретая равновесие.
Остановилась и, расставив согнутые руки, стала медленно поворачивать голову
то в одну, то в другую сторону. Автоматически развернувшись, зашагала прочь,
сначала раскачиваясь из стороны в сторону, но постепенно обретая более
правильный ритм движений.
Он суетился вокруг нее, заботливый, но нетерпеливый. В какой-то момент
присоединился к ней, зашагал, отбивая одной рукой ритм, нога в ногу. Потом
вновь отступил в сторону, продолжая управлять ею, побуждая двигаться
быстрее. Она попыталась было прислониться к стене — он сделал неистовый
отрицательный жест, и она снова шагнула вперед. Он затеял перед ней беготню,
кружил в каком-то гротескном танце, и движения его были не лишены некой
грации. Она нерешительно подошла к нему, и он взял ее за руки. Нерешительно
принялись они и перетаптываться из стороны в сторону, словно пляшущие
детишки-лунатики; он все время ее подбадривал.
Ей нужно было отдохнуть. Поддерживая ее, он посмотрел вверх на башню.
Она что-то объясняла ему, держась рукой за бок.
Человеческим, необычайно человеческим жестом он сложил раструбом одну
руку вокруг рта и воззвал среди ночи ввысь:
— Франкенштейн!
На его глухой, раскатистый голос лаем откликнулись собаки в ближайшей
деревне, издалека им ответили с холмов волки.
Из башни — никакого ответа.
Отдохнув, парочка опять принялась танцевать. Потом он оставил ее и
побежал вперед — так медленно, как только мог. Она грузно устремилась
вслед. Один раз она споткнулась и растянулась в снегу. Он тут же оказался
рядом, с неуклюжей и нежной заботой помог ей подняться, прижимая к своей
щеке ее испещренную шрамами голову.
И снова он ее заставил припустить бегом. Своим немыслимым галопом он
умчался за башню. Она бросилась следом. Она потихоньку избавлялась от
первоначальной осторожности, ее движения быстро обретали координацию. Она
обнаружила, что может размахивать на бегу руками. Отступив назад, он в
восхищении наблюдал за ней, упершись руками в прикрытые лохмотьями колени.
У кого-то из них вырвался странный, мычащий звук, и опять забесновались
собаки. Она смеялась!
Теперь уже она позвала его жестом за собой, она припустила вокруг
башни, шаловливо предоставив ему себя догонять. Они были игривы, как пара
битюгов-тяжеловозов. Когда она появилась на виду вновь, тускло поблескивал
ее лысый череп, руки неуклюже били воздух — и вновь разнесся тот же
омерзительный мычащий звук. Побуждая ее продолжать бег, он делал вид, что
никак не может ее догнать.
На бегу волосы струились позади его черепа-шлема словно плюмаж.
Теперь ее действия были уже не так неуклюжи, движения ускорились. Она
внезапно остановилась. Он тут же обхватил ее за талию, она оттолкнула его
жестом, который сбил бы мужчину с ног. Она так и осталась стоять, шевеля
пальцами, кистями рук, сгибая руки в локтях, потом дошла очередь и до плеч;
казалось, будто смотришь на упражнения балийской танцовщицы. Она была нелепо
выряжена в нечто, в чем я признал пару прикрывавших ее ранее, когда она
лежала на скамье, простыней, неуклюже обвязанных вокруг ее громадного
туловища; возможно, поэтому в ее пародийно изящных андрогинных движениях
присутствовало нечто пикантное.
Ночь резко просветлела, будто луне вдруг удалось выпутаться из облаков.
Я взглянул вверх, поражаясь, как я мог забыть обо всем, кроме хороводов этих
чудовищных существ.
По небу плыли луны-двойняшки. - Первая — тот тонкий месяц, который
доселе в одиночку арендовал ночное небо. Вторая, на расстоянии вытянутой
руки от первой, приближалась к полнолунию. Они уставились с высот на мир,
как два глаза, один из которых прищурился.
Распад пространства — времени все еще продолжался! Но мысль эта пришла
ко мне не в связной и членораздельной форме, а как бессвязное воспоминание о
строках из шекспировского "Юлия Цезаря":
Могилы выплюнули мертвецов;
Меж туч сражались огненные рати...
Лишь смерть царей огнем вещает небо.
В мыслях у меня все полнилось смертью, и однако я не мог отвлечься от
ужимок и прыжков двух этих нечеловеческих существ. Можно было подумать, что
они дожидались сигнала дополнительной луны, — их притоптывания и
прихлопывания вступили в новую, более насыщенную стадию. Они сошлись намного
ближе, сплетая сложные узоры движений друг вокруг друга.
Временами она замирала в неподвижности, образуя центр для безудержного
взрыва его движений; временами они обменивались ролями, и уже он замирал в
напряжении, пока она вихрем кружилась вокруг. Затем их настроение менялось,
и они томно сплетались и корчились — словно под величественную мелодию
сарабанды. Они уже глубоко погрузились в свой брачный танец, совершенно
позабыв обо всем вне магического круга своих ухаживаний. Им не было никакого
дела до двух лун в небе.
