Генри Миллер. О себе, Эссе
страница №3
...что они вызывают, а не что ониконстатируют. Это целый арсенал изобразительных
средств, составляющих писательское искусство.
Испытать чувство удовлетворения
писателю еще труднее, чем читателю, и опять же --
это дело сугубо индивидуальное. Уверен, что
некоторые писатели вымучивают свои
произведения. Другие (могу отнести и себя к этой
категории) получают удовольствие от самого
процесса работы. Я им наслаждаюсь, поскольку
слова из меня струятся. Я говорю: "Если бы только
имярек увидел меня, увидел бы этот материал
выходящим из пишущей машинки, ему бы это
понравилось". Но это очень индивидуально.
Некоторые пишут строчку за строчкой,
останавливаются, стирают текст, вынимают и рвут
страницу и т.д. Я работаю иначе. Просто продолжаю
писать, и все. Позже, заканчивая работу, я, так
сказать, даю ей отстояться в холодильнике. Не
заглядываю в нее месяц-два, чем дольше, тем лучше.
Потом нахожу удовольствие в другом. Это радует
меня ничуть не меньше, чем процесс работы. Это то,
что я называю "занести топор над твоим
творением". Я имею в виду: взять и искрошить его.
Сейчас вы видите его с совсем новой, выгодной
позиции. У вас на него другие виды.
687
И вы обретаете удовольствие в
изничтожении подчас даже наиболее захватывающих
эпизодов, поскольку они вас .не устраивают: на ваш
критический слух они звучат фальшиво. Они могут
быть написаны замечательно, но, как критик, вы
воспринимаете их иначе. Я поистине наслаждаюсь
этой кровавой стороной игры. Можете этому не
поверить, но это правда.
Говорят, Хемингуэй корректировал
сделанное на следующий день. А Томас Манн — даже
в тот же день. Я слышал, что он писал страницу в
день и тогда же вносил правку. Таким образом он
наладил серийное производство. Каждый день
непременно выдавал страницу. Господи, за 365 дней у
тебя выйдет целый талмуд. Да это же непосильный
труд! Прямо-таки невозможный! И опять же: кто
знает, какой механизм движет каждым человеком,
ритмом, в котором он работает? Каждый человек
уникален.
Редакторов я предаю анафеме. Ни одному
редактору никогда не разрешаю каким-либо образом
редактировать свои книги. (Большинство
редакторов — неудавшиеся писатели.) Не желаю ни
сходиться с ними во мнениях, ни выслушивать их. Не
хочу ничего, кроме того, что сказал я, хорошо
это или плохо. Не хочу никаких
усовершенствований, предпринятых кем-то еще.
Например, я понял, что сегодня редактору может
понравиться произведение молодого писателя, но
он настаивает на внесении изменений. Таким
образом, рукопись попадает к переписчику,
вносящему правку. Когда книга издана, кого
считать ее автором?
Я столкнулся с такой ситуацией только
в Америке. В Европе ни один редактор никогда не
осмелится взять на себя такое и даже не заикнется
на эту тему. Но здесь я то и дело на это натыкаюсь.
Самые большие привереды — редакторы журналов.
Они спрашивают: "Вам не кажется, что этот абзац
лучше поставить туда, а не сюда?"
Оставляйте как есть или отдайте назад".
Европейских авторов подобными глупостями не
беспокоят. Здесь же мы собираемся довести все до
совершенства, но уровень совершенства
приравнивается к интересам сбыта. Здесь
стремятся угодить среднему читателю. Считают,
что знают, что нужно людям. При этом не будучи
способны отличить злаки от плевелов.
Некоторые читатели и критики
утверждают, что между мною как писателем и
человеком существует противоречие. Но как
человека они ведь никогда меня не знали! Думаю, в
своих книгах я охарактеризовал себя довольно
подробно. В них --мое чувственное "я", мое
философское "я", религиозное "я", эстетическое
"я". Мне нравится счи-
688
тать себя разносторонне развитым
человеком, и, если кто-то не подмечает этого,
беседуя со мною, виной тому, наверное, случай.
Когда я вспоминаю дни, проведенные мною в Париже
в компании закадычных друзей, там мы
разговаривали абсолютно другим языком.
Разговаривать я могу по-разному. Могу говорить
языком улицы, а, если хотите, могу обернуться
медоточивым златоустом. Ко Христову дню, говорят,
все сгодится.
Когда я пишу от руки, я более искренен.
Это потому, что я порываю со своим
"литературным" "я". В момент, когда я сажусь за
пишущую машинку, мои пальцы уже задействуют меня,
трансформируют, переводят в ранг писателя. Когда
я беру ручку, это чуть более обременительно, не
столь удобно, не столь естественно, ведь это
совсем другое рабочее средство. Приведу пример.
Пикассо часто говорил о себе, что, закончив
писать картину, если он находил в ней нечто милое
и очаровательное, он все замазывал, поскольку это
выражало уступчивость его натуры. А он стремился
к чему-то такому, кто исходит от его силы воли, с
чем он борется, что доставляет не просто
удовольствие. Естественно, на машинке я пишу
более литературно. Речь становится многословнее
и глаже. Тогда как написанное от руки рождается в
борьбе, и кажется, что материал исходит из
другого источника.
Совсем другое дело — беседа. С
некоторыми людьми это поток слов, водопад. С
другими я мямлю или помалкиваю. Все зависит от
того, насколько люди тебя затрагивают и в каких
областях. Зависит от моего настроения, от того,
насколько я расслаблен, чувствую ли себя в
хорошей форме и расположен ли к разговору, могу
ли открыться и высказаться. Это подчинено
множеству обстоятельств. Знаю, что до некоторой
степени я — актер и что к тому же — все мы очень
неискренни (в том смысле, что все мы играем). Мы
умеем быть обаятельными (или нам так кажется),
дабы произвести впечатление, и все эти
обстоятельства влияют на нашу речь. Когда
разговариваешь с девушкой, на которую хочешь
произвести впечатление, в которую страстно
влюблен, или беседуешь с другой девушкой, к
которой безразличен, все меняется, не так ли? Так
же и с другими людьми. С кем-то хочешь сблизиться
он раскрылся, хочешь произвести на него
впечатление. Чувствуешь либо зависимость, либо
превосходство, бывает по-разному. Когда мы
общаемся друг с другом, в действие вступает
множество различных факторов.
Беседуя с кем-нибудь лицом к лицу, я
стремлюсь говорить серьезно и искренне и вдруг
убеждаюсь, что лгу или
689
извращаю мысль, желая удовлетворить
сиюминутную прихоть. Мне кажется, я многое
понимаю и узнаю о себе. А чего тогда стыдиться?
Абсолютно честных людей нет. Все неоднозначно,
"обтекаемо", не делится просто на черное и
белое.
Если, описывая конкретный случай, я
пишу на машинке, а потом о том же пишу кому-то в
письме или рассказываю устно, в каждом случае
возникают разные версии. Что-то опускаешь или
выделяешь выборочно. Сейчас, сидя за пишущей
машинкой, я чувствую, что работаю с полной
отдачей. В разговоре могу до конца выразить свои
чувства, но с большей долей искренности.
Так или иначе, сознательно или
бессознательно, когда я пишу письмо от руки, то,
вероятно, приближаюсь к разговору. Поскольку
действительно хочу открыть свою душу. Но,
стремясь к откровенности, естественно, думаешь о
том, как что-то выразить, поведать другому,
обсудить с собеседником.
Когда пишешь, получается что-то
большее, что-то особенное. Здесь также налицо
элемент игры. Обычно осознаешь, чем
руководствуешься. Рассказывают про писателей,
впадающих от работы в экстаз. Разумеется, через
это проходил и я. Слова брались из ниоткуда, из
пространства. Я был "жертвой" этих слов. Они
лились из меня как из шланга, а я просто переносил
их на бумагу. Это были восхитительные моменты и
одновременно ужасные, поскольку не можешь
закрыть кран этого проклятого шланга. Я часто
умолял: "Прекратите! Прекратите! Оставьте меня в
покое!" Но такое случается не каждый день. И
слава Богу
иначе мы бы умерли от истощения.
По поводу актерских качеств, присущих
писателю... Он накладывает грим на вещи и
одновременно смотрит в мир. Артистизм писателя
не нацелен определенно на публику, но он
понимает, что она ему внемлет. Совсем как
виртуозу-исполнителю на сцене. Я думаю, в этом
действительно есть что-то такое... С другой
стороны, когда пишешь письмо другу, пытаешься
быть искренним. Когда с кем-то беседуешь, здесь
всего понемногу. Это снова игра. В процессе
разговора могут возникнуть определенные мысли,
которые никогда бы меня не посетили, сиди я за
машинкой или сочиняй письмо.
Не думаю, что писатель чувствует себя
прекрасно, заново переживая в памяти прошлое. Мне
кажется, он радуется тому, что может перенести
это на бумагу. Именно способность воссоздать
прошлое, а не воспоминания о нем делают тебя
счастливым. Думаю, воспоминания вторичны. Во
всяком случае, для меня. Меня радует процесс
достиже-
690
ния. По крайней мере, так мне это
видится. Если вы думаете, что, наверное, я хочу,
чтобы мне так казалось, то с моей стороны это
бессознательное. Не сомневайтесь; и это вызывает
мурашки по телу.
Сначала я сопротивлялся. Утверждал,
что собираюсь писать правду, и да поможет мне Бог.
И считал, что пишу правду. И понял, что не могу.
Никто не способен запечатлеть абсолютную правду.
Это невозможно. Этому воспрепятствует ваше "я".
Мне кажется, правда — это нечто такое, что
проскальзывает сквозь пальцы. Ее не можешь
ухватить. Может быть, ты зацепишь ее в тишине,
когда бываешь наедине с самим собой, моментами, и
к тому же очень редкими. Думаю, мы сами себя
обманываем. Все мы. Мы никогда не живем лицом к
лицу с реальным представлением о себе.
Оглядываясь на самого себя, я не вижу одну
личность. Я вижу много личностей. Порой
обнаруживаю в себе определенную личность,
которая меня удивляет. Мы не всегда представляем
собой единую личность; не подвергаемся этой
удивительной эволюции по возрастающей. Это
зигзагообразный процесс, вверх и вниз — нет
такого замечательного образца поступательного
движения, которое можно было бы описать.
Когда я пишу о чем-то забавном, то не
останавливаюсь и не задумываюсь над тем, что
описываю нечто смешное. Я ничего не обдумываю
заранее. Просто записываю свои мысли, а если
оказывается смешно или грустно, не контролирую
этого. Я не задумываюсь над результатами, правда
не всегда. А, говоря о результате, порой пускаюсь
в описания, могу остановиться и задуматься над
эффектом. Могу сказать: "Вставить это, опустить
то, выбрать это". Поскольку так больше
впечатляет. Но не тогда, когда пишу о своих
чувствах. Они выступают такими, каковыми
являются. Если это смешно, значит смешно, если --
нет, значит — нет. Часто, пока я пишу, я смеюсь.
Смеюсь. Во всю мощь.
В молодости один день я ликовал, другой
— пребывал в депрессии. Позже, в зрелом возрасте,
жил более уравновешенно. Мне всегда нравилось
слово "приятие". Для меня это очень емкое слово.
Воспринимай жизнь такой, как она есть, наблюдай
за ней и принимай ее за то, что она собой
представляет, не предавайся иллюзиям и не
заблуждайся на ее счет. Когда я избавился от
своего "идеализма", осознал, что это --
серьезный шаг на пути к выздоровлению. В
"Гаргантюа и Пантагрюэле" Рабле на вратах
Телемской обители было начертано: "Fay ce que vouldras!"
— другими словами: "Делай что хочешь!" Святой
691
Августин выразил это иначе. Он сказал:
"Люби Бога и делай, что хочешь". Как это
прекрасно! Это означает, что важна душа, Святой
Дух, — не нравственность, но этика. Тот, у кого в
теле здоровый дух, не совершит дурного поступка.
Тогда, поступая как хочется, человек может
доставить лишь счастье — себе и своему ближнему.
Думаю, о сексуальных отношениях я
писал потому, что они составляли столь
значительную часть моей жизни. Секс всегда был в
ней чем-то доминирующим. Честно говоря, о своих
истинных возлюбленных я почти не писал. О
некоторых из них — тех, кого я по-настоящему
любил, — вообще не упоминал в своих книгах. Я лишь
старался охватить определенный период времени --
в семь-восемь лет — с одной женщиной Джун, а в
книгах — Моной. А потом — импульсивно
маневрировал во всех направлениях. Но главная
моя цель заключалась в том, чтобы рассказать о
моей жизни с ней.
Как ни странно, литература
порнографического характера меня не
стимулирует. Она вообще меня не очень впечатляет.
Фактически, я бы сказал, она мне неинтересна.
Правда, я прочитал не слишком много известных в
этой области классиков: не знаю почему; меня на
них не тянуло. Я предпочитаю роль пассивного наблюдателя.
Картины, фотографии мне крайне интересны. Они
меня возбуждают. Но описание секса в книгах --
нет, не настолько сильно. Разве что пером
великого писателя.
Недавно мы беседовали с несколькими
молодыми японками. Они сказали, что им
омерзительно то, что называют "голубыми"
фильмами. Жуткая гадость. Я не согласился. Хочу
сказать, что для любого человека
противоестественно отводить глаза в сторону,
какими бы отвратительными ни были эти фильмы.
Есть половой член и есть влагалище, они входят
один в другое, и это возбуждает! Отвернуться не
можешь. Не можешь, если сам являешься обладателем
полового члена или влагалища.
Я читал великих писателей — таких, как
Казанова, Рабле, Боккаччо, Петроний Арбитр, автор
"Сатирикона", всеми ими наслаждался в
молодости, но не думаю, что сегодня моя реакция
была бы такой же. Но тогда, конечно, они
возбуждали у меня энтузиазм.
Недавно я прочел книгу "Моя тайная
жизнь". Ее порекомендовал мне добрых двадцать
лет назад наш, тогда непризнанный, критик. Он
сказал: "Из всех прочитанных мною книг этого
жанра эта — самая значительная". Можно быть
уверенным, что автор этой книги действительно
обожал секс. Он любил женщин исключительно в
сексу-
692
альном плане. Каких только женщин,
кажется, у него не было. Право же на это были
направлены все его помыслы. Он мог свободно
распоряжаться деньгами, временем, и знаете,
читать его — одно удовольствие, поскольку это
чистый секс и ничего больше. Никаких
литературных изысков. Совсем никаких. Просто
бесконечный перечень половых актов. Поначалу мне
показалось это интересным, но, прочитав две-три
сотни страниц, я заскучал.
Несмотря на то, что говорят критики, я
никогда не писал в таком ключе. Это точно. Я
нередко преувеличивал или искажал, ибо я другого
типа человек. Его литературный метод не устроил
бы меня. Мне необходимо создавать, развивать,
выдумывать. Для меня это — основа всего
творчества. В конце концов, вопрос полов
больше, чем сексуальные отношения. Это — сила,
подобная стихии. Она точно так же таинственна и
непостижима, как Бог или природа космоса.
Обо мне говорят, что я снабжаю текст
сочными эпизодами просто, чтобы возбудить
интерес читателя. Это неправда. Знатоки
утверждают: "Он хороший писатель, но почему он
писал подобные вещи? Он делал это ради денег". Я
имею в виду те ранние книги, где я подробно
излагал события своей юности. Но моя ежедневная
жизнь бь1ла полна событий предосудительного или
сомнительного характера. Она была ими
перенасыщена, и, тем не менее, я полагаю, моя жизнь
не напоминала жизнь большинства мужчин. Секс для
меня не являлся каждодневным занятием. Придавая
значение женскому естеству, я всегда был предан
самой женщине. Самым интересным для меня была
женщина. Разумеется, важно было и естество, но, за
редким исключением, все упиралось не в него.
Когда мужчины относятся к женщине только как к
самке или, точнее, ни к чему, кроме самки, это тоже
существенно. Но меня всегда больше интересовала
женщина, вся женщина. Более того, меня всегда
интересовало, что у нее на душе. О чем она думает?
Что у нее за мысли, над которыми я бьюсь? Пойди-ка
разберись! Вникни! Поскольку отчасти во мне
говорит любопытство детектива. Думаю, не стань я
писателем, я мог бы сделать блестящую карьеру
сыщика.
Но, возвращаясь к этим
предосудительным пассажам моих книг, я добавил
бы, что отчасти во мне бессознательно срабатывал
артистизм. Дело не только в этом; могу привести
вам другое объяснение этих эпизодов. Одно
обстоятельство ведет у меня к другому и очень
часто — к чему-то крайне противоположному. Мои
мысли не выстраиваются в прямую линию. Я разбиваю
то, что думаю.
693
Раздумываю во многих различных
направлениях. Когда мне в голову приходит
какая-то мысль, я сразу прокручиваю ее во многих
направлениях и не знаю, с чем согласиться. Вот
почему в моих книгах часто творится такой хаос. Я
взрываюсь, вот в чем дело.
Другое обстоятельство. Писателю
необходимо научиться вовремя ставить последнюю
точку, когда пишешь слово "конец". Я мог
продолжать бесконечно. Иногда просто резко
обрывая повествование.
Вести записные книжки я начал еще во
времена своей юности, в Париже. По-моему, в те дни
я всегда носил одну с собой. Я напоминал
въедливого репортера. Так добросовестно все
записывал, что вы бы решили, что я сотрудничаю в
большой, респектабельной газете. Я все принимал к
сведению. Хранил ресторанные меню, театральные
программки, все. Уйму таких вещей вклеивал в
записные книжки, чего там только нет. Сейчас я не
очень часто пользуюсь своими записями, но
получаю удовольствие, пополняя ими свои
блокноты. Они меня воодушевляют. Часто сижу и
переписываю свои записные книжки, а потом
полностью их игнорирую. Но это для меня некий
старт. И то же самое — со словами. Я влюбляюсь в
определенные слова, а потом записываю их на
большой лист оберточной бумаги.
И только узнав о том, что мне предстоит
уехать из Парижа в Грецию и что, возможно, я
никогда туда не вернусь, я решил переплести свои
записные книжки. У меня их гораздо больше, чем
хранится в библиотеке. Некоторые из них я
раздарил. Написал семь книг от руки, целых семь, и
раздарил их друзьям. Единственной, которую
когда-либо напечатали, была небольшая книжка о
Хансе Райхле — "Порядок и хаос в понимании Ханса
Райхля". Было бы замечательно когда-нибудь
увидеть изданными и остальные книги, хотя я и не
намеревался их обнародовать.
Все книги, написанные мною для друзей,
я писал от руки. Обычно я все печатаю на машинке,
за исключением писем. Когда пишу от руки, у меня
создается впечатление, что я более искренен, не
столь литературен. За пишущей машинкой у меня все
получается слишком гладко. Это напоминает
проигрывание фортепьянных гамм. Моими мыслями
каким-то образом управляют пальцы.
Я надеюсь вести более размеренную
жизнь. Чего бы мне хотелось, так это жить
спокойно, мирно и работать. Мечтаю, чтобы обо мне
забыли, хочу больше находиться в тишине. У меня
нет потребности в рекламе. Она меня травмирует.
694
БИГ СУР
Мужчины
не представляют себе, до какой степени женщина
может оставаться равнодушной к этой так
называемой физической привлекательности, как
они порой бывают преданы домашним, безобразным,
стареющим мужчинам. Господи! Иногда мне кажется,
что эти домашние ублюдки добиваются
расположения самых красивых женщин.
Кажется, за всю жизнь я никогда не
выбирал себе места для жилья. Меня просто
заносило туда волей судеб. Не выбирал я и Биг Сур,
штат Калифорния, хотя это единственное место в
Америке, которое я мог назвать своим домом.
В июне 1939 года я уехал из Франции в
Грецию. Когда я был в Греции, началась война.
Американский консул приказал мне вернуться в
Нью-Йорк. Именно там я написал книгу
"Маруссийский колосс". Я вложил в нее всю свою
душу. В Греции я прожил приблизительно
восемь-десять месяцев и убедился, что это
подлинный рай. Я всегда считал, что только
Франция — моя страна. Пытался даже принять
французское гражданство. В то время это стоило
определенных денег, а мне никогда не удавалось
наскрести необходимую сумму. Если бы удалось, я,
безусловно, стал бы гражданином Франции.
Во всяком случае, попав в Грецию, я
открыл для себя абсолютно новый мир. Главным
образом то был мир природы и древних святынь.
Никогда прежде мне не доводилось бывать .в таких
местах, где бы я ощущал, что это святыня.
Настолько ошеломляющим было впечатление. С
первого взгляда понимаешь, что здесь происходили
события беспредельной значимости. А потом — этот
свет, невероятный свет греческого неба! Никогда и
нигде не видел я ничего подобного.
Я приехал в Грецию по приглашению
Лоренса Даррелла. Он побывал в Париже вскоре
после прочтения "Тропика Рака". Написал мне
дружеское письмо и между нами завязалась
переписка. Потом, где-то через год, он неожиданно
приезжает с молодой женой. Он уже прожил какое-то
время в Греции. У него был дом на острове Корфу, и
он принялся убеждать меня поехать с ним. Однако
туда я выбрался лишь через несколько лет, и то
перед войной. Я
695
и не подозревал, что она начнется.
Думал устроить себе годовой отпуск, а потом
вернуться во Францию. Если бы не война, я остался
бы в Греции навсегда. Она меня устраивала на все
сто...
Итак, вспыхнула война, и американский
консул в Афинах — кстати, довольно известный
писатель, — взял мой паспорт, проставил в нем
жирный крест и сказал, что я должен вернуться
туда, откуда приехал. Естественно, мне не
хотелось возвращаться в Америку, особенно в
Нью-Йорк. Я спросил его, могу ли я уехать в Южную
Америку или Китай, куда угодно, только не в
Америку... "Нет!". Пришлось мне вернуться в
Нью-Йорк. Это чуть не разбило мне сердце. Я не
хотел этого делать, я покончил с Америкой. Но как
удивительно складывается судьба! Спустя два года
я оказался в Биг Суре — другом величественном
месте, в некотором отношении выгодно
отличавшемся от Греции, моей Греции. Я прожил
там, в Биг Суре, семнадцать лет. А с другой
стороны, что это было за место? Горы, небо, море --
лишь группка людей. Удивительное ощущение
уединенности.
Какое-то время я жил холостяком.
Едва обосновавшись в Биг Суре, я
получил известие, что мать при смерти, так что я
поспешил в Нью-Йорк, но мать не умерла, тогда не
умерла.
Пока я был в Нью-Йорке, я познакомился с
девушкой, выпускницей колледжа "Брин-Мор"; она
намеревалась поступать в Иельский университет --
изучать историю или, скорее, философию истории.
Ее звали Джанина Марта Лепская. Она стала матерью
моих детей. Тони и Вэл. Но когда я с ней
встретился, ей было двадцать. Я увез ее с собой
после того, как мы поженились в ратуше Денвера.
В Биг Суре я время от времени получал
гонорары, но очень-очень скудные. Жил весьма
скромно, тратил мало. У нас был свой огород,
моллюсков и рыбу ловили в море. Друзья привозили
нам .кое-какие продукты. Мы часто делили их с
соседями. К тому же я умел обходиться немногим. Не
помню, долго ли мы так просуществовали, но помню,
что мой друг, Эмиль Уайт, приехавший на месяц
позже меня, жил приблизительно на
включала все — ренту, еду, сигареты и вино.
Представляете себе: 10 долларов в неделю! Времена
меняются!
Сначала я жил в местечке, известном
сейчас как Нипент, тогда это была лишь деревянная
хибара. Однажды меня выселил из нее мой друг со
словами: "Иди туда. Ты должен увидеть Биг Сур, и
Линда Сарджент, вероятно, пригласит тебя
погостить". И она пригласила. Она была сердечной,
замечательной женщиной, эта Линда Сарджент.
696
Я писал и рисовал, а она готовила еду --
в печке! Я прогостил у нее два месяца, а то и
дольше. Потом она забеспокоилась, что я могу
остаться под ее крылышком навсегда! У меня не
было ни гроша за душой. Я был буквально нищий. Она
помогла мне найти жилье, хижину, принадлежащую
тогдашнему мэру Кармела Кейту Эвансу. Он
предложил мне снять хижину за 10 долларов в месяц.
Если мне нечем платить, по его словам, я могу жить
в ней бесплатно. Год я прожил в его хибаре на
Партингтон-ридж.
Как раз в то время я уехал в Нью-Йорк
повидать мать и вернулся назад с женой.
Приблизительно через год родилась моя дочь,
Валентина. Затем вернулся с войны мэр, и мне
пришлось убраться из его хижины. Мы переехали в
лачугу на Андерсон-Крик, прямо на скале. Большак,
проходящий через Биг Сур, строила колония
заключенных. Мы заняли одну из их лачуг за 7
долларов в месяц. Там мы провели второй год
совместной жизни.
Тогда я встретил удивительную женщину
Джин Уортон, о которой писал в книге "Биг Сур и
апельсины Иеронима Босха". Она нас осчастливила.
Она владела домом, который сейчас принадлежит
мне. Однажды она сказала: "Знаете, этот дом на
самом деле подходит вам больше. Почему бы вам его
не купить?" Я спросил: "На что? Ведь у меня нет
денег". Она ответила: "Если вы хотите купить
этот дом, я вам его продам. Выплачивать можете по
мере того, как появятся деньги. Меня это не
беспокоит". Я согласился и через два месяца
неожиданно получил первый крупный чек из
Франции. Сразу же выплатил полную сумму и добавил
1000 долларов сверх того.
Двое детей стали для меня счастьем. Они
родились не дома — мы жили без удобств. В Биг Суре
не было врача, а поблизости — ни одного телефона.
С момента их рождения я стал очень счастливым
человеком.
Когда мои дети были малышами, я часто
вставал ночью их покормить. Более того, даже
менял им пеленки. В те времена у меня не было
машины; я запихивал грязные пеленки в мешок,
большой бельевой мешок, и шел за шесть миль к
горячим источникам (теперь они в Эсалене), стирал
их в горячем ключе, потом тащил домой! Шесть миль!
Это единственный факт, запомнившийся мне,
когда дети пребывали в младенческом возрасте.
Какое-то время, после ухода жены, я жил
с детьми один. Для мужчины это самая тяжелая
задача — ухаживать за малышами в возрасте от
трех до пяти лет, полными кипучей энергии, и
сидеть с ними в четырех стенах, особенно во время
дождя. Зимой, когда шли дожди, мы жили как на
необитаемом острове. Я их кормил, переодевал,
697
мыл, рассказывал сказки. Я ничего не
писал. Не мог. Каждый день к полудню валился с ног
от усталости! Предлагал: "Давайте вздремнем". Мы
укладывались в постель, все втроем, а потом они
начинали ползать, визжать, бороться друг с
другом. В конечном счете я вынужден был попросить
жену забрать детей к себе. Я их настолько любил,
что не мог справиться с ситуацией. Это было нечто
такое, чего я никогда не забуду. Думаю, это
испытание усилило мое уважение к женщинам. Я
понял, какую огромную работу выполняют женщины,
замужние женщины, готовя еду, стирая, убираясь,
ухаживая за детьми и все такое. Это не дано понять
ни одному мужчине, да он с этим и не справится,
даже если сам привык к тяжелому труду.
Дети были довольно близки друг к другу
по возрасту, с разницей в два с половиной года.
Они все время дрались, как заклятые враги.
Сегодня они, конечно, закадычные друзья.
Когда Вэл начала ходить, примерно в
трехлетнем возрасте, я каждый день брал ее в лес и
мы долго гуляли вдоль узкого ручья. Я обращал ее
внимание на птиц, деревья, листья, скалы,
рассказывал сказки. Потом сажал ее себе на
закорки. Никогда не забуду, как мы выучили с ней
первую песенку. Это была "Янки-Дудль". Какое
удовольствие гулять и насвистывать с этой
крошкой на закорках. Всякий, у кого нет детей, не
знает, что такое жизнь. Безусловно, они были для
меня огромным счастьем.
И в то же время у меня начались ужасные
разногласия с женой. Мы оказались в высшей
степени невезучей парой. В крошечной студии, где
я работал, было огромное окно. Дети часто
приходили и стучали в окно. "Ты можешь выйти?
Можешь выйти и поиграть с нами?" Жена запрещала
им отрывать меня от работы. Она их наказывала,
если они это делали, но я приветствовал эти
перерывы. "Разумеется, чем вы хотите заняться?
Поиграть в мяч? Погулять? " — спрашивал я. Думаю,
это были самые счастливые дни в моей жизни. Самый
интересный для меня возраст у детей с пяти до
восьми лет. Даже когда они были поменьше, это все
равно было забавно. Только не младенцами. Они
должны научиться ходить и хоть что-то говорить.
Как-то вечером, за ужином, я начал рассказывать
сказку, у которой не было конца. Каждую ночь они
говорили: "Расскажи, что было дальше". И я тут же,
не думая, продолжал свой рассказ. Фантастика. Они
были очарованы, слушая этот ежедневный сериал. Я
совсем не думал. У меня не было на это времени.
Сказка просто лилась из меня. Я придумал 'двух
неправдоподобных героев, связал их вместе,
заставил их совершать сверхъестественные, не-
698
сусветные поступки. Самое главное --
действовать! Интересно, что сам я никогда не знал,
что будет дальше.
А дальше — дальше последовал развод.
Как и принято, миновали семь лет, и брак распался.
Лепская от меня ушла.
Через несколько месяцев в мою жизнь
вошла другая женщина. Свалилась как гром из
ясного неба. Она жила в Лос-Анджелесе и была моей
горячей поклонницей. Мы начали переписываться.
Она все знала обо мне, была в курсе всего мною
написанного. Мы никогда с нею не виделись — до
того дня, как
приехала и сказала: "А вот и я". Это случилось в
день первоапрельских шуток. Никогда не забуду!
"Если хочешь, я останусь здесь". Это была Ив.
Мы поженились не сразу. Прожили вместе
семь или восемь месяцев, потом провели медовый
месяц в Париже и поженились, вернувшись в Биг Сур.
Должно быть, ей было самое большее лет 27-28, а мне --
около 60. Меня никогда не беспокоила разница в
возрасте. И не беспокоит. Не думаю, что можно
делать какие-либо определенные выводы, исходя из
разницы в возрасте между мужем и
Для творческой натуры возраст не имеет большого
значения. Посмотрите на Пабло Казальса или
Пикассо. С женщиной моложе себя ты выступаешь не
только в роли отца, но также в роли наставника и
любовника. Что касается заката сексуальных
отношений, то это опять же сугубо индивидуально.
Я знаю такие браки, где секс практически
отсутствует, но людей связывает родство душ.
Разумеется, если мужчина старше, то он всегда --
на милости молодого парня, красивого и часто
безмозглого. Тот может просто взять и отбить
женщину, отбить даже у самого необыкновенного
мужчины.
Иногда женщина продолжает состоять в
счастливом браке с мужчиной намного старше себя,
возможно, заводит несколько романов, но и не
думает разводиться. Мужчины не представляют
себе, до какой степени женщина может
оставаться равнодушной к так называемой
физической привлекательности, как они порой
бывают преданы домашним, безобразным, стареющим
мужчинам. Господи! Иногда мне кажется, что эти
домашние ублюдки добиваются расположения самых
красивых женщин!
Меня всегда спрашивают, существует ли
сходство между моими женами: полагаю, оно должно
существовать. Иногда, я сознаю его. Иногда. И
тем не менее, если их сравнить, это совершенно
разные люди. Кто-нибудь сказал бы, что между ними
нет ничего общего. Но для меня в них должно
быть что-то общее. Скажу вам, что меня привлекает.
Мне нравятся сильные женщины. Я человек
пассивный, в известной мере слабый. Понимаете, я
не отношусь
699
к типу "настоящих мужчин", и меня
всегда влечет к женщинам с сильным характером. Я
это заметил. Борьба с ними сводится к борьбе умов.
К тому же я убедился, что меня интригуют женщины
ускользающие, которые лгут, разыгрывают сцены,
сбивают с толку, все время держат в напряжении.
По-видимому, мне это доставляет удовольствие!
Впрочем, я считал, что они сильно
отличаются друг от друга и по складу ума, и по
физическим данным, хотя должен сказать, что, в
сущности, все любимые мною женщины были красивы.
Большинство моих друзей с этим согласны. Они были
сексуальны. Конечно, это важно, но я никогда не
ставил это во главу угла. Меня интересует
характер женщины, ее индивидуальность, можно
сказать, душа. Трудно поверить, но душа женщины --
то, что больше всего меня озадачивает.
Мужчины всегда твердят: "Женщины,
которых я выбираю". А я утверждаю, что это они нас
выбирают. Здесь нет моей заслуги. Разумеется, я
ухаживаю за ними, всячески стараюсь понравиться
и все такое, но я не могу сказать: "О, эта телка
будет моей. Это мой тип, и я собираюсь ее
поиметь". Далеко не так просто.
Многие мужчины рассматривают
взаимоотношения с женщиной с точки зрения секса.
Мне же интересна именно мысль о сексе. Меня
заинтриговывает все, все, связанное с областью
секса. Конечно, у меня богатое воображение. Я могу
удивляться и озадачиваться тем, как это делается
там и сям, везде, какими разнообразными способами
и т.д. Но секс — отнюдь не императив. С таким же
успехом я могу обойтись без него.
Я действительно считаю, что женщинам
трудно со мною жить. И, тем не менее, знаете, мне
кажется, что я — самый легкий человек на свете.
Но, видимо, во мне есть что-то деспотическое. И,
вероятно, критический подход ко всему на свете
усугубляется, когда рядом со мной кто-то
обитает-- неважно, мужчина или женщина. Я склонен
изображать все в карикатурном виде. Быстро
нахожу чьи-то слабые струнки, чьи-то недостатки и
эксплуатирую их. Ничего не могу с этим поделать.
Вот какой я человек. Сначала водружаю
женщин на пьедестал, идеализирую их, а потом их же
изничтожаю. Не знаю, насколько правдиво звучат
мои слова, но, по-видимому, они действительно
срабатывают таким образом. И, тем не менее, со
всеми — кроме одной женщины — мы остаемся
друзьями, добрыми друзьями. Они мне пишут и
уверяют, что по-прежнему меня любят и т.д. Как вы
это
700
объясните? Они любят меня таким, каков
я есть, но жить со мной не могут.
Где бы я ни оказывался, я всегда
работаю без особых усилий, наверное, потому, что
пишу лишь тогда, когда чувствую к этому тягу. Я
никогда себя не заставлял. Писал каждый день,
всегда на свежую голову. Я себя дисциплинировал.
Пока я жил в Биг Суре, рано ложился спать. Там не
было ни телевидения, ни радио, ничего. В 21.00 я был в
постели и просыпался на рассвете. Наблюдал за
восходом солнца. После завтрака шел прямо в свой
рабочий кабинет и писал до полудня. Потом ложился
поспать, а после этого, если чувствовал в себе
силы, рисовал. И вместе с тем старался выкроить
время, чтобы поиграть с детьми и погулять в
одиночестве по холмам или в лесу.
Моим близким другом в Биг Суре,
закадычным другом, был Эмиль Уайт, прибывший туда
на месяц позже меня. Он был моим ближайшим другом
и часто заходил ко мне. Или же я приходил в его
хижину на обочине. Наши с ним разговоры в корне
отличались от тех, что мы вели раньше в Париже с
Майклом Фрэнкелем. Эмиль был беспечен и всегда
готов меня покормить. Он
Он еле сводил концы с концами, рекламируя книги
по почте. До приезда в Америку его жизнь была
полна приключений. В 17 лет его как-то раз
приговорили к смертной казни за участие в
революционном движении в Венгрии. Он чудом
спасся.
В Биг Суре было вообще немало
интересных людей. Конечно же, мой ближайший
сосед, Гарри Дин Росс, с которым я часто виделся.
Он тоже был книгоманом и обладателем
замечательной библиотеки, одним из самых
начитанных людей, которых я когда-либо знал.
Каждый год он перечитывал любимых авторов. Я
провел много удивительных часов, беседуя с ним --
не только о книгах, но и обо всем на свете. Подобно
многим незаурядным личностям, он был самоучкой.
Еще там жил Джек Моргенрат, приехавший
из Нью-Йорка. Он был замечательным человеком, к
тому же никогда не жил в деревне. Это был
прирожденный раввин. В Биг Сур он приехал, потому
что мечтал жить той целомудренной жизнью, о
которой был наслышан. Поначалу не знал, чем
заняться, но вскоре нашел себе работу огородника
и ходил по домам. Иногда заходил к нам выпить
стакан вина ц просиживал часами. Мы
беседовали о многом, включая религию и философию.
Он был кротким, спокойным человеком, воплощением
анархизма.
Потом был еще один замечательный
парень, которого я вновь встретил во время своего
последнего приезда в Биг
701
Сур — Говард Уэлч, мусорщик. Он был
очарователен. Приехал из Миссури. Однажды он
неожиданно объявился и выразил желание
примкнуть к общине Биг Сура. Он заявил: "Не знаю,
что я умею делать. У меня нет никаких талантов, но
я готов делать что угодно". Таким образом,
поначалу он рыл канавы, мыл посуду, чинил
водопровод, брался за любую случайную работу. А
как-то раз обнаружил, что нам не хватает именно
мусорщика. Нам запрещалось выбрасывать мусор и
отбросы в океан. Мы были обязаны перевозить его в
Монтерей, за сорок миль! Итак, Говард купил себе
несколько огромных бочек и грузовик (кто-то его
субсидировал) и каждую неделю собирал наш мусор,
взимая за свои труды умеренную плату. Так
зарабатывал на жизнь и отнюдь не бедствовал. Он
тоже никогда и нигде по-настоящему не учился, но
слушать его было одно удовольствие. Подбирал
всякий хлам, притаскивал его к себе во двор,
сваливал в кучу, копался в ней, сортировал и
находил удивительные вещи, выброшенные людьми на
помойку. Его дом заполонен этими находками --
кроватями, стульями, клетками для птиц, всем. Хочу
заметить, что этот человек преуспел в жизни. Не в
материальном отношении, а в выражении своей
духовности. Этот человек — счастливец. Сейчас он
пишет, чертит, рисует и всему научился
самостоятельно. Он не знает грамматики, даже
неправильно произносит слова, но пишет! Я говорю
ему: "Говард, это замечательно. Не переживай,
если ничего не напечатают. Тебе нравится писать?
Тогда продолжай". Он ответил: "Генри, ты --
единственный, кто направил меня на верный путь".
Под этим он подразумевал: заниматься тем, что
тебе нравится и ничем другим. Может быть, мусором
распоряжается Бог.
Там жил еще один человек — не помню,
упоминал ли я о нем, — с ним я познакомился сразу,
как прибыл на Партингтон-ридж. Тогда мы с ним были
единственными горными жителями. Он жил на
вершине горы. А я — на высоте тысяча футов. Его
звали Хайме Ди Анхело, его отец был испанским
послом во Франции. Хайме сбежал из Парижа в
Америку 19-летним юнцом, чтобы вести жизнь ковбоя.
И он им стал. Потом жил с индейцами и заделался
шаманом. Он учился в университете Джонса
Хопкинса — сначала на антрополога, а позже на
врача. Бегло говорил на нескольких языках.
Сколотил себе хижину на самом гребне горы. Перед
приездом в Биг Сур жил в Сан-Франциско на широкую
ногу. В Биг Суре полностью переменил образ жизни.
Жил дикарем, иногда бродил по округе абсолютно
голый. Много ездил верхом, часто нагишом. В центре
построенного им бетонного дома стояла огромная
коло-
702
да для рубки мяса. В нескольких футах
от нее — стол, заваленный иностранными
словарями. Он написал книгу о происхождении
разговорной речи, которую так и не опубликовали,
поскольку она была слишком неортодоксальной.
Добывал себе пропитание охотой и готовил на
костре. Он проделал дыру в крыше, чтобы через нее
выходил дым. Его постигла трагическая смерть.
В Кармел Хайлэндс у меня был друг,
Эфраим Доунер, художник и прекрасный человек. По
дороге домой из Монтерея, куда я ездил за
покупками, я останавливался у него и мы обедали.
Он был великим кулинаром. А еще мы подолгу играли
в пинг-понг. Доунер был очень беден. Зарабатывал
гроши. Тем не менее, когда я отправлялся в город,
он ждал меня у бензозаправки, чтобы убедиться,
хватит ли мне денег на бакалейные изделия. Если
ему нездоровилось,
дать мне взаймы. Удивительный человек!
Через полгода после моего приезда,
когда по всей округе прошел слух, что я там
поселился, ко мне вереницей повалили посетители.
Должен сказать, это были гости со всего света.
Люди всякого звания, добрые и злые, кто только ко
мне не вторгался. Часто, выполняя какую-нибудь
тяжелую работу во дворе, когда ко мне заявлялся
визитер, я
что у меня нет времени беседовать с ним , но, если
он настаивал на разговоре, то я давал ему лопату
или мотыгу и он мне помогал. И все шло своим
чередом.
Я никогда не претендую на роль умельца
в том деле, какое не могу делать хорошо. Все
плотницкие работы брали на себя мои друзья. Я не
могу прямо вбить гвоздь. У меня вообще
отсутствуют способности к плотницкому делу. Мне
всю жизнь везло на друзей; если я не умею что-то
делать, то мне с радостью помогают в этом друзья.
Хотя я ничего не строил, безусловно,
хватало другой работы, чтобы участок не зарастал
кустарниками. Приходилось расчищать землю от
зарослей. Не забывайте, когда я впервые приехал
туда, в этих местах были буквально джунгли.
Чудовищный дубняк по высоте доходил до потолка
комнаты и его корни занимали площадь около
половины акра, то есть большую часть участка. С
помощью друга мне в основном удалось их
выкорчевать. Примерно через год я принялся
перекапывать весь участок размером в акр. Копал
глубокие траншеи, как во время первой мировой
войны, чтобы добраться до корней проклятого
дубняка. Это была бесполезная работа, поскольку,
по-видимому, их корни бесконечны. Я постоянно вел
с ними борьбу. Даже когда спускался за почтой, у
меня в руке была палка и я крошил вокруг себя
заросли. Это был единственный спо-
703
соб проложить себе путь. Но я ничего не
строил и не крыл крышу черепицей. Черепичной
кровлей занимался мой друг Доунер. Жизнь в Биг
Суре была суровой. Приходилось поддерживать
превосходную физическую форму. Это была очень
активная жизнь. Первые год-два я каждый день
поднимался и спускался с этого холма, проходил в
один конец расстояние в две мили
только гулял, но также таскал на спине тюки,
набитые всякой всячиной — бакалейными товарами,
керосином для ламп, всевозможными вещами. Часто
мне приходилось ходить по два раза, чтобы забрать
весь этот хлам. А потом, закончив работу, каждый
день я уходил бродить по холмам. Нахаживал за
одну прогулку еще четыре-пять миль. Когда дети
были маленькими, один из них всегда сидел у меня
на закорках.
Один раз я надолго уехал в Европу с Ив,
вскоре после ее приезда, а другой — еще с кем-то,
что ускорило мой отъезд из Биг Сура.
Видите ли, каждый раз, женившись, я
прекращал встречаться с другими женщинами. В
моей жизни всегда было много женщин, но обычно я
позволял себе эти шалости, если можно это так
назвать, в те периоды, когда был холост. Как я уже
говорил, когда меня пригласили в жюри Каннского
кинофестиваля, я попросил молодую женщину,
проживавшую в Биг Суре, сопровождать меня. Ив
сказала, что не возражает. Но в тот же день, когда
девушка прибыла в Канн, я получил от Ив
телеграмму со словами:
"Подаю на развод".
Вернувшись из Европы, мы с Ив
продолжали какое-то время жить вместе. Как вы
понимаете, мне было нелегко жить с ней после
развода, хотя мы и оставались добрыми друзьями.
Все это время дети жили в Лос-Анджелесе со своей
матерью, которая опять шла замуж и снова
развелась. Дети умоляли меня приехать и общими
усилиями воссоздать семью. Они скучали по мне,
мне не хватало их, так что я согласился. Ив
осталась в Биг Суре и вскоре вышла замуж за моего
ближайшего соседа.
В Париже я вкусил свободы, в Биг Суре
--обрел спокойствие души. Думаю, я действительно
там полностью интегрировался.
Во время недавней поездки в Биг Сур я
не обнаружил никаких радикальных перемен --
просто прибавилось домов и людей. Биг Сур
остается почти таким же, каким был всегда. Он
казался мне первозданным. И, мне кажется, так
будет всегда.
Но жить я бы туда не вернулся. Эта часть
моей жизни закончена. Стоит мне откуда-то
переехать, и я покидаю
704
эти места навсегда. Кроме того, я
больше не выдержал бы этой жизни физически.
Подъемы и спуски с холма — слишком большая
нагрузка для моего артритного бедра. Но как
чудесно было в Биг Суре, когда я побывал там в
прошлом декабре: и дождь, и все вокруг. Боже, в ту
минуту, когда я туда приехал, я спросил себя, как я
мог покинуть эти места. Бодрящий воздух,
бесконечная линия горизонта. Находясь на своей
веранде, выходившей на безбрежный океан, я всегда
думал о Китае, до которого — тысячи миль, и о
рождении нового общества, возможно, общества
мирного созидательного труда.
ЖИВОПИСЬ
Важно овладеть
основами мастерства. а в старости набраться
храбрости и рисовать то, что рисуют дети, не
обремененные знаниями.
Мое описание процесса живописи
сводится к тому, что ты что-то ищешь. Думаю, любая
творческая работа — нечто подобное. В музыке
извлекаешь ноту. Она ведет к следующей ноте. Одно
определяет другое. Если подходить к этому
философски, идея заключается в том, что твоя
жизнь — вереница мгновений. В таком случае
каждое мгновение определяет последующее. Ты не
должен рваться вперед, перемахивая через пять
ступенек, поднимайся только на самую ближайшую,
и, если можешь этого придерживаться, с тобой
всегда все будет в порядке. Люди слишком далеко
заглядывают, ищут окольных путей и все такое.
Думайте только о ближайшем будущем. Делайте
только то, что у
по-видимому, лишь немногие способны так жить.
Полагаю, вы не представляете себе, как
я начал заниматься живописью. У меня был друг
детства, с которым мы продружили всю жизнь, пока
он не умер — несколько лет назад. Мы были знакомы
с десяти лет. Разница между нами состояла в том,
что в десять лет он уже был талантливым
художником. Учитель говорил: "Эмиль, иди к доске
и нарисуй нам что-нибудь", и он шел и рисовал. К
сожалению, в юности мой друг превратил свой
талант в источник дохода. Надо было содержать
мать, отца, сестру и брата. Он так никогда и не
стал великим художником, но остался тонким
ценителем искусства. Мы ночи напролет
просиживали с ним, разглядывая книги по
искусству, изучая
705
репродукции, обсуждая школы, периоды,
технику. Это был очень важный период в моей жизни.
Я еще ничего не нарисовал. Считал себя в этой
области бездарью.
Положение изменилось, когда я увидел
альбом акварелей Георга Гроша. На обложке этого
альбома ("Ессе Ното") — портрет мужчины. Как-то
ночью, не знаю, что на меня нашло, я скопировал
этот портрет и получилось очень неплохо.
"Ей-богу, может быть, я умею рисовать красками",
— сказал я. Вот так я и начал.
В дни юности, когда я впервые взялся за
кисть, происходило довольно много событий. Я был
тогда отчаянно беден. Все, что я мог сделать,
чтобы развлечься, это добыть бумагу — любую
бумагу, оберточную, для завертывания мяса,
удивительным образом подходящую для
определенных занятий, — и рисовать.
Но не надо забывать о моем друге Эмиле,
столь замечательно подковавшем меня, привившем
мне художественный вкус и благоговение перед
искусством. Эмиль Шнеллок из Бруклина. Он был
талантлив, но не состоялся как художник. Он стал
преподавателем в женском художественном
колледже. Должен сказать, что учителем он был
превосходным.
Впоследствии я работал с несколькими
художниками, моими друзьями, — Эйбом Раттнером,
Хилаиром Хайлером, Хансом Райхлем. Я сказал им,
что хочу лучше узнать технические приемы. После
двух-трех занятий они ответили: "Ну хватит,
Генри. Не старайся научиться. Лучше обойдись без
этого". Сообща они отговаривали меня, но в мягкой
форме. Они имели в виду, что не хотят убивать те
крохи таланта, которые во мне были. К тому же они
поняли, насколько я бездарный ученик. И были
правы.
Из живописцев я больше других чтил
Ханса Райхля — немецкого художника,
эмигрировавшего в Париж. Его картины нравились
мне даже больше, чем работы Пауля Клее. Пауль Клее
и Джон Марин — два мастера акварели, к которым я
хотел бы когда-то приблизиться в своей работе, но
мне это не удается. И если говорить о том, кто
повлиял на меня, то, несомненно, на первое место я
поставил бы их и Райхля. Но еще до них, задолго до
того, как я о них услышал, это были японские
мастера. Они и сегодня остаются моими любимыми
художниками и кумирами. Я имею в виду таких
живописцев, как Утамаро, Харосиге и Хокусаи. Мне
никогда не надоедает смотреть на их картины.
Мне говорят: "В этой работе вы
изменили свою манеру". На это я отвечаю, что они
не понимают, о чем говорят. Как вы помните, к этому
времени я нарисовал
706
3000 акварелей; я прекрасно помню все
свои работы и просто не понимаю, что люди хотят
сказать подобными высказываниями. Безусловно,
стиль моего письма меняется. Я и сам меняюсь изо
дня в день, но это не те радикальные перемены, как,
например, у Пикассо, поскольку у меня отсутствует
его дарование.
Порой мне бывает жалко Пикассо, хотя я
и знаю, что он один из великих, поистине великих
людей в таком обществе, как наше. Но я жалею его за
то, что он — раб или жертва своих творений, своего
рода невольник своей музы. Говорят, он чувствует
себя несчастным, если не работает. Он, так
сказать, не может наслаждаться жизнью, не
работая. Но я должен отметить одно
обстоятельство. Мне кажется, все его
высказывания — кладезь мудрости, они звучат
образно и остроумно. Его можно спросить о чем
угодно, даже о том, в чем он ничего не смыслит, и
получишь удивительный ответ. Его ум постоянно
работает, и это не тот ум, что повторяет без конца:
"Я знаю, я это изучал, я к этому готовился". Нет,
это ум острый, неожиданный, спонтанный.
Понимаете, я думаю, в мире очень немного
настоящих мыслителей, ведь по сути все мы --
лунатики; мы не думаем, мы просто реагируем.
Говорим то, что слышали, повторяем то, что
заимствовали у других. У нас нет собственного
мнения. А суждения Пикассо оригинальны, и даже
если они сумасшедшие, абсурдные, перевернутые
вверх дном, по-моему, они исполнены величайшего
смысла.
А сейчас мне вспоминается другой факт,
касающийся моей любви к китайской мудрости. Ведь
для китайца все эти размышления и муки
творчества — просто забава. Он не придает им
первостепенного значения. Возможно, это и самая
захватывающая игра, но всего лишь развлечение.
Живопись — для меня развлечение. Я знаю одно: я
хочу рисовать; на самом деле больше ни о чем я не
думаю. Мне нравится ощущать в своей руке кисть. Но
что это такое, отчего я занимаюсь живописью, что
происходит, я никогда не узнаю.
Иногда я смотрю на открытку или
рекламу и завожусь: "Как хотелось бы нарисовать
нечто подобное", — говорю я себе. Цветные
открытки на самом деле вызывают у меня интерес.
Ставлю открытку перед собой и говорю себе, что
собираюсь ее скопировать. Это может быть пейзаж:
гавань с лодками и здания; конечно же,
нарисов...


