selo
страница №3
...му?- Неприличное имя Аграфена-с.
- Как неприличное? почему?
- Известно-с: Аделаида, по крайней мере, иностранное имя,
облагороженное-с; а Аграфеной могут называть всякую последнюю бабу-с.
- Да ты с ума сошел или нет?
- Никак нет-с, я при своем уме-с. Все - конечно, воля ваша обзывать
меня всяческими словами; но разговором моим многие генералы и даже некоторые
столичные графы оставались довольны-с.
- Да тебя как зовут?
- Видоплясов.
- А! так это ты Видоплясов?
- Точно так-с.
- Ну, подожди же, брат, я и с тобой познакомлюсь.
"Однако здесь что-то похоже на бедлам", - подумал я про себя, сходя
вниз.
IV ЗА ЧАЕМ
Чайная была та самая комната, из которой был выход на террасу, где я
давеча встретил Гаврилу. Таинственные предвещания дяди насчет приема, меня
ожидавшего, очень меня беспокоили. Молодость иногда не в меру самолюбива, а
молодое самолюбие почти всегда трусливо. Вот почему мне чрезвычайно
неприятно было, когда я, только что войдя в дверь и увидя за чайным столом
все общество, вдруг запнулся за ковер, пошатнулся и, спасая равновесие,
неожиданно вылетел на середину комнаты. Сконфузившись так, как будто я разом
погубил свою карьеру, честь и доброе имя, стоял я без движения, покраснев
как рак и бессмысленно смотря на присутствовавших. Упоминаю об этом
происшествии, совершенно по себе ничтожном, единственно потому, что оно
имело чрезвычайное влияние на мое расположение духа почти во весь тот день,
а следовательно, и на отношения мои к некоторым из действующих лиц моего
рассказа. Я попробовал было поклониться, не докончил, покраснел еще более,
бросился к дяде и схватил его за руку.
- Здравствуйте, дядюшка, - проговорил я, задыхаясь, желая сказать
что-то совсем другое, гораздо остроумнее, но, совсем неожиданно, сказав
только "Здравствуйте".
- Здравствуй, здравствуй, братец, - отвечал страдавший за меня дядя, -
ведь мы уж здоровались. Да не конфузься, пожалуйста, - прибавил он шепотом,
- это, брат, со всеми случается, да еще как! Бывало, хоть провалиться в ту ж
пору!.. Ну, а теперь, маменька, позвольте вам рекомендовать: вот наш молодой
человек; он немного сконфузился, но вы его верно полюбите. Племянник мой,
Сергей Александрович, - добавил он, - обращаясь ко всем вообще.
Но прежде чем буду продолжать рассказ, позвольте, любезный читатель,
представить вам поименно все общество, в котором я вдруг очутился. Это даже
необходимо для порядка рассказа.
Вся компания состояла из нескольких дам и только двух мужчин, не считая
меня и дяди. Фомы Фомича, - которого я так желал видеть и который, я уже
тогда же чувствовал это, был полновластным владыкою всего дома, - не было:
он блистал своим отсутствием и как будто унес с собой свет из комнаты. Все
были мрачны и озабочены. Этого нельзя было не заметить с первого взгляда:
как ни был я сам в ту минуту смущен и расстроен, однако я видел, что дядя,
например, расстроен чуть ли не так же, как я, хотя он и употреблял все
усилия, чтоб скрыть свою заботу под видимою непринужденностью. Что-то
тяжелым камнем лежало у него на сердце. Один из двух мужчин, бывших в
комнате, был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти, тот самый
Обноскин, о котором давеча упоминал дядя, восхваляя его ум и мораль. Этот
господин мне чрезвычайно не понравился: все в нем сбивалось на какой-то шик
дурного тона; костюм его, несмотря на шик, был как-то потерт и скуден; в
лице его было что-то как будто тоже потертое. Белобрысые, тонкие, тараканьи
усы и неудавшаяся клочковатая бороденка, очевидно, предназначены были
предъявлять человека независимого и, может быть, вольнодумца. Он
беспрестанно прищуривался, улыбался с какою-то выделанною язвительностью,
кобенился на своем стуле и поминутно смотрел на меня в лорнет; но когда я к
нему поворачивался, он немедленно опускал свое стеклышко и как будто трусил.
Другой господин, тоже еще человек молодой, лет двадцати восьми, был мой
троюродный братец, Мизинчиков. Действительно, он был чрезвычайно молчалив.
За чаем во все время он не сказал ни слова, не смеялся, когда все смеялись;
но я вовсе не заметил в нем никакой "забитости", которую видел в нем дядя;
напротив, взгляд его светло-карих глаз выражал решимость и какую-то
определенность характера. Мизинчиков был смугл, черноволос и довольно
красив; одет очень прилично - на дядин счет, как узнал я после. Из дам я
заметил прежде всех девицу Перепелицыну, по ее необыкновенно злому,
бескровному лицу. Она сидела возле генеральши, - о которой будет особая речь
впоследствии, - но не рядом, а несколько сзади, из почтительности; поминутно
нагибалась и шептала что-то на ухо своей покровительнице. Две-три пожилые
приживалки, совершенно без речей, сидели рядком у окна и почтительно ожидали
чаю, вытаращив глаза на матушку-генеральшу. Заинтересовала меня тоже одна
толстая, совершенно расплывшаяся барыня, лет пятидесяти, одетая очень
безвкусно и ярко, кажется, нарумяненная и почти без зубов, вместо которых
торчали какие-то почерневшие и обломанные кусочки; однако ж, не мешало ей
пищать, прищуриваться, модничать и чуть ли не делать глазки. Она была
увешана какими-то цепочками и беспрерывно наводила на меня лорнетку, как
мсье Обноскин. Это была его маменька. Смиренная Прасковья Ильинична, моя
тетушка, разливала чай. Ей, видимо, хотелось обнять меня после долгой
разлуки и, разумеется, тут же расплакаться, но она не смела. Все здесь,
казалось, было под каким-то запретом. Возле нее сидела прехорошенькая,
черноглазая пятнадцатилетняя девочка, глядевшая на меня пристально, с
детским любопытством, - моя кузина Саша. Наконец, и, может быть, всех более,
выдавалась на вид одна престранная дама, одетая пышно и чрезвычайно
юношественно, хотя она была далеко не молодая, по крайней мере лет тридцати
пяти. Лицо у ней было очень худое, бледное и высохшее, но чрезвычайно
одушевленное. Яркая краска поминутно появлялась на ее бледных щеках, почти
при каждом ее движении, при каждом волнении. Волновалась же она беспрерывно,
вертелась на стуле и как будто не в состоянии была и минутки просидеть в
покое. Она всматривалась в меня с каким-то жадным любопытством, беспрестанно
наклонялась пошептать что-то на ухо Сашеньке или другой соседке и тотчас же
принималась смеяться самым простодушным, самым детски-веселым смехом. Но все
ее эксцентричности, к удивлению моему, как будто не обращали на себя ничьего
внимания, точно наперед все в этом условились. Я догадался, что это была
Татьяна Ивановна, та самая, в которой, по выражению дяди, было нечто
фантасмагорическое, которую навязывали ему в невесты и за которой почти все
в доме ухаживали за ее богатство. Мне, впрочем, понравились ее глаза,
голубые и кроткие; и хотя около этих глаз уже виднелись морщинки, но взгляд
их был так простодушен, так весел и добр, что как-то особенно приятно было
встречаться с ним. Об этой Татьяне Ивановне, одной из настоящих "героинь"
моего рассказа, я скажу после подробнее: биография ее примечательна. Минут
пять после моего появления в чайной вбежал из сада прехорошенький мальчик,
мой кузен Илюша, завтрашний именинник, у которого теперь оба кармана были
набиты бабками, а в руках был кубарь. За ним вошла молодая, стройная
девушка, немного бледная и как будто усталая, но очень хорошенькая. Она
окинула всех пытливым, недоверчивым и даже робким взглядом, пристально
посмотрела на меня и села возле Татьяны Ивановны. Помню, что у меня невольно
стукнуло сердце: я догадался, что это была та самая гувернантка... Помню
тоже, что дядя при ее появлении вдруг бросил на меня быстрый взгляд и весь
покраснел, потом нагнулся, схватил на руки Илюшу и поднес его мне
поцеловать. Заметил я еще, что мадам Обноскина сперва пристально посмотрела
на дядю, а потом с саркастической улыбкой навела свой лорнет на гувернантку.
Дядя очень смутился и, не зная, что делать, вызвал было Сашеньку, чтоб
познакомить ее со мной, но та только привстала и молча, с серьезною
важностью, мне присела. Это, впрочем, мне понравилось, потому что к ней шло.
В ту же минуту добрая тетушка, Прасковья Ильинична, не вытерпела, бросила
разливать чай и кинулась было ко мне лобызать меня; но я еще не успел ей
сказать двух слов, как тотчас же раздался визгливый голос девицы
Перепелицыной, пропищавшей, что "видно, Прасковья Ильинична забыли-с
маменьку (генеральшу), что маменька-с требовали чаю-с, а вы и не
наливаете-с, а они ждут-с", и Прасковья Ильинична, оставив меня, со всех ног
бросилась к своим обязанностям.
Эта генеральша, самое важное лицо во всем этом кружке и перед которой
все ходили по струнке, была тощая и злая старуха, вся одетая в траур, -
злая, впрочем, больше от старости и от потери последних (и прежде еще
небогатых) умственных способностей; прежде же она была вздорная.
Генеральство сделало ее еще глупее и надменнее. Когда она злилась, весь дом
походил на ад. У ней были две манеры злиться. Первая манера была молчаливая,
когда старуха по целым дням не разжимала губ своих и упорно молчала, толкая,
а иногда даже кидая на пол все, что перед ней не поставили. Другая манера
была совершенно противоположная: красноречивая. Начиналось обыкновенно тем,
что бабушка - она ведь была мне бабушка - погружалась в необыкновенное
уныние, ждала разрушения мира и всего своего хозяйства, предчувствовала
впереди нищету и всевозможное горе, вдохновлялась сама своими
предчувствиями, начинала по пальцам исчислять будущие бедствия и даже
приходила при этом счете в какой-то восторг, в какой-то азарт. Разумеется,
открывалось, что она все давно уж заранее предвидела и только потому
молчала, что принуждена силою молчать в "этом доме". "Но если б только были
к ней почтительны, если б только захотели ее заранее послушаться, то" и т.д.
и т.д.; все это немедленно поддакивалось стаей приживалок, девицей
Перепелицыной и, наконец, торжественно скреплялось Фомой Фомичом. В ту
минуту, как я представлялся ей, она ужасно гневалась, и, кажется, по первому
способу, молчаливому, самому страшному. Все смотрели на нее с боязнью. Одна
только Татьяна Ивановна, которой спускалось решительно все, была в
превосходнейшем расположении духа. Дядя нарочно, даже с некоторым
торжеством, подвел меня к бабушке; но та, сделав кислую гримасу, со злостью
оттолкнула от себя свою чашку.
- Это тот вол-ти-жер?- проговорила она сквозь зубы и нараспев,
обращаясь к Перепелицыной.
Этот глупый вопрос окончательно сбил меня с толку. Не понимаю, отчего
она назвала меня вольтижером? Но такие вопросы ей были еще нипочем.
Перепелицына нагнулась и пошептала ей что-то на ухо; но старуха злобно
махнула рукой. Я стоял с разинутым ртом и вопросительно смотрел на дядю. Все
переглянулись, а Обноскин даже оскалил зубы, что ужасно мне не понравилось.
- Она, брат, иногда заговаривается, - шепнул мне дядя, тоже отчасти
потерявшийся, - но это ничего, она это так; это от доброго сердца. Ты,
главное, на сердце смотри.
- Да, сердце! сердце! - раздался внезапно звонкий голос Татьяны
Ивановны, которая все время не сводила с меня своих глаз и отчего-то не
могла спокойно усидеть на месте: вероятно, слово "сердце", сказанное
шепотом, долетело до ее слуха.
Но она не договорила, хотя ей, очевидно, хотелось что-то высказать.
Сконфузилась ли она, или что другое, только она вдруг замолчала, покраснела
ужасно, быстро нагнулась к гувернантке, пошептала ей что-то на ухо, и вдруг,
закрыв рот платком и откинувшись на спинку кресла, захохотала, как будто в
истерике. Я оглядывал всех с крайним недоумением; но, к удивлению моему, все
были очень серьезны и смотрели так, как будто ничего не случилось
особенного. Я, конечно, понял, кто была Татьяна Ивановна. Наконец мне подали
чаю, и я несколько оправился. Не знаю почему, но мне вдруг показалась, что я
обязан завести самый любезный разговор с дамами.
- Вы правду сказали, дядюшка, - начал я, - предостерегая меня давеча,
что можно сконфузиться. Я откровенно признаюсь - к чему скрывать? -
продолжал я, обращаясь с заискивающей улыбкой к мадам Обноскиной, - что до
сих пор совсем почти не знал дамского общества, и теперь, когда мне
случилось так неудачно войти, мне показалось, что моя поза среди комнаты
была очень смешна и отзывалась несколько тюфяком, - не правда ли? Вы читали
"Тюфяка"? - заключил я, теряясь все более и более, краснея за свою
заискивающую откровенность и грозно смотря на мсье Обноскина, который, скаля
зубы, все еще оглядывал меня с головы до ног.
- Именно, именно, именно! - вскричал вдруг дядя с чрезвычайным
одушевлением, искренно обрадовавшись, что разговор кое-как завязался и я
поправляюсь. - Это, брат, еще ничего, что ты вот говоришь, что можно
сконфузиться. Ну, сконфузился, да и концы в воду! А я, брат, для первого
моего дебюта даже соврал - веришь иль нет? Нет, ей-богу, Анфиса Петровна,
это, я вам скажу, интересно послушать. Только что поступил в юнкера,
приезжаю в Москву, отправляюсь к одной важной барыне с рекомендательным
письмом - то есть надменнейшая женщина была, но, в сущности, право,
предобрая, что б ни говорили. Вхожу - принимают. Гостиная полна народу,
преимущественно тузы. Раскланялся, сел. Со второго слова она мне: "А есть
ли, батюшка, деревеньки?" То есть ни курицы не было, - что отвечать?
Сконфузился в прах. Все на меня смотрят (ну, что, юнкеришка!). Ну, почему бы
не сказать: нет ничего; и благородно бы вышло, потому что правду бы сказал.
Не выдержал! "Есть, говорю, сто семнадцать душ". И к чему я тут эти
семнадцать приплел? уж коли врать, так и врал бы круглым числом - не правда
ли? Чрез минуту, по рекомендательному же моему письму, оказалось, что я гол
как сокол и, вдобавок, соврал! Ну, что было делать? Удрал во все лопатки и с
тех пор ни ногой. Ведь у меня тогда еще ничего не было. Это все, что теперь:
триста душ от дядюшки Афанасья Матвеича да двести душ, с Капитоновкой, еще
прежде, от бабушки Акулины Панфиловны, итого пятьсот с лишком. Это хорошо!
Только я с тех пор закаялся врать и не вру.
- Ну, я бы на вашем месте не закаивался. Бог знает что может случиться,
- заметил Обноскин, насмешливо улыбаясь.
- Ну, да, это правда, правда! Бог знает что может случиться, -
простодушно поддакнул дядя.
Обноскин громко захохотал, опрокинувшись на спинку кресла; его маменька
улыбнулась; как-то особенно гадко захихикала и девица Перепелицына;
захохотала и Татьяна Ивановна, не зная чему, и даже забила в ладоши, -
словом, я видел ясно, что дядю в его же доме считали ровно ни во что.
Сашенька, злобно сверкая глазками, пристально смотрела на Обноскина.
Гувернантка покраснела и потупилась. Дядя удивился.
- А что? что случилось? - повторил он, с недоумением озирая всех нас.
Во все это время братец мой, Мизинчиков, сидел поодаль, молча, и даже
не улыбнулся, когда все засмеялись. Он усердно пил чай, философически
смотрел на всю публику и несколько раз, как будто в припадке невыносимой
скуки, порывался засвистать, вероятно, по старой привычке, но вовремя
останавливался. Обноскин, задиравший дядю и покушавшийся на меня, как будто
не смел и взглянуть на Мизинчикова: я это заметил. Заметил я тоже, что
молчаливый братец мой часто посматривал на меня, и даже с видимым
любопытством, как будто желая в точности определить, что я за человек.
- Я уверена, - защебетала вдруг мадам Обноскина, - я совершенно
уверена, monsieur Serge, - ведь так, кажется? - что вы, в вашем Петербурге,
были небольшим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много развелось
теперь молодых людей, которые совершенно чуждаются дамского общества. Но,
по-моему, это все вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на
непростительное вольнодумство. И признаюсь вам, меня это удивляет, удивляет,
молодой человек, просто удивляет!..
- Совершенно не был в обществе, - отвечал я с необыкновенным
одушевлением. - Но это... я по крайней мере думаю, ничего-с... Я жил, то
есть я вообще нанимал квартиру... но это ничего, уверяю вас. Я буду знаком;
а до сих пор я все сидел дома...
- Занимался науками, - заметил, приосанившись, дядя.
- Ах, дядюшка, вы все с своими науками!.. Вообразите, - продолжал я с
необыкновенною развязностью, любезно осклабляясь и обращаясь снова к
Обноскиной, - мой дорогой дядюшка до такой степени предан наукам, что
откопал где-то на большой дороге какого-то чудодейственного, практического
философа, господина Коровкина; и первое слово сегодня ко мне, после стольких
лет разлуки, было, что он ждет этого феноменального чудодея с каким-то
судорожным, можно сказать, нетерпением... из любви к науке, разумеется...
И я захихикал, надеясь вызвать всеобщий смех в похвалу моему остроумию.
- Кто такой? про кого он? - резко проговорила генеральша, обращаясь к
Перепелицыной.
- Гостей-с Егор Ильич наприглашали-с, ученых-с; по большим дорогам
ездят, их собирают-с, - с наслаждением пропищала девица.
Дядя совсем растерялся.
- Ах, да! я и забыл! - вскричал он, бросив на меня взгляд, в котором
выражался укор, - жду Коровкина. Человек науки, человек останется в
столетии...
Он осекся и замолчал. Генеральша махнула рукой и в этот раз так удачно,
что задела за чашку, которая слетела со стола и разбилась. Произошло
всеобщее волнение.
- Это она всегда, как рассердится, возьмет да и бросит что-нибудь на
пол, - шептал мне сконфуженный дядя. - Но это только - когда рассердится...
Ты, брат, не смотри, не замечай, гляди в сторону... Зачем ты об Коровкине-то
заговорил?..
Но я и без того смотрел в сторону: в эту минуту я встретил взгляд
гувернантки, и мне показалось, что в этом взгляде на меня был какой-то
упрек; что-то даже презрительное; румянец негодования ярко запылал на ее
бледных щеках. Я понял ее взгляд и догадался, что малодушным и гадким
желанием моим сделать дядю смешным, чтоб хоть немного снять смешного с себя,
я не очень выиграл в расположении этой девицы. Не могу выразить, как мне
стало стыдно!
- А я с вами все о Петербурге, - залилась опять Анфиса Петровна, когда
волнение, произведенное разбитой чашкой, утихло. - Я с таким, можно сказать,
нас-лаж-дением вспоминаю нашу жизнь в этой очаровательной столице... Мы были
очень близко знакомы тогда с одним домом - помнишь, Поль? генерал
Половицын... Ах, какое очаровательное, о-ча-ро-вательное существо было
генеральша! Ну, знаете, этот аристократизм, beau monde!.. Скажите: вы,
вероятно, встречались... Я, признаюсь, с нетерпением ждала вас сюда: я
надеялась от вас многое, многое узнать о петербургских друзьях наших...
- Мне очень жаль, что я не могу... извините... Я уже сказал, что очень
редко был в обществе, и совершенно не знаю генерала Половицына; даже не
слыхивал, - отвечал я с нетерпением, внезапно сменив мою любезность на
чрезвычайно досадливое и раздраженное состояние духа.
- Занимался минералогией! - с гордостью подхватил неисправимый дядя. -
Это, брат, что камушки там разные рассматривает, минералогия-то?
