Иозеф Эйхендорф. Из жизни одного бездельника

страница №3

бы я песенок много!
Ах, быть бы птичкой мне --
Нашел бы я к милой дорогу!

"Эй ты, веселый молодец, ведь ты поешь, словно жаворонок ранним утром!"
— обратился вдруг ко мне молодой человек, подошедший к фонтану, пока я пел.
Когда я услыхал так неожиданно немецкую речь, мне почудилось, будто мой
родной сельский колокол звонит к обедне в воскресный день. "Привет вам,
любезнейший сударь земляк!" — воскликнул я радостно, соскочив с каменного
водомета. Молодой человек улыбнулся и оглядел меня с головы до ног. "Однако
что вы, собственно, поделываете здесь, в Риме?" — спросил он наконец. Я
сразу не нашелся, как ответить, ибо мне совсем не хотелось говорить, что я
повсюду разыскиваю прекрасную госпожу. "Что я здесь поделываю? — возразил
я.--Так, скитаюсь по белу свету да разглядываю все кругом".-- "Вот как! --
молвил молодой человек и звонко засмеялся. — Значит, мы с вами товарищи,
одним и тем же занимаемся. Я, знаете ли, тоже разглядываю все кругом, да
вдобавок еще рисую, что вижу". — "Значит, вы художник?" — радостно
воскликнул я и тут же припомнил господина Леонгарда и Гвидо. Однако господин
не дал мне договорить. "Надеюсь, — сказал он,-- ты отправишься ко мне, и мы
вместе закусим, а там я тебя нарисую на славу!" Я охотно согласился, и мы
вместе с художником пустились по безлюдным улицам, где только что
открывались лавки, и в утренней свежести из окон то тут, то там
просовывались белые руки или выглядывало заспанное личико.
Он долго вел меня по запутанным, узким и темным улочкам, пока мы
наконец не юркнули в ворота старого, закоптелого дома. Мы поднялись по
темной лестнице, потом по другой, словно хотели взобраться на небо. Наконец
мы остановились у двери под самой крышей, и художник начал с большой
поспешностью выворачивать карманы. Но он сегодня утром позабыл запереть
комнату, а ключ оставил в двери. По дороге он рассказал мне, что отправился
за город еще до рассвета полюбоваться окрестностью на восходе солнца. Теперь
он только покачал головой и ногой распахнул дверь.
Мы вошли в длинную-предлинную горницу, такую длинную, что в ней можно
бы танцевать, если бы на полу не было навалено столько всякой всячины. Там
лежали башмаки, бумага, платье, опрокинутые банки из-под красок, все
вперемешку; посреди горницы высились большие подставки, такие, как
употребляют у нас, когда надо снимать груши с деревьев; у стен повсюду
стояли прислоненные большие картины. На длинном деревянном столе я увидел
блюдо, на котором, рядом с мазком краски, лежали хлеб и масло. Тут же
припасена была бутылка вина.
"А теперь первым делом ешьте и пейте, земляк!" — обратился ко мне
художник. Я тотчас же хотел намазать себе два-три бутерброда, но поблизости
не оказалось ножа; мы долго шарили на столе среди бумаг и наконец нашли
ножик под большим свертком. Затем художник распахнул окно, и свежий утренний
воздух радостно ворвался в комнату. Из окна открывался роскошный вид на весь
город и на горы, где утреннее солнце весело освещало белые домики и
виноградники. "Да здравствует наша прохладная, зеленая Германия там, за
горами!" — воскликнул художник и отпил прямо из бутылки, передав ее потом
мне. Я вежливо промолвил: "За ваше здоровье", а в душе вновь и вновь посылал
привет моей прекрасной далекой родине.
Тем временем художник придвинул деревянную подставку, на которой был
натянут огромный лист бумаги, поближе к окну. На бумаге, одними черными
крупными штрихами, весьма искусно была нарисована старая лачуга. В лачуге
сидела пресвятая дева; лицо ее, красоты необычайной, было и радостным и
вместе с тем печальным. У ног ее лежал, в яслях на соломе, младенец; он
приветливо улыбался, но глаза были широко раскрыты и смотрели задумчиво. У
распахнутых дверей стояли на коленях два пастушка, с посохом и сумой.
"Видишь ли,-- сказал художник,-- вот тому пастушку мне хочется приставить
твою голову, и тогда на лицо твое поглядят люди и, даст бог, будут глядеть
на него много лет спустя, когда нас с тобой давным-давно не будет на свете,
и оба мы склонимся так же блаженно и радостно перед богоматерью и ее сыном,
как эти счастливые мальчики здесь, на картине!" — С этими словами он взял
старый стул, но, когда он его поднимал, часть спинки отвалилась и осталась у
художника в руках. Он тотчас снова собрал его, поставил против себя, я сел и
повернулся немного боком к художнику. Так я просидел, не двигаясь, несколько
времени, но, не знаю отчего, я не мог долее выдержать — то тут, то там у
меня начинало чесаться. На грех, как раз против меня, висел осколок зеркала,
и я беспрестанно смотрелся в него и от скуки, пока художник рисовал, строил
рожи. Тот, заметив это, расхохотался и сделал знак рукой, чтобы я встал. К
тому же рисунок был готов, и лицо пастушка было так хорошо, что я сам себе
весьма понравился.
Художник продолжал усердно работать, напевая песенку и глядя порою на
роскошный вид из раскрытого окна, в которое тянуло утренней прохладой. Я же
тем временем отрезал себе еще кусок хлеба и, намазав его маслом, стал
прохаживаться по комнате, рассматривая картины, прислоненные к стене. Из них
особенно мне понравились две. "Это тоже вы написали?" — спросил я
художника. "Как бы не так! --ответил он.--Они принадлежат кисти знаменитых
мастеров Леонардо да Винчи и Гвидо Рени — но ведь ты об них все равно
ничего не знаешь!" Мне стало досадно на такие слова. "О, — возразил я как
нельзя спокойнее, — этих двух художников я знаю как свои пять пальцев". Он
изумленно посмотрел на меня. "Как так?" — поспешно спросил он. "Ну да,--
промолвил я, — ведь с ними же я путешествовал день и ночь напролет, и
верхом, и пешком, и в карете, так что только ветер свистел в уши, а потом я
их обоих потерял из виду в одной гостинице и поехал дальше в их карете на
курьерских, и эта чертова карета летела во весь опор на двух колесах по
отчаянным камням и..." — "Охо! охо! — прервал мой рассказ художник и
уставился на меня так, как будто я сошел с ума. Вслед за тем он разразился
громким смехом. — Ах, — воскликнул он,--теперь я понимаю, ты странствовал
с двумя художниками, которых авали Гвидо и Леокгард?" Я подтвердил это,
тогда он вскочил и снова оглядел меня с головы до пят еще пристальнее. "Уж
не играешь ли ты на скрипке? — спросил он. Я хлопнул по камзолу, и
послышался отзвук струн. — Ну, да, — промолвил художник, — тут была одна
немецкая графиня, так она справлялась во всех закоулках Рима о двух
художниках и молодом скрипаче". — "Молодая немецкая графиня? — в восторге
вскрикнул я.-- А швейцар тоже с ней?" — "Ну, этого я уже не могу знать,--
отвечал художник,--а видел ее всего несколько раз у одной ее знакомой дамы,
которая, впрочем, живет за городом. Узнаешь?" — сказал он, приподнимая
внезапно уголок полотна, скрывавшего большую картину. При этом мне
показалось, будто в темной комнате открыли ставни и лучи солнца ослепили
меня, то была сама прекрасная, госпожа! Она стояла в саду, одетая в черное
бархатное платье; одной- рукой она приподнимала вуаль и смотрела тихим и
приветливым взором на живописную местность, далеко расстилающуюся перед ней.
Чем больше я всматривался, тем яснее узнавал сад перед замком; ветер колыхал
цветы и ветви, а там внизу мне мерещилась моя сторожка, и дальше в зелени
большая дорога, Дунай и далекие синие горы.
"Она, она!" — воскликнул я наконец, схватил шляпу и, выбежав за дверь,
сломя голову помчался по лестнице и только слышал, как изумленный художник
кричал мне вдогонку, чтобы я приходил под вечер, к тому времени, быть может,
удастся еще кое-что разузнать.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ



Я пустился бежать через весь город, чтобы поскорее явиться перед
прекрасной дамой в беседке, где она вчера вечером пела. Улицы стали
оживленнее, кавалеры и дамы в пестрых нарядах прогуливались по солнечной
стороне, раскланивались и кивали друг другу, по улицам катились великолепные
кареты, а со всех колоколен гудел праздничный звон, радостно и чудесно
разносясь над толпой в ясном воздухе. Я словно охмелел от счастья, а также
от городской суетни; я бежал куда глаза глядят, совсем не помня себя, и под
конец уже не знал, где нахожусь. Все было точно заколдовано, и мне казалось,
будто тихая площадь с фонтаном, и сад, и дом были только сновидением и что
при дневном свете они исчезли с лица земли.
Спросить я никого не мог, ибо не звал, как называется площадь. Кроме
того, становилось очень жарко, солнечные лучи отвесно падали на мостовую,
как палящие стрелы, люди попрятались по домам, повсюду опустились деревянные
ставни, и улицы сразу точно вымерли. Тогда я в полном отчаянии лег на
крыльце большого богатого дома с балконом и колоннами, отбрасывающими
широкую тень; я глядел то на вымерший безлюдный город, который теперь в
знойный полуденный час показался мне довольно страшным, то на темно-лазурное
небо без единого облачка и наконец от усталости даже задремал. И приснилось
мне, будто я в своем родном селе лежу на укромной зеленой лужайке, идет
теплый летний дождь, сверкая на солнце, которое вот-вот скроется за горами,
капли падают на траву, и то уже не капли, а чудные пестрые цветы, и я весь
осыпан ими.
Но каково было мое удивление, когда, проснувшись, я увидел, что в самом
деле во!фуг меня и на моей груди лежит множество прекрасных, свежих цветов.
Я вскочил, но не приметил ничего особенного; только в доме наверху, прямо
надо мной было распахнуто окно, а на окне стояли благоухающие растения и
цветы, а за ними не переставая болтал и кричал попугай. Я собрал
разбросанные цветы, связал их и засунул букет в петлицу. Потом я завел
небольшую беседу с попугаем: мне нравилось, как он прыгает взад и вперед по
своей золоченой клетке, проделывая всевозможные штуки и неуклюже приседая и
топчась на одной лапе. Но не успел я опомниться, как он обозвал меня
"furfante" /мошенник (итал.)./. Хоть то и была неразумная птица, все же мне
стало очень обидно. Я его обругал в свою очередь, оба мы разгорячились, чем
больше я бранился по-немецки, тем шибче он лопотал по-итальянски, злясь на
меня.
Вдруг я услыхал, как позади меня кто-то хохочет. Я живо обернулся. То
был мой сегодняшний художник. "Что ты опять дурака строишь? — проговорил
он.--Я жду тебя добрых полчаса. Сейчас стало прохладнее, мы отправимся за
город, в сад, там ты найдешь еще земляков и, быть может, узнаешь поболее о
немецкой графине!"
Я несказанно обрадовался, и мы тотчас пустились в путь, а попутай еще
долго продолжал выкрикивать мне вслед бранные слова.
Выйдя за город, мы сначала долгое время подымались по узким каменистым
тропинкам между виллами и виноградниками, пока не пришли наконец в большой
сад, расположенный на холме; там, под зеленой сенью, за круглым столом,
сидело несколько молодых людей и девиц. Как только мы вошли, нам подали
знак, чтобы мы не шумели, указав при этом на другой угол сада, где в
просторной, густо заросшей беседке, за столом, друг против друга сидели две
прекрасные дамы. Одна из них пела, а другая сопровождала ее пение игрой на
гитаре. Между ними у стола стоял человек с приветливым лицом; он иногда
отбивал такт маленькой палочкой. Заходящее солнце поблескивало сквозь
виноградные листья, бросая отсвет то на вина и фрукты, которыми был уставлен
стол, то на полные, ослепительно-белые плечи дамы, игравшей на гитаре.
Другая, словно исступленная, пела по-итальянски весьма искусно, и при этом
жилы у нее на шее так и вздувались.
Воздев очи к небу, она выдерживала длительную каденцию, а господин
рядом с ней ожидал, подняв палочку, когда она начнет следующий куплет; все
затаили дыхание; в это время садовая калитка широко распахнулась, и в сад
вбежали, ссорясь и бранясь, разгоряченная девушка, а за ней бледный молодой
человек с тонкими чертами лица. Испуганный маэстро застыл с поднятой
палочкой, словно волшебник, сам превращенный в. камень, а певица сразу
оборвала длинную трель и гневно поднялась. Прочие яростно зашипели на
вбежавших. "Варвар! — закричал один из сидевших за круглым столом. — Ты
своим появлением только расстроил глубоко содержательную живую картину,
которую покойный Гофман описал на странице триста сорок седьмой "Женского
альманаха за тысяча восемьсот шестнадцатый год" на основании чудеснейшего
полотна Гуммеля, выставленного на берлинской художественной выставке осенью
тысяча восемьсот четырнадцатого года!" Но ничто не помогло. "Ну вас совсем,
с вашими картинами картин! — проговорил юноша. — По мне, так: мое творение
— для других, а моя девушка — для меня одного! На том стою. Ах ты,
неверная, ах ты, изменница! — продолжал он, обрушиваясь на бедную девушку.
— Ах ты, рассудочная душа, которая ищет в искусстве лишь блеск серебра, а в
поэзии — одну золотую нить, для тебя нет ничего дорогого, а есть только
одни драгоценности. Желаю тебе отныне вместо честного дуралея-художника
старого герцога; пусть у него на носу помещается целая алмазная россыпь,
голая лысина отливает серебром, а последний пучок волос на макушке — самым
что ни на есть золотом, как обрез у роскошного издания. Однако отдашь ли ты
наконец эту треклятую записку, которую ты от меня спрятала? Чего ты там
опять наплела? От кого эта писулька и кому она предназначена?"
Но девушка упорно сопротивлялась, и чем теснее гости обступали
разгневанного юношу, шумно успокаивая и утешая его, тем больше он
бесновался; надо сказать, что и девушка не умела держать язычок за зубами;
под конец она, плача, вырвалась из круга и бросилась ко мне на грудь, словно
прося у меня защиты. Я не замедлил стать в должную позу, но, так как все
остальные в общей суматохе не обращали на нас внимания, девушка вдруг
подняла головку и уже совсем спокойно скороговоркой прошептала мне на ухо:
"Ах ты, противный смотритель! Через тебя я должна страдать. На, спрячь-ка
поскорее злополучную записку, там сказано, где мы живем. Значит, в
условленный час ты будешь у ворот? Помни, когда пойдешь по безлюдной улице,
держись все время правой стороны".
От удивления я не мог вымолвить ни слова; я пристально посмотрел на
девушку и сразу признал ее: это была бойкая горничная из замка, та, что мне
в тот чудесный праздничный вечер принесла бутылку вина. Никогда еще не
казалась она мне столь миловидной: лицо ее разгорелось, она прижалась ко
мне, и черные кудри ее рассыпались по моим рукам. "Однако, многоуважаемая
барышня,-- промолвил я изумленно,-- как вы сюда..." — "Ради бога, молчите,
молчите хоть сейчас!" — ответила она, и не успел я опомниться, как она
отпрыгнула от меня на другой край сада.
Тем временем остальные почти позабыли о первоначальном разговоре; они
довольно весело продолжали перебраниваться, доказывая молодому человеку, что
он, в сущности, пьян и что это совсем не годится для уважающего себя
художника. Округлый проворный человек, тот, что дирижировал в беседке,
оказавшийся, как я позже узнал, большим знатоком и покровителем искусств и
из любви к наукам принимавший участие решительно во всем, — этот человек
тоже забросил свою палочку и усердно расхаживал посреди спорящих; его жирное
лицо лоснилось от удовольствия, ему хотелось все уладить и всех успокоить, а
кроме того, он то и дело сожалел о длинной каденции и прекрасной живой
картине, которую он с таким трудом наладил.
А у меня на душе звезды сияли, как тогда, в тот блаженный субботний
вечер, когда я просидел до поздней ночи у открытого окошка за бутылкой вина,
играя на скрипке. Суматоха все не кончалась, и я решил достать свою скрипку
и, не долго думая, принялся играть итальянский танец, который танцуют в
горах и которому я научился, живя в старом пустынном замке.
Все прислушались. "Браво, брависсимо, вот удачная мысль!" — воскликнул
веселый ценитель искусств и стал подбегать то к одному, то к другому, желая,
как он выразился, устроить сельское развлечение. Сам он положил начало,
предложив руку даме, той. что играла в беседке на гитаре. Вслед за этим он
начал необычайно искусно танцевать, выделывая на траве всевозможные фигуры,
отменно семенил ногами, словно отбивая трель, а порой даже совсем недурно
подпрыгивал. Однако скоро ему это надоело, он был малость тучен. Прыжки его
становились все короче и нескладнее, наконец он вышел из круга, сильно
закашлялся и принялся вытирать пот белоснежным платком. Тем временем молодой
человек, кстати сказать, совсем остепенившийся, принес из соседней гостиницы
кастаньеты, и не успел я оглянуться, как все заплясали под деревьями. Еще
алели отблески заходящего солнца между тенями ветвей, на дряхлеющих стенах и
на замшелых, обвитых плющом колоннах; по другую сторону, за склонами
виноградников раскинулся Рим, утопавший в вечернем сиянии. Любо было
смотреть, как они пляшут тихим, ясным вечером в густой зелени: сердце у меня
ликовало при виде того, как стройные девушки, среди них горничная, кружатся
на лужайке, подняв руки, словно языческие нимфы, всякий раз весело
пощелкивая кастаньетами. Я не утерпел, кинулся к ним и, продолжая играть на
скрипке, принялся отплясывать в лад со всеми.
Так я вертелся и прыгал довольно долго и совсем не заметил, что
остальные, утомившись, мало-помалу исчезли с лужайки. Тут кто-то сильно
дернул меня за фалды. Передо мной стояла горничная девушка. "Не валяй
дурака! — прошептала она. — Что ты скачешь, словно козел! Прочитай-ка
хорошенько записку да приходи вскоре — молодая прекрасная графиня ждет
тебя". Сказав это, она украдкой проскользнула в садовую калитку и затем
скрылась за виноградниками в дымке наступившего вечера.
Сердце у меня билось, я готов был тотчас же броситься за девушкой. К
счастью, слуга зажег большой фонарь у калитки, так как стало совсем темно. Я
подошел к свету и достал записку. В ней довольно неразборчиво описывались
ворота и улица, о которых мне сообщила горничная. В конце я прочел слова: "В
одиннадцать у маленькой калитки".
Оставалось ждать еще два-три долгих часа! Невзирая на это, я решил
немедля отправиться в путь, ибо дольше не знал покоя; но тут на меня
напустился художник, приведший меня сюда. "Ты говорил с девушкой? — спросил
он. — Я ее нигде не вижу; это камеристка немецкой графини". — "Тише, тише!
— умолял я. — Графиня еще в Риме". — "Тем лучше, — возразил художник,--
пойдем к нам и выпьем за ее здоровье!" И он потащил меня, несмотря на мое
сопротивление, обратно в сад.
Кругом все опустело. Развеселившиеся гости разошлись по домам: каждый,
взяв под руку свою милую, направился обратно в город; голоса их и смех еще
долго раздавались в вечерней тишине среди виноградников и постепенно замерли
в долине, теряясь в шуме деревьев и реки. Я остался один со своим художником
и с господином Экбрехтом — так звали другого молодого художника, того,
который давеча так бранился. Между высоких черных деревьев светил месяц, на
столе, колеблемая ветром, горела свеча, бросая зыбкий отсвет на пролитое
вино. Я присел, и художник стал расспрашивать меня о том о сем, откуда я
родом, о моем путешествии и на-
мерениях. Господин Экбрехт посадил к себе на колени хорошенькую
служанку, которая подавала вино, дал ей гитар/у и стал учить ее наигрывать
какую-то песенку. Она довольно скоро освоилась и стала перебирать струны
маленькими руками, и они вдвоем затянули итальянскую песню поочередно, один
куплет — он, другой — девушка; все это было как нельзя более согласно с
дивным, тихим вечером. Вскоре девушку кликнули, и господин Экбрехт,
откинувшись на спинку скамьи и положив ноги на стул, стоявший перед ним,
начал под аккомпанемент гитары петь уже для себя: он спел много прекрасных
песен, итальянских и немецких, не обращая на нас уже ни малейшего внимания.
В ясном небе сверкали звезды, вся окрестность казалась посеребренной от
лунного света, я думал о своей прекрасной даме, далекой родине и совсем
позабыл о художнике, сидевшем тут же подле. Господину Экбрехту приходилось
то и дело настраивать гитару, это его очень сердило. Он вертел инструмент и
так его дернул, что одна струна лопнула. Тогда он отшвырнул гитару и
вскочил. Тут только он увидел, что мой художник крепко заснул, облокотясь на
стол. Господин Экбрехт поспешно накинул на себя белый плащ, висевший на
суку, недалеко от стола, затем как бы спохватился, зорко поглядел сперва на
художника, а потом на меня и, не долго думая, сел против меня за стол,
откашлялся, поправил галстук и начал следующую речь: "Любезный слушатель и
земляк! В бутылках почти ничего не осталось, а мораль, бесспорно, первейшая
обязанность гражданина, когда добродетели идут на убыль, и потому чувства
сородича побуждают меня дать тебе небольшой урок морали. Глядя на тебя, --
продолжал он, — можно подумать, что ты всего лишь юнец; меж тем фрак твой
порядком поизносился, верно, ты выделывал преудиви-тельные прыжки, не хуже
сатира; иные могут сказать, что ты и вовсе бродяга, потому что скитаешься по
чужой стране и играешь на скрипке; но я не обращаю внимания на такие
скороспелые суждения и, судя по твоему прямому, тонкому носу, считаю тебя
гением не у дел". Его заносчивые речи сильно меня раздосадовали, и я уже
готовился дать ему должный отпор. Но он перебил меня: "Вот видишь, ты уже
надулся и от такой малой лести. Образумься и поразмысли хорошенько о столь
опасной профессии. Нам, гениям,-- ибо я тоже гений,-- наплевать на весь
свет, равно как и ему на нас, мы, не стесняясь ничем, шагаем прямо в
вечность в наших семимильных сапогах, в которых мы скоро будем прямо
рождаться на свет. Надо признаться, в высшей степени жалкое, неудобное,
растопыренное положение — одной ногой в будущем, где ничего нет, кроме
утренней зари да младенческих ликов грядущих поколений, а другой ногой в
самом сердце Рима на Пьяцца дель Пополо, где твои современники, пользуясь
случаем, желают следовать за тобой и так виснут у тебя на сапоге, что готовы
вывихнуть тебе ногу. Подумай только: и возня, и пьянство, и голодовка — все
это лишь ради бессмертной вечности. Погляди-ка на моего почтенного коллегу,
вон там на скамье, он ведь тоже гений; ему и свой век скучен, что же он
станет делать в вечности? Да-с, досточтимый господин коллега, ты, да я, да
солнце, все мы сегодня утром вместе встали и весь день прокорпели да
прорисовали, и было как нельзя лучше, — ну а теперь сонная ночь как
проведет меховым рукавом по вселенной, так и сотрет все краски!" Он говорил
без умолку; волосы его от пляски и питья были совершенно спутаны, и при
лунном свете он казался бледным, как мертвец.
Мне уже давно стало не по себе от его дикой болтовни; я воспользовался
случаем, когда он торжественно обратился к спящему художнику, и, незаметно
обойдя стол, ускользнул вон из сада; очутившись один, я с легким сердцем
спустился по тропе вдоль вьющихся роз прямо в долину, озаренную луною.
В городе на башнях пробило десять. В тишине ночи издалека порой
доносились звуки гитары да голоса обоих художников, также возвращавшихся
домой. А потому я бежал как можно быстрее, боясь, что они меня настигнут и
опять начнут выспрашивать.
Дойдя до ворот, я тотчас же свернул направо и поспешно зашагал по улице
вдоль тихих домов, окруженных садами. Сердце у меня сильно билось. Однако
каково было мое изумление, когда я внезапно очутился на площади с фонтаном,
которую я сегодня днем никак не мог отыскать. Вот опять стоит под луной та
же одинокая беседка, а там, в саду, прекрасная дама поет ту же итальянскую
песню, что и вчера вечером. Не помня себя от восторга, кинулся я сперва к
маленькой калитке, затем к входной двери и наконец толкнул изо всех сил
большие садовые ворота; но все было наглухо заперто. "Еще не пробило
одиннадцати",-- подумал я, и мне стало досадно, что время идет так медленно.
Но перелезать через садовую ограду, как вчера, не было охоты: для этого я
был слишком хорошо воспитан. Некоторое время я ходил взад и вперед по
безлюдной площади и наконец присел, в раздумье и ожидании, у каменного
фонтана.
На небе сверкали звезды, на площади было пусто и безмолвно, и я с
удовольствием внимал пению прекрасной госпожи, которое долетало из сада,
сливаясь с журчанием фонтана. И вдруг я увидел белую фигуру, направляющуюся
с другой стороны площади прямо к садовой калитке, всмотрелся и при свете
луны узнал дикого художника в белом плаще. Он поспешно вытащил ключ,
отомкнул калитку, и не успел я опомниться, как он уже был в саду. У меня с
вечера еще был зуб на художника за его безрассудные речи. Но теперь я уже не
помнил себя от гнева. "Беспутный гений, верно, опять пьян, — подумал я, --
он получил ключ от горничной девушки и теперь намеревается обманом
подкрасться и на- -пасть на госпожу". Я бросился в сад через калитку,
которая осталась открытой.
Когда я вошел, кругом все было тихо и безмолвно. Двустворчатая дверь
беседки была распахнута настежь, изнутри струился молочно-белый свет,
ложившийся полосой на траву и на цветы. Я издали заглянул в беседку. В
роскошной зеленой комнате, слабо освещенной белой лампой, на шелковой
кушетке полулежала прекрасная госпожа с гитарой в руках; ее невинное сердце
и не чуяло, какая опасность ее подстерегает.
Мне недолго пришлось любоваться, ибо вскоре я заметил, как белая
фигура, крадучись за кустами, приближалась уже с другой стороны к беседке.
Оттуда слышалось пение госпожи, притом такое жалобное, что у меня мороз по
коже пробегал. Не долго думая, сломал я здоровый сук и бросился прямо на
белый плащ, крича во все горло: "Караул!", так что весь сад затрепетал.
От этой неожиданной встречу художник пустился бежать что есть духу, с
отчаянным криком. Я ему не уступал по части крика, он помчался по
направлению к беседке, я за ним — и вот-вот поймал бы его, но тут я роковым
образом зацепился за высокий цветущий куст и растянулся во всю длину у
самого порога.
"Так это ты, болван! — послышалось надо мной.-- И напугал же ты меня!"
Я живо поднялся и, протирая глаза от пыли и песку, увидел перед собой
горничную девушку, у которой только что, видимо, от последнего прыжка,
соскользнул с плеча белый плащ. Тут я уж совсем опешил. "Позвольте, --
сказал я,--разве здесь не было художника?" — "Разумеется,--задорно ответила
она, — по крайней мере, его плащ, который он на меня накинул, когда мы с
ним давеча повстречались у ворот, а то я совсем замерзла". В это время в
дверях показалась прекрасная госпожа, она вскочила со своей софы и подошла,
заслышав наш разговор. Сердце у меня готово было разорваться. Но как описать
мой испуг, когда я пристально всмотрелся и вместо моей прекрасной дамы
увидел совсем чужую особу!
Передо мной стояла довольно высокая, полная дама пышного сложения: у
нее был гордый орлиный нос, черные брови дугой, и вся она была страсть как
хороша. Большие сверкающие глаза ее смотрели так величественно, что я не
знал, куда деваться от почтения. Я совсем смешался, все время отпускал
комплименты и под конец хотел поцеловать ей руку. Но она отдернула руку и
что-то сказала камеристке по-итальянски, чего я не понял.
Тем временем от нашего крика проснулось все по соседству. Всюду лаяли
собаки, кричали дети, раздавались мужские голоса, которые все приближались.
Дама еще раз взглянула на меня, как бы стрельнув двумя огненными пулями,
затем повернулась ко мне спиной и направилась в комнату; при этом она
надменно и принужденно засмеялась, хлопнув дверью перед самым моим носом.
Горничная же без дальних слов ухватила меня за фалды и потащила к калитке.
"Опять ты наделал глупостей",-- злобно говорила она по дороге. Тут и я
не стерпел. "Черт побери! — выругался я, — ведь вы сами велели мне сюда
явиться!"--"В том-то и дело, — воскликнула девушка.--Моя графиня так
расположена к тебе, она тебя закидала цветами из окна, пела тебе арии — и
вот что она получает за это! Но тебя, видно, не исправишь; ты сам попираешь
ногами свое счастье".-- "Но ведь я полагал, что это графиня из Германии,
прекрасная госпожа!" --возразил я. "Ах,-- прервала она меня,-- та уже
давным-давно вернулась обратно в Германию, а с ней и твоя безумная страсть.
Беги за ней, беги! Она и без того по тебе томится, вот вы и будете вместе
играть на скрипке да любоваться на луну, только смотри не попадайся мне
больше на глаза!"
3 это время позади нас послышался отчаянный шум и крик. Из соседнего
сада показались люди с дубинами; одни быстро перелезали через забор, другие,
ругаясь, уже рыскали по аллеям, в тихом лунном свете из-за изгороди
выглядывали то тут, то там сердитые рожи в ночных колпаках. Казалось, это
сам дьявол выпускает свою бесовскую ораву из чащи ветвей и кустарников.
Горничная не растерялась. "Вон, вон бежит вор!" --закричала она, указывая в
противоположную сторону сада. Затем она проворно вытолкнула меня за калитку
и заперла ее за мной.
И вот я снова стоял, как вчера, под открытым небом на тихой площади,
один как перст. Водомет, так весело сверкавший в лунном сиянии, как будто
ангелы всходят и спускаются по его ступеням, шумел и сейчас; у меня же вся
радость словно в воду канула. Я твердо решил навсегда покинуть вероломную
Италию, ее безумных художников, померанцы и камеристок и в тот же час
двинулся к городским воротам.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ



Стоят на страже выси гор,
Шепча: "Кто это в ранний час
Идет с чужбины мимо нас?"
Но вот завидел их мой взор,
И вновь привольно дышит грудь,
И, радостно кончая путь,
Кричу пароль и лозунг я:
Виват, Австрия!

И тут узнал меня весь край --
Ручьи, узоры нежных трав
И птичий хор в тени дубрав.
Среди долин блеснул Дунай,
Собор Стефана за холмом
Мелькает, словно отчий дом.
Места родные вижу я --
Виват, Австрия!

Я стоял на вершине горы, откуда впервые после границы открывается вид
на Австрию, радостно размахивал шляпой в воздухе и пел последние слова
песни; в этот миг позади меня, в лесу, вдруг заиграла чудесная духовая
музыка. Быстро оборачиваюсь и вижу трех молодцов в длинных синих плащах;
один играет на гобое, другой — на кларнете, а третий, в старой треуголке,
трубит на валторне; они так звучно аккомпанировали мне, что эхо прокатилось
по всему лесу. Я немедля достаю скрипку, вступаю с ними в лад и снова
начинаю распевать. Музыканты переглянулись, как бы смутившись, валторнист
втянул щеки и опустил валторну, остальные тоже смолкли и стали меня
рассматривать. Я перестал играть и с удивлением поглядел на них. Тогда
валторнист заговорил: "А мы, сударь, глядя на ваш длинный фрак, подумали,
что вы путешествующий англичанин и любуетесь красотами природы, совершая
прогулку пешком; вот мы и хотели малость подработать и поправить свои
финансовые дела. Но вы, как видно, сами из музыкантов будете".-- "Я,
собственно, смотритель при шлагбауме,-- возразил я,--и держу путь прямо из
Рима, но так как я довольно давно ничего не взимал, а одним смотрением сыт
не будешь, то и промышляю пока что скрипкой". — "Нехлебное занятие по
нынешним временам!" — сказал валторнист и снова отошел к лесной опушке; там
он принялся раздувать своей треуголкой небольшой костер, который был у них
разведен. "С духовыми инструментами куда выгоднее, — продолжал он,--бывало,
господа спокойно сидят за обедом; мы невзначай появляемся под сводами сеней,
и все трое принимаемся трубить изо всех сил — тотчас выбегает слуга и несет
нам денег или какую еду — только бы поскорее избавиться от шума. Однако не
желаете ли вы, сударь, закусить с нами?"
Костер в лесу весело потрескивал, веяло утренней прохладой, все мы
уселись в кружок на траве, и двое музыкантов сняли с огня горшочек, в
котором варилось кофе с молоком, достали из карманов хлеб и стали по очереди
пить из горшка, обмакивая в него свои ломтики; любо было глядеть, с каким
аппетитом они ели. Валторнист молвил: "Я не выношу черного пойла, — подал
мне половину толстого бутерброда и вынул бутылку вина.-- Не хотите ли
отведать, сударь?" Я сделал порядочный глоток, но тотчас отдал бутылку: мне
перекосило все лицо, до того было кисло. "Местного происхождения, — пояснил
музыкант, — верно, сударь испортил себе в Италии отечественный вкус".
Он что-то поискал в своей котомке и достал оттуда, среди прочего хлама,
старую, разодранную географическую карту, на которой еще был изображен
император в полном облачении, со скипетром и державой. Он бережно разложил
карту на земле, остальные подсели к нему, и все трое стали совещаться, какой
дорогой им лучше идти.
"Вакации подходят к концу,-- сказал один,-- дойдя до Линца, мы должны
сейчас же свернуть влево, тогда мы вовремя будем в Праге".--"Как бы не так!
--вскричал валторнист. — Кому ты очки втираешь? Сплошные леса да одни
угольщики, никакого художественного вкуса, даже нет приличного дарового
ночлега!" — "Вздор! — ответил другой. — По-моему, крестьяне-то лучше
всех, они хорошо знают, у кого что болит, а кроме того, они не всегда
заметят, если и сфальшивишь". — "Видать сразу, у тебя нет ни малейшего
самолюбия, — ответил валторнист.-- odi profanum vulgus et arceо /Ненавижу
невежественную чернь и сторонюсь ее (лат.)./, - сказал один римлянин". --
"Но церкви-то, полагаю я, по пути встретятся,--заметил третий,--мы тогда
завернем к господам священникам".--"Слуга покорный! --сказал валторнист. --
Те дают малую толику денег, но зато читают пространные наставления, чтобы мы
не рыскали без толку по свету, а лучше приналегали на науки; особенно, когда
отцы духовные учуют во мне будущего собрата. Нет, нет, Clericus clericum non
decimat / Клирик клирику десятины не платит (лат.)/ Но я вообще не вижу
большой беды! Господа профессора сидят себе еще спокойно в Карлсбаде и не
начинают курс день в день". — "Но distinguendum est inter et inter,
/Следует проводить различие (лат.)/ — возразил второй, - quod licet Jovi,
non licet bovi! /Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку
(лат.)/"4
Теперь я понял, что это пражские студенты, и сразу проникся к ним
большим почтением, особенно за то, что латынь так и лилась у них из уст.
"Сударь тоже изучает науки?" — спросил меня вслед за тем валторнист. Я
скромно ответил, что всегда пылал любовью к наукам, но не имел денег на
учение. "Это ровно ничего не значит, — воскликнул валторнист, — у нас тоже
нет ни денег, ни богатых друзей. Умная голова всегда найдет выход. Aurora
musis amica /Утренняя заря — подруга муз (лат.)/, а иначе говоря: сытое
брюхо к учению глухо. А когда со всех городских колоколен льется звон с горы
на гору, когда студенты гурьбой с громким криком высыпают из старой, мрачной
Коллегии и разбредаются по солнечным улицам — тогда мы идем к капуцинам, к
отцу эконому: у него нас ждет накрытый стол, а если он даже не накрыт
скатертью, все же на нем стоит полная миска; ну, а мы не очень-то прихотливы
и принимаемся за еду, а попутно совершенствуемся в латинской речи. Видите,
сударь, так мы и учимся изо дня в день. Когда же наступает пора вакаций и
другие студенты уезжают в колясках или верхом к своим родителям, — мы берем
свои инструменты под мышку и шагаем по улицам к городским воротам — и вот
перед нами открыт весь широкий мир".
Пока он говорил, мне стало, сам не знаю почему, как-то горько и больно,
что о таких ученых людях никто на свете не позаботится. При этом я подумал о
себе самом — что со мной ведь тоже дело обстоит не лучше, и слезы готовы
были выступить у меня из глаз. Валторнист взглянул на меня с большим
удивлением. "Это ровно ничего не значит,-- продолжал он,-- мне даже и не
хочется так путешествовать: лошади и кофе, свежепостланные постели и ночные
колпаки — все предусмотрено, вплоть до колодки для сапог. Самая прелесть в
том и состоит, чтобы выйти в дорогу ранним утром и чтобы высоко над тобой
летели перелетные птицы; чтобы не знать вовсе, в каком окошке для тебя нынче
засветит свет, и не предвидеть, какое счастье выпадет тебе на долю сегодня".
— "Да, — отозвался другой, — куда бы мы ни пришли с нашими инструментами,
повсюду нас встречают радостно; придешь, бывало, в полдень на барскую
усадьбу, войдешь в сени и станешь трубить — служанки пустятся в пляс друг с
дружкой тут же на крыльце; а господа велят приотворить дверь в залу --
послушать музыку, стук тарелок и запах жаркого сливается с веселыми звуками;
ну, а барышни за столом так и вертят головой, чтобы увидеть странствующих
музыкантов". — "Правда,-- воскликнул валторнист, и глаза у него
засверкали,-- пусть другие на здоровье зубрят свои компендии, а мы тем
временем изучаем большую книгу с картинами, которую нам на просторе
раскрывает господь бог! Верьте нам, сударь, из нас-то и выйдут те настоящие
люди, которые смогут чему-нибудь да научить крестьян, а при случае в
назидание так треснут кулаком по кафедре, что у мужика от умиления и
сокрушения душа в пятки уйдет".
Внимая их рассказам, я и сам повеселел, и мне тоже захотелось заняться
науками. Я все слушал и слушал — люблю беседовать с людьми образованными, у
которых можно чему-нибудь поучиться. Но до серьезной беседы дело не
доходило. Одному из студентов вдруг стало страшно, что вакации так скоро
кончатся. Он живо собрал свой кларнет, положил ноты на согнутое колено и
стал разучивать труднейший пассаж из мессы, в которой намерен был
участвовать по возвращении в Прагу. Он сидел, перебирая пальцами, и
насвистывал, да порой так фальшиво, что уши раздирало и нельзя было
разобрать собственных слов.
Вдруг раздался бас валторниста: "Вот оно, нашел. — При этом он
радостно ткнул пальцем в карту, разложенную возле него. Другой на минуту
перестал играть и с удивлением посмотрел на него.-- Послушай-ка,-- начал
валторнист, — неподалеку от Вены есть замок, а в замке том есть швейцар, и
швейцар этот мой кум! Дражайшие коллеги, туда мы и должны держать путь,
засвидетельствовать почтение господину куму, а он уже позаботится, как нас
спровадить дальше!" Услыхав это, я встрепенулся. "А не играет ли он на
фаготе? — воскликнул я.-- И каков он собой — длинный, прямой и с большим
носом, как у знатных господ?" Валторнист кивнул головой. От радости я
бросился обнимать его и сбросил с него треуголку. Мы тотчас порешили сесть
на почтовый корабль и поехать вниз по Дунаю в замок прекрасной графини.
Когда мы достигли берега, все уже было готово к отплытию. Хозяин
гостиницы, где пристало на ночь наше судно, добродушный толстяк, стоял в
дверях своего дома, занимая весь проход; на прощание он шутил и балагурил;
из окон высовывались девичьи головы и приветливо кивали корабельщикам,
переносившим поклажу на судно. Пожилой господин в сером плаще и черном
галстуке, ехавший вместе с нами, стоял на берегу и о чем-то оживленно
толковал с молодым стройным пареньком, который был одет в длинные кожаные
панталоны и узкую алую куртку и сидел верхом на великолепной английской
лошади. К моему немалому удивлению, мне казалось, что они изредка на меня
поглядывают и говорят обо мне. Под конец старый господин засмеялся, а
стройный паренек щелкнул хлыстом и поскакал, с жаворонками наперегонки,
прямо по равнине, залитой утренним солнцем.
Тем временем мы со студентами сложили все наши капиталы. Корабельщик
засмеялся и только головой покачал, когда валторнист уплатил ему за провоз
одними медяками, которые нам и так-то еле удалось собрать — мы обшарили все
свои карманы. Я же вскрикнул от радости, увидав снова Дунай; мы проворно
вскочили на судно, корабельщик подал знак, и мы понеслись по реке мимо гор и
лугов, красовавшихся в блеске утра.
В лесу щебетали птицы, из далеких селений несся колокольный звон,
высоко в небе пел свои песни жаворонок. А на судне ему вторила канарейка,
ликуя и заливаясь на славу.
Канарейка принадлежала миловидной девушке, которая тоже ехала с нами.
Клетка стояла возле нее, а под мышкой она держала небольшой узелочек с
бельем; девушка сидела молча, бросая довольный взгляд то на новые сапожки,
видневшиеся из-под ее юбки, то на реку; утреннее солнце играло на ее белом
лбу; волосы ее были гладко причесаны и разделены на пробор. Я сразу заметил,
что студенты охотно завели бы с ней приятный разговор; они все прохаживались
вокруг нее, а валторнист при этом откашливался и поправлял то галстук, то
треуголку. Но у них не хватало храбрости, да и девушка потупляла взор всякий
раз, как они к ней приближались.
Особенно же они стеснялись пожилого господина в сером плаще, который
сидел по ту сторону палубы и которого они приняли за духовное лицо. Он читал
требник, поднимая но временам глаза и любуясь прекрасной местностью; золотой
обрез книги и многочисленные пестрые закладки с изображением святых
поблескивали на солнце. При этом он отлично видел все, что делалось на
судне, и очень скоро узнал птиц по полету; прошло немного времени, и он
заговорил с одним из студентов по-латыни, после чего все трое к нему
подошли, сняли шляпы и точно так же ответили ему по-латыни.
Я же расположился на носу и весело болтал ногами над водой; судно
неслось, подо мной шумели и пенились волны, а я все смотрел в синюю даль;
постепенно вырастая, перед нами показывались то башни, то замки в кудрявой
зелени берегов и, уходя назад, наконец скрывались из виду. "Ах, если бы у
меня хоть на один день были крылья!" — думал я; наконец от нетерпения я
достал свою милую скрипку и принялся играть все свои старые вещи, те, что
разучивал еще дома и в замке прекрасной госпожи.
Вдруг кто-то похлопал меня по плечу. Это был священник; он отложил в
сторону книгу и некоторое время слушал, как я играю. "Аи, аи, аи! --
промолвил он и засмеялся.--Господин ludi magister /Маэстро (лат.)/, ведь ты
забываешь есть и пить". Он сказал мне, чтобы я убрал скрипку, и пригласил
закусить; мы направились с ним к небольшой веселой беседке из молодой
березки и ельника, которую корабельщики соорудили посредине судна. Он
приказал накрыть на стол, и я, студенты и даже девушка, все мы расселись на
бочках и на тюках.
Священник достал большой кусок жаркого и бутерброды, тщательно
завернутые в бумагу; из короба он вынул несколько бутылок с вином и
серебряный, изнутри позолоченный кубок; наполнив его, старик сперва пригубил
сам, понюхал и снова пригубил, затем по очереди подал его каждому из нас.
Студенты сидели на бочках, словно аршин проглотили, и почти ничего не ели и
не пили, верно, от большого почтения. Девушка тоже больше для виду отпивала
глоточек из кубка, робко поглядывая при этом то на меня, то на студентов;
однако чем чаще наши взгляды встречались, тем смелее она становилась.
Под конец она рассказала священнику, что впервые едет из родительского
дома по контракту и направляется в замок, к своим новым господам. Я весь
покраснел, так как она назвала замок прекрасной госпожи. "Значит, она --
будущая моя прислужница",-- подумал я, глядя на нее во все глаза, так что у
меня чуть не закружилась голова. "В замке скоро будут справлять веселую
свадьбу",-- молвил священник. "Да, — отвечала девушка, которой, верно,
хотелось побольше разузнать обо всем. — Говорят, это давняя тайная любовь,
но графиня ни за что не хотела дать свое согласие". Священник произнес
только "гм, гм", наполнив до краев охотничий кубок, и задумчиво отпивал
небольшими глотками. Я же обеими руками облокотился на стол, чтобы лучше
слышать разговор. Священник это заметил. "Могу вам сказать точно,-- начал он
снова,-- обе графини послали меня на разведку, узнать, не находится ли жених
уже здесь, в окрестностях. Одна дама из Рима написала, что он уже давно как
оттуда уехал". Как только он заговорил о даме из Рима, я снова густо
покраснел. "А разве вы, ваше преподобие, знаете жениха?" — спросил я,
страшно смутившись. "Нет, — ответил старик, — говорят, он живет, как птица
небесная, не жнет и не сеет". — "О да, — поспешил я вставить, — птица,
которая улетает из клетки всякий раз, как только может, и весело поет, когда
попадает на свободу". — "И скитается по белу свету,-- спокойно продолжал
старик, — по ночам слонов гоняет, а днем засыпает где-нибудь у чужих
дверей". Мне стало досадно на такие слова. "Высокоуважаемый господин,--
воскликнул я сгоряча,--вам рассказали сущую неправду. Жених весьма
нравственный, стройный молодой человек, подающий большие надежды; он жил в
Италии в одном старом замке, на весьма широкую ногу, бывал в обществе одних
графинь, знаменитых художников и камеристок, он превосходно вел бы счет
деньгам, если бы они у него были, он..." — "Ну, ну, я ведь не знал, что вы
с ним коротко знакомы",--прервал меня священник и при этом так искренне
залился смехом, что на глазах у него выступили слезы, и он даже посинел. "Но
я как будто слышала, — снова раздался голос девушки, — что жених важный и
страх какой богатый барин".-- "А боже мой, ну да! Путаница, все путаница,
ничего более! — вскричал священник и продолжал смеяться до тех пор, пока не
раскашлялся. Немного успокоившись, он поднял свой кубок и воскликнул: — За
здоровье жениха и невесты !" — Я не знал, что подумать о священнике и всех
его речах, но, ввиду римских похождений, мне было немного стыдно признаться
во всеуслышание, что я-то и есть тот самый пропавший счастливый жених.
Кубок снова пошел вкруговую, священник так ласково со всеми обращался,
что на него трудно было сердиться, и скоро опять полилась оживленная беседа.
Студенты, и те становились все разговорчивее, принялись рассказывать о своих
странствованиях по горам и наконец достали инструменты и весело заиграли.
Сквозь листву беседки веяло речной прохладой, заходящее солнце уже золотило
леса и долины, пролетавшие мимо нас, звуки валторны оглашали берега. Музыка
совсем развеселила священника; он стал рассказывать различные забавные
истории из своей юности: как он и сам отправлялся на вакации бродить по
лесам и горам, частенько недоедал и недопивал, но всегда был радостен; вся
студенческая жизнь, говорил он, в сущности, не что иное, как одни долгие
каникулы между сумрачной, тесной школой и серьезной работой; студенты снова
пили вкруговую и затянули стройную песню, которой вторило эхо в горах.

Уж снова птицы в южный
Заморский край летят,
И вдаль гурьбою дружной
Вновь странники спешат.
То господа студенты,
Они уже в пути --
И с ними инструменты.
Трубят они: "Прости!
Счастливо оставаться!
Пришла пора вакаций,
Et habeat bonam pacem,
Qui sedet post fornacem!

/И добрый мир вкушает, Кто дома пребывает (лат.)/

Когда ночной порою
Мы городом идем
И видим пир горою
За чьим-нибудь окном --
Мы у дверей играем.
Проснулся городок.
От жажды умираем.
Хозяин, дай глоток!
И мы недолго ждали:
Неся вино в бокале,
Venit ex sua domo -
Beatus ille homo!

/Идет сей муж достойный Из дома своего (лат.)/

Уж веет над лесами
Студеный, злой Борей,
А мы бредем полями,
Промокши до костей.
Плащи взлетают наши
Под ветром и дождем,
И обувь просит каши,
А мы себе поем:
Beatus ille homo
Qui sedet in sua domo
Er sedet post fornacem
Er habet bonam pacem!

/Блажен тот муж достойный, Кто в горнице спокойной У печи пребывает И
добрый мир вкушает! (лат.)/

Я, корабельщики и девушка всякий раз звонко подхватывали последний
стих, хотя и не понимали по-латыни; я же пел особенно громко и радостно;
вдали я завидел мою сторожку, а вскоре за деревьями показался и замок в
сиянии заходящего солнца.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



Судно причалило к берегу, мы выскочили на сушу и разлетелись во все
стороны, словно птицы, когда внезапно открывают клетку. Священник поспешно
распрощался со всеми и большими шагами пошел к замку. Студенты направились
неподалеку в кустарник — стряхнуть плащи, умыться в ручейке да побрить друг
друга. Новая горничная, захватив канарейку и узелок, пошла в гостиницу под
горой к хозяйке, которую я ей отрекомендовал; девушка хотела переменить
платье, прежде чем предстать в замке перед новыми господами. Я от души
радовался ясному вечеру и, как только все разбрелись, не стал долго
раздумывать, а прямо пустился бежать по направлению к господскому саду.
Сторожка, мимо которой я шел, стояла на старом месте, высокие деревья
парка по-прежнему шумели над ней, овсянка, певшая всегда на закате вечернюю
песенку под окном в ветвях каштана, пела и сейчас, как будто с тех пор ничто
не изменилось. Окно сторожки было растворено, я радостно бросился туда и
заглянул в комнату. Там никого не было, но стенные часы продолжали тикать,
письменный стол стоял у окна, а чубук в углу — как в те дни. Я не утерпел,
влез в окно и уселся за письменный стол, на котором лежала большая счетная
книга. Солнечный луч сквозь листву каштана снова упал на цифры
зеленовато-золотистым отсветом, пчелы по-старому жужжали за окном, овсянка
на дереве весело распевала. Но вдруг дверь распахнулась, и показался старый,
долговязый смотритель. На нем был мой шлафрок с крапинами. Увидав меня, он
остановился на пороге, быстро снял очки и устремил на меня свирепый взор. Я
порядком испугался, вскочил и, не говоря ни слова, кинулся из дому в садик,
где чуть было не запутался ногами в ботве картофеля, который старый
смотритель, видимо, разводил по совету швейцара вместо моих цветов. Я
слышал, как он выбежал за дверь и стал браниться мне вслед, но я уже сидел
на высокой садовой стене и с бьющимся сердцем смотрел на замковый сад.
Оттуда несся аромат цветов; порхали и чирикали разноцветные птички; на
лужайках и в аллеях не было никого, но вечерний ветер качал золотистые
верхушки деревьев, и они склонялись передо мной, как бы приветствуя меня, а
сбоку, из темных глубин катил свои волны Дунай, поблескивая сквозь листву.
Вдруг я у

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися