Сьюзен Хилл. Однажды весенней порой
страница №6
...ошла. Ябоялась. Я не хотела видеть, каким он стал. Теперь я жалею, что не видела.
- Но у тебя есть то, что тебе нужнее всего, - ты можешь вспоминать. У
тебя есть это, Рут.
- Если бы я поглядела на него... Вы говорите, с лицом ничего не было?
- Я тебе правду сказал. Тебе положено все знать. Я рассказал все как
было.
- Мне не нужно, чтобы вы щадили мои чувства.
- Я и не пытался.
- Да. - Она поглядела на Поттера. - И теперь...
Ей казалось, что в комнате словно бы что-то изменилось, потому что
наконец открылась вся правда и больше ничего не нужно было узнавать и еще
потому, что она могла разделить эту правду с Поттером и понимала, ясно
понимала, как все это было и для него. Что-то протянулось от него к ней,
какая-то тонкая нить, которая уже никогда не порвется. Поттер. Он держал
все это знание при себе - всю правду, и воспоминания свои, и чувства, -
чтобы разделить их с ней, когда она будет к этому готова.
- А теперь... - Но она не знала, как сказать о том, что же теперь и что
дальше - как сказать о себе, о Бене. Значит, его тело лежало на земле,
безжизненное, раздавленное тяжестью упавшего дерева, и кровь, просочившись
сквозь одежду, напитала землю. Но лицо осталось невредимым.
Неожиданно, откуда ни возьмись, слезы подступили к горлу и хлынули
ручьем, а Поттер сидел на стуле и не говорил ни слова и все же был для нее
утешением, как бы перекладывая часть ее горя на себя. А она плакала так,
как не плакала еще никогда, ни перед одним человеком на свете, и это было
хорошо, это давало облегчение, которого она не испытывала за все долгие
месяцы скорби в одиночестве. И как бы подвело под чем-то черту.
Поттер приготовил для нее и для себя еду - холодное мясо, хлеб, соленые
огурцы, - и хотя Рут сказала, что еда не идет ей в горло, все же, отведав
кусочек сочного розоватого мяса, почувствовала вдруг, что страшно голодна.
Поттер молча смотрел, как она ест.
- Тебе надо есть. Негоже совсем забывать про себя. Ему бы это не
понравилось.
И она не рассердилась, не взъерошилась против его слов, как бывало
всякий раз, когда кто-нибудь начинал говорить ей, что бы сказал Бен, да
чего бы он хотел, да что бы он подумал. Поттер был прав, и она понимала
это, понимала, какая забота о ней проявилась в этих его словах.
Она поглядела на свою пустую тарелку. В первый раз со смерти Бена она
поела с кем-то за одним столом, даже с Джо ни разу не присела рядом.
Поттеру как-то удалось вывести ее из погружения в самое себя, хотя он,
закончив свой рассказ, и говорил-то совсем мало. Теперь ей хотелось
спросить его, не плохо ли ему жить тут в одиночестве, разузнать больше про
его жизнь, быть может, выведать у него какой-то секрет, в надежде, что он
научит ее чему-то, объяснит ей, как она сама должна жить; ведь его слова
могли привести только к добру - у нее не было на этот счет сомнений. Ей
тоже предстояла одинокая жизнь, и надо было прожить ее как-то по
возможности по-хорошему. Но она не решалась проявить нескромность, как,
вероятно, сделали бы другие на ее месте, - боялась оскорбить его.
Она встала. Пора домой, сказала она, и он пошел проводить ее через
выгон; собака весело бежала впереди.
- Я рада, что побывала у вас. Рада, что вы рассказали мне... рассказали
все как было.
- Теперь это будет с тобой всегда. Такое не позабудешь.
- Я не хочу ничего забывать.
- Если бы я не рассказал тебе все, как оно было, ты бы напридумывала
себе невесть чего, пострашнее.
- Да.
О да, так оно и было, так и было: и во сне, и наяву она видела перед
собой Бена с изуродованным, раздробленным лицом - неузнаваемого, стонущего
от боли, медленно, в полном одиночестве отдающего богу душу под тяжестью
придавившего его дерева. Значит, все было не так, не так страшно, и, быть
может, узнав правду, она еще найдет в себе силы жить.
Поттер сказал:
- Я стану заглядывать к тебе. Загляну, как пойду мимо.
И она знала, что он не будет навязчив.
Он кликнул собаку, а Рут стояла в воротах и слушала, как замирали вдали
его шаги. Ночь была теплая, ясная, и, поглядев на небо, она вспомнила, как
Бен называл ей звезды, старался научить ее распознавать их. Он говорил:
"Это легко. Это все равно что знакомиться с городом, запоминать улицы, по
которым ходишь. Это совсем просто, если часто смотреть на небо".
Но карта звездного неба так никогда и не стала понятна ей; звезды,
казалось, каждую ночь меняли свои места, они были как попало раскиданы по
небу, словно цветы на лугу. А вот их названия нравились ей. Бен записал
для нее некоторые из них, и ей доставляло удовольствие повторять их для
себя вслух.
Персей. Водолей. Туманность Андромеды. Большая Медведица. Возничий.
Эридан. Жираф. Плеяды...
Но даже еще маленьким ребенком она не могла поверить, как верили
другие, что рай - где-то там высоко, высоко над головой, где звезды;
потому что в ночном небе было что-то пугающее, какой-то пронизанный ветром
холод и пустота. Нет, ей всегда чудилось, что рай где-то здесь, вокруг
нее, не дальше кончиков ее пальцев, и, если бы только ей дано было его
увидеть, она бы увидела, и это было бы что-то на удивление знакомое. Она
чувствовала это и теперь. Если протянуть руку...
Она уронила руку. Ничего не получалось. Оставалось только ждать и,
насколько хватит сил, продолжать как-то жить. Но сегодняшний день не
пропал зря, что-то было достигнуто, какой-то шаг сделан.
Она пошла садом - загнать кур.
11
Временами ее охватывало сомнение: да жила ли она, существовала ли до
Бена? Потому что - казалось ей - это он научил ее всему, что она знала, и
она привыкла целиком полагаться на него; у нее никогда не возникало ни
сомнений, ни вопросов, когда он ей что-нибудь говорил, и не было нужды
мыслить самостоятельно. А теперь это стало необходимо. И тем не менее,
пока осень захватывала в свои объятья всю округу, все, что Рут видела
вокруг, слышала, открывала, узнавала, - все пришло к ней от Бена. Казалось
бы, в те долгие годы, прожитые дома, с отцом, она не могла не замечать
течения времени, смены времен года, изменений погоды, но ей не
вспоминалось ничего; плоские равнины, небо, устье реки - все было лишь
блеклым фоном ее замкнутой повседневной жизни. Приехав сюда, она словно
родилась заново в незнакомом ей мире, обрела способность видеть и слышать,
обонять, осязать, ощущать вкус. Существует мнение, что только в детстве мы
свободно и обостренно пользуемся всеми нашими шестью чувствами. Но с Рут
было не так. Она была подобна куколке бабочки в непроницаемости своей
тусклой, хрупкой оболочки, и разрушил эту оболочку Бен.
После вечера, проведенного с Поттером, дни снова потекли своей
медленной чередой, уже ставшей для нее привычной с прошлой весны; она
спала, работала и ела в одиночестве, и все сутки были так похожи друг на
друга, что она уже не знала, какой сегодня день - понедельник или пятница.
Но она стала спокойней, уже не проводила полдня и полночи в слезах, хотя
порой внезапные слезы и навертывались у нее на глаза, когда она занималась
каким-нибудь делом и словно бы и не думала о Бене и не тосковала по нем.
Она была несчастлива, но и не была по-настоящему, глубоко несчастна.
Она существовала. А цвета и звуки вокруг менялись: вечера подкрадывались
почти незаметно, как тени; по утрам, на заре, пахло свежестью, по ночам
холодало.
Джо приходил после занятий в школе, взбирался на холм, но теперь уже не
каждый день. Кроме него, она не видела никого, если не считать человека,
приносившего одежду в починку от Райдала, да Поттера, который раза два
прошел мимо по выгону со своей собакой, остановился, поискал ее глазами и
помахал, приветствуя ее, палкой. Но ближе не подошел.
Деревья потемнели, стали ржаво-коричневыми, а другие выцвели до
светло-желтого топаза, и лишь кое-где попадались запоздавшие, все еще
тускло-зеленые. В живой изгороди заалели ягоды шиповника и боярышника, а
на выгоне и вдоль просек медленно зрела ежевика, наливаясь в цвет вина, и
дикие сливы стали сине-фиолетовыми со свинцовым отливом. Рут думала о том,
что нужно сделать: собрать яблоки-кислицы - для желе и сливы - для джина;
купить у Райдала груши-паданки и законсервировать их. За две прошедших
осени Бен научил ее, о чем следует позаботиться, какие фрукты собирать и
когда и как превращать их в соки и джемы, прозрачные и густые в стеклянной
посуде. Но теперь она только набирала порой пригоршни ежевики и съедала
ягоды сырыми, выплевывая недозрелые, те, что были еще твердыми и кислыми.
Какой смысл ходить с корзиной, пока она не наполнится, а потом часами
торчать на кухне, если зимой некого будет угостить? Ей подумалось, что
ягоды можно бы продать и выручить немного денег, но она не выполнила и
этого намерения.
Она сидела в саду или бродила по полям и забредала в лес, где было
очень тихо, темно и пахло прелью, она спускалась лесом далеко вниз, до
самой реки, и подолгу глядела на-воду, и все эти дни ощущала себя как бы
безмолвной сердцевиной окружающего ее умирания. Птицы, уже готовые к
отлету на юг, слетались и собирались в стаи, рассыпавшись по небу над
краем леса, словно конфетти; на смену им прилетят другие - юрки и
дрозды-рябинники, - а за плугом, выворачивавшим пласты земли, превращая ее
из зеленой в коричневую, следовали кулиги чибисов и куропаток. Уже не
слышно было больше пения птиц - только глуховатая, сварливая трескотня
соек и сорок. Лесные голуби молчаливо притаились среди умирающей листвы, и
кузнечики столь же безмолвно жались к земле.
И все же в полдень опять сияло солнце, было тепло и сухо, фермерами и
садоводами владела тревога, и в церкви возносились молитвы о дожде.
12
Но лес все время притягивал Рут к себе, и она редко бродила теперь по
полям или поднималась на кряж. Сентябрь, избыв мало-помалу свой срок,
сменился октябрем; воздух между стрелами деревьев был душен и тих, в
опавшей листве, в почве, в грибах, в плодах шло медленное брожение, а
из-под коры деревьев, сквозь поры, выступала, словно пот, влага туманов и
рос. Сладковатый запах гниения слегка отпугивал Рут, так же как и царившая
вокруг тишина. Но когда с деревьев опали сухие листья, то появились
прогалины, в которые, совсем как ранней весной, проникало солнце и
обволакивало золотистой пряжей лучей раскидистые голые ветви платанов.
На смену тяжелому каменному сну первых недель после смерти Бена теперь
пришла беспокойная полубессонница, и Рут беспрестанно казалось, что она на
грани пробуждения; бессвязные образы клубились у нее в мозгу, и ей все
время чудились какие-то звуки. Она поднималась рано, смотрела на себя в
зеркало и видела синие круги под глазами, хотя кожа ее сильно загорела от
долгих дней под солнцем. Она говорила себе: я постарела. И в самом деле,
лицо у нее изменилось: пропала девичья округлость и расплывчатость черт -
они заострились, скулы обозначились резче. Что такое двадцать лет -
расцвет или увядание? Она не знала ответа на этот вопрос.
Она повернулась на другой бок, открыла глаза: еще не рассвело, но она
знала, что уже не уснет, и, хотя в комнате было холодно, простыни и одеяло
казались горячими и жгли ей кожу. Она встала, подошла к окну и увидела,
что был тот мертвенный час, когда конец ночи предшествует рассвету.
Она вышла из дома. Безмолвие. Тишина. То, к чему она уже так привыкла,
что оно не пугало ее. Однако что погнало ее в такой час из дома и
заставило в одиночестве шагать по дороге к лесу? Этого она не знала, но
все же брела через силу среди холода и безлюдья, ничего не видя, ничего не
слыша, кроме звука собственных шагов и ударов собственного сердца. Но
вместе с тем все сейчас было совсем по-другому, совсем непохоже на сухое
тепло и яркость дня, и мысли ее стали проясняться.
Прежде всего она направилась к Хелм-Боттом, чуть не ощупью пробираясь к
вырубке, к упавшему вязу. Мертвая кора дерева изменилась за это время,
помягчала, из нее полезли губковидные грибы, а в трещинах полно было
насекомых, и Рут почувствовала их легкие прикосновения, когда они поползли
по ее рукам и между пальцев. Пахло гниением.
Смерть, думала она. Смерть была вокруг; но не внезапная, как смерть
Бена - быстрое, чистое отъединение души от тела, - а медленная, крадучись
подползающая смерть. То, что прежде росло, поднималось, наливаясь соками,
выпуская побеги, паря над землей, - съеживалось, ссыхалось, замирало в
себе самом, падало на почву, побежденное увяданием, гниением, распадом, и
исчезало с лица земли, растворившись в ее влаге. Была когда-то весна,
теперь грядет зима, а потом снова наступит весна. Смерть и новое
возрождение жизни. Рут чувствовала это и в себе самой - чувствовала, как
старая, отработанная кровь иссякает в ее жилах, сменяясь свежей; но
процесс этот только-только начинался. Он был нов для нее, и она могла лишь
пассивно подчиниться ему, не ведая, что ее ждет, какие чувства, ощущения,
надежды могут прийти на смену старым. Но они могли родиться только из уже
пережитого. Значит, все было предопределено.
Край леса начинал светлеть, и Рут сидела, ожидая, пока свет расползался
все дальше и все ближе к ней, так что она уже начинала различать
засеребрившиеся стволы деревьев вокруг. Она встала и спустилась вниз к
ручью. Ручей почти высох, вода едва струилась по дну, и камни были
подернуты тонким слоем тины.
Рут думала о том, как протянет она наступающий день, изнемогая от жары
и усталости, и как снова придет сюда, чтобы сидеть здесь часами или
медленно бродить среди деревьев, и как, быть может, когда-нибудь нарушится
это течение ее жизни, пробудив в ней что-то новое - какие-то желания или
надежды, - и даст ей силы предаться им. Порой она корила себя, думая, что
ничто не изменится, пока она сама этого не захочет, не приложит усилий; а
порой проникалась сознанием, что ей остается только ждать, пока что-нибудь
извне не пробудит ее к жизни.
До сих пор она ведь никогда еще собственной волей не добивалась
каких-либо перемен в своей жизни: перемены происходили сами собой, и она
принимала их, не умея даже понять, нужно это или нет, хорошо или дурно.
Она боялась активно вмешиваться в ход дней, обстоятельства жизни,
отношения с людьми, перемену мест. Она не делала этого никогда, потому что
сначала возле нее был отец, а потом - Бен. Нет, значит, она теперь просто
замрет и будет ждать.
Рассвет близился, и камни в ручье стали светлеть, а на воде появились
блики. И тут где-то в глубине леса у себя за спиной она услышала это,
услышала голос человека - отчаянные, бессвязные призывы и рыдания. Она не
испугалась и не двинулась с места. Но кто же мог прийти сюда в такую рань,
кто это бредет по лесу, спотыкаясь, замирая на месте и снова пробираясь
вперед, все время продолжая при этом испускать крики боли, гнева,
отчаяния? Кто?
Она все так же стояла у ручья, ожидая, что человек этот может набрести
на нее. Мало-помалу становилось все светлее, а затем совсем рассвело, но
рассвет был серый - ни ночь, ни день. Солнце не проглянуло.
Шагов больше не было слышно, но рыдания не смолкали, только стали
теперь приглушенней и доносились откуда-то со спуска к ручью. Хриплые
всхлипывания прерывались время от времени шумом дыхания. Они напоминали ей
о чем-то. Ну да - о ее собственных уродливых всхлипах в те, первые, дни и
ночи.
Она пошла, оглядываясь по сторонам. И когда в конце концов набрела на
него, то застыла на месте, потрясенная, не решаясь сделать ни шагу ближе,
оцепенев от неожиданности. Это был Рэтмен, священник. Он сидел на земле,
поджав колени, склонившись на них, свесив голову. Он захлебывался от
рыданий и то сжимал, то разжимал кулаки, и волосы у него были всклокочены
и торчали на голове во все стороны. И при этом он еще бормотал что-то, но
уразуметь это глухое, невнятное бормотание было невозможно. Он не слышал,
как подошла Рут, и она долго стояла молча, охваченная тревогой, не зная,
как ей поступить. Она заметила, что одежда священника так измята, словно
он в ней спал; брюки были мокрые, все в грязи и порванные во многих
местах, словно он продирался сквозь заросли. Впервые в жизни Рут видела
перед собой плачущего мужчину. Ей захотелось тут же уйти. Но разве можно
так? Она была вне себя от неизъяснимой жалости к нему и не могла просто
уйти и оставить его одного. Наконец она сделала несколько шагов в его
сторону. Он остался недвижим. Начал моросить дождь.
Рут спросила:
- Что случилось? Да что же такое случилось?
Но она произнесла это почти шепотом.
Через несколько мгновений он поднял голову. Она поняла, что он не видит
ее, не знает, где он и почему он здесь. Он уставился на нее, не видя,
красными, заплывшими глазами; изборожденное потоками слез лицо было
неузнаваемо, и весь вид его был странен - он казался стариком, хотя не был
стар. Белый воротничок священника отсутствовал, и шея его была бледной и
казалась мертвой - кусок плоти, никогда не видевшей солнечных лучей. Его
стала бить дрожь, и он яростно замотал головой. И снова поглядел на Рут.
Потом начал опускаться на колени, но уже молча. Рут подошла к нему и тоже
опустилась на колени.
- Я слышала. Я была у ручья и услышала ваш голос... Что случилось?
Он без всякого выражения смотрел на нее, не делая попытки ни
заговорить, ни утереть слезы. Он весь сжался, как животное или ребенок в
приступе невыносимой боли. Бесшумно падал моросящий дождь и покрывал его
волосы и плечи мельчайшими капельками. Рут подумала: все мы молились о
дожде, и вот он, долгожданный, и пришел конец засухе и палящему солнцу.
Она наклонилась и тронула священника за рукав.
- Может, вы пойдете домой? Дождь ведь. И всего шесть часов утра. Может,
я провожу вас домой?
И, слыша свои слова, она внезапно осознала, что повторяет то, что
другие когда-то говорили ей и что пробуждало в ней тогда только злобу, а
теперь она вдруг поняла, что те слова и вопросы были просто благими
попытками утешить, разделить ее горе. Она же отвергала их.
- Что ты делаешь здесь? Ты? Почему ты здесь? - Голос священника звучал
резко.
- Я... Я часто прихожу сюда. Просыпаюсь и иду побродить. Здесь тихо. И
я обычно прихожу сюда, в лес. Вот и услышала ваш голос. Вы больны?
По его телу снова пробежала дрожь.
- Ты слышала, что я говорил?
- Нет. Я не разобрала. Вы плакали, но слов я не поняла.
- Плакал в голос. Да. Я был...
Теперь он говорил тихо и почти без всякого выражения. Дождь пошел
сильнее, забарабанил по листве.
- Вам нельзя сидеть здесь. Тут сыро. Уйдемте отсюда.
- Да. - Но он не двинулся с места. Он сказал: - Моя дочь умерла. Вчера
она заболела, а сегодня умерла. Сегодня она мертва.
Его дочь. Она припомнила, как Картер говорил ей несколько недель назад
- когда же это было? - что жена Рэтмена родила второго ребенка. У них уже
был один ребенок - маленькая девочка, лет трех, с удивительно нежной белой
кожей. Но Рут даже не знала ее имени.
- Моя дочка умерла. - Он вдруг поднялся на ноги, выпрямился и закричал
- закричал так, что по лесу пошел гул, - исступленно, словно помешанный: -
Она умерла, а где же ты, господи, где твоя любовь и твоя доброта? Она
мучилась, а мы ничем не могли ей помочь, и она умерла, а что ты об этом
знаешь, что тебе до этого? А мне что осталось? Почему ты не убил меня,
почему не меня? Разве я не был бы этому рад? А теперь мой ребенок мертв, а
я...
Слова стали бессвязными и оборвались. Он поглядел вверх, сквозь узор
опадающих листьев, на клочки неба в просветах. И Рут подумала, что с ним
сейчас должно что-то случиться - что-то сразит его. Упадет дерево.
Обрушатся небеса. И ее охватил панический ужас перед этим человеком и
страх за него.
Но ничего не произошло. По-прежнему шел дождь. А Рэтмен заплакал,
закрыв лицо руками:
- Прости меня, боже. О господи, прости меня!
Тогда Рут встала, мягко взяла его под руку, и он не противился ей. Она
повела его через лес, вниз по склону; они пересекли луг, вышли на дорогу и
направились к деревне, а дождь все падал не переставая с грязно-серого
неба, и платье на Рут промокло до нитки. Рэтмен следовал за ней слепо, как
ребенок, и плакал. Она понимала, что должна помочь ему. И молилась.
13
Дом был тих, нигде ни огонька. Рут стояла за спиной Томаса Рэтмена в
темном, обшитом панелями холле, и капли дождя стекали у нее с волос на
плечи и с подола платья на пол. Она никогда не бывала в этом доме прежде,
почти не знала этих людей и не могла сообразить, что ей теперь делать -
остаться или уйти? Рэтмен, казалось, совсем забыл о ее присутствии. Из-под
входной двери несло холодом. И тут откуда-то из верхних комнат донесся
голодный, требовательный плач. Рут сказала:
- Вам надо переодеться, снять мокрую одежду.
Он обернулся и поглядел на нее озадаченно.
- Ваша жена - она где, наверху или?..
Но она увидела, что он не понимает, о чем она говорит, и все еще не
осознает, где он был, и почему, и что произошло.
Он сделал несколько шагов в сторону от нее, отворил какую-то дверь,
захлопнул ее за собой, и снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь далеким
плачем ребенка.
Дом был большой, старый, ковровая дорожка на лестнице поистерлась и
кое-где была заштопана. Бен говорил о том, как, должно быть, беден
священник, и все же она была поражена убогостью и запустением,
открывшимися глазам. Это могло быть жилище только старых, очень старых
людей, которым не по средствам держать прислугу или покупать много угля, и
потому половина комнат заперты, пустуют; казалось, в доме нет света и
угасла жизнь.
Ребенок плакал не переставая, и Рут наконец медленно поднялась по
лестнице и пошла по коридору, зовя миссис Рэтмен. Никто не отозвался ей в
ответ, не послышалось отклика и тогда, когда она дважды постучала в дверь,
из-за которой доносился плач. Она отворила дверь.
Занавески на окнах были полузадернуты, стекла затуманены струями дождя,
и в первую минуту Рут не сразу вгляделась в полумрак. Она стояла держась
за ручку двери, в замешательстве вертя ее в ладони.
- Что вам надо?
Она полулежала в постели, откинувшись на подушки; светлые волосы,
кое-как заплетенные в две косы, рассыпались по плечам. Миссис Рэтмен.
Молодая женщина, немногим старше Рут, но ее напряженный взгляд и опущенные
углы рта выдавали изнеможение и перенесенный ею удар. Рут вспомнилось, как
кто-то говорил, что со дня рождения второго ребенка она все еще никак не
может оправиться. Она взглянула на Рут безучастно, без удивления.
- Что вам надо?
Плач, доносившийся из колыбельки, стоявшей рядом с материнской
кроватью, стал громче, и женщина повернула голову, не поднимая ее с
подушки, и поглядела вниз, но не произнесла ни слова и не сделала попытки
взять ребенка.
Рут шагнула в комнату. Но она уже пожалела, что пришла сюда - что она
могла сделать, что сказать? И что эта женщина подумает о ней?
- Она плачет. Она так ужасно плачет. Я не вынесу этого беспрестанного
плача.
- А не могу я сделать что-нибудь для нее? Может, вынуть ее из
колыбельки?
- Она все время плачет. Изабел никогда не плакала. Почти никогда.
Поверите ли - весь вчерашний день, когда Изабел была уже так больна, она
все равно не плакала. А теперь она умерла и уже не может плакать. Вы
слышали, что она умерла? Изабел?
- Да. Я повстречала вашего мужа. Я ходила по лесу, и... и он был там.
Он сказал мне. Я привела его домой.
- Вы вдова Бена Брайса?
- Да.
- Зачем вы пришли сюда?
- Поглядеть... Я подумала, что мистеру Рэтмену нужно пойти домой. Шел
дождь. Мне казалось, что ему не следует бродить по лесу, он был очень
удручен и... Я подумала, что, может, сумею чем-нибудь помочь.
- Чем вы можете помочь?
- Не знаю, - тихо промолвила Рут. - Ничем.
- Ну да. Вы могли бы это понять. Никто ничем не может помочь.
- А если...
- Что?
- Я могу приготовить поесть... или приглядеть за ребенком. Могу чем-то
помочь.
- А зачем вам это?
- Но, может, вы хотите, чтобы я ушла? Может, вам неприятно, когда тут
чужие?
- Куда пошел мой муж?
- Он внизу. В одной из комнат.
- Он плакал, понимаете? Всю ночь. Он не ложился спать, не раздевался.
Он сидел на стуле и плакал и не мог найти никаких слов, чтобы помочь себе,
и я тоже не могла помочь ему. Но я не плакала. Это мне следовало бы
плакать, но я не плакала. А они плакали - мой муж и ребенок. Изабел же
никогда не плакала, даже когда была совсем крошкой, вы понимаете?
- Да, вы говорили.
Но женщина не умолкала, все продолжала торопливо говорить, словно
боясь, что может что-то произойти, если она замолчит, боясь молчания.
- Когда она была еще крошкой и хотела есть, она просто открывала
глазки; а когда у нее прорезались зубы, она только тихонько хныкала порой,
но ее ничего не стоило успокоить - возьмешь на руки, заговоришь с ней, и
она тут же затихнет и уснет. А вчера...
Женщина заворочалась в постели, ее руки и ноги напряглись, и линялое
розовое одеяло сползло набок.
- Вчера она все повторяла: "У меня голова болит, голова болит". Но она
не плакала, не заплакала ни разу. Я бы и не догадалась, что она больна.
Тяжело больна. А вот Том - он понял. Это было его дитя, больше, чем мое,
они были ближе друг к другу. И он понял. Глаза у нее стали такие странные,
и она все прикрывала их рукой. И говорила: "У меня голова болит". И горела
как в огне, жар чувствовался даже сквозь одеяльце, если положить на него
руку. Тогда пришел доктор. Но она уже умирала - так он сказал. Воспаление
мозга, что-то такое, и ничего не могло помочь, и никто не был виноват. Я
не могла этого вынести - сидеть, смотреть на нее, ждать, когда она умрет.
Я ушла. А Том остался. Он сидел возле нее весь день, а маленькая все
плакала и плакала. Она все время плачет. А Изабел не плакала и умерла.
Минуту назад она была жива и дышала, и вот умерла. И никто не мог ей
помочь. И никто не виноват.
Внезапно она села на постели и закричала на младенца:
- Да замолчи ты, замолчи! Не можешь ты, что ли, замолчать? Я не вынесу
этого - плачет, плачет, плачет...
Рут подошла и вынула ребенка из колыбельки. Ребенок тотчас затих и
уставил на нее два темных, похожих на желуди, глаза. Она села на стул и
принялась тихонько его покачивать. Потом искоса поглядела на лежавшую в
постели молодую мать. Но та отвернулась, поворотясь на другой бок, одна
тяжелая коса упала ей на лицо, и она почти тут же уснула, а Рут сидела с
младенцем на руках, пока он тоже не уснул, и ей оставалось только сидеть и
смотреть, как струи дождя бороздят окно.
Рут и сама не могла бы сказать, как это получилось, что она пробыла в
этом доме всю неделю. Никто ее об этом не просил, ничего вообще не было
сказано, но после того, первого, утра, когда она искупала и перепеленала
младенца и растопила потом плиту, отворила ставни и приготовила завтрак,
все без слов, казалось, положились на нее, подобно тому, как она в свое
время - на Джо. Она стирала, гладила, готовила пищу и прибиралась в доме,
понимая, что, если этого не сделать, все останется как есть.
Жена Рэтмена вставала около полудня, одевалась, а потом сидела, глядя в
окно, выходившее в сад. Или - это даже чаще - ходила за Рут по пятам по
всему дому и говорила, говорила о своей мертвой дочке Изабел и о
беспрестанном плаче младенца, повторяя все те же слова, повторяя
исступленно, словно они никак не доходили до Рут. И Рут становилось
страшно; она начинала бояться отрешенного, неистового выражения ее глаз и
монотонного, истерического голоса. Ей стало казаться, что Мириам Рэтмен
была больна еще до смерти ее ребенка - больна не только телом, но и душой.
Даже говоря, она оставалась углубленной в себя, ее внимание было приковано
к чему-то, запрятанному глубоко в ее душе, и слова извергались из нее,
словно поток крови, который она не в силах была остановить и которого даже
не осознавала.
Она то и дело подходила к Рут, беспомощно останавливалась перед ней и
спрашивала:
- Мне надо поесть? Мне надо переодеться? Уже пора искупать маленькую? -
И, словно ребенок, ждала, какое ей будет дано распоряжение. Рут понемногу
привыкла к этому и отвечала на ее вопросы, но такая зависимость какого-то
человека от нее была ей непривычна и пугала.
Самого Рэтмена ей почти не приходилось видеть. Но что больше всего
угнетало ее - это отсутствие, казалось, какой бы то ни было близости между
этими мужем и женой, - каждый из них словно бы почти не замечал
присутствия другого в доме. Священник сидел, запершись у себя в кабинете,
или уходил из дома и бродил где-то часами, а потом возвращался донельзя
усталый, бледный, в промокшей, а то и порванной одежде, ел все, что бы Рут
ни приготовила ему, но, казалось, даже не понимал, что он ест.
Наведывались разные люди, но он не желал никого видеть. И тут Рут наконец
осознала, как в свое время вела себя она и как это выглядело в глазах
других, когда она затворялась от всех или часами пропадала в лесу или у
могилы Бена по ночам, полностью утратив чувство времени.
И совсем так же, как она ходила на могилу, Рэтмен все время заходил в
маленькую спаленку, где лежала его мертвая девочка, и сидел возле нее,
словно надеясь обрести в себе какую-то силу, которая возродила бы ребенка
к жизни.
Рут избегала заходить в эту комнату. Но в день накануне похорон,
вытирая руки после мытья посуды, она поняла, что должна сейчас, сейчас же
подняться туда, должна увидеть и не позволить себе убежать.
Взявшись за ручку двери, она почувствовала, как у нее сдавило горло и
грудь и перехватило дыхание. Но увидеть она была должна. Она медленно
переступила порог.
Рэтмен сидел, уткнувшись лицом в ладони, и плакал. Рут шагнула к
стоявшей у окна кроватке. Рэтмен не поднял головы. Она перевела взгляд на
ребенка.
Вот она - смерть, подумала Рут. Вот она. Так же было с Беном, и с
крестной Фрай, и со всеми людьми на свете, которые когда-то жили, дышали,
а затем перестали дышать. Вот оно - тело, от которого отлетела душа. Она
протянула руку, коснулась мертвого ребенка и ощутила под пальцами холодную
и гладкую, как яблоко, кожу. Но в комнате, казалось, царил покой - и
покой, и чувство неизбежности, словно этой маленькой девочке не
предназначено было судьбой вырасти, стать старше. Она достигла положенного
ей предела. И вот пришел конец.
Но могли ли быть такими же ее чувства, будь это ее ребенок, зачатый от
Бена, плод ее чрева? Не была ли бы для нее тогда эта смерть самым страшным
несчастьем на свете? На этот вопрос у нее не было ответа. Она видела
только горе и отчаяние отца и безумие матери и понимала, каково им и что
еще придется им пережить, и жалела их.
Молодой священник поднял голову. Он был небрит, лицо казалось застывшим
и словно бы еще более безжизненным, чем у его мертвого ребенка.
- Почему? - сказал он. - Почему? Почему другие люди живут - совсем
старые, больные люди, дурные люди, - живут, а она мертва? Почему не
умирают они? Почему?
Рут молчала.
- А тебя это не поражает? Должно бы поражать, о, должно бы! Почему умер
твой муж? Где тут справедливость? А я молился. Я молился о чуде, о том,
чтобы она поправилась и жила. И когда она уже умерла, я молил господа
снова даровать ей жизнь. Но она мертва. Она все так же мертва.
- Да.
- А завтра я должен положить ее в гроб и опустить в землю. Разве я могу
это сделать? Как я могу отдать ее?
- Вы должны.
Лицо его перекосилось, словно она влепила ему пощечину; он отвернулся,
склонился над кроваткой и снова заплакал - теперь уже навзрыд, - изливая
свой протест и гнев.
И Рут оставила его, потому что ей нечего было сказать ему и помочь
нечем.
Она вернулась на кухню и принялась полоскать пеленки, а за окном лучи
солнца играли на траве, и дрозд скакал себе и скакал по траве, и черное
оперенье его сверкало на солнце, как мокрый антрацит.
Рут сидела в кресле-качалке возле окна, одна, когда на кухню заглянул
священник - он искал ее.
Ей уже хотелось вернуться к себе, снова побыть одной - она совсем
уморилась за эту неделю, проведенную у Рэтменов. Работы было много, и к
концу дня у нее ломило все тело, хотя жена Картера дважды приходила по
утрам помочь с уборкой. Рут больше всего выматывало окружавшее ее горе и
отчаяние - она чувствовала, как они засасывают и ее, словно от нее ждали,
чтобы она разделила их, а порой даже - совсем переложила на свои плечи;
она же вовсе не была к этому готова: ее собственное горе, ее утрата и
тоска были по-прежнему с ней и она по-прежнему искала от них спасения.
Ее манил к себе ее пустой дом, где был простор и много свободного
времени для дум, где она могла мало-помалу восстанавливать свои душевные
силы. Но она стыдилась этих мыслей, чувствовала себя эгоисткой.
На похороны ребенка она не пошла - осталась с Мириам-Рэтмен, а та целый
день пролежала в постели и то затихала и впадала в молчание, то просто
засыпала, а то садилась в постели и, не сводя напряженного взора с лица
Рут, принималась - путано, бессвязно - нести какую-то дикую чушь, умолкая
лишь на секунду, чтобы передохнуть.
В окно Рут видела, как Рэтмен выходил из дома, неся в руках гробик. Что
чувствовал он в эти минуты? Рут снова и снова повторяла про себя: господи,
помоги им! И не знала, что может тут помочь.
Рэтмен сказал:
- Теперь они обе уснули. А мне кажется, что я не усну больше никогда. Я
хотел позвать к ней врача, но она никого не желает видеть. А я не знаю, в
какой мере сохранила она рассудок. Я не понимаю. И ничего не могу сделать
для нее.
- А разве какой-нибудь врач может ей помочь?
Рут казалось, что с ними происходит то же, что было с ней, и они должны
проделать весь положенный им путь скорби, и любая медицина тут бессильна.
- Я пришел поблагодарить тебя, - сказал священник.
- Не стоит благодарности.
- Я обязан выразить тебе свою признательность.
Он говорил вежливо, официально и вдруг закричал:
- Что ты, собственно, тут делаешь? Почему ты здесь, чего ради? Мало ты
и без нас видела и смерти, и горя?
Верно, думала Рут, верно. Но ничего не ответила. Прошла минута, и он
тяжело опустился на один из деревянных стульев с прямой спинкой.
И сказал:
- Я должен уехать отсюда. Должен сложить с себя сан и уехать. Какое
право имею я оставаться теперь здесь?
- Потому что умер ваш ребенок?
- Потому что она умерла, и я вижу, что все, во что я верил и ради чего
жил, умерло вместе с ней. Потому что жизнь моя - это ложь, и сам я лгу.
Как могу я теперь посещать их - больных, умирающих, страждущих, ищущих
правды? Что я им скажу? Как могу я отправлять обедню в церкви, и
произносить проповедь, и молиться, понимая, что все это - ложь? Прежде я
знал, какие нужно говорить слова, но теперь у меня нет слов, и я ничем
никому не могу помочь. Я думаю о том, как я ходил к людям и говорил с ними
о смерти и доброте и в чем искать утешения, и мне становится стыдно. Я же
не понимал ничего, я никогда не испытывал того, что испытали они. Я читал
книги и учился и думал, что понимаю. Но все это было ложью. Как же я могу
оставаться здесь?
Рут, помедлив, сказала:
- Все меняется. Все начинает пониматься по-другому. Время идет, и все
становится другим.
Но и это были только слова, и она не знала, может ли он понять то, что
она хотела выразить, - это было так неясно и ей самой.
- Но ведь так было и с тобой. Я знаю. Ты затворилась от всех, не хотела
видеть меня и никого вообще, и на его похоронах ты не плакала. Я видел
тебя на кладбище ночью, ты лежала на его могиле... О чем ты думала тогда?
Какие слова мог бы найти для тебя кто-нибудь? Я хорошо видел, как это
было, а теперь знаю и сам. Я корил тебя. А теперь не корю.
- Но потом были и другие дни... после его смерти... были дни, когда
становилось легче. И я, казалось мне, начинала что-то понимать.
Он яростно замотал головой.
- Что же тут можно понимать? Нет же в этом никакого смысла - в том, что
произошло! Твой муж был молод, полон сил, он был хороший человек и был
счастлив, и ты была счастлива, и вдруг его не стало, и моего ребенка не
стало, и в этом нет никакого смысла, ничего, кроме жестокости. Ничего.
Рут бессознательно перебирала в пальцах подол, испуганная неистовством
его отчаяния, горечью, звучавшей в его голосе; она была потрясена, потому
что привыкла думать, что священник, конечно, знает больше, чем дано знать
другим, и многое может понять и объяснить.
Она начала было рассказывать ему о том, как порой мир для нее вдруг
менялся и становился прекрасен, как, неизвестно откуда, у нее возникало
прозрение, и ей словно бы делался понятен смысл всех вещей. И о том, что
она чувствовала на похоронах и что чувствовал Поттер, стоя на коленях
возле мертвого тела Бена там, в лесу. А Рэтмен неотрывно глядел на нее, и
она видела, что смысл ее слов не доходит до него и нет у нее никакого
права говорить ему все это - не существовало для него утешения в его
утрате.
Он сказал:
- Все разлетелось на куски, и никто не в силах собрать их воедино.
Почему? Почему?
Как могла она знать?
- Мой отец был священником, и отец отца - тоже, и считалось, что так
положено быть, и никогда не возникало никаких сомнений в том, что
священником буду и я. Мой отец был хорошим человеком, и я думал, что буду
таким же, как он. Перед смертью он тяжело болел, месяцами болел, и все
худел, слабел и все сильнее страдал от боли, но болезнь тянулась медленно.
Он держался, старался продолжать свое дело, отправлял службы, посещал
прихожан, потому что они очень полагались на его советы, но под конец не
мог даже читать. А смерть долго не приходила, хотя он уже молил о ней. Я
приехал домой - я учился тогда в университете, и меня вызвали к нему.
Никогда не забуду, как он выглядел. Я его не узнал. Весь сморщенный,
словно у него уже не осталось мяса на костях - они прямо проступали сквозь
кожу. А кожа стала совсем желтой. Он казался дряхлым стариком. И ничего не
мог есть. Мать сидела с ним и давала ему по глоточку воды, больше ничего.
И как-то ночью нам показалось, что он умирает. Я сидел возле него. И он
сказал: "Я всегда верил. А теперь я знаю". А что же случилось со мной? Я
не верю и ничего не знаю. Зачем же мне жить?
Он опустил голову на стол и затих - он так измучился и отчаялся во
всем, что уже не мог больше плакать.
- А ты, Рут? Что ты будешь делать теперь до конца своих дней?
- Я не думаю сейчас о том, что станется со мной дальше. Я привыкла
думать... мне казалось, что я всегда буду с Беном. А теперь я ничего не
знаю.
- Почему ты не уедешь отсюда?
- Куда мне ехать?
- Как ты можешь это вынести: оставаться в этом доме, бродить по лесу,
вспоминать?
- Уеду - все равно ничего не забуду.
- А Брайсы...
- Я не вижусь с ними. Только с Джо. Брайсы мне чужие.
- Все чужие.
- Но у вас же есть жена. И еще одна дочка.
- Мне нужна Изабел. Только она мне нужна. А ее у меня нет.
- Да.
- Что со мною будет?
Что будет с каждым из нас, подумала Рут. Он пугал ее, так же, как и его
тронувшаяся умом жена, - в них таилась для нее опасность, ведь ее душевный
мир был все еще очень хрупок, а единственное, что у нее оставалось, - это
стараться сохранить его, не дать ему распасться.
- Завтра я вернусь домой.
- Да. Конечно.
Но, заметив выражение его лица, она еще острее, чем прежде,
почувствовала угрызения совести.
- Не может кто-нибудь побыть здесь, с вами? Позаботиться о вас, помочь
вашей жене? Неужто нет никого?
Он провел рукой по лбу.
- Моя сестра... или... Не знаю. Да, кто-то нужен. Я подумаю.
Я должна остаться, сказала себе Рут. Нет никаких причин убегать. Я
должна помочь им. Но она была не в силах, не в силах.
- Может, вы чего-нибудь поедите теперь?
- Нет. - Он встал. - Нет. - И направился к двери. Рут слышала, как за
ним захлопнулась дверь кабинета и ключ повернулся в замке.
Наверху Мириам Рэтмен и младенец спали мирным сном. Рут задернула
занавески и вышла.
На другое утро на рассвете она покинула их дом. Теперь она могла
вернуться к себе домой, затворить за собой дверь и остаться в полном
одиночестве, не чувствуя ответственности ни за кого, кроме себя самой, и
ничто не будет мешать ей предаваться своим думам и снова плакать по Бену и
вспоминать.
"А сама ты, Рут? Что станешь ты делать до конца своих дней?" Кто же
знает, быть может, то же, что сейчас.
Наверху, на выгоне, воздух стал совсем холодным и пахло первыми
заморозками; близилась зима: голые ветви деревьев, жестокие ветры,
пригибающие к земле папоротник, поздние рассветы и долгие темные ночи.
14
Рут стояла у окна, глядя на кусты боярышника и остролиста, осыпанные
пышными гроздьями ягод - оранжевых, как пламя, красных, как кровь. Она
глубоко втянула в себя воздух, задержала его на несколько секунд и
медленно выдохнула; она подумала: я сама по себе. И увидела, что кто-то
идет вдоль живой изгороди, идет очень медленно - какая-то женщина; увидела
голову, повязанную голубым шарфом, мелькавшую чуть выше сплетения ветвей.
Кто может прийти сюда? Она вспомнила жену священника, и ее охватила
тревога и чувство вины; сейчас она отчетливо поняла, что поступила очень
дурно: ведь эта женщина была больна, и, конечно, не только скорбь по
утраченному ребенку заставляла ее так странно вести себя - нести всякий
вздор, уставившись в ужасе в одну точку, или спать часами от изнеможения и
пугаться плача собственного младенца. И ведь она на свой лад ждала помощи
от Рут, искала, как умела, спасения из этого тупика, хотела, чтобы
кто-нибудь пришел ей на помощь, облегчил ее телесные муки и взбаламученную
душу, и она, Рут, не сделала для нее ничего, и Рэтмен тоже не сделал
ничего, весь ушел в свое горе, в свою беспомощность, в раздиравшие его
сомнения. Что делают они теперь там, в своем доме, эти муж и жена -
одинокие, далекие друг от друга, как люди на разных краях земли? Кто
приходит теперь к ним, чтобы взять на руки младенца, искупать его,
позабавить, рассмешить.
Это не моя вина, сказала себе Рут, это их беды, не мои. Я делала, что
могла. Она закрыла глаза.
А открыв их, увидела, что по тропинке к дому идет женщина, и лицо у нее
опухшее и бледное, как ягоды омелы, и она как-то странно, словно защищаясь
от кого-то, держит руку перед грудью. Но это не была жена Рэтмена, это
была Элис Брайс. Элис, которая всегда пугала Рут и вызывала в ней чувство
неприязни; Элис, обычно державшаяся отчужденно, презрительно, без улыбки.
Да она и теперь не улыбалась. Но с ней произошла какая-то перемена - у нее
было отсутствующее выражение лица, словно она перенесла тяжелое потрясение
или катастрофу. Она не видела Рут, наблюдавшую за ней из окна. И прошло
немало времени, прежде чем она наконец постучала - негромко - в дверь.
Элис Брайс. Зачем пришла она сюда, нарушив тонкую пленку одиночества и
покоя, в которую облекла сейчас себя Рут, пришла и пробудила дыхание
прошлого - всех старых размолвок, вражды, - напомнив о том, что Бен
издавна принадлежал другим, задолго до того, как встретил ее, Рут? Ей
нечего сказать Элис. Так, может, лучше просто не подходить к двери,
убежать наверх и подождать там, пока она не уйдет? Никто из всей семьи,
кроме Джо, не делал попыток свидеться с ней, ну, и они ей тоже не нужны,
ведь она для них все равно что мертва, как Бен; не нужны они друг другу.
"Мы чужие", - сказала она как-то про них Рэтмену.
Стук в дверь прекратился, но Элис не уходила. Ладно, день все равно
испорчен теперь. Она откроет дверь.
Сестра Бена сидела на ступеньках, спиной к Рут. Поднялся ветер, он
проносился порывами над выгоном, трепал верхушки деревьев, сдувая мертвые
листья на землю. Элис обернулась. Но не встала.
- Мне больше ничего не оставалось делать, - сказала она. - Я ждала,
пока ты вернешься домой. Ты думаешь, я бы пришла сюда, если б мне было
куда деваться?
Вид у нее был больной, но в словах и в голосе звучала прежняя
враждебность, и держалась она совсем как прежде. Однако Рут показалось,
что она делает это сейчас из самозащиты.
- Я была у Рэтмена. У них умерла дочка.
- Да, Джо говорил.
- Кто-то должен был им помочь.
- Кто-то всегда находится. Рано или поздно.
Элис встала и поглядела на Рут - долго, пристально, поглядела ей прямо
в лицо, не сказав больше ни слова, и Рут - как всегда перед ней и перед
Дорой Брайс - почувствовала себя неловко и приниженно, и в то же время в
ней пробудилась злоба и решимость постоять за себя. Они ее не любят, они
никогда не пытались этого скрывать. Мелькнула мысль о том, что между ними
ни разу не было сказано ни одного доброго слова.
И все же что-то изменилось. Элис - та, что всегда была предметом
гордости и надежд ее матери, та, кому дозволялось всю жизнь сидеть сложа
руки и ждать своего звездного часа (которого сама Дора Брайс так и не
дождалась), Элис, на кого не жалели ни денег, ни времени, ни похвал,
ничего, кроме, правда, любви, - эта Элис была сейчас не только измучена
или больна; она выглядела неопрятной, даже грязной; волосы под бумажным
шарфом казались тусклыми, а ворот платья - мятым. На левой щеке проступали
бледно-розовые, земляничного оттенка пятна - словно ее ударили или
расцарапали. Вот как, значит, и она была уязвима, в конце-то концов, и
ничего в ней нет особенного - ни красоты, ни чего-то из ряда вон
выходящего.
Они стояли и смотрели друг на друга, а ветер выл и громко хлопал
калиткой. Рут ступила назад и распахнула дверь пошире, пропуская золовку в
дом.
Голоса словно охотились за ним и настигали его, и ему не было от них
спасения, хотя он и затворился от них тут, в своей комнате, на верхотуре;
они проникали сквозь стены и пол, и выносить эти выкрики и злобу было уже
выше его сил. Пронзительный голос матери все повторял одно и то же, и Джо
вспомнился попугай, которого он видел сидящим на плече у какого-то
человека на ярмарке в Тефтоне. А потом мать принималась причитать, как
причитала все дни и ночи после смерти Бена, и тогда ее перекрывал голос
Элис - короткие, ядовитые слова вонзались в причитания, как ножи. И все
это звучало на фоне тусклого, терпеливого бормотания отца, пытавшегося
унять их обеих, водворить мир. Впрочем, Джо не мог припомнить, чтобы
когда-нибудь в этом доме по-настоящему царил мир. Порой только на время
наступало затишье, как на море перед бурей, которая каждую минуту готова
разразиться снова.
Джо лежал на постели, слышал все, и это было похоже на какой-то
страшный оркестр, где инструменты звучат вразнобой, в дисгармонии друг с
другом. При Бене все было лучше, Бен умел утихомирить их - и не столько
словами, сколько просто своим присутствием, потому что сам он всегда был
спокоен.
Джо изо всей силы затыкал пальцами уши, пока где-то в узких хрящеватых
проходах не возникло боли; он попытался снова взяться за книгу - это был
один из дневников, которые он обнаружил в сундуке прадеда, попытался
нарисовать в своем воображении картины, мысленно услышать что-нибудь, что
заглушило бы остальные звуки.
"9-го сентября.
Вот уже семь дней, как на море штиль, словно в награду за все невзгоды
и бедствия, которые нам пришлось претерпеть во время ужасающих штормов
последнего месяца. Команда держалась стойко, и я благодарю господа за то,
что у нас хватило запаса пресной воды и не было больше случаев дизентерии,
которая унесла так много душ.
11-го сентября.
Мы стоим на якоре в устье небольшой реки у западного мыса всей группы
этих островов, и нашим глазам открывается картина необычайной, живительной
красоты - зелень богатейшей растительности, яркость и свежесть, равных
которым не узришь даже в самых богатых зеленью графствах Англии. Вода
прозрачна и отливает всеми оттенками нефрита и аквамарина - в зависимости
от смены освещения. Сегодня мы решили высадиться на берег. Меня
вдохновляет на это воспоминание о моей беседе с капитаном Колефаксом в
Портсмуте: он говорил, что мы встретим здесь радушный прием и никаких
проявлений враждебности - наш вид и поведение вызовут только живой интерес
и любопытство.
25-го сентября.
Холлард, второй помощник капитана, умер сегодня на рассвете от жестокой
лихорадки и прободения брюшной полости; ни спасти его, ни облегчить ему
страдания у нас не было средств. Почти шесть часов он находился без
сознания, но под конец у него достало сил услышать слова утешения, которые
прочитали ему из Нового завета и молитвенника, и он умер как христианин.
Его опустили в море, и весь экипаж судна отсалютовал ему. Большая печаль
охватила нас; он был почти всеобщим любимцем, а для меня его смерть была
личной горькой потерей.
Мы должны достичь Явы через неделю. Помоги нам, господи, чтобы эта
прекрасная погода удержалась."
Джо прочитал уже всю первую тетрадь, подходил к самому концу, а впереди
было еще много тетрадей, переплетенных в бутылочно-зеленую кожу, с
металлическими застежками; о многом еще предстояло ему прочесть: о бурях
на море, о тропических лесах, о невиданных дворцах, о птицах, волочащих по
земле свои эмалево-изумрудные хвосты, о стаях дельфинов, плывущих в
кильватере корабля, о ночном небе, сплошь усеянном звездами... И так ночь
за ночью, без сна, пока не устанут глаза, а возникшие в его воображении
картины не перельются в сновидения, в которых он за считанные минуты
перенесется за тысячи миль, без устали слушая шум моря, жуткие завывания
ветра и непонятные голоса.
А пробуждаясь поутру, он не сразу понимал, где он, и потом день за днем
сердце его жгли надежды, и страх, и неуверенность, и чувство вины и
тайного предательства. Потому что он и сам не понимал и не было никого,
никого, кто мог бы сказать, что же ему следует делать, прав ли он, желая
уплыть далеко-далеко в море на корабле, и вправду ли он найдет там свое
счастье. Он этого не знал. Он открывал дневники, читал и закрывал их, и
уходил из дома, и брел через вспаханные осенние поля, взбирался на гряду
холмов. А потом снова вниз, домой, где истошные голоса, и злоба, и
жестокие слова, и плач. Он не понимал, зачем это и почему не может быть в
доме мира.
Рут, подумал он, и ему сразу стало легче на душе. Рут все бы поняла.
Быть может, она теперь снова дома, и, если ему можно побыть с ней, все,
что тут творится, уже не будет иметь для него значения, все эти голоса не
будут преследовать его там.