Снова сменилось настроение. Тени начали потихоньку сходить с ума. Они
танцевали поодаль один от другого, потом устремлялись друг другу навстречу.
Изредка кто-то из них окатывал партнера волной снега — все реже, поскольку
уже на весьма значитальном расстоянии вокруг них снег был плотно утоптан.
Чем быстрее они двигались, тем шире становился круг их танца. Они то
приближались к автомобилю, то бросались к нему, то отступали в другую
сторону — слепые ко всему, кроме друг друга. Я был так зачарован, что не
мог пошевельнуться. Идея воспользоваться пулеметом выветрилась у меня из
головы.
Когда она оказалась совсем рядом, мне удалось разглядеть ее лицо,
выбеленное лунным светом. На нем я прочел две противоречивые вещи. Это было
лицо самки, всецело захлестнутой стихией пола, — и вместе с тем это было и
обезличенное смертью лицо Жюстины. Если такое возможно, его лицо оказалось
еще ужаснее, ибо в нем не было ничего, кроме пародии на человечность;
несмотря на все его возбуждение, оно по-прежнему более всего напоминало
шлем, металлический шлем с опущенным забралом, топорно обработанным, чтобы
хоть как-то соответствовать чертам человеческого лица. Поперек шлем
рассекала узкая щель — его улыбка.
Они схватились за руки, они кружились, кружились и кружились. С мычащим
воплем она вырвалась и опять бросилась бегом вокруг башни. Опять он погнался
за ней.
Волки завыли уже где-то совсем рядом. Этот режущий ухо звук вполне
подходил в качестве аккомпанемента для ловитвы, в которую оказались
вовлечены обе тва-
ри. Она все мчалась и мчалась вокруг башни, очень быстро, но помахивая
ему рукой. Он держался чуть позади — без особого напряжения. Постепенно
темп их движений нарастал, страсти накалялись, и в ее движениях появились
следы паники. Она уже убегала изо всех сил, он изо всех сил за ней гнался.
Не могу сказать, с какой скоростью они двигались или сколько раз обежала она
вокруг основания башни — так, будто от этого зависит ее жизнь. Он звал ее,
издавал нечленораздельные звуки, сердито урчал.
Наконец, когда его рука опустилась ей на плечо, она полуобернувшись
сбросила ее и попыталась — всерьез ли? — ворваться в поисках убежища в
башню. Он схватил ее уже в дверях.
Она завопила, закричала хриплым тенором и стала отбиваться. Одним
могучим взмахом руки он сорвал с нее непрочное одеяние.
Я понял, что ее нежелание отдаться было притворным — по крайней мере,
отчасти. Ибо она стояла перед ним, голая и бесстыдная, и, не сдвигаясь с
места, вновь начала медленно прядать и покачивать своими членами. Я
разглядел огромные синевато-багровые полосы шрамов, прочертившие ее поясницу
и сбегавшие по могучим бедрам вниз.
Он замер, пригнувшись к земле и наблюдая за нею, и улыбка на шлеме
становилась все уже и уже. Потом он прыгнул и опрокинул ее на утоптанный
снег всего в нескольких шагах от тела Йета.
Узкая улыбка вжалась в шрамы на груди Жюстины. В какой-то миг она было
привстала, но он тут же снова повалил ее. На вопль ее тенора откликнулись
волки. Легкий ветерок тревожно тронул кусты.
Совокупление было коротким и грубым.
Потом они лежали на земле, как два мертвых дерева.
Первой поднялась она, отыскала свои простыни и равнодушно обвязала их
вокруг тела. Встал и он. Махнув рукой, чтобы она шла следом, он направился
по тропинке, что сбегала с холма вниз, и быстро исчез из виду. Через
мгновение исчезла и она.
Я остался один. Во рту у меня пересохло, на сердце лежал камень.
23
Какое-то время я вышагивал вдоль и поперек поляны, обуреваемый
смешанными чувствами. Среди них, должен признаться, была и похоть, вопреки
желанию разбуженная этой беспримерной случкой. Естественная, хотя и
неудачная, ассоциация идей подтолкнула мои мысли к Мэри, я задумался, где же
она теперь в этом все более и более запутанном мироздании. Светлое и
непотребное в разуме соседствуют.
За отвращением к самому себе пришел гнев. Ведь я же собирался убить
монстра! Это должно было быть неприглядное, постыдное убийство, просто
грубая засада, призванная обеспечить мне максимум безопасности, но я счел,
что мой долг — убить тварь, да и ее творца тоже, по одной и той же причине:
оба они представляют угрозу для человечества, а может быть — и для всего
естественного миропорядка. Что же остановило мою руку, угрызения совести или
чистое любопытство?
Я не испытывал за себя никакой особой гордости — и знал, что буду
испытывать ее куда меньше, когда разделаюсь с Виктором Франкенштейном. Ведь
он еще не сошел со сцены.
А что, если чудовища убили его, после того как он оживил самку? Вне
всякого сомнения, это могло входить в их намерения, и Виктор, конечно же,
подозревал об этом. Оставаясь настороже, он мог ускользнуть от них.
Я не видел, как он выходил из башни — возможно, выскользнул черным
ходом. Но вероятнее всего, он все еще прятался внутри; в этом случае мне
нужно было его разыскать, а значит — набраться смелости и вернуться в
ненавистные комнаты, заставленные его машинами.
Споря сам с собой, я топтался на одном месте.
Недалеко от меня распростерлось тело Йета. В лесу затаились волки.
Среди деревьев я видел зеленые глаза. Но в кармане у меня был пистолет, и я
ничуть не боялся их среди куда более тревожных напастей,
Приставив руку ко рту, я крикнул в сторону башни:
— Франкенштейн!
Полная тишина. Я, кажется, уже сказал, что машинный пульс затих раньше,
когда брачный танец только начинался. Я собирался позвать еще раз, когда в
темноте за выломанной дверью возникло какое-то движение и наружу вынырнул
Виктор.
— Так вы еще здесь, Боденленд? Почему же вы не падете в благоговейном
молчании передо мною на колени? Наверняка вы видели, чего я достиг! Я
свершил то, чего не совершал никто — из людей! Человечеству принадлежит
отныне власть над жизнью и смертью; наконец-то разорван докучливый
круговорот поколений и забрезжила всецело новая эпоха...
Он стоял, воздев над головой руки, неосознанно пародируя позу какого-то
древнего пророка.
— Придите в себя! Вы же знаете, что всего-то вам и удалось создать
пару извергов, которые расплодятся и преумножат и без того немалые невзгоды
человека. Что заставляет вас думать, что они не поспешили со всей возможной
скоростью отсюда в Женеву, в ваш дом, где живет Элизабет?
Это, конечно, был жестокий удар, и результаты его не замедлили
сказаться.
— Мое творение поклялось мне — поклялось именами Господа и Мильтона!
— что, как только я создам ему пару, он тут же скроется с нею в скованные
льдом земли, чтобы никогда не возвращаться в обитель человека. Он поклялся в
этом!
— Чего стоит его клятва? Разве вы создали не слатанное на живую нитку
существо, лишенное бессмертной души? Откуда у него может быть совесть?
Я вытащил пистолет, но не знал, смогу ли заставить себя его убить. Он
умоляюще схватил меня за другую руку.
— Нет-нет, не стреляйте! Это же глупость! Как вы можете убить меня,
единственного, кто понимает этих извергов, когда вы пощадили их самих?
Послушайте, у меня не было выбора, я должен был оживить плоть этой женщины
— вы же видели, как он мне угрожал. Но есть надежный способ, и мы сумеем
избавить мир от них обоих. Дайте мне создать третьего...
— Вы сошли с ума! Забрезжили первые лучи зари. Я увидел на его лице
следы безумного энтузиазма. Зашевелился ветер.
— Да, третьего! Еще одного мужчину! Я уже собрал много частей. Второй
мужчина отыщет первых в студеном краю. Остальное довершит ревность... Они
будут биться за женщину и убьют друг друга... Уберите пистолет, Боденленд,
прошу — умоляю вас! Вы только взгляните, идемте внутрь, идемте наверх,
дайте мне объяснить, дайте показать, что я планирую дальше, — вы же
культурный человек...
Он зашел в башню. Моя воля оцепенела, я двинулся следом за ним, все еще
сжимая перед собой пистолет. В ушах у меня гудело, от безнадежности меня
выворачивало наизнанку; по мне волнами прокатывалась нерешительность.
Я опять карабкался следом за ним вверх по лестнице, вслушивался в его
голос, бормочущий что-то колеблющееся между смыслом и бессмыслицей, как и
сам он был зажат между страхом и лихорадкой. Образ смерти — со всеми ее
жестокими, печальными и преисполненными ненависти моментами — повис между
нами. Тошнотворные цвета с жужжанием кружили в воздухе вокруг нас, сплетаясь
в муаровые узоры.
— ...никакой цели в жизни на нашей планете — только нескончаемая
череда порождений и умираний, слишком чудовищная, чтобы зваться Целью --
просто фантасмагория плоти — переходящей в траву — люди словно овощи, в
конце зимы опять под землю — почва, воздух, их сцепление — как западный
ветер Шелли — а листьями, быть может, мы — вы же знаете, вы же понимаете
меня, Боденленд, "как перед чародеем привиденья, то бурей
желтизны и красноты, то пестрым вихрем всех оттенков гнили...". Вы
никогда не задумывались, что гнилью, быть может, была жизнь, случайное
самоосознание в лоне вечной химии, вершащее свой особый путь в жилах земли и
воздуха? И вы не можете — не должны убивать меня, ибо цель должна быть
най...


