Всеволод Иванов. Дите


OCR: Михаил Климушкин

ИВАНОВ Всеволод Вячеславович (1895-1963).

Родился в пос. Лебяжьем, Семипалатинской области. Мать из польских
ссыльнокаторжан, отец, приисковый рабочий, впоследствии сельский учитель,
умер рано. Вс. Иванов закончил сельскую школу, много странствовал. Первый
свой рассказ написал в 1916 г.; получив отрицательный отзыв Горького, начал
"учиться и читать" по его совету. Гражданская война, участником которой он
стал, отвлекла от литературной работы. В 1922 г. Вс. Иванов вошел в
литературную группу "Серапионовы братья", образованную в 1921 г. и, по
определению Ю. Тынянова, видевшую своей задачей "литературное преображение
нового быта", "поиск новой формы". Первые произведения Вс. Иванова, особенно
повесть "Бронепоезд 14-69", принесли ему известность. "Было так неустойчиво
переходно, что кровавые события казались буднями", так объяснял жестокий мир
фантазии Вс. Иванова А. Крученых (А. Крученых. Новое в писательской технике.
М., 1927, с. 21). Под нападками РАПП Вс. Иванов переключается на тематику
социалистического строительства. И хотя его рассказы продолжают пользоваться
успехом, традиция психологической прозы, развивавшаяся в его ранних
произведениях, была прервана надолго.
"Про Всеволода Иванова писали тоже достаточно как в русской, так и
заграничной прессе. Его рассказ "Дите" переведен чуть ли не на все
европейские языки и вызвал восторг даже у американских журналистов, которые
литературу вообще считают, если она не ремесло, пустой забавой. Об Иванове
установилось мнение как о новом бытописателе сибирских и монгольских окраин.
Его "Партизаны", "Бронепоезд", "Голубые пески" и "Берег" происходят по ту
сторону Урала и отражают не европейскую Россию, а азиатскую. В рассказах его
и повестях, помимо глубокой талантливости автора, на нас веет еще и
географическая свежесть. Иванов дал Сибирь по другому рисунку, чем его
предшественники Мамин-Сибиряк, Шишков и Гребенщиков, и совершенно как первый
писатель показал нам необычайную дикую красоту Монголии. Язык его сжат и
насыщен образами, материал его произведений свеж и разносторонен. Наряду с
своими рассказами и повестями он дал ряд прекрасных алтайских сказок".
(Сергей Есенин. "О писателях-попутчиках".)
ДИТЁ. Впервые: Bс. Иванов. Лога. Рассказы П. 1922.
"Какой-то рог изобилия — "Дите", "Лога", "Синий зверюшка"... Нас
поражали острые, из самых глубин жизни выхваченные сюжеты, яркие характеры,
замечательный язык. Мы наслаждались буйством языка...
" (М. Слонимский.
Завтра. Л., 1987, с. 419).
"Есть блистательный рассказ Всеволода Иванова "Дите". Это добрые люди,
понимающие, кого надо и кого не надо ненавидеть. Они и очень добрые и очень
злые. Старое в них существует неоправданным: это и есть сущность рассказа,
конфликт которого очень горек. Мы строим будущее, стоя по колено в грязи. И
об этом рассказал в своих книгах Всеволод... Страшно иногда бывает, но надо
жить для завтрашнего дня
". (В. Шкловский. Жили-были. М., 1966, с. 422-423).
"Был рассказ "Дите", начало которого Сталин выучил наизусть, помнил его
и через 20 лет и сказал Федору Панферову: "Вот как писал Всеволод Иванов!"
Этот рассказ был запрещен в течение всего сталинского времени, его и потом
разрешили не сразу".
(Из интервью сына писателя Вяч. Иванова.)
"У Всеволода Иванова, наоборот, сквозит горьковская неприязнь к мужику
и к его быту. Его партизаны - сомнительные и случайные революционеры. К
городу они относятся сторожко. Их все время тянет к себе земля. [...]
Партизаны в другом рассказе Иванова "Дите", чтобы сохранить жизнь
"хрестьянскому" ребенку, взятому в плен у белых, равнодушно, как котенка,
отбирают у киргизки ее ребенка, бросают в реку и заставляют молодую киргизку
выкармливать "своего"".
(А. Воронский. "Литературные отклики").
См. также небольшую, но интересную статью литературного критика Павла
Басинского "Над темой: Чужое дите".

