Жорж Санд. Пиччинино
страница №18
...сказал ей в присутствии Микеле:- Сударыня, я вас люблю, как всегда любил: я вас тем более уважаю,
что, доказав этим свою гордость и честность, вы под прекрасным именем
девственницы отказывались вступить в союз, в который вам пришлось бы втайне
нести имя вдовы и матери. Но ежели вы считаете, будто пали в моих глазах
из-за того, что вам нанесли когда-то ужасную обиду, вы совсем не знаете
моего сердца. Ежели из-за того, что вы носите имя, странное и страшное по
связанным с ним воспоминаниям, вам кажется, что я побоюсь присоединить его
к моему, значит, вы недооцениваете мою преданность. Напротив, как раз в
этом кроется причина, почему я больше прежнего желаю стать вашим другом,
вашей опорой, вашим защитником и вашим супругом. Ваш первый брак сейчас
вызывает насмешки. Отдайте мне вашу руку, и никто не посмеет шутить над
вашим вторым замужеством. Вас именуют женой разбойника. Станьте женой
благоразумного и выдержанного дворянина, и все поймут, что если вы могли
зажечь воображение человека страшного, вы можете царить также в сердце
человека мирной жизни. Вашему сыну очень нужен отец, сударыня. Он еще не
раз окажется в трудных и опасных обстоятельствах из-за той несчастной
жизни, которую мы должны вести по вине иноземцев. Знайте, я уже люблю его
как сына, моя жизнь и мое состояние принадлежат ему. Но этого мало: надо,
чтобы освящение брака с вами положило конец двусмысленному положению, в
котором мы оба находимся. Как ему любить и уважать меня, когда я считаюсь
любовником его матери? Не покажется ли смешным и, быть может, низким, если
он будет делать вид, будто допускает все это, не испытывая стыда и
негодования? И теперь, если вы откажетесь заключить брак со мной, я должен
буду удалиться. Вы потеряете лучшего своего друга, и Микеле тоже!.. Что до
меня, я уже не говорю о горе, которое мне это причинит, у меня нет слов,
чтобы выразить его. Но дело вовсе не во мне, и вовсе не из себялюбия умоляю
я вас. Нет, я знаю, вам неведома любовь, и страсть пугает вас. Я знаю,
какая рана нанесена вашей душе и какое отвращение внушают вам чувства,
которые зажигают воображение всех, знающих вас. Ну что ж! Если вы
потребуете, я буду вам только братом, я обещаю это честью. Микеле - ваше
единственное дитя, и он останется вашей единственной любовью. Однако тогда
закон и общественное мнение позволят мне стать его лучшим другом, его
руководителем и в то же время защитником чести и репутации его матери.
Маркиз произнес эту длинную речь спокойно, и выражение его лица вполне
совпадало с нею. Только слезы показались на его глазах, и он напрасно
старался их удержать, ибо они были красноречивей его слов.
Княгиня зарумянилась. Маркиз впервые видел, как она краснеет, и это
так взволновало его, что он потерял все хладнокровие, которым вооружился.
Этот румянец впервые, в тридцать два года, делавший ее женщиной, казался
лучом солнца на снегу.
Микеле был достаточно тонкий художник и догадался, что она хранила в
глубине души еще одну тайну, или, вернее сказать, что ее сердце, ожившее
под влиянием счастья и покоя, могло начать любить. И какой мужчина
заслуживал ее любви больше, чем маркиз де Ла-Серра?
Молодой князь опустился на колени.
- О матушка, - сказал он, - вам сейчас всего двадцать лет! Вот
поглядите на себя, - прибавил он, протягивая ей ручное зеркальце, забытое
горничной на столе. - Вы так прекрасны и молоды, и вы хотите отречься от
любви! Неужто ради меня? Разве я буду счастливей, если ваша жизнь будет не
такой полной и радостной? И разве я буду чтить вас меньше, зная, что теперь
вы окружены большим уважением и лучше защищены? Вы опасаетесь, что я стану
ревновать, как меня в этом упрекала Мила?.. Нет, я вовсе не буду ревновать,
разве что почувствую, что он любит вас больше, чем я, но уж тут он со мной
не поспорит! Дорогой маркиз, мы очень будем любить ее, не правда ли? Мы
заставим ее забыть прошлое, мы сделаем ее счастливой - ведь она-то никогда
не была счастлива и больше всех в мире заслужила самое полное счастье!
Матушка, скажите "да", я не поднимусь с колен, пока вы не скажете "да"!
- Я уже думала об этом, - ответила Агата, снова краснея. - Я полагаю,
что это нужно ради тебя, ради достоинства нас всех.
- Не говорите так! - воскликнул Микеле, сжимая ее в своих объятиях. -
Если вы хотите, чтобы мы были счастливы - и он и я, - скажите, что делаете
это ради собственного счастья!
Агата протянула руку маркизу и спрятала голову сына на своей груди. Ее
смущало, что сын видит радость ее жениха. Она сохранила стыдливость молодой
девушки и с этого дня снова стала такой молодой и прекрасной, что злобные
люди из тех, кому непременно хочется видеть повсюду ложь и преступление,
утверждали, будто Микеле вовсе не сын ей, а любовник, под священным именем
сына обманно введенный в дом. Однако всякая клевета и всякие насмешки
отступили прочь, когда было объявлено о ее свадьбе с маркизом Ла-Серра,
которая должна была состояться по окончании траура. Пробовали было очернить
"донкихотскую" любовь маркиза, но здесь было больше зависти к нему, чем
сожаления.
XLIX
ОПАСНОСТЬ
Новость произвела сильное впечатление на Маньяни. Она его и излечила и
опечалила. Его восторженная душа требовала любви исключительной и
всепоглощающей. Но, видимо, он сам ошибался, внушая себе, будто не
испытывал надежды, ибо когда всякая надежда стала невозможной, образ Агаты
перестал преследовать его. Теперь его раздумьями, его бессонными часами
завладел образ Милы. Но эта страсть началась с мучений, горших, чем все
былые. Агата представлялась ему недостижимым идеалом. На Милу он глядел
такими же глазами, но вдобавок еще был уверен, что у нее есть любовник.
И вот в этом тесном кругу, между членами его, связанными родственными
и дружескими отношениями, начали возникать еле заметные нелады, как будто
по незначительным поводам, но становящиеся все тягостней для Милы и
Маньяни. Пьетранджело видел, что дочь его грустит, и, ничего не понимая,
решил откровенно объясниться с Маньяни и заставить его открыто и
определенно просить руки Милы. Фра Анджело был не согласен с ним и
удерживал его от такого шага. Спор этот был вынесен на снисходительный суд
княгини, и хотя ее объяснение причин поездки Милы в Николози удовлетворило
отца и дядю, оно оставило все же некоторые сомнения в прямой и гордой душе
молодого влюбленного. Фра Анджело, учинивший эту беду, взялся ее поправить.
Он пошел к Маньяни и, не раскрывая секрета великодушной неосмотрительности
Милы, объявил ему, что она полностью оправдана в его глазах и что, как
выяснилось, загадочное путешествие имело причиной лишь благородные и
отважные цели.
Маньяни не задал ни единого вопроса. Случись иначе, монах, не умевший
приукрашивать правду, рассказал бы ему все. Но прямодушный Маньяни откинул
все свои подозрения, раз фра Анджело поручился ему за Милу. Он наконец
поверил своему счастью и пошел к Пьетранджело, чтобы тот подтвердил их
помолвку.
Но счастье не было суждено ему. В день, когда он явился, чтобы
признаться в любви и просить ее руки, Мила не захотела его видеть, ушла в
сердцах из мастерской отца и закрылась у себя в комнате. Ее гордость была
уязвлена тем, что Маньяни целых пять дней находился в нерешительности и
унынии. Она думала, что победа достанется ей быстрей и легче. Ей уже было
стыдно, что этой победы приходится добиваться так долго.
И, кроме того, ей было известно все, что произошло за эти тоскливые
дни. Она знала, что Микеле не по душе, чтобы Маньяни так торопили с
предложением, Микеле же один знал тайну своего друга и боялся за названную
сестру; он боялся, как бы внезапный переход Маньяни к ней не оказался актом
отчаяния. А Мила решила, что Микеле знает о стойкой любви Маньяни к другой
женщине, хотя тот и отказался взять кольцо Агаты и просил Милу оставить его
у себя в залог его преданности и уважения. В тот самый вечер, когда Микеле
остался у матери и Маньяни провожал ее домой из дворца Ла-Серра, молодой
человек, опьяненный красотой, умом и успехом Милы, говорил с нею так пылко,
что это было почти объяснение в любви. У девушки достало силы не идти
открыто ему навстречу, но она уже считала себя победительницей и думала,
что завтра, то есть в тот день, когда Агата публично делала свои признания,
она снова увидит Маньяни у своих ног и откроет тогда ему свою любовь.
Однако в тот день он вовсе не появился и в следующие дни не сказал ей
ни слова, а когда не мог избежать ее взгляда, ограничивался почтительным
ледяным приветствием. Смертельно обиженная и опечаленная, Мила отказалась
открыть правду, хотя добряк отец, встревоженный ее бледностью, чуть ли не
на коленях умолял ее признаться. Она упорно отрицала, что любит молодого
соседа. Пьетранджело не придумал ничего лучшего, как сказать ей с обычной
своей прямотой и простотой:
- Не горюй, дочка, мы отлично знаем, что вы любите друг друга. Его
беспокоит только твоя поездка в Николози. Он тебя ревнует, но если ты
постараешься оправдаться перед ним, он будет опять у твоих ног. Завтра так
и случится, я уверен в этом.
- Ах, так господин Маньяни позволяет себе ревновать и подозревать
меня! - с сердцем возразила Мила. - Давно ли он меня любит, не знает даже,
люблю ли я его, а когда ему в голову приходят подозрения, так вместо того,
чтобы смиренно изложить их мне и постараться вытеснить беспокоящего его
соперника, он разыгрывает обманутого мужа, дуется, забывает, что меня нужно
завоевывать, что мне нужно нравиться, и думает будто доставит мне великое
удовольствие и окажет великую честь, если явится с заявлением, что изволил
простить меня! Так вот, теперь я его не прощаю. Вот, батюшка, это вы ему и
передайте от меня.
Раздосадованная, она так упорствовала, что отцу пришлось привести
Маньяни к ее двери; она заставила его долго стучать и, открыв наконец,
стала сердито жаловаться, что вот-де как ее мало жалеют и не дают отдохнуть
в час сьесты.
- Поверь, - сказал ее отец Маньяни, - эта обманщица и не думала спать,
ведь она только-только вышла от меня, когда ты пришел. Ну, дети, бросьте
ваши дурацкие ссоры. Подайте друг другу руки - ведь вы оба любите, и
поцелуйтесь с моего позволения. Не хотите? У Милы самолюбия не меньше, вижу
я, чем было у ее бедной матери! Ах, друг Антонио, с тобой будут обращаться,
как со мной когда-то, и от этого тебе будет не хуже, так-то! Ну, тогда на
колени, и проси прощения. Синьора Мила, может быть, и вашему отцу стать
рядом?
- Отец, - отвечала Мила, вся пунцовая от радости, гордости и огорчения
сразу, - выслушайте меня, вместе того чтобы смеяться надо мной. Ведь надо
же мне беречь и защищать мое достоинство. У женщин нет ничего драгоценней,
и мужчине - даже отцу - не понять, до какой степени мы имеем право на
щепетильность. Я не хочу, чтобы меня любили наполовину, не хочу быть
средством и лекарством от незалеченной страсти. Я знаю, господин Маньяни
был долго влюблен и, боюсь, еще и сейчас влюблен немножко в некую
прекрасную незнакомку. Ну, что ж! Я, ему предлагаю подождать, пока он не
забудет ее совсем, а мне пусть даст время, чтобы разобраться, люблю ли я
его. Все это еще слишком незрело, чтобы мне соглашаться сразу. Я знаю, уж
если дам слово, так не стану брать его обратно, даже если придется пожалеть
об обещании. Так я узнаю, какова любовь Маньяни, - прибавила она, с упреком
взглянув на него, - узнаю, равны ли наши чувства и достаточно ли он тверд в
своей привязанности ко мне. Ему надо кое-что загладить, а мне - кое-что
простить.
- Принимаю это испытание, - отвечал Маньяни, - но не в наказание; я не
чувствую за собой вины оттого, что предавался печали и унынию. Я не думал,
что Мила любит меня, и отлично понимал, что не имею никакого права на ее
любовь. Я и сейчас думаю, что недостоин ее, и хоть немного и надеюсь, но
все же боюсь...
- Ах, сколько красивых и пустых слов! - воскликнул Пьетранджело. - В
наше время мы были не так красноречивы, зато были искренней. Мы говорили:
"Ты меня любишь?" - "Да, а ты?" - "Безумно". - "И я тоже, до самой смерти".
Это стоило побольше ваших разговоров, похожих на какую-то игру, да еще на
такую, где каждый хочет наскучить и насолить другому. Но, может быть, я вас
стесняю. Я ухожу. Наедине вы договоритесь скорее.
- Нет, отец, - сказала девушка, опасаясь, как бы ей не смягчиться и не
позволить слишком быстро уговорить себя. - Даже если сегодня у него
достанет любви и ума, чтобы заставить себя слушать, завтра я непременно
пожалею, что была чересчур доверчива. Кроме того, я вижу, вы не все ему
сказали. Я знаю, он позволяет себе ревновать меня из-за той странной
поездки. Вижу и другое. Убеждая Маньяни, что я не совершила тогда ничего
дурного, чему Антонио соизволил поверить, дядя счел своим долгом умолчать о
цели моего путешествия. А мне только неприятно и стыдно от таких уверток,
которые будто бы ему необходимы: я не хочу из жалости к нему утаивать ни
капельки правды.
- Как хочешь, дочка, - ответил Пьетранджело. - Я думаю так же, как ты.
Не стоит, пожалуй, скрывать то, что ты считаешь своим долгом сказать.
Поэтому поступай как знаешь. Только не забывай: это тайна не только твоя,
но и человека, которому ты обещала никогда его не называть.
- Я могу его назвать - ведь его имя у всех на устах, особенно в
последние дни. Да если и опасно говорить, что знаешь человека, носящего это
имя, так ведь это опасно лишь для тех, кто похваляется его дружбой. А я не
собираюсь ничего открывать из того, что мне о нем известно. Поэтому я могу
сообщить господину Маньяни, что по своей воле провела два часа наедине с
Пиччинино, но не скажу где и не скажу зачем.
- Видно, все женщины заразились лихорадкой делать признания! - со
смехом воскликнул Пьетранджело. - С тех пор как княгиня Агата сделала те
признания, о которых столько говорят, все женщины хотят исповедаться на
народе!
Пьетранджело сам не знал, насколько был прав. Пример мужества
заразителен для женщин, а восторженная Мила так страстно обожала Агату, что
жалела, зачем она не может сию же минуту объявить о своем тайном браке с
Пиччинино, впрочем, разумеется, при условии, чтобы она сразу осталась
вдовой и могла бы выйти замуж за Маньяни.
Но это смелое признание произвело совсем другое действие, чем она
ожидала. На лице Маньяни не выразилось никакого волнения, и ей не пришлось
внутренне порадоваться, что ей удалось уколом ревности разбудить и
подстрекнуть его любовь. Он стал еще грустней, чем обычно, поцеловал Миле
руку и мягко сказал:
- Ваша откровенность исходит из благородного сердца. Мила, но тут есть
и доля гордости. Вы хотите, должно быть, подвергнуть меня тяжкому
испытанию, рассказывая то, что до крайней степени встревожило бы любого, но
не меня. Я ведь слишком хорошо знаю вашего отца и дядю, чтобы опасаться,
будто они меня обманывают, объясняя, что вы оказались на горной дороге ради
какого-то доброго дела. Так не старайтесь же задеть мое любопытство. Это
было бы дурно, потому что тут нет иной цели, как заставить меня страдать.
Расскажите мне все либо не говорите ничего. У меня нет права требовать
признаний, которые могут быть для кого-нибудь опасны. Но у меня есть право
просись вас не забавляться мною, стараясь поколебать мое доверие к вам.
Пьетранджело сказал, что на этот раз Маньяни говорил "как по книге" и
что в таком тонком деле нельзя было найти ответа честней, великодушней и
разумней.
Но что же произошло за эти несколько коротких дней в душе маленькой
Милы? Вероятно, нельзя играть с огнем, каким бы добрым побуждением ты ни
руководился, и она напрасно отправилась тогда в Николози. Короче сказать,
ответ Маньяни понравился ей меньше, чем отцу, и она почувствовала себя
задетой и обиженной наставлениями, которые прочел ей ее поклонник.
- Как? Уже и поучения! - сказала она, поднимаясь и тем давая понять
Маньяни, что на сегодня с нее хватит. - Читать проповеди мне, кого вы
любите будто бы так безнадежно и робко? Мне кажется, сосед, вы
рассчитываете, что, наоборот, я окажусь весьма послушной и весьма
покладистой. Ну, боюсь, как бы вам не ошибиться. Я еще дитя, я должна об
этом помнить, мне это твердят беспрестанно. Но я прекрасно знаю и другое:
когда любят, то не замечают недостатков, не ищут, в чем бы обвинить любимую
девушку. Все, что она делает и говорит - мило или по меньшей мере - важно.
Ее честность не называют надменностью, а гордость - ребяческим вздором. Вот
ведь, Маньяни, как это скучно в любви, видеть все слишком ясно. Есть такая
песенка, в которой поется: "Cupido e un bambino cieco"*. Отец ее знает, он
вам споет. А пока помните, что проницательность заразительна и, срывая
повязку со своих глаз, вы выдаете другим свои собственные недостатки. Вам
стало ясно, что я важничаю и вы, конечно, считаете меня кокеткой. А я из
этого делаю вывод, что вы чересчур самолюбивы, и боюсь, как бы вы не
оказались педантом.
______________
* "Купидон - дитя слепое" (итал.).
В семье Анджело надеялись, что туча рассеется и что, вдоволь
взбунтовавшись, Мила станет мягче, а Маньяни счастливей. И правда,
случались у них беседы и завязывались словесные перепалки, разыгрывалась
борьба чувств, и подчас они настолько готовы были понять друг друга, что
внезапные ссоры минуту спустя, горесть Маньяни и раздражение Милы - все это
казалось необъяснимым. Маньяни иногда пугало подобное упорство и
настойчивость в женщине. А Милу пугало, что у мужчины она встречает
подобную серьезность, непреклонность и рассудительность. Ей казалось, что
Маньяни не способен к великой страсти, а ей хотелось внушать ее, так как
она ощущала в себе склонность к бурному ответному чувству. Он же в своих
речах и мыслях был воплощенной добродетелью, и Мила с некоторой долей
иронии называла его "истинным праведником".
Она очень кокетничала с ним, а Маньяни, вместо того чтобы радоваться,
видя, сколько усилий и ухищрений тратит она, желая ему понравиться,
побаивался только, не кокетничает ли она понемногу со всеми мужчинами. Ах,
если бы он видел ее в доме Пиччинино, какое сражение она там провела и как
ее нравственная чистота и будто бы мужественное простодушие одержали победу
над темными желаниями и дурными мыслями молодого разбойника! Тогда Маньяни
понял бы наконец, что Мила вовсе не кокетка, потому что кокетничала она
лишь с ним одним.
Но бедный молодой человек совсем не знал женщин: он любил долго,
безответно и мучительно и еще ничего не понимал в нежных и таинственных
загадках разделенной любви. Он был слишком скромен, слишком на веру
принимал жестокие выходки Милы и бранил ее, когда она бывала зла с ним,
вместо того, чтобы на коленях благодарить за это.
И наконец будем откровенны. Это путешествие в Николози было отмечено
печатью рока, как и все, связанное хоть тончайшей нитью с таинственной
судьбой Пиччинино. Не входя в подробности, которые раскрывать нельзя было,
молодому человеку рассказали об этом приключении все, что могло бы его
успокоить. Фра Анджело, верный своей тайной склонности к разбойнику,
ручался за его рыцарскую порядочность в подобных обстоятельствах. Княгиня с
материнским пристрастием и сердечным красноречием говорила с Маньяни о
преданности и отваге молодой девушки. Пьетранджело был простодушно уверен,
что все устроил к лучшему. Один Микеле содрогнулся, услышав о происшедшем,
и поблагодарил провидение за то, что оно совершило чудо ради его
благородной и прелестной сестры.
Но, несмотря на свое великодушие, Маньяни все не мог примириться с
тем, будто поездка Милы исходила из доброго порыва, и, не говоря об этом ни
единого слова, жестоко страдал. Впрочем, это понятно.
А для Милы последствия поездки оказались важнее, чем она пока могла
предполагать. В памяти Милы эта глава ее девического романа оставила
неизгладимый след. Узнав, как легкомысленно она сама предалась в руки
грозного Пиччинино, Мила сначала перепугалась и поплакала. Затем она
обсудила про себя свой неосмотрительный поступок и втайне изменила мнение
об этом страшном человеке, встреча с которым оставила в ней не стыд, не
угрызения совести и не отчаяние, но лишь поэтические воспоминания, хорошее
мнение о самой себе да букет незапятнанных цветов, который, уж не знаю
почему, она сначала бережно высушила, а потом тщательно хранила, запрятав
среди других своих сентиментальных реликвий.
Мила не была кокеткой, и мы уже доказали это, упомянув, как держалась
она с мужчиной, на которого смотрела как на своего жениха. Не была она и
переменчива и до самой смерти хранила бы ему безупречную верность. Но в
сердце женщины есть тайны, и они тем деликатней и глубже, чем одаренней эта
женщина, чем тоньше ее натура. Кроме того, есть нечто сладостное, льстящее
гордости каждой молодой девушки в том, чтобы укротить грозного льва и выйти
целой и невредимой из страшных приключений благодаря лишь могуществу своей
прелести, искренности и мужества. Теперь Мила понимала, сколько без своего
ведома проявила она силы и ловкости в этом опасном положении, и мужчина,
который до такой степени подчинился власти ее очарования, не мог казаться
ей презренным или заурядным.
Поэтому какая-то восторженная признательность приковывала память Милы
к капитану Пиччинино, и сколько бы ни говорили о нем дурного, ее доверие к
нему не могло поколебаться. Она приняла его за принца; разве он не был
сыном князя и братом Микеле? И за героя, будущего освободителя своей
родины; а разве он не мог стать им, и не в этом ли состояло его честолюбие?
Его мягкие речи, его воспитанность, его обхождение очаровали ее, а почему
это плохо? Не было ли увлечение княгиней Агатой еще более пылким, и разве
это обожание было менее законным и менее чистым, чем то?
Все это не мешало Миле любить Маньяни так горячо, что она вот-вот
готова была невольно признаться ему в любви. Однако прошла неделя с их
первой ссоры, а скромному и робкому Маньяни все еще не удавалось вырвать у
нее это признание.
Он, без сомнения, добился бы этой победы раньше или позже, быть может
даже завтра!.. Но непредвиденные события перевернули жизнь Милы и поставили
под угрозу жизнь всех героев этой повести.
Однажды вечером, когда Микеле с матерью и маркизом прогуливались по
садам виллы и строили планы своей будущей жизни, полной взаимной
преданности и счастья, фра Анджело пришел навестить их; по его
изменившемуся лицу и по его волнению Микеле понял, что монах хочет
поговорить с ним наедине. Они вдвоем, словно случайно, отошли в сторону;
тут капуцин вынул из-за пазухи какой-то испачканный и измятый листок и дал
его прочесть Микеле. В записке было всего несколько слов: "Я ранен и
схвачен. На помощь, брат! Малакарне расскажет тебе все. Через сутки будет
поздно".
Микеле узнал нервный, мелкий почерк Пиччинино. Строки эти были
написаны его кровью.
- Я знаю, что надо делать, - сказал монах. - Письмо пришло шесть часов
тому назад. Все готово. Я пришел проститься: ведь очень может быть, что я
оттуда не вернусь.
И он остановился, словно опасаясь договаривать.
- Понимаю вас, отец мой, вы рассчитывали на мою помощь, - отвечал
Микеле, - я готов. Позвольте мне лишь поцеловать мою мать.
- Если вы это сделаете, она поймет, что вы уходите, - она вас не
отпустит.
- Нет, отпустит, но станет беспокоиться. Я не пойду к ней, идем. По
дороге мы придумаем, как объяснить ей мой уход, и найдем, с кем послать ей
записку.
- Это будет очень опасно для нее и для всех нас, - возразил монах. -
Предоставьте это мне - задержка на пять минут, но она нужна.
Он вернулся к Агате и сказал ей при маркизе:
- Кармело укрывается у нас в монастыре. Он не испытывает вражды к
вашей светлости и к Микеле и хочет примириться с ним перед отправлением в
долгий поход, к чему его вынуждает дело аббата Нинфо к начавшиеся с тех пор
строгости встревоженной полиции. К тому же ему надо просить брата об одной
услуге. Поэтому разрешите нам уйти вместе, а если нас выследят, что весьма
возможно, я задержу Микеле в монастыре до тех пор, пока ему нельзя будет
уйти оттуда, не подвергаясь опасности. Доверьтесь благоразумию человека,
который разбирается в этих делах. Быть может, Микеле заночует в монастыре;
не беспокойтесь, если он задержится и дольше, и ни в коем случае не
присылайте к нам никого. Не пишите ему: письма могут быть перехвачены, и
тогда они выдадут нас - станет известно, что мы оказываем приют и помощь
изгнаннику. Пусть ваша светлость простит, ко я ничего не могу сказать
больше для вашего успокоения. Надо спешить!
Перепуганная Агата постаралась сдержать свое волнение, поцеловала
Микеле и проводила его до выхода из парка. Но тут она вдруг остановила его.
- У тебя с собой нет денег, - сказала она. - Они могут понадобиться
для Кармело. Я сбегаю за ними.
- Женщины подумают обо всем, - сказал фра Анджело. - Я чуть не забыл
самое главное.
Агата вернулась, неся червонцы и лист бумаги со своей подписью; Микеле
мог заполнить его по своему усмотрению, если бы брату понадобился приказ на
выплату денег. Тут пришел. Маньяни. По волнению княгини, по тому, как
Микеле старался ее успокоить, он понял, что нависает какая-то настоящая
опасность, которую стараются скрыть от любящей матери.
- Я не помешаю вам, если отправлюсь с вами? - спросил он монаха.
- Напротив! - сказал монах. - Ты нам при случае можешь быть очень
полезен. Идем с нами!
Агата поблагодарила Маньяни взглядом, полным материнской любви,
взглядом, какие бывают красноречивее всяких слов.
Маркиз хотел было присоединиться к ним, но Микеле запротестовал.
- Мы воображаем себе фантастические, несуществующие опасности, -
сказал он, улыбнувшись, - но если опасность может грозить мне, то она может
грозить и моей матери. Ваше место рядом с нею, мой друг. Я вам поручаю то,
что для меня дороже всего. Но не слишком ли торжественно мы прощаемся перед
простой прогулкой при луне в монастырь Бель-Пассо?
L
НОЧНОЙ ПОХОД
Когда они отошли шагов на сто от парка, Микеле стал просить молодого
ремесленника вернуться в Катанию. Он охотно соглашался поставить под угрозу
собственную жизнь, но не хотел, чтобы жених Милы рисковал своей из-за дела
для него чуждого и участвовать в котором его не заставляли ни долг совести,
ни семейные связи. Фра Анджело держался другого мнения. Когда дело доходило
до дружбы и патриотизма, он был фанатиком и считал Маньяни за помощь,
посланную судьбой. Одним крепким и храбрым соратником больше, - ведь их
отряд был так мал! Маньяни же стоил троих. Небо послало его им на помощь, и
следовало воспользоваться его великодушием и преданностью ради правого
дела.
Они горячо спорили на ходу, не сбавляя шагу. Микеле корил монаха за
бесчеловечную в этих обстоятельствах жадность при вербовке сторонников.
Монах упрекал Микеле, что, мол, признавая цель, он не соглашался со
средствами; Маньяни покончил их спор, выказав непреклонную решимость.
- Я понял с самого начала, - сказал он, - что Микеле вмешался в дело
гораздо более серьезное, чем было сказано его матери. Для меня все решено.
Однажды я дал княгине священную клятву - никогда не оставлять ее сына в
опасности, которую я мог бы разделить с ним. Хочет ли этого Микеле, или не
хочет, я сдержу слово и пойду туда, куда пойдет он. Не вижу никакого
средства помешать мне, разве что вы прострелите мне голову. Выбирайте же,
Микеле, - терпите мое общество либо убейте меня на месте...
- Вот и прекрасно! - сказал монах. - Но потише, ребята! Становится
пасмурно, и не стоит разговаривать, если рядом тянется изгородь. Да и
шагаешь медленней, когда споришь. Ах, Маньяни, ты настоящий мужчина!
Маньяни шел навстречу опасности, полный бесстрастного и печального
мужества. Он не ощущал в любви полного счастья. Потребность в бурных
переживаниях толкала его наудачу к любой отчаянной затее, которая смутно
обещала ему изменить его теперешнее существование и навсегда покончить с
неуверенностью и тоской, владевшими его душою.
Микеле был полон решимости, но не был спокоен. Он прекрасно понимал,
что его увлекает за собой фанатик, спешащий на помощь человеку, быть может
столь же вредному, сколь и полезному для правого дела. Он знал, что сам он
рискует жизнью более счастливой и значительной, чем его товарищи, но
обстоятельства были таковы, что он не колебался перед совершением поступка,
требующего мужества. Пиччинино был его брат, и хотя Микеле испытывал к нему
лишь некоторую симпатию пополам с недоверием и жалостью, он знал, в чем его
долг. Быть может, он уже стал "настоящим князем" и уже не мог допустить,
чтобы сын его отца закончил свою жизнь в петле, с позорным приговором,
приколоченным к столбу виселицы. И все же сердце его сжималось при мысли,
какое горе причинит он матери, если погибнет в этом смелом походе. Но,
отметая прочь всякую человеческую слабость, он несся вперед быстрее ветра,
словно надеясь забыть о все растущем расстоянии между ним и Агатой.
Монастырь вовсе не был на подозрении, и монахи не подвергались слежке,
потому что Пиччинино там не было и полиция в Катании отлично знала, что,
пробираясь в глубь острова, он уже миновал Гаррету. Фра Анджело сочинял
опасности, будто бы подстерегавшие их в близком соседстве, чтобы не дать
княгине догадаться об опасностях дальних, но и более существенных.
Он провел своих молодых товарищей к себе в келью и помог им
переодеться в монашеское платье. Они распределили червонцы ("деньги -
основная пружина военных действий", как выразился фра Анджело), чтобы не
обременять кого-нибудь одного тяжестью золота. Под рясой каждый из них
скрывал надежный пистолет, порох и пули. Переодевание и снаряжение заняли
сколько-то времени, затем фра Анджело, знавший по давнему опыту, что может
случиться из-за спешки, тщательно и хладнокровно проверил все.
Действительно, свобода передвижения и свобода действий целиком зависели от
того внешнего обличья, какое они могли придать себе. Капуцин обработал
бороду Маньяни, подкрасил брови и руки Микеле, разными ухищрениями,
известными ему по прежней профессии, изменил цвет щек и рта, и сделал все
так хорошо, что эти изменения могли выдержать и дождь, и пот, и даже
насильное умывание, к чему нередко прибегала полиция, стараясь разоблачить
захваченных пленников.
При всем том подлинный капуцин отнюдь не старался отвести глаза врагам
от собственной персоны. Ему не важно было, что его могут схватить и
повесить, - лишь бы ему удалось сперва спасти сына своего капитана. А так
как для этого им надобно было пересечь местность под личиной самых мирных
людей, ничто не могло так пригодиться ему для взятой на себя роли, как его
настоящее лицо и одежда.
Когда оба молодых человека были полностью снаряжены, они с удивлением
оглядели друг друга. Их было почти не узнать, и они поняли теперь, почему
Пиччинино, еще более опытный в искусстве переодевания, чем фра Анджело, мог
во всех похождениях так долго скрывать свою подлинную личность. Когда же
они оседлали больших мулов - худых, но горячих, невзрачных, но безупречно
сильных, - они подивились сообразительности монаха и не могли ею
нахвалиться.
- Мне бы не проделать одному так быстро столько всяких дел, - скромно
ответил он, - но мне помогают рьяно и ловко. Мы ведь не одни отправляемся в
поход. На пути нам будут встречаться различные паломники. Вы, ребята,
вежливо-превежливо приветствуйте всех встречных, кто будет приветствовать
вас, но смотрите берегитесь перемолвиться с кем-нибудь хоть словом, не
оглянувшись на меня. Если по какому-либо непредвиденному случаю мы
разойдемся врозь, у вас будут другие проводники и товарищи. Пароль такой -
"Не здесь ли, друзья, проходит дорога на Тре-Кастанье?". Нечего говорить,
что эта дорога совсем в другой стороне, и никто, кроме соучастников, не
обратится к вам с таким дурацким вопросом. Однако из предосторожности вы
должны ответить как бы шутя: "Все дороги ведут в Рим"". И вы можете вполне
довериться лишь после того, как вам ответят: "По милости господа
бога-отца". И помните - не дремлите в седлах и не жалейте мулов. По дороге
будут подставы. И ни слова - разве что на ухо один другому.
Углубясь в горы, они погнали мулов быстрым шагом и в короткое время
проделали с десяток миль. Как и предупреждал фра Анджело, им не раз
попадались люди, с которыми они обменивались условными фразами. Капуцин
подъезжал к этим встречным, тихо переговаривался с ними, и затем, соблюдая
известное расстояние, чтобы не подумали, будто они едут вместе, но в то же
время стараясь не терять друг друга из виду, Микеле и его товарищи
продолжали путь.
Ночь в горах вначале была удивительно тепла и светла. Луна освещала
громады скал и самые романтические пропасти. Но по мере того как они
поднимались по этим диким местам, холод заставлял себя чувствовать все
больше и вскоре туман скрыл свет звезд.
Маньяни был погружен в свои думы, но молодой князь по-детски
наслаждался приключениями; он вовсе не собирался, подобно своему другу,
лелеять и вынашивать разные зловещие предчувствия и ехал, вполне доверяясь
своей счастливой звезде.
Монах же старался даже не думать о чем-либо, не относящемся к
предприятию, которое возглавлял. Зорко и внимательно вглядываясь вперед и
прислушиваясь к малейшему шуму, он наблюдал еще и за малейшим изменением в
посадке своих товарищей, следил, чтобы никто из них не задремал и не выпал
из седла, чтобы не ослабла рука на поводьях, не закивала бы подозрительно
голова под капюшоном.
Через пятнадцать миль они сменили мулов в хижине отшельника, с виду
давно уже покинутой. Однако в темноте их там встретили люди, одетые
погонщиками мулов, у которых они спросили дорогу к пресловутой деревни
Тре-Кастанье и которые пожали им руки и, придерживая стремя, отвечали, что
все дороги ведут в Рим. Всем, кто отзывался на этот красноречивый пароль,
фра Анджело раздавал деньги, порох и пули, которые вез в своей монашеской
суме. Подъезжая к цели путешествия, Микеле насчитал уже два десятка человек
в их отряде: погонщиков мулов, коробейников, монахов и просто крестьян.
Были даже три женщины - три юных мальчика, еще безбородых, с еще не
установившимися голосами. Они были переряжены и прекрасно играли свою роль.
При случае они должны были служить нарочными или дозорными.
Вот каково было положение Пиччинино, и вот как он был захвачен.
Убийство Нинфо было совершено и разглашено с безумным удальством, наперекор
обычной предусмотрительности молодого капитана. Убить человека и этим
похваляться в надписи, оставленной тут же, вместо того чтобы спрятать труп
и скрыть все улики - а это сделать совсем нетрудно в таких краях, как
предгорья Этны, - все это было, конечно, поступком отчаянным и как бы
вызовом, брошенным судьбе в приступе безумия. Однако Кармело, не желая
навсегда закрывать себе доступ в свое любимое убежище в Николози, навел там
полный порядок и подготовил все к домашнему обыску, к которому могло бы
повести следствие. Он быстро убрал мебель из своего пышного будуара и все
роскошные вещи вынес в подвал, вход в который почти невозможно было найти и
о существовании которого было и не догадаться. Потом на восходе солнца он
весело и спокойно прошелся по городскому рынку, чтобы таким образом
закрепить свое алиби, если бы, поверив заявлению, начертанному на цоколе
креста Дестаторе, полиция заподозрила его и навела справки, что он делал в
этот час. Убийство же Нинфо было совершено на самом деле по крайней мере на
два часа ранее.
После всего этого Кармело проехал по рынку верхом и сделал ряд закупок
для многодневного путешествия, объясняя своим знакомым, что собирается
съездить в глубь острова, чтобы присмотреть там земли под аренду.
Он поехал на север Сицилии, в сторону гор Небродичи, решив провести
несколько дней у членов своей банды, пока не пройдет достаточно времени,
чтобы вокруг Катании прекратились расследования и розыски. Ему были
известны обычаи местной полиции: сначала браться за дело горячо и ретиво,
затем робеть и трусить и, наконец, действовать лениво и вяло.
Но дело у креста Дестаторе обеспокоило власти больше, чем обычное
убийство. Оно имело политическую окраску и связывалось с последними
событиями - с признаниями Агаты и появлением на общественной сцене ее сына.
Во все стороны полетели быстрые и суровые приказы. В горах Кармело тоже не
был в безопасности, тем более что его правая рука, поддельный Пиччинино,
присоединился к нему, навлекая на них опасность преследования. Кармело же
вовсе не хотел покидать этого пылкого и свирепого человека, уже доказавшего
ему свою безграничную преданность и свое послушание и с отвагой, гордостью
и упорством взявшегося до конца играть свою роль.
Поэтому, прежде чем думать о собственной безопасности, он решил помочь
ему уйти. Поддельный Пиччинино, настоящее имя которого было Массари, по
прозванию Вербум Каро, потому что он происходил из деревни с таким
названием, отличался безупречной храбростью, но сметки у него было не
больше, чем у разъяренного быка. С ним Кармело выбрался к морю в стал
искать судно, которое перевезло бы его в Сардинию. Но несмотря на всю
осмотрительность, которой сопровождалась эта попытка, капитан судна их
обманул и выдал береговым таможенникам, как контрабандистов. Вербум Каро
защищался как лев и достался врагам полумертвым. Кармело был ранен довольно
легко. Обоих препроводили на ближний форт, где передали отряду campieri.
Среди солдат нашлись двое, опознавшие двойника Пиччинино, будто уже
виденного ими в одной стычке на другом конце острова. Они заявили об этом
городским властям в Чефалу - и началось великое ликование, что наконец-то
изловлен знаменитый начальник грозной банды. Настоящего Пиччинино сочли за
одного из сообщников, как ни настаивал Вербум Каро, что знает его всего дня
три и что это молодой рыбак, желавший вместе с ним переплыть в Сардинию по
своим делам. В любом другом случае присутствие духа и умение притворяться
помогли бы Кармело добиться освобождения, но сейчас повсюду царило
беспокойство. Его решено было отправить в Катанию вместе с его опасным
товарищем, где, мол, и разберутся в деле. Их передали отряду жандармов,
которые повели их в Катанию по тропам, спускающимся по внутренней стороне
гор к главной дороге, что казалось безопаснее.
Однако в окрестностях Сперлинги солдаты подверглись нападению
разбойников, уже проведавших о захвате обоих Пиччинино; они чуть не
освободили пленников, но непредвиденное подкрепление, явившееся на помощь
солдатам, все же обратило разбойников в бегство. Как раз во время этой
стычки Пиччинино ловко швырнул в сторону приготовленное заранее на всякий
случай письмо с завернутым в него камешком. Малакарне, которого Пиччинино
приметил среди разбойников, пытавшихся освободить их, был человек
энергичный, сообразительный и преданный, из старинных головорезов его отца,
и притом верный друг фра Анджело. Письмо было подхвачено и доставлено по
адресу вместе с ценнейшими подробностями.
Вполне обоснованно опасаясь попытки освободить Пиччинино в горах
Небродичи, чефалусские власти постарались скрыть, насколько важны
захваченные пленники, и конвой был отправлен без лишнего шума. Все же
власти послали нарочного в Катанию с просьбой выслать навстречу отряд
швейцарских стрелков; предполагалось, что конвой остановится в Сперлинге и
будет там поджидать их. Горные разбойники подстерегли и убили курьера;
прочтя послание, они убедились, что пленник действительно их начальник, и,
как мы видели, попытались вырвать его их рук стражи.
Неудача этой попытки не обескуражила их. От Кармело, от него одного
зависела их судьба. Его умное руководство, его энергия, то дикий, то
рыцарственный дух справедливости, которым он руководствовался, управляя
ими, огромное обаяние его имени и личности, - все это делало его особу и
священной и необходимой для них. Среди них и среди множества горцев,
которые не знали его в лицо и не служили непосредственно под его началом,
но не раз обменивались с ним и его приспешниками разными взаимными
услугами, царствовало единодушное мнение, что умри Пиччинино - и профессия
разбойника станет невозможной, а героям разбойничьих приключений не
останется ничего другого, как идти побираться.
И вот Малакарне собрал кое-кого из своих товарищей у Сперлинги и
ухитрился передать обоим Пиччинино, что им надо притвориться хворыми, чтобы
возможно дольше задержаться там. Это оказалось нетрудным, так как Вербум
Каро был тяжело ранен; к тому же при стычке в горах, когда он делал
отчаянные попытки разорвать свои путы, его рана раскрылась, и он снова
потерял столько крови, что его пришлось на руках нести в Сперлингу. Да и
сами campieri знали, как важно доставить его живым, чтобы постараться
вырвать у него сведения об убийстве Нинфо и деятельности банды.
Приняв свои меры, Малакарне приказал товарищам, которых было всего
восьмеро, держаться наготове, а сам, предварительно обрив бороду, чтобы его
не узнали, верхом на коне убитого курьера непрямик проехал через эту
местность до самого Бель-Пассо. По дороге всем, на кого он мог положиться,
он приказывал тоже вооружаться и поджидать его возвращения. Вдвоем с фра
Анджело они шесть часов провели в предгорьях Этны, собирая других
разбойников, и на вторую ночь по прибытии пленников в Сперлингу десятка два
людей, решительных и привычных к такого рода схваткам, поднимались к
крепости, а некоторые засели у подножия скалы, на которой она стояла.
Сверх того, для руководства экспедицией подоспели фра Анджело, молодой
князь Кастро-Реале и верный Маньяни. Первый был здесь в качестве
начальника, потому что, как никто другой, знал эти места и в лучшие времена
вместе с Дестаторе брал эту маленькую крепость приступом. Двое других
прибыли в качестве его помощников: это-де преданные делу молодые дворяне,
вынужденные действовать скрытно, но богатые и имеющие силу. Таковы были
объяснения фра Анджело, прекрасно понимавшего, что не только расчет, но и
воображение движет людьми, которые ведут борьбу с законом.
Фра Анджело и его друзья спешились, чтобы пробраться между отвесных
скал возле Сперлинги, и тут только могли пересчитать своих людей; им
сказали, что поблизости держатся вразброс еще десятка два крестьян, эти
осторожные союзники поддержат их, как только подойдет удачный момент. Были
это все люди мстительные и горячие, они натерпелись от врагов всякого зла,
жаждали рассчитаться с ними и, если дело не грозило слишком большой
опасностью, умели свершать свой быстрый и жестокий суд. Однако к тому
времени, когда прибыл монах, часть банды уже начинала терять бодрость.
Лейтенант тех campieri, что стерегли пленных, днем послал в Кастро-Джованни
просьбу о новом подкреплении, и оно должно было прибыть к рассвету. Офицер
этот очень беспокоился, видя, что швейцарские наемники, которых он поджидал
с нетерпением, все не идут. Настроение крестьян в округе тоже не вселяло
уверенности! Быть может, лейтенант прослышал о каких-нибудь передвижениях
разбойников в горном районе и об их сношениях с иными горожанами. Наконец,
он попросту боялся (а это монах считал бы уже залогом победы!) и дал приказ
выступать в тот же день, предпочитая, по его словам, увидеть, как этот
негодяй Пиччинино отдаст душу дьяволу по дороге, чем допустить, чтобы его
честных солдат передушили в крепости, не имевшей ни крепких ворот, ни
оборонных стен.
Быть может, офицер достаточно понимал по-латыни, чтобы прочитать над
входом древнего нормандского замка, где они укрылись, пресловутый девиз,
который французы-туристы читают с любовью и признательностью: "Quod Sicilis
placuit, Sperlinga sola negavit"*. Известно, что Сперлинга была
единственной крепостью, отказавшейся выдать анжуйцев в час Сицилийской
вечерни, но сколько бы признательности ни испытывали к этой твердыне наши
соотечественники-французы, верно то, что Сперлинга не совершила тогда акта
патриотизма** и что если лейтенант campieri считал неаполитанское
правительство желанным в Сицилии, он должен был видеть в этом "negavit"
крепости Сперлинга вечную угрозу, которая могла возбудить в нем суеверный
страх.
______________
* Хотя Сицилия укрощена, Сперлинга одна не сдается (лат.).
** Как бы с точки зрения пользы для страны ни было дурно
гостеприимство, оказанное французам в замке Спеллинга, оно вызывает
восхищение проявленной при этом дружеской преданностью и стойкостью. И
беглецы и их защитники умирали в крепости с голоду, не сдавались до конца.
(Прим. автора.)
Итак, подмоги из Кастро-Джованни ждали с минуты на минуту. Осаждавшие
оказались бы между двух огней. Некоторым из них уже мерещилось появление
швейцарцев, а швейцарский солдат нагоняет ужас на сицилийца. Эти закаленные
и безжалостные сыны Гельвеции, чья корыстная служба у королевских:
правительств - стыд и позор для их республики, побивают без различия всех,
кого встречают, и тот campiere, кто поколеблется высказать ту же храбрость
и ярость, что швейцарцы, первым падет под пулями наемников.
Поэтому разбойникам внушали страх и те и другие. Но фра Анджело
рассеял колебания разбойников несколькими фразами, полными сурового
красноречия и беспримерной отваги. Обратившись сначала с горячей укоризной
к тем, кто предлагал подождать, он объявил, что пойдет один со своими
"двумя князьями", и пусть его убьют под стенами форта, чтобы потом по всей
Сицилии говорили: "Двое знатных юношей и один монах - только они старались
освободить Пиччинино. Сыны гор видели это и не шевельнули пальцем. Тирания
торжествует: народ Сицилии стал труслив".
Малакарне поддержал его, заявив, что тоже пойдет на смерть. "А вы, -
сказал он, - ищите себе другого начальника и делайте что хотите".
Теперь никто не колебался, ведь у этих людей нет середины - либо
крайнее малодушие, либо необузданная ярость. Едва завидев, что они
двинулись, фра Анджело воскликнул: "Пиччинино спасен!" Микеле удивился, что
он может так верить в мужество людей, за минуту до этого столь нетвердых,
но вскоре увидел, что капуцин знал их лучше.
LI
КАТАСТРОФА
Крепость Сперлинга, некогда слывшая неприступной, со временем
превратилась в развалины - величественные, но непригодные для защиты. В
городке, или, вернее, деревушке, под ее стенами ютилось жалкое население,
терзаемое лихорадкой и нищетой. Все это располагалось поверх белесоватого
утеса из песчаника, а высокие укрепления были выдолблены в самой скале.
Осаждающие вскарабкались на утес со стороны, противоположной деревне.
Он казался недоступным, но для разбойников подобная осада была делом
привычным, и они быстро оказались под стенами форта. Половина их, под
началом Малакарне, взобралась еще выше, чтобы занять заброшенный бастион,
торчащий на дальнем гребне утеса. Зубцы этого бастиона представляли
позицию, чтобы оттуда стрелять по замку почти в упор. Было условлено, что
фра Анджело со своими людьми подойдет к самой крепости, вход в которую
преграждали лишь большие, расшатанные и источенные червем ворота. Однако
выламывать их не стоило, так как эта операция заняла бы достаточно времени,
чтобы гарнизон успел собраться с силами. Малакарне должен был дать по замку
известное число ружейных выстрелов, а фра Анджело предполагал держаться
поблизости и напасть на тех, кто выйдет из крепости. Потом монах велит
своему отряду притвориться, будто они обращаются в бегство, а когда их
станут преследовать, Малакарне спустится и ударит в тыл врага, поставив его
между двух огней.
Маленький гарнизон, временно обосновавшийся в замке, состоял из
тридцати человек. Он был, таким образом, значительней, чем ожидали
разбойники, потому что подмога из Кастро-Джованни скрытно прибыла еще с
вечера. Занятые своими приготовлениями и старавшиеся держаться
незамеченными, разбойники не видели, как солдаты поднялись по тропе, или,
вернее, по лестнице, через поселок. Солдаты той части конвоя, которая
накануне несла сторожевую службу, спали, завернувшись в плащи, на каменных
плитах пола в больших обветшалых залах. Новоприбывшие разожгли во дворе
огромный костер из еловых ветвей и, чтобы не заснуть, играли в mora*.
______________
* Мору (итал.).
Пленники помещались в большой квадратной башне: ослабевший Вербум
Каро, тяжело дыша, лежал, растянувшись, на связке камыша. Пиччинино сидел
на каменной скамье - невеселый, но спокойный, и был бодрее, чем его
сторожа. Он уже услышал, как в овраге просвистела маленькая пташка, и в
этой нарочито насвистанной песенке узнал сигнал Малакарне. Терпеливо он
силился перепилить о выступ камня веревку, которой ему связали руки.
Начальник отряда campieri сидел в соседней зале на единственном стуле,
какой был в замке, опершись локтями на единственный стол, причем и стул и
стол пришлось разыскать в деревушке и реквизировать. Это был молодой
парень - грубый, энергичный, который привык поддерживать свою
раздражительность постоянным возбуждением от вина и сигар, быть может все
время стараясь побороть в себе остатки любви к родине и ненависть к
швейцарцам. У него не было и часа отдыха с тех пор, как ему...