- Да, дядюшка, камни...
- Гм... Много есть наук, и все полезных! А я ведь, брат, по правде, и
не знал, что такое минералогия! Слышу только, что звонят где-то на чужой
колокольне. В чем другом - еще так и сяк, а в науках глуп - откровенно
каюсь!
- Откровенно каетесь? - подхватил, ухмыляясь Обноскин.
- Папочка! - вскрикнула Саша, с укоризной смотря на отца.
- Что, душка? Ах, боже мой, я ведь все прерываю вас, Анфиса Петровна, -
спохватился дядя, не поняв восклицания Сашеньки. - Извините, ради Христа!
- О, не беспокойтесь! - отвечала с кисленькою улыбочкой Анфиса
Петровна. - Впрочем, я уже все сказала вашему племяннику и заключу разве
тем, monsieur Serge, - так, кажется? - что вам решительно надо исправиться.
Я верю, что науки, искусства... ваяние, например... ну, словом, все эти
высокие идеи имеют, так сказать, свою о-ба-я-тельную сторону, но они не
заменят дам!.. Женщины, женщины, молодой человек, формируют вас, и потому
без них невозможно, невозможно, молодой человек, не-воз-можно!
- Невозможно, невозможно! - раздался снова несколько крикливый голос
Татьяны Ивановны. - Послушайте, - начала она, как-то детски спеша и,
разумеется, вся покраснев, - послушайте, я хочу вас спросить...
- Что прикажете-с? - отвечал я, внимательно в нее вглядываясь.
- Я хотела вас спросить: надолго вы приехали или нет?
- Ей-богу, не знаю-с; как дела...
- Дела! Какие у него могут быть дела?.. О безумец!..
И Татьяна Ивановна, краснея донельзя и закрываясь веером, нагнулась к
гувернантке и тотчас же начала ей что-то шептать. Потом вдруг засмеялась и
захлопала в ладоши.
- Постойте! постойте! - вскричала она, отрываясь от своей конфидантки и
снова торопливо обращаясь ко мне, как будто боясь, чтоб я не ушел, -
послушайте, знаете ли, что я вам скажу? вы ужасно, ужасно похожи на одного
молодого человека, о-ча-ро-ва-тельного молодого человека!.. Сашенька,
Настенька, помните? Он ужасно похож на того безумца - помнишь, Сашенька! еще
мы катались и встретили... верхом и в белом жилете... еще он навел на меня
свой лорнет, бесстыдник! Помните, я еще закрылась вуалью, но не утерпела,
высунулась из коляски и закричала ему: "бесстыдник!", а потом бросила на
дорогу мой букет... Помнишь, Настенька?
И полупомешанная на амурах девица вся в волнении закрыла лицо руками;
потом вдруг вскочила с своего места, порхнула к окну, сорвала с горшка розу,
бросила ее близ меня на пол и убежала из комнаты. Только ее и видели! В этот
раз произошло даже некоторое замешательство, хотя генеральша, как и в первый
раз, была совершенно спокойна. Анфиса Петровна, например, была не удивлена,
но как будто чем-то вдруг озабочена, и с тоской посмотрела на своего сына;
барышни покраснели, а Поль Обноскин, с какою-то непонятною тогда для меня
досадою, встал со стула и подошел к окну. Дядя начал было делать мне знаки,
но в эту минуту новое лицо вошло в комнату и привлекло на себя всеобщее
внимание.
- А! вот и Евграф Ларионыч! легок на помине! - закричал дядя,
нелицемерно обрадовавшись. - Что, брат, из города?
"Ну, чудаки! их как будто нарочно собирали сюда!" - подумал я про себя,
не понимая еще хорошенько всего, что происходило перед моими глазами, не
подозревая и того, что и сам я, кажется, только увеличил коллекцию этих
чудаков, явясь между ними.
V ЕЖЕВИКИН
В комнату вошла, или, лучше сказать, как-то протеснилась (хотя двери
были очень широкие), фигурка, которая еще в дверях сгибалась, кланялась и
скалила зубы, с чрезвычайным любопытством оглядывая всех присутствовавших.
Это был маленький старичок, рябой, с быстрыми и вороватыми глазками, с
плешью и с лысиной и с какой-то неопределенной, тонкой усмешкой на довольно
толстых губах. Он был во фраке, очень изношенном и, кажется, с чужого плеча.
Одна пуговица висела на ниточке; двух или трех совсем не было. Дырявые
сапоги, засаленная фуражка гармонировали с его жалкой одеждой. В руках его
был бумажный клетчатый платок, весь засморканный, которым он обтирал пот со
лба и висков. Я заметил, что гувернантка немного покраснела и быстро
взглянула на меня. Мне показалось даже, что в этом взгляде было что-то
гордое и вызывающее.
- Прямо из города, благодетель! прямо оттуда, отец родной! все
расскажу, только позвольте сначала честь заявить, - проговорил вошедший
старичок и направился прямо к генеральше, но остановился на полдороге и
снова обратился к дяде:
- Вы уж извольте знать мою главную черту, благодетель: подлец,
настоящий подлец! Ведь я, как вхожу, так уж тотчас же главную особу в доме
ищу, к ней первой и стопы направляю, чтоб таким образом, с первого шагу,
милости и протекцию приобрести. Подлец, батюшка, подлец, благодетель!
Позвольте, матушка барыня, ваше превосходительство, платьице ваше
поцеловать, а то я губами-то ручку вашу, золотую, генеральскую замараю.
Генеральша подала ему руку, к удивлению моему, довольно благосклонно.
- И вам, раскрасавица наша, поклон, - продолжал он, обращаясь к девице
Перепелицыной. - Что делать, сударыня-барыня: подлец! еще в тысяча восемьсот
сорок первом году было решено, что подлец, когда из службы меня исключили,
именно тогда, как Валентин Игнатьич Тихонцов в высокоблагородные попал:
асессор дали; его в асессоры, а меня в подлецы. А уж я так откровенно
создан, что во всем признаюсь. Что делать! пробовал честно жить, пробовал,
теперь надо попробовать иначе. Александра Егоровна, яблочко наше наливное, -
продолжал он, обходя стол и пробираясь к Сашеньке, - позвольте ваше платьице
поцеловать; от вас, барышня, яблочком пахнет и всякими деликатностями.
Имениннику наше почтение; лук и стрелу вам, батюшка, привез, сам целое утро
делал; ребятишки мои помогали; вот ужо и будем спускать. А подрастете, в
офицеры поступите, турке голову срубите. Татьяна Ивановна... ах, да их нет,
благодетельницы! а то б и у них платьице поцеловал. Прасковья Ильинична,
матушка наша родная, протесниться-то только к вам не могу, а то б не только
ручку, даже и ножку бы вашу поцеловал - вот как-с! Анфиса Петровна, мое вам
всяческое уважение свидетельствую. Еще сегодня за вас бога молил,
благодетельница, на коленках, со слезами, бога молил и за сыночка вашего
тоже, чтоб ниспослал ему всяких чинов и талантов: особенно талантов! Кстати
уж и Ивану Ивановичу Мизинчикову наше всенижайшее. Пошли вам господь все,
что сами себе желаете. Потому что и не разберешь, сударь, чего сами-то вы
себе желаете: молчаливенькие такие-с... Здравствуй, Настя; вся моя мелюзга
тебе кланяется; каждый день о тебе поминают. А вот теперь и хозяину большой
поклон. Из города, ваше высокородие, прямехонько из города. А это, верно,
племянничек ваш, что в ученом факультете воспитывался? Почтение наше
всенижайшее, сударь; пожалуйте ручку.
Раздался смех. Понятно было, что старик играл роль какого-то
добровольного шута. Приход его развеселил общество. Многие и не поняли его
сарказмов, а он почти всех обошел. Одна гувернантка, которую он, к удивлению
моему, назвал просто Настей, краснела и хмурилась. Я было отдернул руку:
того только, кажется, и ждал старикашка.
- Да ведь я только пожать ее у вас просил, батюшка, если только
позволите, а не поцеловать. А вы уж думали, что поцеловать? Нет, отец
родной, покамест еще только пожать. Вы, благодетель, верно меня за барского
шута принимаете? - проговорил он, смотря на меня с насмешкою.
- Н... нет, помилуйте, я...
- То-то, батюшка! Коли я шут, так и другой кто-нибудь тут! А вы меня
уважайте: я еще не такой подлец, как вы думаете. Оно, впрочем, пожалуй, и
шут. Я - раб, моя жена - рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот оно что:
все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко. Сахару,
сахару-то побольше во все подсыпайте, так оно и здоровее будет. Это я вам,
батюшка, по секрету говорю; может, и вам понадобится. Фортуна заела,
благодетель, оттого я и шут.
- Хи-хи-хи! Ах, проказник этот старичок! вечно-то он рассмешит! -
пропищала Анфиса Петровна.
- Матушка моя, благодетельница, ведь дурачком-то лучше на свете
проживешь! Знал бы, так с раннего молоду в дураки б записался, авось теперь
был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперь
старый дурак.
- Скажите, пожалуйста, - ввязался Обноскин (которому, верно, не
понравилось замечание про таланты), как-то особенно независимо развалясь в
кресле и рассматривая старика в свое стеклышко, как какую-нибудь козявку, -
скажите, пожалуйста... все я забываю вашу фамилью... как бишь вас?..
- Ах, батюшка! да фамилья-то моя, пожалуй что и Ежевикин, да что в том
толку? Вот уж девятый год без места сижу - так и живу себе, по законам
природы. А детей-то, детей-то у меня, просто семейство Холмских! Точно как
по пословице: у богатого - телята, а у бедного - ребята...
-Ну, да... телята... это, впрочем, в сторону. Ну, послушайте, я давно
хотел вас спросить: зачем вы, когда входите, тотчас назад оглядываетесь? Это
очень смешно.
- Зачем оглядываюсь? А все мне кажется, батюшка, что меня сзади
кто-нибудь хочет ладошкой прихлопнуть, как муху, оттого и оглядываюсь.
Мономан я стал, батюшка.
Опять засмеялись. Гувернантка привстала с места, хотела было идти и
снова опустилась в кресло. В лице ее было что-то больное, страдающее,
несмотря на краску, заливавшую ее щеки.
- Это, брат, знаешь кто? - шепнул мне дядя, - ведь это ее отец!
Я смотрел на дядю во все глаза. Фамилия Ежевикин совершенно вылетела у
меня из головы. Я геройствовал, всю дорогу мечтал о своей предполагаемой
суженой, строил для нее великодушные планы и совершенно позабыл ее фамилию
или, лучше сказать, не обратил на это никакого внимания с самого начала.
- Как отец? - отвечал тоже шепотом. - Да ведь, я думал, она сирота?
- Отец, братец, отец. И знаешь, пречестнейший, преблагороднейший
человек, и даже не пьет, а только так из себя шута строит. Бедность, брат,
страшная, восемь человек детей! Настенькиным жалованьем и живут. Из службы
за язычок исключили. Каждую неделю сюда ездит. Гордый какой - ни за что не
возьмет. Давал, много раз давал, - не берет! Озлобленный человек!
- Ну что, брат Евграф Ларионыч, что там у вас нового? - спросил дядя и
крепко ударил его по плечу, заметив, что мнительный старик уже подслушивал
наш разговор.
- А что нового, благодетель? Валентин Игнатьич вчера объяснение
подавали-с по Тришина делу. У того в бунт`ах недовес муки оказался. Это
барыня, тот самый Тришин, что смотрит на вас, а сам точно самовар раздувает.
Может, изволите помнить? Вот Валентин-то Игнатьич и пишет про Тришина: "Уж
если,говорит он, - часто поминаемый Тришин чести своей родной племянницы не
мог уберечь, - а та с офицером прошлого года сбежала, - так где же, говорит,
было ему уберечь казенные вещи?" Это он в бумаге своей так и поместил -
ей-богу, не вру-с.
- Фи! Какие вы истории рассказываете! - закричала Анфиса Петровна.
- Именно, именно, именно! Зарапортовался ты, брат Евграф, - поддакнул
дядя. - Эй, пропадешь за язык! Человек ты прямой, благородный, благонравный
- могу заявить, да язык-то у тебя ядовитый! И удивляюсь я, как ты там с ними
ужиться не можешь! Люди они, кажется, добрые, простые...
- Отец и благодетель! да простого-то человека я и боюсь! - вскричал
старик с каким-то особенным одушевлением.
Ответ мне понравился. Я быстро подошел к Ежевикину и крепко пожал ему
руку. По правде, мне хотелось хоть чем-нибудь протестовать против всеобщего
мнения, показав открыто старику мое сочувствие. А может быть, кто знает!
может быть, мне хотелось поднять себя в мнении Настасьи Евграфовны. Но из
движения моего ровно ничего не вышло путного.
- Позвольте спросить вас, - сказал я, по обычаю моему покраснев и
заторопившись, слыхали вы про иезуитов?
- Нет, отец родной, не слыхал; так разве что-нибудь... да где нам! А
что-с?
- Так... я было, кстати, хотел рассказать... Впрочем, напомните мне при
случае. А теперь, будьте уверены, что я вас понимаю и ... умею ценить...
И, совершенно смешавшись, я еще раз схватил его за руку.
- Непременно, батюшка, напомню, непременно напомню! Золотыми литерами
запишу. Вот, позвольте, и узелок завяжу, для памяти.
И он действительно завязал узелок, отыскав сухой кончик на своем
грязном, табачном платке.
- Евграф Ларионыч, берите чаю, - сказала Прасковья Ильинична.
- Тотчас, раскрасавица барыня, тотчас, то есть принцесса, а не барыня!
Это вам за чаек. Степана Алексеича Бахчеева встретил дорогой, сударыня.
Такой развеселый, что на тебе! Я уж подумал, не жениться ли собираются?
Польсти, польсти! - проговорил он полушепотом, пронося мимо меня чашку,
подмигивая мне и прищуриваясь. - А что же благодетеля-то главного не видать,
Фомы Фомича-с? разве не прибудут к чаю ?
Дядя вздрогнул, как будто его ужалили, и робко взглянул на генеральшу.
- Уж я, право, не знаю, - отвечал он нерешительно, с каким-то странным
смущением. - Звали его, да он... Не знаю, право, может быть, не в
расположении духа. Я уже посылал Видоплясова и... разве, впрочем, мне самому
сходить?
- Заходил я к ним сейчас, - таинственно проговорил Ежевикин.
- Может ли быть? - вскрикнул дядя в испуге. - Ну, что ж?
- Наперед всего заходил-с, почтение свидетельствовал. Сказали, что они
в уединении чаю напьются, а потом прибавили, что они и сухой хлебной
корочкой могут быть сыты, да-с.
Слова эти, казалось, поразили дядю настоящим ужасом.
- Да ты б объяснил ему, Евграф Ларионыч, ты б рассказал, - проговорил
наконец дядя, смотря на старика с тоской и упреком.
- Говорил-с, говорил-с.
- Ну?
- Долго не изволили мне отвечать-с. За математической задачей какой-то
сидели, определяли что-то; видно, головоломная задача была. Пифагоровы штаны
при мне начертили - сам видел. Три раза повторял; уж на четвертый только
подняли головку и как будто впервые меня увидали. " Не пойду, говорят, там
теперь ученый приехал, так уж где нам быть подле такого светила". Так и
изволили выразиться, что подле светила.
И старикашка искоса, с насмешкою, взглянул на меня.
- Ну, так я и ждал! - вскричал дядя, всплеснув руками, - так я и думал!
Ведь это он про тебя, Сергей, говорит, что "ученый". Ну, что теперь делать?
- Признаюсь, дядюшка, - отвечал я с достоинством пожимая плечами, -
по-моему, это такой смешной отказ, что не стоит обращать и внимания, и я,
право, удивляюсь вашему смущению.
- Ох, братец, не знаешь ты ничего! - вскрикнул он, энергически махнув
рукой.
- Да уж теперь нечего горевать-с, - ввязалась вдруг девица
Перепелицына, - коли все причины злые от вас самих спервоначалу произошли-с,
Егор Ильич-с. Снявши голову, по волосам не плачут-с. Послушали бы
маменьку-с, так теперь бы и не плакали-с.
- Да чем же, Анна Ниловна, я-то виноват? побойтесь бога! - проговорил
дядя умоляющим голосом, как будто напрашиваясь на объяснение.
- Я бога боюсь, Егор Ильич; а происходит все оттого, что вы эгоисты-с и
родительницу не любите-с, - с достоинством отвечала девица Перепелицына. -
Отчего вам было, спервоначалу, воли их не уважать-с? Они вам мать-с. А я вам
неправды не стану говорить-с. Я сама подполковничья дочь, а не
какая-нибудь-с.
Мне показалось, что Перепелицына ввязалась в разговор единственно с тою
целию, чтоб объявить всем нам, и особенно мне, новоприбывшему, что она сама
подполковничья дочь, а не какая-нибудь-с.
- Оттого, что он оскорбляет мать свою, - грозно проговорила наконец
сама генеральша.
- Маменька, помилосердуйте! Где же я вас оскорбляю?
- Оттого, что ты мрачный эгоист, Егорушка, - продолжала генеральша, все
более и более одушевляясь.
- Маменька, маменька! где же я мрачный эгоист? - вскричал дядя почти в
отчаянии, - пять дней, целых пять дней вы сердитесь на меня и не хотите со
мной говорить! А за что? за что? Пусть же судят меня, пусть целый свет меня
судит! Пусть, наконец, услышат и мое оправдание. Я долго молчал, маменька;
вы не хотели слушать меня: пусть же теперь люди меня услышат. Анфиса
Петровна! Павел Семеныч, благороднейший Павел Семеныч! Сергей, друг мой! ты
человек посторонний, ты, так сказать, зритель, ты беспристрастно можешь
судить...
- Успокойтесь, Егор Ильич, успокойтесь, - вскрикнула Анфиса Петровна, -
не убивайте маменьку!
- Я не убью маменьку, Анфиса Петровна; но вот грудь моя - разите! -
продолжал дядя, разгоряченный до последней степени, что бывает иногда с
людьми слабохарактерными, когда их выведут из последнего терпения, хотя вся
горячка их походит на огонь от зажженной соломы, - я хочу сказать, Анфиса
Петровна, что я никого не оскорблю. Я и начну с того, что Фома Фомич
благороднейший, честнейший человек и, вдобавок, человек высших качеств, но
... но он был несправедлив ко мне в этом случае.
- Гм! - промычал Обноскин, как будто желая поддразнить еще более дядю.
- Павел Семеныч, благороднейший Павел Семеныч! неужели ж вы в самом
деле думаете, что я, так сказать, бесчувственный столб? Ведь я вижу, ведь я
понимаю, со слезами сердца, можно сказать, понимаю, что все эти
недоразумения от излишней любви его ко мне происходят. Но, воля ваша, он,
ей-богу, несправедлив в этом случае. Я все расскажу. Я хочу рассказать
теперь эту историю, Анфиса Петровна, во всей ее ясности и подробности, чтоб
видели, с чего дело вышло и справедливо ли на меня сердится маменька, что я
не угодил Фоме Фомичу. Выслушай и ты меня, Сережа, - прибавил он, обращаясь
ко мне, что делал и во все продолжение рассказа, как будто бы боясь других
слушателей и сомневаясь в их сочувствии, - выслушай и ты меня, и реши: прав
я или нет. Вот видишь, вот с чего началась вся история: неделю назад - да,
именно не больше недели, - проезжает через наш город бывший начальник мой,
генерал Русапетов, с супругою и свояченицею. Останавливаются на время. Я
поражен. Спешу воспользоваться случаем, лечу, представляюсь и приглашаю к
себе на обед. Обещал, если можно будет. То есть благороднейший человек, я
тебе скажу; блестит добродетелями и, вдобавок, вельможа! Свояченицу свою
облагодетельствовал; одну сироту замуж выдал за дивного молодого человека
(теперь стряпчим в Малинове; еще молодой человек, но с каким-то, можно
сказать, универсальным образованием!) - словом, из генералов генерал! Ну, у
нас, конечно, возня, трескотня, повара, фрикасеи; музыку выписываю. Я,
разумеется, рад и смотрю именинником! Не понравилось Фоме Фомичу, что я рад
и смотрю именинником! Сидел за столом - помню еще, подавали его любимый
киселек со сливками, - молчал-молчал да как вскочит: "Обижают меня,
обижают!" - "Да чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?" - "Вы теперь,
говорит, мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь
генералы дороже меня!" Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе
передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал, что он еще
говорил... словом, потряс всю мою душу! Что ты будешь делать? Я, разумеется,
падаю духом; фрапировало меня это, можно сказать; хожу как мокрый петух.
Наступает торжественный день. Генерал присылает сказать, что не может:
извиняется - значит, не будет. Я к Фоме: "Ну, Фома, успокойся! Не будет!"
Что ж бы ты думал? Не прощает, да и только! "Обидели, говорит, меня, да и
только!" Я и так и сяк. "Нет, говорит, ступайте к своим генералам; вам
генералы дороже меня; вы узы дружества, говорит, разорвали". Друг ты мой!
ведь я понимаю, за что он сердится. Я не столб, не баран, не тунеядец
какой-нибудь! Ведь это он из излишней любви ко мне, так сказать, из ревности
делает - он это сам говорит, - он ревнует меня к генералу, расположение мое
боится потерять, испытывает меня, хочет узнать, чем я для него могу
пожертвовать. "Нет, говорит, я сам для вас все равно, что генерал, я сам для
вас ваше превосходительство! Тогда помирюсь с вами, когда вы мне свое
уважение докажете". - "Чем же я тебе докажу мое уважение, Фома Фомич?" - "А
называйте, говорит, меня целый день: ваше превосходительство; тогда и
докажете уважение". Упадаю с облаков! Можешь представить себе мое удивление!
"Да послужит это, говорит, вам уроком, чтоб вы не восхищались вперед
генералами, когда и другие люди, может, еще почище ваших всех генералов!
"Ну, тут уж я не вытерпел, каюсь! открыто каюсь! "Фома Фомич, говорю, разве
это возможное дело? Ну, могу ли я решиться на это? Разве я могу, разве я
вправе произвести тебя в генералы? Подумай, кто производит в генералы? Ну,
как я скажу тебе: ваше превосходительство? Да ведь это, так сказать,
посягновение на величие судеб! Да ведь генерал служит украшением отечеству:
генерал воевал, он свою кровь на поле чести пролил! Как же я тебе-то скажу:
ваше превосходительство?" Не унимается, да и только! "Что хочешь, говорю,
Фома, все для тебя сделаю. Вот ты велел мне сбрить бакенбарды, потому что в
них мало патриотизма, - я сбрил, поморщился, а сбрил. Мало того, сделаю все,
что тебе будет угодно, только откажись от генеральского сана!" - "Нет,
говорит, не помирюсь до тех пор, пока не скажут: ваше превосходительство!
Это, говорит, для нравственности вашей будет полезно: это смирит ваш дух!" -
говорит. И вот теперь уж неделю, целую неделю говорить не хочет со мной; на
всех, кто ни приедет, сердится. Про тебя услыхал, что ученый, - это я
виноват: погорячился, разболтал! - так сказал, что нога его в доме не будет,
если ты в дом войдешь. "Значит, говорит, уж я теперь для вас не ученый". Вот
беда будет, как узнает теперь про Коровкина! Ну помилуй, ну посуди, ну чем
же я тут виноват? Ну неужели ж решиться сказать ему "ваше
превосходительство"? Ну можно ли жить в таком положении? Ну за что он
сегодня бедняка Бахчеева из-за стола прогнал? Ну, положим, Бахчеев не
сочинил астрономии; да ведь и я не сочинил астрономии, да ведь и ты не
сочинил астрономии... Ну за что, за что?
- А за то, что ты завистлив, Егорушка, - промямлила опять генеральша.
- Маменька! - вскричал дядя в совершенном отчаянии, - вы сведете меня с
ума!.. Вы не свои, вы чужие речи переговариваете, маменька! Я, наконец,
столбом, тумбой, фонарем делаюсь, а не вашим сыном!
- Я слышал, дядюшка, - перебил я, изумленный до последней степени
рассказом, - я слышал от Бахчеева - не знаю, впрочем, справедливо иль нет, -
что Фома Фомич позавидовал именинам Илюши и утверждает, что и сам он завтра
именинник. Признаюсь, эта характеристическая черта так меня изумила, что я
...
- Рожденье, братец, рожденье, не именины, а рожденье! - скороговоркою
перебил меня дядя. - Он не так только выразился, а он прав: завтра его
рожденье. Правда, брат, прежде всего...
- Совсем не рожденье! - крикнула Сашенька.
- Как не рожденье? - крикнул дядя, оторопев.
- Вовсе не рожденье, папочка! Это вы просто неправду говорите, чтоб
самого себя обмануть да Фоме Фомичу угодить. А рожденье его в марте было, -
еще, помните, мы перед этим на богомолье в монастырь ездили, а он сидеть
никому не дал покойно в карете: все кричал, что ему бок раздавила подушка,
да щипался; тетушку со злости два раза ущипнул! А потом, когда в рожденье мы
пришли поздравлять, рассердился, зачем не было камелий в нашем букете. "Я,
говорит, люблю камелии, потому что у меня вкус высшего общества, а вы для
меня пожалели в оранжерее нарвать ". И целый день киснул да куксился, с нами
говорить не хотел...
Я думаю, если б бомба упала среди комнаты, то это не так бы изумило и
испугало всех, как это открытое восстание - и кого же? - девочки, которой
даже и говорить не позволялось громко в бабушкином присутствии. Генеральша,
немая от изумления и от бешенства, привстала, выпрямилась и смотрела на
дерзкую внучку свою, не веря глазам. Дядя обмер от ужаса.
- Экую волю дают! уморить хотят бабиньку-с! - крикнула Перепелицына.
- Саша, Саша, опомнись! что с тобой, Саша? - кричал дядя, бросаясь то к
той, то к другой, то к генеральше, то к Сашеньке, чтоб остановить ее.
- Не хочу молчать, папочка! - закричала Саша, вдруг вскочив со стула,
топая ножками и сверкая глазенками, - не хочу молчать! Мы все долго терпели
из-за Фомы Фомича, из-за скверного, из-за гадкого вашего Фомы Фомича! Потому
что Фома Фомич всех нас погубит, потому что ему то и дело толкуют, что он
умница, великодушный, благородный, ученый, смесь всех добродетелей, попурри
какое-то, а Фома Фомич, как дурак, всему и поверил! Столько сладких блюд ему
нанесли, что другому бы совестно стало, а Фома Фомич скушал все, что перед
ним ни поставили, да и еще просит. Вот вы увидите, всех нас съест, а виноват
всему папочка! Гадкий, гадкий Фома Фомич, прямо скажу, никого не боюсь! Он
глуп, капризен, замарашка, неблагодарный, жестокосердый, тиран, сплетник,
лгунишка ... Ах, я бы непременно, непременно, сейчас же прогнала его со
двора, а папочка его обожает, а папочка от него без ума! ...
- Ах!.. - вскрикнула генеральша и покатилась в изнеможении на диван.
- Голубчик мой, Агафья Тимофеевна, ангел мой! - кричала Анфиса
Петровна, - возьмите мой флакон! Воды, скорее воды!
- Воды, воды! - кричал дядя, - маменька, маменька, успокойтесь! на
коленях умоляю вас успокоиться!..
- На хлеб на воду вас посадить-с, да из темной комнаты не
выпускать-с... человекоубийцы вы эдакие! - прошипела на Сашеньку дрожавшая
от злости Перепелицына.
- И сяду на хлеб на воду, ничего не боюсь! - кричала Сашенька, в свою
очередь пришедшая в какое-то самозабвение. - Я папочку защищаю, потому что
он сам себя защитить не умеет. Кто он такой, кто он, ваш Фома Фомич, перед
папочкою? У папочки хлеб ест да папочку же унижает, неблагодарный! Да я б
его разорвала в куски, вашего Фому Фомича! На дуэль бы его вызвала да тут бы
и убила из двух пистолетов...
- Саша! Саша! - кричал в отчаянии дядя. - Еще одно слово - и я погиб,
безвозвратно погиб!
- Папочка! - вскричала Саша, вдруг стремительно бросаясь к отцу,
заливаясь слезами и крепко обвив его своими ручками, - папочка! ну вам ли,
доброму, прекрасному, веселому, умному, вам ли, вам ли так себя погубить?
Вам ли подчиняться этому скверному, неблагодарному человеку, быть его
игрушкой, на смех себя выставлять? Папочка, золотой мой папочка!..
Она зарыдала, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.
Началась страшная суматоха. Генеральша лежала в обмороке. Дядя стоял
перед ней на коленях и целовал ее руки. Девица Перепелицына увивалась около
них и бросала на нас злобные, но торжествующие взгляды. Анфиса Петровна
смачивала виски генеральши водою и возилась с своим флаконом. Прасковья
Ильинична трепетала и заливалась слезами; Ежевикин искал уголка, куда бы
забиться, а гувернантка стояла бледная, совершенно потерявшись от страха.
Один только Мизинчиков оставался совершенно по-прежнему. Он встал, подошел к
окну и принялся пристально смотреть в него, решительно не обращая внимания
на всю эту сцену.
Вдруг генеральша приподнялась с дивана, выпрямилась и обмерила меня
грозным взглядом.
- Вон! - крикнула она, притопнув на меня ногою.
Я должен признаться, что этого совершенно не ожидал.
- Вон! вон из дому; вон! Зачем он приехал? чтоб и духу его не было!
вон!
- Маменька! маменька, что вы! да ведь это Сережа, - бормотал дядя,
дрожа всем телом от страха. - Ведь он, маменька, к нам в гости приехал.
- Какой Сережа? вздор! не хочу ничего слышать; вон! Это Коровкин. Я
уверена, что это Коровкин. Меня предчувствие не обманывает. Он приехал Фому
Фомича выживать; его и выписали для этого. Мое сердце предчувствует... Вон,
негодяй!
- Дядюшка, если так, - сказал я, захлебываясь от благородного
негодования, - если так, то я... извините меня... - И я схватился за шляпу.
- Сергей, Сергей, что ты делаешь?.. Ну, вот теперь этот... Маменька!
ведь это Сережа!.. Сергей, помилуй! - кричал он, гоняясь за мной и силясь
отнять у меня шляпу, - ты мой гость, ты останешься - я хочу! Ведь это она
только так, - прибавил он шепотом, - ведь это она только когда
рассердится... Ты только теперь, первое время, спрячься куда-нибудь...
побудь где-нибудь - и ничего, все пройдет. Она тебя простит - уверяю тебя!
Она добрая, а только так, заговаривается... Слышишь, она принимает тебя за
Коровкина, а потом простит, уверяю тебя... Ты чего? - закричал он дрожавшему
от страха Гавриле, вошедшему в комнату.
Гаврила вошел не один; с ним был дворовый парень, мальчик лет
шестнадцати, прехорошенький собой, взятый во двор за красоту, как узнал я
после. Звали его Фалалеем. Он был одет в какой-то особенный костюм, в
красной шелковой рубашке, обшитой по вороту позументом, с золотым галунным
поясом, в черных плисовых шароварах и в козловых сапожках, с красными
отворотами. Этот костюм был затеей самой генеральши. Мальчик прегорько
рыдал, и слезы одна за другой катились из больших голубых глаз его.
- Это еще что? - вскричал дядя, - что случилось? Да говори же
разбойник!
- Фома Фомич велел быть сюда; сами вослед идут, - отвечал скорбный
Гаврила, - мне на экзамент, а он...
- А он?
- Плясал-с, - отвечал Гаврила плачевным голосом.
- Плясал! - вскрикнул в ужасе дядя.
- Пля-сал! - проревел Фалалей всхлипывая.
- Комаринского?
- Ко-ма-ринского!
- А Фома Фомич застал?
- Зас-тал!
- Дорезали! - вскрикнул дядя, - пропала моя голова! - и обеими руками
схватил себя за голову.
- Фома Фомич! - возвестил Видоплясов, входя в комнату.
Дверь отворилась, и Фома Фомич сам, своею собственною особою, предстал
перед озадаченной публикой.
VI ПРО БЕЛОГО БЫКА И ПРО КОМАРИНСКОГО МУЖИКА
Но прежде, чем я буду иметь честь лично представить читателю вошедшего
Фому Фомича, я считаю совершенно необходимым сказать несколько слов о
Фалалее и объяснить, что именно было ужасного в том, что он плясал
комаринского, а Фома Фомич застал его в этом веселом занятии. Фалалей был
дворовый мальчик, сирота с колыбели и крестник покойной жены моего дяди.
Дядя его очень любил. Одного этого совершенно достаточно было, чтоб Фома
Фомич, переселясь в Степанчиково и покорив себе дядю, возненавидел любимца
его, Фалалея. Но мальчик как-то особенно понравился генеральше и, несмотря
на гнев Фомы Фомича, остался вверху, при господах: настояла в этом сама
генеральша, и Фома уступил, сохраняя в сердце своем обиду - он все считал за
обиду - и отмщая за нее ни в чем не виноватому дяде при каждом удобном
случае. Фалалей был удивительно хорош собой. У него было лицо девичье, лицо
красавицы деревенской девушки. Генеральша холила и нежила его, дорожила им,
как хорошенькой, редкой игрушкой; и еще неизвестно, кого она больше любила:
свою ли маленькую, курчав...