ДИТЁ

I

Монголия — зверь дикий и не радостный. Камень — зверь, вода — зверь,
и даже бабочка и та норовит укусить.
А у человека монгольского сердце неизвестно какое — ходит он, говорят,
в шкурах, похож на китайца и от русских далеко, через пустыню Нор-Кой стал
жить. И, говорят еще, уйдет он за Китай и Индию в синие непознаваемые
страны.
Прибыли тут около русских прииртышские те самые киргизы, что от русской
войны в Монголию перекочевали. У них сердце известно — слюдяное,
никудышное, всего насквозь видно. Шли они сюда не торопились — и скот, и
ребятишек, и даже больных своих привезли. Русских же сюда гнали немилосердно
— были они мужики крепкие и здоровые. На камнях-горах оставили лишнюю
слабость — кто повымер, кто повыбит. Семьи и лопотина, и скотина белым
осталась, злобны, как волки весной, были мужики, в логах, в палатках лежали
и думали про степи и про Иртыш. Было их с полсотни, председательствовал
Сергей Селиванов, а отряд так звался — партизанский отряд красной гвардии
товарища Селиванова. Скучали.
Пока гнали их через горы белые — от камня огромного и темного —
страшило на сердце, а пришли в степь — скучно. Похожа степь на степь
прииртышскую: песок, жесткие травы, крепко кованое небо. Все чужое, не свое,
беспашенное, дикое.
И еще тяжело без баб.
О бабах по ночам рассказывали матерные солдатские побаски, а когда
становилось непереносно: седлали лошадей, ловили в степи киргизок.
И киргизки, заметив русских, покорно ложились на спину.
Было нехорошо, противно их брать — неподвижных, с плотно закрытыми
глазами, словно грешили со скотом.
Киргизы же боялись мужиков, кочевали далеко в степи. Увидев русского —
грозились винтовками и луками, гикали, но не стреляли. Может быть, не умели.

II

Казначей отряда, Афанасий Петрович Трубачев — слезлив, как ребенок, и
лицо у него, как у ребенка: маленькое, безусое и румяное. Только ноги были
длинные, крепкие, как у верблюда.
А когда садился на лошадь — строжал. Далеко пряталось лицо, и сидел:
седой, сердитый и страшный.
На Троицу отрядили троих: Селиванова, казначея Афанасия Петровича и
Древесинина в степь искать хороших покосов.
Дымились под солнцем пески.
Сверху, с неба, шел ветер, с земли на трепещущее небо тоже теплынь, и
тела у людей и животных были жесткие и тяжелые, как камни.
И Селиванов сказал хрипло:
— Каки там покосы-то...
— Все знали, — говорит он про Иртыш.
Молчали редкобородые лица: точно солнцем выжгло волос, как травы в
степи, и алели узкие, как рана от рыболовного крючка, глаза.
Один Афанасий Петрович отозвался жалобно:
— Неужто и там засуха...
Плаксивился голосок, но лицо не плакало, и только у лошади под ним,
усталой и запыхающейся, ныли слезой большие и сухие глаза.
Так один за другим по пробитым дикими козами тропам уходили партизаны в
степь...
...Тлели пески тоскливо, жадно лип на плечи, на голову душный пахнущий
песками ветер. Горел в теле пот, но не мог пробиться через сухую кожу
наружу...
К вечеру, уже выезжая из лощины, Селиванов сказал, указывая на запад:
— Едут.
Верно: на самой овиди колыхали пески розовую пыль.
— Должно, киргизы.
Заспорили: Древесинин говорил, что киргизы далеко водятся и к
Селивановским логам не подходят, а Афанасий Петрович — непременно киргизы,
пыль киргизская, густая.
А когда подкатили пески пыль, решили все:
— Незнаемые люди...
По голосам хозяев учуяли лошади — несется по ветру чужое. Запряли
ушами, пали на землю до приказа.
В логу серые и желтые лошадиные туши, были они беспомощны и смешны с
тонкими, как жерди, ногами. От стыда, что ли, закрыли большие испуганные
глаза и дышали порывисто.
Лежали Селиванов и казначей Афанасий Петрович на краю лога. Плакал,
пошвыркивая носом, казначей. Чтоб не было страшно, клал его всегда рядом
Селиванов — почти до детского плача веселилось и озорничало тяжелое
мужицкое сердце.
Развертывала тропа пыль. Перебойно стучали колеса, и, как пыль,
клубились в хомутах длинные черные гривы.
Уверенно сказал Селиванов:
— Русски...
И позвал из лога Древесинина.
Сидят в плетеной новой тележке двое в фуражках с красными околышами. За
пылью незаметно лиц, будто в желтом клубу плавают краснооколышные, ружье —
дуло торчит и когда рука с кнутом ныряет из пыли.
Удумал Древесинин и сказал:
— Офицера... по делам должно. Икспитиция...
Озорной подмигнул глазом и ртом:
— Мы им пропишем...
Несет тележка людей, твердо несет, лошадей подталкивает и позади, как
лиса хвостом, заметает след пылью.
Протянул плаксиво Афанасий Петрович:
— Ни надо, ребя... У плен бы лучча...
— Галовы своей не жалко...
Озлился Селиванов и затвор бесшумно, как пуговицу отстегивают,
отбросил:
Тут плакать не приходится...
Больше всего злило их — появились офицера в степь одни без конвоя,
будто была их тут сила несметная — мужикам смерть.
Вставал в рост офицер, степь оглядывал, но плохо — пыль, ветер
вечерний красный на сожженных травах, на двух камнях у лога, похожих на
лошадиные туши.
В красной пыли тележка, колеса, люди и мысли их...
Выстрелили...
Разом, задев одна другую, упали фуражки в кузовок.
Ослабли, точно лопнули вожжи...
Рванули лошади... понесли было. Но вдруг холки их молочно опенились.
Дрожа крепкими кусками мускулов, они понурили головы, стали.
Сказал Афанасий Петрович:
— Померли...
Подошли мужики, посмотрели.
Померли краснооколышные. Сидят плечо в плечо, а головы назад, как
башлыки, откинуты, и один из умерших — женщина. Волосы распались, в пыли
наполовину — желтые и черные, а гимнастерка солдатская приподнята высоко
женской грудью.
— Чудно, — сказал Древесинин, — сама виновата — не надевай фуражку.
Кому бабу убивать охота... бабы нужны.
Плюнул Афанасий Петрович:
— Изверг ты и буржуй... Ничего в тебе...
— Обожди, — прервал их Селиванов, — мы не грабители — надо
имущество народное переписать. Давай бумагу.
Под передком среди прочего "народного имущества" в плетеной китайской
корзинке белоглазенький и белоголовенький ребенок и в ручонке у него угол
коричневого одеяльца зажат. Грудной, маленький, пищит слегка.
Умиленно сказал Афанасий Петрович:
— Тоже ведь... поди так по-своему говорит, что...
Еще раз пожалели женщину и не стали одежду с нее снимать, а мужчину
закопали голого в песок.

III

Обратно в тележке ехал Афанасий Петрович, держал в руках ребенка и,
покачивая, напевал тихонько:
"Соловей, соловей — пташечка...
Канареечка
Жалобно поет..."
Вспоминал он поселок Лебяжий — родину, пригоны со скотом, семью,
ребятишек и тонкоголосо плакал. Ребенок тоже плакал.
Бежали и тонкоголосо плакали жидкие сыпучие и спаленные пески. Бежали
на низеньких крепкомясных монгольских лошадях партизаны, были они
спаленно-лицые и спаленно-душие.
У троп, придушенная солнцем, слалась полынь, похожая на песок, —
мелкая и неуловимая глазом.
А пески — полынь, мелкие и горькие.
Тропы вы, тропы козьи. Пески вы, пески горькие. Монголия — зверь дикий
и нерадостный...
Разглядели имущество офицерское. Книги, чемодан с табаком, блестящие
стальные инструменты. Один из них, на трех длинных ножках — четырехугольный
медный ящичек с делениями.
Подошли партизаны, осматривают, щупают, на руку привешивают.
Пахнет от них бараньим жиром — от скуки ели много и одежда высалилась.
Скуластые, с мягкими тонкими губами — Донских станиц; с длинным черным
волосом, темнолицые — известковых рудников. И у всех кривые, как дуги, ноги
и гортанные степные голоса.
Поднял Афанасий Петрович медноголовый треножник, сказал:
— Тилископ.
И глаза зажмурил:
— Хороший тилископ, ни один мильен стоит. На нем луну рассмотрели и
нашли на ней, парни, золотые россыпи... Промывать не надо, как мука
чистехонькое золото. Сыпь в мешок...
Один молодой из городских захохотал:
— И что брешет, разъязви ево...
Рассердился Афанасий Петрович:
— Ето я-то брешу, стерва ты кукурузная. Погоди.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . .
Табак поделили, а инструменты передали Афанасию Петровичу, как казначей
— может, при случае обменяет он на что-нибудь у киргиз.
Сложил он инструменты перед ребенком.
— Забавляйся...
Не видит тот — пищит. И так и этак пробовал, в пот даже ударило —
пищит дите.
Принесли кашевары обед. Густо запахло маслом, кашей, щами. Вытащили
из-за голенища широкие семипалатинские ложки. Вытоптана станом трава. Лог
глубокий, тенистый, а наверху часовой на лошади кричит:
— Мне скора-а... Жрать хочу... Смену...
Пообедали и вспомнили — надо ребенка накормить. Пищит непрестанно
дите.
Нажевал Афанасий Петрович хлеба, мокрую жамку сунул в мокрый
растопыренный ротишко, а сам губами пошлепал:
— Ппы-пы... баско... лопай, лешаненок...
Но закрыл он ротишко и голову отворотил — не принимает. Плачет носом.
Подошли мужики, обступили. Через головы заглядывают на дите. Молчат.
Жарко. Лоснятся от баранины скулы и губы. Рубахи расстегнуты, ноги
босые, желтые, как земля монгольская.
Один предложил: штей бы ему.
Остудили щей. Обмакнул Афанасий Петрович палец в щи и в рот ребенку.
Текут по губешкам сальным хорошие щи на рубашку розовую, на байковое одеяло.
Не принимает.
— Щенок умней — с пальца жрет...
— То тебе собака, то человек...
— Удумал...
Молока коровьего в отряде нет. Думали кобыльим напоить, кобылицы
водились. Нельзя — опьяняет кумыс. Захворать может.
Разошлись среди телег, по кучкам переговаривают, обеспокоены. А среди
телег Афанасий Петрович мечется, на плечах бешметишко рваный, глаза
маленькие, тоже рваные. Голосок тоненький, беспокойный, ребяческий, будто
само дите бегает, жалуется.
— Как же выходит... Не ест ведь, мужики... Надо ведь, а...
Стояли широкие, могучетелые с беспомощным взглядом.
— Дело бабье...
— Канешна...
— От бабы он, может, и барана съел бы...
— Вот ведь оно...
Собрал Селиванов сход и объявил:
— Нельзя хрисьянскому пареньку, как животине, пропадать. Отец-то,
скажем, буржуй, а дите — как.
Согласились мужики:
— Дите ни при чем.
Захохотал Древесинин:
— Расти, ребя. Он вырастет у нас — на луну полетит... На россыпи.
Не рассмеялись мужики. Афанасий Петрович кулак поднял и крикнул:
— А и сука же ты беспросветная.
Потоптался он, руками помотал и вдруг закричал пронзительно:
— Корову... Надо корову ему...
В один голос отозвались:
— Без коровы смерть...
— Обязательно корову...
— Без коровы сгорит.
Решительно сказал Афанасий Петрович:
— Пойду я, парни, за коровами...
Озорной Древесинин перебил:
— На Иртыш, в Лебяжий...
— На Иртыш мне, чичилибуха прописная, ехать незачем. Поеду я к
киргизам.
— На тилископ менять.
Метнулся к нему Афанасий Петрович; озлобленно вопил:
— Стерва ты и правокатор рода человеческава, сволочь. Хошь по харе
получить?
А так как начали они материться не по порядку, — перервал председатель
собранья Селиванов:
— Будя...
И проголосовали так: Древесинину, Афанасию Петровичу и еще трем ехать к
аулам киргизским, в степь, и пригнать корову. Если удастся — две или пять
— мясо у кашеваров истощалось.
Подвесили к седлам винтовки, надели киргизские лисьи малахаи, чтоб
издали на киргиз походить.
— С богом.
Ребенка в одеяльце завернули и в затин под телегу положили. Сидел подле
него молодой паренек и для своего и ребячьего развлечения в полыний куст из
нагана постреливал.

IV

Эх, пески вы монгольские, нерадостные. Эх, камень — горюнь синий, реки
глубокоземные, злые.
Едут русские песками. Ночь.
Пахнут пески жаром, полынью.
Лают в ауле собаки на волка, на тьму.
Волки воют во тьме на город, на смерть.
От смерти бежали киргизы.
— От смерти угоним ли гурты?
Зеленая, душная тьма дрожит над песками, еле удерживают ее пески, вот
сорвется и порхнет на запад.
Пахнет от аула кизяком, айраном — молоком кислым. Сидят у желтых
костров худые и голодные киргизские ребятишки. Возле ребятишек голоребрые,
остромордые собаки. Юрты, как стога сена. За юртами озеро, камыши.
Из камышей выстрелили в желтые костры:
— О-о-а-ат...
Сразу выскочили из кошемных юрт киргизы. Закричали напуганно, сначала
один, потом разом:
— Уй-бой... Уй-бой..., ак-кызил урус... Уй-бой...
Пали на лошадей, и лошади точно день и ночь заузданы. Затопали юрты,
затопала степь. Камыши закричали дикой уткой:
— Ак... Ак...
Один только седобородый свалился с лошади головой в казан-котел,
опрокинул котел и, ошпаренный, завопил густым голосом. А подле стояла,
поджав хвост, лохматая собака и боязливо тыкала голодную морду в горячее
молоко.
Точно ржали кобылицы. Испуганно, как от волков, бились в загоне овцы.
Тяжело, точно запыхавшись, дышали коровы.
Покорные киргизки, увидев русских, покорно ложились на кошмы.
Хохотал беспутно Древесинин:
— Да мы жеребцы, что ли... Не вечно мы их...
Торопливо нацедил он в плоскую австрийскую фляжку молока и, хлопая
ногайкой, подогнал к юрте коров с телятами. Освобожденные от привязи телята,
быстро толкая головой мягкое вымя, радостно хватали большими, мягкими губами
сосцы:
— Ишь, голодны, бичера...
И Древесинин погнал коров.
Афанасий Петрович еще обежал аул и хотел было поехать, но вдруг
вспомнил:
— Соску надо. Черти, соску забыли...
Кинулся по юртам искать соску. Огни в юртах были потушены. Афанасий
Петрович схватил головню и, брызгая искрами, кашляя от дыма, искал соску.
В одной руке у него трещала головня, в другой был револьвер.
Сосок не находилось. Лежали на кошмах, распластавшись и закрывшись
чувлуками, покорные киргизки. Ревели ребятишки.
Рассердился Афанасий Петрович и в одной юрте закричал молодой киргизке:
— Соску, сволочь немакана, давай соску.
Заплакала киргизка и начала поспешно расстегивать фаевый кафтан, а
потом рубаху.
— Ни кирек... Ал... Ал...
А рядом на кошме плакал завернутый в тряпки ребенок. Киргизка подгибала
ноги.
— Ал... Ал...
Но тут схватился за грудь ее Афанасий Петрович, потискал и свистнул
обрадованно:
— Во-о... Соска-то. А.
— Ни кирек... Ни...
— Ладно, не крякай. Айда.
И за руку потащил ее за собой.
Головня упала — в юрте потемнело.
В темноте посадил на седло киргизку и время от времени, пощупывая у ней
на груди, понесся в Селивановские лога.
— Нашел, паре, а, — обрадованно говорил он, и на глазах у него были
слезы.
— Я, брат, найду...

V

А в стане оказалось — в темноте не заметил Афанасий Петрович —
захватила с собой киргизка ребеночка.
— Пущай, — сказали мужики, — молока и на обеих хватит. Коровы есть,
а она баба здоровая.
Была молчалива и строга киргизка и ребят всем невидимо кормила. Лежали
они у ней на кошме в палатке — один беленький, другой желтенький — и
пищали в голос.
Только через неделю так на общем собрании Афанасий Петрович сказал:
— Так что утайка, товарищи: киргизка-то, паскуда, кормит абманом —
свому-то всю грудь скармливает, а нашему, что ни на донышке. Я, брат,
подсмотрел.
Пошли мужики, смотрят: ребята, как и все ребята, один беленький, другой
желтенький как спелая дыня. Но только похоже, что русский потоньше
киргизского.
Развел руками Афанасий Петрович:
— Я ему имя дал — Васька... а тут поди ты... Оказия.
Сказал Древесинин:
— А ты, Васька, хилай.
Нашли палку, измерили ее на оглобле, чтоб одна другую сторону не
перетягивала.
Подвесили с концов ребятишек — который перевесит.
Пищали в тряпочках подвешенные на волосяных арканах ребятишки. Пахло от
них тонким ребячьим духом. Стояла у телеги киргизка и, не понимая ничего,
плакала.
Молчат мужики, смотрят.
— Пущай, — сказал Селиванов.
Отпустил руки от палки Афанасий Петрович, и сразу русский мальчонка —
кверху.
— Ишь, сволочь желторотая, — сказал Афанасий Петрович разозленно. —
Обожрался.
Поднял валявшийся сухой бараний череп и положил на русского. Уравнялись
ребята. Зашумели мужики, закричали:
— На целу голову, паре, перекормила, а...
— Не уследишь...
— Вот зверь...
— Не только работы, что з'а ребятами следить.
Подтвердили мужики:
— Где уследишь.
— Опять же, родительница...
Затопал, завизжал Афанасий Петрович:
— По-твоему — русскому человеку пропадать там из-за какова-то
немаканова... Пропадать, Ваське-то...
Посмотрели на Ваську — лежит белый, худенький.
Муторно стало мужикам.
Сказал Селиванов Афанасию Петровичу:
— А ты его... тово... пущай, бог с ним, умрет... киргизенка-то. Мало
их перебили, к одному...
Поглядели мужики на Ваську и разошлись молча.
Взял киргизенка Афанасий Петрович, завернул в рваный мешок.
Завыла мать. Ударил ее слегка в зубы Афанасий Петрович и пошел из лога
в степь...

VI

Дня через два стояли мужики у входа в палатку на цыпочках и через плечи
заглядывали во внутрь, где на кошме киргизка кормила белое дите.
Было у киргизки покорное лицо с узкими, как зерна овса, глазами, фаевый
фиолетовый кафтан и сафьяновые ичиги.
Било дите личиком в грудь, сучило ручонками по кафтану, а ноги бились
смешно и неуклюже, точно он прыгал.
Могуче хохоча, глядели мужики.
Нежно глядел Афанасий Петрович и, швырнув носом, плаксиво говорил:
— Ишь, кроет...
А за холщевой палаткой бежали неизвестно куда лога, степь, чужая
Монголия.
Незнакомо куда бежала Монголия — зверь дикий и не радостный.

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися