Н.С.Лесков. Житие одной бабы

страница №2

кто
лукавил. Шутили так, отдыхаючи.
- Ну, будет! - крикнул дьячок. Молодой был парень и шутник большой. -
Будет, - говорит, - стоять-то да зубы скалить, принимайся опять.
Народушка опять взялся, опять пропел "первой-другой" и потянул.
- Что-то тяжело стало! - крикнул дьячок.
- И то, малый, словно потяжелело! - отозвался кто-то из ребят.
- Верно, снохач какой-нибудь есть промеж нас, - крикнул дьячок.
- Снохачи долой! - гаркнули молодые ребята и все мужики, этак лет за
сорок, так сразу и отскочили, а остальные не удержали колокола, и он загудел
опять книзу.
Смеху было столько, на всю деревню, что и теперь эта погудка живет,
словно вчера дело было. А там уж правда ли это или нет - за это не отвечаю.
Только в Гостомле всякое малое дитя эту погудку расскажет, и обапольные бабы
нашим мужикам все смеются: "Гостомцы, - говорят они, - как вы колокол-то
тянули?" Часто этак смеются.
Бабы у нас бедовые, "разухабистые", что говорится; а Варька-бесстыжая
на все дела была первая. Ее все брали в свахи, и она считалась лучшею
свахою, потому что была развеселая, голосистая, красивая и порядки все
свадебные знала. Ребят у нас женят все молодых, почти мальчишек, на иного и
смотреть еще не на что, а уж его окрутят с девкой. Ничего иной не смыслит,
робеет перед женою, родным в это дело мешаться неловко, так и дорожат свахой
смелой да бойкой. А уж Варька была такая сваха, что хоть какого робкого
мальчишку жени, так она ему надает смелости и "доведет до делов". Она была
свахою и у Насти. Другая сваха, со стороны жениха, была только для прилики.
Это была веселая востролиценькая бабенька; она только пела да вертелась, а
дела-то от нее никакого не было. Всем делом орудовала Варька, и на нее одну
все обращали внимание.
Раздела Варька Настю в холодной пуньке, положила ее в холодную постель
и одела веретьем, а сверху двумя тулупами. Тряслася Настя так, что зубы у
нее стучали. Не то это от холода, не то бог ее знает от чего. А таки и холод
был страшный; -
- Зазябла, молодка! - говорила Варька Насте: потом погасила фонарь и
вышла.
Через минуту дверь пуньки опять скрипнула: "Иди! иди, дурашный!" -
шепнула Варька и насильно втолкнула в пуньку молодого князя Григорья
Прокудина.
А в избе все шла попойка, и никто в целом доме в эти минуты не подумал
о Насте; даже свахи только покрикивали в сарайчике, где лежал отбитый колос:
"Не трожь, не дури, у тебя жена есть!" - "Ай, ну погоди! Дай вот жене
скажу", - раздавалось в сарайчике. В избе на рюминском хуторе тоже видно
было, что народ гуляет; даже Алены не было дома, и только одна Петровна
стояла на коленях перед иконой и, тепля грошовую свечечку из желтого воска,
клала земные поклоны, плакала и, задыхаясь, читала: "Буди благословен день и
час, в онь же господь наш Иисус Христос страдание претерпел".
Не знаю, отчего у нас старые люди очень многие знают эту молитву и
особенно любят ею молиться, претерпевая страдания, из которых соткана их
многопечальная жизнь. Этой молитвой Петровна молилась за Настю почти целую
ночь, пока у Прокудина кончился свадебный пир и Алена втащила в избу своего
пьяного мужа, ругавшего на чем свет стоит Настю.

V



С тех пор как Варвара стала ходить в свахах, она никогда не запомнила
такой свадьбы, какова ей далась Настина свадьба. И на колосе она наигралась,
и назяблась уж порядком, и из избы ей уж два раза доносили, что жареный
петух готов и пора молодых поднимать, "а поднимать их не с чем". Зло Варвару
берет страшное. Она с сердцов то выругает Григорья "сопатым", то в дверь
пуньки рукой, будто невзначай, стукнет, - а все нет того, чего ей ждется.
Походила она и стукнула еще раз - дверь отворялась, и перед изумленною
свахою предстала Настя совсем одетая: в паневе, в фартуке и в повязке.
- Что ж это вы? - воскликнула Варвара.
- Пойдем, куда тебе нужно, - тихо ответила Настя, взяв сваху за руку.
Это было первое слово, которое выговорила Настя в день своей свадьбы.
Делать было нечего; Варвара собрала дружков, оправила голову замерзшему
Гришке, и с церемониею повели молодых за брачный стол есть когута жареного и
пшенную кашу с коровьим маслом.
Невесело шли поздравления. Гости поздравляли заикаясь и не договаривая
приличных случаю двусмысленных острот и обычных прибауток. Прокудин шептал
что-то Костику на ухо, а тот, едва понимая пятое слово, вскрикивал: "Не
может быть! Эшь она! гади я ее!" Алена толкнула мужа и твердила ему: "Полно
срамничать-то, озорник! Полно сестру-то хаить, - ты глянь на нее, какая она:
краше в гроб кладут". Настя сидела за масленой кашей и жареным когутом и ни
к чему не прикасалась. Она нисколько не изменилась и смотрела тем же
равнодушно убитым взглядом, каким глядела час тому назад, когда ее еще сваха
Варвара не выводила из-за стола в пуньку. Григорий как-то совсем осовел: он
и перезяб, и спать ему хотелось, и он зевал и жался. Сваха Варвара хлопотала
около молодых, потчевала их, а сама трещала и, как сорока, оборачивалась на
все стороны. Григорий выпил стаканов шесть браги, а Настя и полстакана не
могла выпить, потому что брага была хмельная, разымчивая. У нас в такую
брагу пенного вина подбавляют, и человек от нее скоро дуреет; а свашенька
Варвара поусердствовала для молодых и, отняв для них браги в особый кубан,
еще влила туда добрую долю пенника. Никак не могла пить Настя этой браги, с
души ее она мутила. Без привычки таки этой браги, сыченой с пенником или с
простой полугарной водкой, никак нельзя пить: и не вкусна она, а запах в ней
делается отвратительный, и голова вдруг разболевается. А мужики охотно
портят вкусную хлебную брагу винной подмесью, потому что с подмесью она
крепче, "сногсшибательнее".
Григорий выпил шестой стакан браги, словно развеселился и стал все
засовывать руку за спину жене, стараясь ее как бы обнять; но смелости у него
на это недоставало, и рука в половине своего эротического движения падала на
лавку сзади Насти. Выпил Григорий еще два стакана, смелее целуясь с женою за
каждым "горько"; сваха объявила, что "молодой княгине пора упокой принять",
и опять с известными церемониями уложила Настю в ее холодной супружеской
спальне. Потом взяла Григорья в чулан в сенях; долго ему говорила и то и се,
"ты, - говорит, - дурак сопатый! Чего ты на нее смотришь? Ведь это не про
господ, а про свой расход. Другой бы на твоем месте досе... Да где тебе,
дуриле лопоухому!"
- Чего ты ругаешься-то? - гнусил Григорий. - Ты до время не ругайся. Я
тебе говорю, не ругайся. Мы свое дело понимаем.
- То-то! - значительно сказала сваха и, заставив молодого выпить стакан
водки, повела его к Насте. В пуньке она опять налила водки и поднесла Насте,
но Настя отпросилась от угощенья, а Григорий, совсем уже опьяневший, еще
выпил. Сваха тоже выпила и, взяв штоф под мышку, вышла с фонарем вон и
затворила за собою пуньку.
- Настасья! а Настасья! - гнусил Григорий, хватая рукою по кровати.
- Что? - тихо, но нетерпеливо спросила Настасья.
- Ты тута? Настя молчала.
- Тута ты, Настасья? - опять спросил молодой.
- Да тута, тута! Где ж бы я поделась?
- То-то, - проговорил молодой.
А Насте крепко-крепко хотелось не быть теперь тута. Да, говорят у нас,
во-первых: "Не так живи, как хочется, а так, как бог велит", а во-вторых,
говорят: "Жена человеку всякому богом назначена, еже бог сопряже человек да
не разлучает".
Всю эту ночь у Прокудиных пили да гуляли, и поснули, где кто ткнулся,
где кому попало.
Утром раньше всех к Прокудиным пришла сваха Варвара.
- Что, как молодые? - спросила.
- Ничего, спят.
- Ну, нехай их поспят еще.
Опохмелились, закусили и лясы поточили. Пришли дружки, кое-кто из
родных, опять выпили, опять побалакали, да и про молодых опять вспомнили.
"Пора подымать!" - сказала Варвара.
Все согласились, что пора поднимать. Бабы домашние стали собирать новый
завтрак для молодых, а Варвара с дружками и другой свахой пошли к пуньке.
День был ясный, солнечный, и на дворе стояла оттепель.
Пришла Варвара с дружками к пуньке, отперла замок, но, как опытная
сваха, не отворила сразу дверь, а постучала в нее рукой и окликнула молодых.
Ответа не было. Варвара постучала в другой раз, - ответа опять нет. "Стучи
крепче!" - сказал Варваре дружко. Та застучала из всей силы, но снова никто
ничего не ответил. "Что за лихо!" - промолвила Варвара.
- Отворяй двери! - сказал дружко.
Варвара отворила двери, и все вошли в пуньку.
Григорий лежал навкось кровати и спал мертвым сном; он был полураздет,
но не чувствовал холода и тяжело сопел носом. Насти не было. Свахи и дружки
обомлели и в недоумении смотрели друг на друга. В самом деле, пунька была
заперта целую ночь; Григорий тут, а молодой нет. Диво, да и только!
- Что ж это, братцы? - проговорил, наконец, один дружко.
- Это диковина, - отвечал другой.
- Это неспроста, - сказали свахи.
- Это его дело, - опять заметил первый дружко. В углу, за сложенными
бердами и всякою рухлядью, что-то зашумело.
- Ах! Ах! - закричали бабы, метнувшись в двери, а за ними выскочили и
мужики.
- Чего вы? чего вы? - проговорил тихий Настин голос.
- Это молодайка! - воскликнули бабы.
- А, молодайка!
- Пойдем.
Опять отворили двери, и все ввалились в тесную пуньку. Григорий
по-прежнему спал почти что впоперек кровати, а Настя сидела на полу в темном
уголке, закутанная в белом веретье. Ее не заметили в этом уголке, когда она,
не давая голоса, лежала, прислонясь к рухляди, вся закутанная веретьем.
- Что ты тут делаешь? - спросила ее Варвара.
- Видишь что... ничего! Скажи ребятам, чтоб вышли.
Дружки вышли за двери; а Настя встала и протянула руку к паневе.
Варвара оглянула ее с плеч до ног и спросила:
- Что ж это ты дуришь, молодайка?
Настя ничего не ответила.
- Что ж это и справда? родителев только страмишь? - проговорила другая
сваха.
А Настя все молчит да одевается.
- Куда ты? - спросила Варвара, видя, что Настя, одевшись, идет к двери.
- Умыться пойду.
- Стой-ка, красавица, так не делается! Подожди мужа. Ты! эй, ты! -
звала Варвара Григория, толкая его под бок; а он только мычал с похмелья.
- Вставай, сокол ясный! Вставай, ворона голенастая! полно носом-то
водить! - продолжала Варвара.
Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу
его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где был готов завтрак и новая
попойка. Но тут же были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили
молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что на молодых напущено и
что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако
так ли не так, а опять веселья не было, хотя подпили все опять на порядках.
Хороводились таким манером через пень в колоду до самого обеда. После
обеда запрягли трое саней парами и стали собираться ехать к Настиным
господам на поклон. Выложила Настя свои заветные ручники, на которых красной
и синей бумагой были вышиты петухи, решетки, деревья и павлины, и задумалась
над этими ручниками. Ей вспомнились другие дни, другие годы, когда она,
двенадцатилетней девочкой, урывала свободный часок от барской работы и
проворно метала иглою пестрые узоры ручниковых концов и краснела как маков
цвет, когда девушки говорили: "Какие у Насти хорошие ручники будут к
свадьбе".
Уселись поезжане. Настю с мужем посадили на задние сани; с ними села
сваха Варвара, а за ними ехали верхами двое дружек. Из господского дома
поезд прежде всех завидели девушки, забегали и засуетились, повторяя:
"Молодые, молодые, на поклон едут!" Господа спали после обеда, но, услышав
суету, встали. Барин надел ватный кашемировый халат и подпоясался, а барыня
сняла со шкафа бутыль с зоревой настойкой и нацедила два графинчика водки.
Поезд остановился у крыльца и не сходил с саней. Только один дружко слез с
лошади и, отдав повод своему товарищу, вошел в хоромы.
- Здравствуй, Тихон! - сказал барин, увидя вошедшего знакомого парня.
- Здравствуй, Митрий Семеныч!
- Что, брат, скажешь?
- К твоей милости.
- Ты дружком, что ли? - спросил барин, глядя на перевязанный красным
платком рукав Тихоновой свиты,
- Точно так, Митрий Семеныч! Молодые к тебе поклониться приехали:
прикажешь принять?
- Как же, как же, Тихон! Веди молодых; спасибо, что вспомнили.
- Ну, вот благодарение тебе, - отвечал Тихон и вышел снова в сени.
На санях в ту же минуту началось движение. Бабы, мужики вставали,
отряхивались и гурьбою полезли в прихожую. Тем временем барыня подала мужу в
руки целковый, себе взяла в карман полтинник, а детям раздала кому
четвертак, кому двугривенный, а Маше, как самой младшей, дала пятиалтынный.
Дети показывали друг другу свои монеты и толковали, как они их положат на
тарелку, когда придет время "отдаривать" Настю.
Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и
рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В
руках у Насти была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней
прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною
рукою большого глинистого гусака, а под другою такого же пера гусыню.
Молодые вошли, поклонились и стали у порога не зная, что им делать.
- Здравствуйте, друзья мои, Григорий Исаевич и Настасья Борисовна!
- Здравствуйте, Митрий Семеныч! - отвечали разом все поезжане.
- И с хозяюшкой твоей и с детками, - подсказал кто-то из-за двери.
Молодые оба молчали.
- Спасибо, спасибо вам, что вспомнили меня.
- Да как же, Митрий Семеныч! - ответил кто-то из поезжан.
- Неш мы какие, прости господи...
- Мы твоей милости повсегды...
- Мы порядки соблюдаем, как по-божому, значит.
- Что ж ты невеселая такая, Настя? - спросила барыня.
- Не огляделась еще, сударыня! - ответила сваха Варвара.
- То-то, ты не скучай.
- А ты поклонись сударыне-то, - опять подсказала Варвара, толкая Настю
под локоть.
Настя стояла и не поклонилась сударыне.
- Ну так что же: поздравить надо молодых-то, что ли? - спросил барин.
- Да, надыть поздравить, Митрий Семеныч, да дары принять, - отвечал
дружко.
Григорий поставил на пол гусей, которые крикнули с радости и тотчас же
оставили на полу знаки своего прибытия, а Настя подошла с своей тарелкой к
барину.
Барин взял рюмку травника, поднял ее и проговорил:
- Ну, дай же вам бог жить в счастье, радости, совете, любви да
согласии! - выпил полрюмки, а остальным плеснул в потолок.
- Спасибо тебе, Митрий Семеныч, на добром слове! - сказал Прокудин, а
за ним и другие повторили то же самое. Настя подала барину ручник, а барин
положил на тарелку целковый.
Так Настя одарила всю господскую семью и последний подала хорошенький
ручник Маше.
Маша забыла положить свой пятиалтынный на тарелку и, держа его в
ручонках, бросилась на шею к Насте.
- Ишь как любит-то! - заметила Варвара, поцеловав свесившуюся через
Настино плечо руку девочки.
Между тем стали потчевать водкою поезжан, и начались приговорки:
"горько", да "ушки плавают". Насте надо было целоваться с мужем, и Машу
сняли с ее рук и поставили на пол.
Дошло потчевание до Варвары. Она взяла рюмку, пригубила и сказала:
"Горько что-то!" Молодые поцеловались. Варвара опять пригубила и опять
сказала: "Еще горько!" Опять молодые поцеловались, и на Настином лице
выразилось и страдание и нетерпеливая досада.
А Варвара после второго целованья сказала: "Ну дай же бог тебе,
Григорьюшка, жить да богатеть, а тебе, Настасьюшка, спереди горбатеть!" - и
выпила. Все общество рассмеялось.
Дружки дольше всех суслили свои рюмки и все заставляли молодых
целоваться. Потом угощали других поезжан.
А барыня тем временем подошла к молодым, да и спрашивает:
- Что ж, Григорий, любишь ты жену?
- Как же, сударыня, жену надыть любить.
- Все небось целуетесь?
Григорий засмеялся и провел рукавом под носом.
- Ну, ишь барыне хочется, чтоб вы поцеловались, - встряла Варвара.
На Настином лице опять выразилась досада, а Григорий облапил ее за шею
и начал трехприемный поцелуй.
Но за первым же поцелуем его кто-то ударил палкою по голове. Все
оглянулись. На полу, возле Григория, стояла маленькая Маша, поднявши высоко
над своей головенкой отцовскую палку, и готовилась ударить ею второй раз
молодого. Личико ребенка выражало сильное негодование.
У Маши вырвали палку и заставили просить у Григория прощения. Ребенок
стоял перед Григорьем и ни за что не хотел сказать: прости меня. Мать
ударила Машу рукою, сказала, что высечет ее розгою, поставила в угол и
загородила ее тяжелым креслом.
Девочка, впрочем, и не вырывалась из угла; она стояла смирно, надув
губенки, и колупала ногтем своего пальчика штукатурку белой стены. Так она
стояла долго, пока поезд вышел не только из господского дома, но даже и из
людской избы, где все угощались у Костика и Петровны. Тут ничего не
произошло выходящего из ряда вон, и сумерками поезд отправился к Прокудину;
а Машу мать оставила в наказание без чая и послала спать часом раньше
обыкновенного, и в постельке высекла. У нас от самого Бобова до Липихина
матери одна перед другой хвалились, кто своих детей хладнокровнее сечет, и
сечь на сон грядущий считалось высоким педагогическим приемом. Ребенок
должен был прочесть свои вечерние молитвы, потом его раздевали, клали в
кроватку и там секли. Потом один жидомор помещик, Андреем Михайловичем его
звали, выдумал еще такую моду, чтобы сечь детей в кульке. Это так делал он с
своими детьми: поднимет ребенку рубашечку на голову, завяжет над головою
подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку. Это многим
нравилось, и многие до сих пор так секут своих детей. Прощение только
допускалось в незначительных случаях, и то ребенок, приговоренный отцом или
матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в
ногах, просить пощады, а потом нюхать розгу и при всех ее целовать. Дети
маленького возраста обыкновенно не соглашаются целовать розги, а только с
летами и с образованием входят в сознание необходимости лобызать прутья,
припасенные на их тело. Маша была еще мала; чувство у нее преобладало над
расчетом, и ее высекли, и она долго за полночь все жалостно всхлипывала во
сне и, судорожно вздрагивая, жалась к стенке своей кровати.
Беда у нас родиться смирным да сиротливым - замлут, затрут тебя, и
жизни не увидишь. Беда и тому, кому бог дает прямую душу да горячее сердце
нетерпеливое: станут такого колотить сызмальства и доколотят до гробовой
доски. Прослывешь у них грубияном да сварою, и пойдет тебе такая жизнь, что
не раз, не два и не десять раз взмолишься молитвою Иова многострадательного:
прибери, мол, толоко, господи, с этого света белого! Семья семьею, а мир
крещеный миром, не дойдут, так доедут; не изоймут мытьем, так возьмут
катаньем.

VI



Головы свои потеряли Прокудины с Настею. Пять дней уже прошло с ее
свадьбы, а все ни до какого ладу с нею не дойдут. Никому не грубит, ни от
чего не отпирается, даже сама за работу рвется, а от мужа бегает, как черт
от ладана. Как ночь приходит, так у нее то лихорадка, то живот заболит, и
лежит на печке, даже дух притаит. Иной раз сдавалось, что это - она
притворяется, а то как и точно ее словно лихорадка колотила. Старшая
невестка, Домна, хотела было как-то пошутить с ней, свести ее за руку с
печки ужинать, да и оставила, потому что Настя дрожмя дрожала и ласково
шепотом просила ее: "Оставь меня, невестушка! оставь, милая! Я за тебя буду
богу молить, - оставь!" Домна была баба веселая, но добрая и жалостливая, -
она не трогала больше Насти и даже стала за нее заступаться перед семейными.
Она первая в семье стала говорить, что Настя испорчена. Бог ее знает, в
самом ли деле она верила, что Настя испорчена, или нарочно так говорила,
чтоб вольготнее было Насте, потому что у нас с испорченной бабы, не то что с
здоровой, - многого не спрашивают. Дьявола, который сидит в испорченной,
боятся. Оттого-то, как отольется иной бабочке житьецо желтенькое, так
терпит-терпит, сердечная, да изловчится как-нибудь и закричит на голоса, -
ну и посвободнее будто станет.
В Насте этакой порчи никакой никто не замечал из семейных, кроме
невестки Домны. И потому Исай Матвеич Прокудин, сказавши раз невестке: "Эй,
Домка, не бреши!", запрег лошадь и поехал к Костику, а на другой вечер,
перед самым ужином, приехал к Прокудиным Костик.
- Вот! - крикнул Исай Матвеич, увидя входящего в дверь Костика. -
Только ложками застучали, а он и тут. Садись, сваток, гость будешь.
Исай Матвеич помолился перед образами и сел в красном угле, а за ним
села вся семья, и Костик сел.
- А где же Настя? - спросил Костик, осмотревши будто невзначай весь
стол. - Аль она у вас особо ужинает?
- Нет, брат, она у нас совсем не ужинает, - отвечал Прокудин, нарезывая
большие ломти хлеба с ковриги, которую он держал между грудью и левою
ладонью.
- Как не ужинает?
- Да так, не ужинает, да и вся недолга; то живот, то голова ее все
перед вечером схватывают, а то лихорадка в это же время затрепит.
- Что такое! - нараспев и с удивлением протянул Костик.
- Да уж мы и сами немало дивуемся. Жалится все на хворость, а хворого
человека нельзя ж неволить. Ешьте! Чего зеваете! - крикнул Прокудин на
семейных и начал хлебать из чашки щи с жирною свининою.
- Что ж это за диковина? - опять спросил Костик, еще не обмакнувший
своей ложки. - Да где же она у вас?
- Кто? Настя-то?
- Да.
- А не знаю; гляди, небось на печке будет.
Костик молча встал с лавки и пошел к печке, где ни жива ни мертва
лежала несчастливая Настя, чуя беду неминучую.
- Что ты лежишь, сестра? - спросил вслух Костик, ставши ногою на
приставленную к печке скамью и нагнувшись над самым ухом Насти.
- Не по себе, братец! - отвечала Настя и поднялась, опершись на один
локоть.
- Что так не по себе?
- Голова болит.
- Живот да голова - бабья отговорка. Поешь, так полегчает. Вставай-ка!
- Нет, брат, силушки моей нет. Не хочу я есть.
- Ну, не хочешь, поди так посиди.
- Нет, я тут побуду.
- Полно! Вставай, говорю.
Костик скрипнул зубами и соскочил с скамейки. Настя охнула и тоже
спустилась с печи. Руку ей смерть как больно сдавил Костик повыше кисти.
- Подвиньтесь! - сказал Прокудин семейным, - дайте невестке-то место.
Семья подвинулась, и Настя с Костиком сели.
- Ешь! - сказал Костик, подвинув к сестре ломоть хлеба, на котором
лежала писаная ложка. Настя взяла было ложку, но сейчас же ее опять
положила, потому что больно ей было держать ложку в той руке, которую за
минуту перед тем, как в тисках, сжал Костик в своей костливой руке с
серебряными кольцами.
- Кушай, невестушка! - сказал Прокудин, а Костик опять скрипнул зубами,
и Настя через великую силу стала ужинать.
Больше за весь ужин ничего о ней не говорили. Костик с Исаем Матвеичем
вели разговор о своих делах да о ярмарках, а бабы пересыпали из пустого в
порожнее да порой покрикивали на ребят, которые либо засыпали, сидя за
столом, либо баловались, болтая друг дружку под столом босыми ножонками.
Отошел незатейливый ужин. Исай Матвеевич с Костиком выпили по третьему
пропускному стаканчику, - закусили остатком огурца и сели в стороне, чтобы
не мешать бабам убирать со стола. Костик закурил свою коротенькую трубочку и
молча попыхивал и поплевывал в сторону. Исай Матвеевич кричал на ребят, из
которых одни червячками лезли друг за другом на высокие полати, - а другие
стоя плакали в ожидании матерей, с которыми они опали по лавкам. Настя
стояла у столба под притолкой, сложа на груди руки, и молчала. Мужики вышли
на двор управить на ночь скотину. Впрочем, мужиков дома, кроме самого Исая
Матвеевича, оставалось только двое: Григорий да его двоюродный брат Вукол.
Домниного мужа и двух других старших сыновей Прокудина не было дома, - они
были на Украине.
Костик выкурил свою трубочку, выковырял пепел, набил другую и снова
раскурил ее, а потом он встал с лавки и, подойдя к двери, сказал:
- Поди-кась ко мне, сестра, на пару слов.
Настя спокойно вышла за братом. Домна глянула на захлопнувшуюся за
невесткою дверь и продолжала собирать со стола объедки хлеба и перепачканную
деревянную посуду.
- Ты что это так с мужем-то живешь? - спросил Костик за дверью Настю,
стоя с нею в темных сенях.
- Как я живу, братец, с мужем? - проговорила окончательно сробевшая
перед братом Настя.
- Как! Разве ты не знаешь, как ты живешь?
- Да как же я живу?
- Что ты огрызаешься-то! Нешто живут так по-собачьи! - крикнул Костик.
- Я не живу по-собачьи, - тихо отвечала Настя.
- Стерва! - крикнул Костик, и послышалась оглушительная пощечина, вслед
за которой что-то ударилось в стену и упало.
Домна отскочила от стола и бросилась к двери.
- Куда! - крикнул Исай Матвеевич на Домну. - Не встревай не в свое
дело; пошла назад!
Домна повернулась к столу, смахнула в чашку хлебные крошки и, суя эту
чашку в ставец, кого-то чертакнула.
- Кого к чертям-то там посылаешь? - спросил Прокудин старшую невестку.
Домна ничего не отвечала, но так двинула горшки, что два из них слетели
с полки на пол и разбились вдребезги.
- Бей дробней! - крикнул с досадою Прокудин.
- И так дробно! - отвечала Домна, подбирая мелкие черепочки разбитых
горшков.
- Да что ты, сибирная этакая...
- Что! горшок разбила. Эка невидаль какая!
- Голову бы тебе так разбить...
Но в это время в сенях послышался раздирающий крик. Домна, не дослушав
благожеланий свекра, бросилась к двери и на самом пороге столкнулась с
Костиком.
- Совладал, родной! - сказала она ему с насмешкой и укором.
- Куда? - крикнул опять Прокудин. - Домна, вернись!
Но Домна не обратила никакого внимания на слова Прокудина и, выскочив в
сени, звала:
- Настя! Настя! где ты? Настасья? Это я, откликнись, глупая.
Никто не откликается. Домна шарила руками по всем углам, звала Настю,
искала ее в чулане, но Насти нигде не было.
Домна вернулась в избу, ни на кого не взглянула и молча засветила у
каганца лучинную засветку.
- Куда с лучиной? - крикнул Прокудин.
- Настасью искать.
- Чего ее искать?
- Того, что нет ее.
- До ветру пошла.
- А може и за ветром.
- Брось лучину! воротится небось.
Домна лучины не бросила и вышла с нею в сени; влезла с нею на потолок,
зашла в чулан, заглянула в пуньку, а потом, вернувшись, острекнула лучину о
загнетку и оказала:
- Ну теперь уж сами поищите...
- Кого поискать?
Домна ничего не отвечала и, подозвав к себе плачущего пятилетнего сына,
утерла ему нос подолом его рубашонки и стала укладывать его спать.
- Где Настасья-то? - спросил Прокудин. Домна молчала.
- Слышишь, что ли? Что я тебя спрашиваю! Где Настасья?
- А мне почем знать, где она? может, в колодце, може, в ином месте. Кто
ее знает.
- Да что ты нынче брешешь!
- Что мне брехать. Брешет брех о четырех ног, а я крещеный человек.
- Не видал жены? - спросил Прокудин вошедшего Григорья.
- Нет, не видал.
- Что за лихо! Подите-ка ее поищите.
Ребята пошли искать Настю, и Костик злой-презлой пошел с ними,
поклявшись дать Настасье здоровую катку за сделанную для нее тревогу. Но
Насти не нашли ни ночью, ни завтра утром и ни завтра вечером.
Ночью на другой день в окно маслобойни Прокудина, откуда мелькал
красноватый свет, постучался кто-то робкою рукою.
Костик и Прокудин, сидевшие вдвоем за столом в раздумье, как быть с
пропажею бабы, тревожно переглянулись и побледнели. Стук опять повторился, и
кто-то крикнул: "Отопритесь, что ли?"
Костику и Прокудину голос показался незнакомым, однако они встали оба
вместе, вышли в сени и, посмотрев в дырку, прорезанную сбоку дверной
притолки, впустили позднего посетителя.
Гость был один, и лицо его нельзя было рассмотреть в сенях. Пушистый
снег как из рукава сыпался с самого вечера, и запоздалый гость был весь
обсыпан этим снегом. Его баранья шапка, волосы, борода, тулуп и валенки
представляли одну сплошную белую массу. Это был почтовый кузнец Савелий.
Узнав его, когда кузнец вошел в маслобойню и стряхнулся, Костик плюнул и
сказал:
- Тьфу, чтоб тебе пусто было! напужал только насмерть.
- Что больно пужлив стал? - спросил кузнец, обивая шапку и собираясь
распоясываться.
- Да ведь ишь ты какой белый! - отвечал спохватившийся Костик.
- Белый, брат! Ты гляди, снег-то какой содит, страсть! и подземки
крутить начинает.
- Откуда ж тебя бог несет, дядя Савелий? - спросил Прокудин.
- А ты, дядя Исай, прежде взыщи гостя, а там спрашивай. Эх ты, голова с
мозгом!
Прокудин достал из поставца полштоф и стаканчик и поднес Савелию.
- Куда ж, мол, едешь-то?
- Ехал было к тебе.
- По дороге, что ль?
- Нет, изнарочна.
- Что так?
- Так, спроведать задумал,
- Нет, неправда?
- Да правда ж, правда.
- Ты, парень, что-то говоришь, да не досказываешь.
- Вот те и раз! Вот за простоту-то мою и покор. Что ж, как
живешь-можешь, Матвеевич?
- Ничего, твоими молитвами!
- Ну, брат, по моим молитвам давно бы вытянулся. Моя молитва-то: не
успеешь лба путем перекрестить, то туда зовут, то туда кличут; хоть пропади!
Хозяюшка как?
- Ничего; что ей на старости делается!
- Детки? невестка молодая?
- Да ты говори, что хочешь сказать-то?
Прокудин и Костик зорко смотрели в глаза кузнецу,
- Что сказать-то?
- Да что знаешь о невестке?
- Она у меня.
- Что врешь?
- Ей, право.
- Как так?
- Да гак, меня вчера дома не было, ездил в город; а она прибегла к
хозяйке вся дроглая, перепросилась переночевать, да так и осталась. Нонеча
она молчит, а мы не гоним. Такая-то слабая, - в чем жизнь держится, куда ее
прогнать. А под вечер я подумал: бог, мол, знает, как бы греха какого не
было, да вот и прибежал к вам:
- На лошади, что ль?
- Да, а то как же? не пешком, чай.
Прокудин разбудил спавшего племянника и послал его дать гостевой лошади
сена и невейки, а сам сел и стал разбирать бороду. Гость и Костик молчали.
- Так как же? - наконец спросил Костик, обращаясь к Прокудину.
- Это насчет чего?
- Да ведь мне некогда за ней ехать. Завтра в Орел с семям загадано
ехать.
- Ой!
- Право.
- Как же тут потрафить!
- Слетать нешто ночью, теперь, чтоб утром ко двору быть, а ее нехай
кто-нибудь довезет до дому-то.
- И то правда.
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади,
а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос
одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель
улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые,
холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до
костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись
в тулуп, и они оба молчали.
- Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! - начал
было Савелий; но Костик, услыхав такой приступ, прикинулся спящим, ничего не
ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем
Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на
друга.
А продрогшие лошадки бежали частой трусцой и скоро добежали до избы с
резным коньком и ставнями. В этой избе жил веселый и добродушный кузнец
Савелий, у которого всегда не ладились его делишки и которого все
обманывали, кроме его жены, бывшей его другом, нянькою, любовницей и
ангелом-хранителем. Теперь в этой избе была Настя. Она спала тревожным,
тяжелым сном, обнявшись с женою кузнеца Савелья. В избе кузнеца было очень
тепло и опрятно: на столе лежали ковриги, закрытые белым закатником, и пахло
свежеиспеченным хлебом; а со двора в стены постукивал мороз, и кузнечиха,
просыпаясь, с беспокойством взглядывала в окна, разрисованные ледяными
кристалликами, сквозь пестрый узор которых в избу светила луна своим
бледным, дрожащим светом.
Часу в третьем ночи раздался стук в ворота, и вслед за тем кузнец
ударил несколько раз осторожно кнутовищем по оконной раме и назвал по имени
ждавшую его с беспокойством жену.

VII



Настя не слыхала, как кузнечиха встала с постели и отперла мужу
сеничные двери, в которые тот вошел и сам отпер ворота своего дворика. Она
проснулась, когда в избе уж горел огонь и приехавшие отряхивались и скребли
с бород намерзшие ледяные сосульки. Увидя между посетителями брата, Настя
словно обмерла и, обернувшись к стене, лежала, не обнаруживая никакого
движения.
Кузнец оттирал свой тулуп, который смерзся колом; Вукол, прислонясь к
печке, грел свои руки; а Костик ходил взад и вперед по избе, постукивая на
ходу нога об ногу.
- Ты б, Авдотья, нам картошечек сварила позавтракать, - обратился
кузнец к жене, которая уже разводила на загнетке огонь под таганчиком.
- Я и то вот хочу сварить, - отвечала кузнечиха.
- А водочки нет? - спросил кузнец.
- И-и! где ж ей быть? Откуда?
- Ну и не надо.
- И так обойдется, - подтвердила жена, ставя на таган чугунчик с водою.
- Что ж это ты, Ивановна, плохо хозяйствуешь? - спросил кузнечиху
Костик.
- Как так плохо?
- Да вот муж прозяб, а у тебя согреть его нечем.
- А! это-то. Небось согреется.
- Как же водочки-то ты не припасла?
- Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет, то и
сберегу; а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
- Работника-то аль отпустили?
- Да отпустили ж.
- Что так?
- Да так: капитала нет, и отпустили.
- Плохо.
- Жалостливый какой! - сказал кузнец, подмигнув жене.
- Да, - ответила та с скрытой улыбкой.
- Право. Ты чего смеешься? Я, брат, по душе жалею, - проговорил нимало
не смешавшийся Костик.
- Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги,
так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид
некрещеный тянул.
- Чудак! Коли нужно было.
- Давал на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя
помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
- Полно жалобиться-то! - с некоторою досадою проговорила кузнечиха. -
Живы будем, и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья
твоим рукам, а то наедимся, да и добрых людей еще накормим.
- Эка у тебя хозяйка-то, Савелий, разумная! - сказал Костик.
Кузнец ничего не ответил на это замечание и только поглядел на свою
бабу, которая, опершись рукою на ухват, стояла перед таганом и смотрела в
чугун, кипевший белым ключом.
- Нужно, брат, было, - сказал Костик, помолчав. - Тут жена заболела, а
там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.
- Неш ты тут что потратил?
- А ты думаешь?
- Полно брехать, чего не надо.
- Вот и брехать.
- Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?
- Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над
ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, -
проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и
хлеб.
- Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! - воскликнул Костик, желавший
переменить разговор.
- Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую,- отвечал кузнец,
ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
- Дури! - крикнула кузнечиха на мужа. - Аль молоденький баловаться-то.
- А то неш стары мы с тобой! а?
- Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
- Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! - заметил Костик.
- Вольно! - ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и
улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.
- Нет, братцы, я вот что задумал, - говорил, подмигнув Вуколу, кузнец,
чистя ногтем горячую картофелину. - Я вот стану к солдатке ходить.
- Это умно! - заметил Вукол.
Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
- Право слово, хочу так сделать.
- Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, - сказала кузнечиха.
- Чего бахвалить? я правду говорю.
- Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
- Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
- Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
- И мы понесем.
- Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми,
- А цур им, ребята!
- Цур им.
- Ай да Савелий! Молодец! - крикнул Костик. - А ты, видно, завистна на
мужа-то, тетка Авдотья?
- Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору.
Еще покойней будет.
Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж
шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец
хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: "Ступай с солдаткой
обниматься!"
Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда
Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели,
одернул с Насти одеяло и крикнул: "Вставай!"
Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы
закрыть себя хоть по пояс.
- Вставай! - повторил Костик.
- Полно тебе, - сказала кузнечиха. - Отойди от нее, дай ей одеться-то.
Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала
и все шептала ей на ухо: "Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи:
стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?"
Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела
кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и,
сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
- Ну-ка иди, голубка!
Настя стояла.
- Иди, мол, - крикнул он и толкнул сестру в спину.
Настя стала прощаться с Авдотьей.
- А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то
бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
- Ладно, - ответил Костик и опять толкнул Настю.
- Да ты что толкаешься-то! - сказала кузнечиха, переменив голос.
- Хочу, и толкаюсь.
- Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в
избе не обижай бабу.
- Ты закажешь? - гневно спросил Костик.
- А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! - воскликнула
кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.
- А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
- Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не
потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою
сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
- Что ж теперь делаешь?
- А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат;
а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее
приведу...
- Савелий! - крикнул Костик.
- Что? - отвечал кузнец.
- Чего ж ты молчишь?
- А что ж мне говорить?
- Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
- Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем. Костик прыгнул на пол,
схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
- Э! стой, дядя, не балуй! - сказала кузнечиха. - У меня ведь вон
тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу
любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок
переворачиваться.
Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил
прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
- Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, - проговорила Настя, затрясшаяся от
угрозы кузнечихи, - пусти, милая, поеду; все равно.
- Я тебя сама отвезу.
- Нет, пусти, пусти, - повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата,
и сама тянула его за рукав к двери.
Кузнечиха пожала плечами и сказала:
- Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
- Прощай, прощай! - повторила Настя и вышла за Двери.
- Благодарим на угощении, и а ласке! - язвительно сказал Костик и вышел
вслед за сестрою.
- Не на чем, голубчик! - спокойно ответила Аздотья.
Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
- Иззяб ты? - спросила кузнечиха мужа.
- Спать хочется.
- Ступай на печь.
- Надо пойти вороты запереть.
- Ложись, я запру.
Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной
шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: "Как
холодно!", прыгнула к мужу на печку.
- Зазнобилась? - спросил жену кузнец.
- Холодно смерть, - отвечала Авдотья.

VIII



Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую
неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не
лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных,
знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию,
хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть
запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в
обязанность носит юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики
отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут
полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по
одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А
относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле "спокона века"
ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка
и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит,
духом.
- Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку,
как идет в одной рубашке, - говорил барин.
- А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, -
отвечали мужики.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать
мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам
пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в бело-
снежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда
барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня.
На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу
в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в
черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на
двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой
дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего
пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к
которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была
теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый
тяжелый сокол {Тяжелый деревянный снаряд, заменяющий в крестьянских
маслобойнях прессы. (Прим. автора.)} и где потому нужно было много силы. Она
была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем
стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке.
Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье,
произнес:
- Где ты, Настя?
Настя вскрикнула: "Матушка моя родимая!" - бросилась к матери и
зарыдала.
- Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что
про тебя люди носят да разнашивают.
Настя плакала на материнской иссохшей груди.
- Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? - спрашивала Петровна,
поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
- Ох! не знаю, матушка, - отвечала Настя, отслонясь от материной груди
и утирая свои глаза.
- Сядем-ка. Смерть я устала... удушье совсем меня задушило, - говорила
Петровна, совсем задыхаясь.
- Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.
- К тебе, - едва выговорила Петровна. - Слухи все такие, словно в бубны
бубнят... каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то,
разбирает? Ведь он вот что говорит... просто слушать срам. "Хорошо, говорят,
Петровна сберегла дочку-то!" Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой
роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный
друг! - договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
- Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не
почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?
- Дитя ты мое милое! - пропищала старуха сквозь слезы и еще горче
заплакала.
Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как
мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась
к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.
- Змея одна своих детей пожирает, - проговорила Настя, как будто
подумала вслух.
- Что ты говоришь? - спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.
Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно,
проронила:
- Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут.
Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.
Петровна продолжала плакать.
- Матушка! - крикнула Настасья, вскочив с лавки.
- Что, моя дочушка?
- Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и
наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?
- Сядь, Настюшка.
Настя села.
- Теперь ведь сделанного не воротишь.
- Ну!
- Не развенчаешься.
- Ну!
- Надо с мужем жить, как бог приказал. Настя, бледная, молчала.
- Родная ты моя!
- Что?
- Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!
- Не приставай! - тихо ответила Настя.
- Пожалей себя!
- Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради матери
божией.
Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге,
долго, долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.
Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и
Настя пошла в свою пуньку.

"Господи боже мой! чего только они радуются?" - думала Настя, придя на
другой вечер в гости к матери.
А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем
потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им
какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно,
чем грустно.
Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой
человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет
пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у
нее провелись синие кружки.
Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть,
Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не
отвечала, - "пора ко двору", - собралась и ушла.
И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие
невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она
никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал
свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней
не взыскивали. "Молчаливая" да "молчаливая она у нас"; так и оставили. Так
прошла масленица, пришел великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и
причащалась. Пришли "сороки" {Сорок мучеников. (Прим. автора.)}, на дворе
стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным
флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на
которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры,
в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под
окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и
собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по
конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали
из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над
деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового
переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего
снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их
доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она
обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.
Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе
так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто
разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен
крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются
голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под
обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все
собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных
желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни
горя, ни радостей.
У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на
ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей
деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи
игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая
хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с
часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно;
даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только
слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому
что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку
против самой печки, у которой стряпалась Домна.
- Аль уморилась? - спросила ее Домна.
- Уморилась, Домнушка.
- Что так? Недалече, чай?
- Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
- Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися