Двенадцать стульев
сторінка №2
...таинственных силах гемоглобина.Когда луна поднялась и ее мятный свет озарил миниатюрный
бюстик Жуковского, на медной его спинке можно
было ясно разобрать крупно написанное мелом краткое
ругательство. Впервые подобная надпись появилась на бюстике
15 июня 1897 года, в ночь, наступившую непосредственно
после его открытия, и как представители полиции,
а впоследствии милиции, ни старались, хулительная
надпись аккуратно появлялась каждый день.
В деревянных, с наружными ставнями домиках уже
пели самовары. Был час ужина. Граждане не стали понапрасну
терять время и разошлись. Подул ветер...
Между тем, Клавдия Ивановна умирала. Она то просила
пить, то говорила, что ей нужно встать и сходить за
отданными в починку парадными штиблетами Ипполита
Матвеевича, то жаловалась на пыль, от которой, по ее
словам, можно было задохнуться, то просила зажечь все
лампы.
Ипполит Матвеевич, который уже устал волноваться,
ходил по комнате, и в голову ему лезли неприятные хозяйственные
мысли. Он думал о том, как придется брать
в кассе взаимопомощи аванс, бегать за попом и отвечать
на соболезнующие письма родственников. Чтобы рассеяться
немного, Ипполит Матвеевич вышел на крыльцо.
В зеленом свете луны стоял гробовых дел мастер Безенчук.
— Так как же прикажете, господин Воробьянинов? --
спросил мастер, прижимая к груди картуз.
— Что ж, пожалуй, — угрюмо ответил Ипполит Матвеевич.
— А "Нимфа", туды ее в качель, разве товар дает, --
заволновался Безенчук.
— Да пошел ты к черту! Надоел!
— Я ничего. Я насчет кистей и глазета, как сделать,
туды их в качель? Первый сорт прима? Или как?
— Без всяких кистей и глазетов. Простой деревянный
гроб. Сосновый. Понял?
Безенчук приложил палец к губам, показывая этим,
что он все понимает, повернулся и, балансируя картузом,
но все же шатаясь, отправился восвояси. Тут только
Ипполит Матвеевич заметил, что гробовой мастер смертельно
пьян.
На душе Ипполита Матвеевича снова стало необыкновенно
гадостно. Он не представлял себе, как будет приходить
в опустевшую, замусоренную квартиру. Ему казалось,
что со смертью тещи исчезнут те маленькие удобства
и привычки, которые он с усилиями создал себе
после революции, похитившей у него большие удобства и
широкие привычки. "Жениться? — подумал Ипполит
Матвеевич. — На ком? На племяннице начальника умилиции,
на Варваре Степановне, сестре Прусиса? Или, может
быть, нанять домработницу? Куда там! Затаскает по
судам. Да и накладно".
Жизнь сразу почернела в глазах Ипполита Матвеевича.
И, полный негодования и отвращения к своей жизни, он
снова вернулся в дом.
Клавдия Ивановна уже не бредила. Высоко лежа на
подушках, она посмотрела на вошедшего Ипполита Матвеевича
вполне осмысленно и, как ему показалось, даже
строго.
— Ипполит, — прошептала она явственно, — сядьте
около меня. Я должна рассказать вам...
Ипполит Матвеевич с неудовольствием сел, вглядываясь
в похудевшее, усатое лицо тещи. Он попытался улыбнуться
и сказать что-нибудь ободряющее. Но улыбка получилась
дикая, а ободряющих слов совсем не нашлось. Из
горла Ипполита Матвеевича вырвалось лишь неловкое пиканье.
— Ипполит, — повторила теща, — помните вы наш
гостиный гарнитюр*?
— Какой? — спросил Ипполит Матвеевич с предупредительностью,
возможной лишь к очень больным людям.
— Тот... Обитый английским ситцем* в цветочек...
— Ах, это в моем доме?
— Да, в Старгороде*...
— Помню, я-то отлично помню... Диван, двое кресел,
дюжина стульев и круглый столик о шести ножках. Мебель
была превосходная, гамбсовская*... А почему вы
вспомнили?
Но Клавдия Ивановна не смогла ответить. Лицо ее
медленно стало покрываться купоросным цветом. Захватило
почему-то дух и у Ипполита Матвеевича. Он отчетливо
вспомнил гостиную в своем особняке, симметрично
расставленную ореховую мебель с гнутыми ножками, начищенный
восковой пол, старинный коричневый рояль и
овальные черные рамочки с дагерротипами сановных родственников
на стенах.
Тут Клавдия Ивановна деревянным, равнодушным голосом
сказала:
— В сиденье стула я зашила свои бриллианты.
Ипполит Матвеевич покосился на старуху.
— Какие бриллианты? — спросил он машинально, но
тут же спохватился. — Разве их не отобрали тогда, во время
обыска?
— Я зашила бриллианты в стул, — упрямо повторила
старуха.
Ипполит Матвеевич вскочил и, посмотрев на освещенное
керосиновой лампой с жестяным рефлектором каменное
лицо Клавдии Ивановны, понял, что она не бредит.
— Ваши бриллианты?! — закричал он, пугаясь силы
своего голоса. — В стул? Кто вас надоумил? Почему вы
не дали их мне?
— Как же было дать вам бриллианты, когда вы пустили
по ветру имение моей дочери? — спокойно и зло молвила
старуха.
Ипполит Матвеевич сел и сейчас же снова встал. Сердце
его с шумом рассылало потоки крови по всему телу.
В голове начало гудеть.
— Но вы их вынули оттуда? Они здесь?
Старуха отрицательно покачала головой.
— Я не успела. Вы помните, как быстро и неожиданно
нам пришлось бежать. Они остались в стуле, который
стоял между терракотовой лампой и камином.
— Но ведь это же безумие! Как вы похожи на свою
дочь! — закричал Ипполит Матвеевич полным голосом и,
уже не стесняясь тем, что находится у постели умирающей,
с грохотом отодвинул столик и засеменил по комнате.
Старуха безучастно следила за действиями Ипполита
Матвеевича.
— Но вы хотя бы представляете себе, куда эти стулья
могли попасть? Или вы думаете, быть может, что они
смирнехонько стоят в гостиной моего дома и ждут, покуда
вы придете забрать ваши р-регалии?
Старуха ничего не ответила.
— Хоть отметку, черт возьми, вы сделали на этом
стуле? Отвечайте!
У делопроизводителя загса от злобы свалилось с носа
пенсне и, мелькнув у колен золотой своей дужкой, грянулось
об пол и распалось на мелкие дребезги.
— Как? Засадить в стул бриллиантов на семьдесят тысяч!?
В стул, на котором неизвестно кто сидит!?.
Но тут Клавдия Ивановна всхлипнула и подалась всем
корпусом к краю кровати. Рука ее, описав полукруг, пыталась
ухватить Ипполита Матвеевича, но тут же упала на
стеганое фиолетовое одеяло.
Ипполит Матвеевич, повизгивая от страха, бросился к
агрономше.
— Умирает, кажется.
Агрономша деловито перекрестилась и, не скрывая
своего любопытства, вместе с мужем, бородатым агрономом,
побежала в дом Ипполита Матвеевича. Сам он ошеломленно
забрел в городской сад.
И покуда чета агрономов с их прислугой прибирали в
комнате покойной, Ипполит Матвеевич бродил по саду,
натыкаясь без пенсне на скамьи, принимая окоченевшие от
ранней весенней любви парочки за кусты, а сверкающие
под луной кусты принимая за бриллиантовые кущи.
В голове Ипполита Матвеевича творилось черт знает
что. Звучали цыганские хоры, грудастые дамские оркестры
беспрерывно исполняли танго-амапа*; представлялась
ему московская зима и черный длинный рысак, презрительно
хрюкающий на пешеходов; многое представлялось
Ипполиту Матвеевичу: и оранжевые, упоительно дорогие
кальсоны, и лакейская преданность, и возможная поездка
в Тулузу...
Но сейчас же Ипполит Матвеевич облился холодом сомнений:
— Как же я их найду?
Цыганские хоры сразу умолкли.
— Где эти стулья теперь искать? Их, конечно, растащили
из моего дома по всему Старгороду. По всем этим
пыльным, вонючим учреждениям, вроде моего загса.
Ипполит Матвеевич зашагал медленнее и вдруг споткнулся
о тело гробовых дел мастера Безенчука. Мастер
спал, лежа в тулупе поперек садовой дорожки. От толчка
он проснулся, чихнул и живо встал.
— Не извольте беспокоиться, господин Воробьянинов,
— сказал он горячо, как бы продолжая начатый давеча
разговор, — гроб — он работу любит.
— Умерла Клавдия Ивановна! — сообщил заказчик.
— Ну, царствие небесное, — согласился Безенчук, --
преставилась, значит, старушка... Старушки, они всегда
преставляются... Или богу душу отдают — это смотря какая
старушка. Ваша, например, маленькая и в теле, --
значит, "преставилась"... А, например, которая покрупнее,
да похудее — та, считается, "богу душу отдает"...,
— То есть как это считается? У кого это считается?
— У нас и считается. У мастеров... Вот вы, например,
мужчина видный, возвышенного роста, хотя и худой.
Вы, считается, ежели не дай бог помрете, что "в
ящик сыграли". А который человек торговый, бывшей
купеческой гильдии, тот, значит, "приказал долго жить".
А если кто чином поменьше, дворник, например, или
кто из крестьян, про того говорят — "перекинулся" или
"ноги протянул". Но самые могучие когда помирают, железнодорожные
кондуктора или из начальства кто, то считается,
что "дуба дают". Так про них и говорят: "А наш-то,
слышали, дуба дал"...
Потрясенный этой, несколько странной классификацией
человеческих смертей, Ипполит Матвеевич спросил:
— Ну, а когда ты помрешь, как про тебя мастера скажут?
— Я человек маленький. Скажут "гигнулся Безенчук".
А больше ничего не скажут.
И строго добавил:
— Мне "дуба дать" или "сыграть в ящик" — невозможно.
У меня комплекция мелкая... А с гробом как, господин
Воробьянинов? Неужто так без кистей и глазету ставить
будете?
Но Ипполит Матвеевич, снова потонув в ослепительных
мечтах, ничего не ответил и двинулся вперед. Безенчук
последовал за ним, подсчитывая что-то на пальцах и,
по обыкновению, бормоча.
Луна давно сгинула. Было по-зимнему холодно. Лужи
снова затянуло ломким, как вафля, льдом. На улице "Им.
тов. Губернского", куда вышли спутники, ветер дрался с
вывесками. Со стороны Старопанской площади, со звуками
опускаемой железной шторы, выехал пожарный обоз
на тощих лошадях. Пожарные в касках, свесив парусиноые
ноги с площадки, мотали головами и пели нарочито
противными голосами:
Нашему брандмейстеру* слава!
Нашему дорогому товарищу Насосову сла-ава!..
— На свадьбе у Кольки, брандмейстерова сына, гуляли,--
равнодушно сказал Безенчук и почесал под тулупом
грудь. — Так неужто так-таки без глазету и без всего делать?
Как раз к этому времени Ипполит Матвеевич уже решил
все. "Поеду, — решил он, — найду. А там... посмотрим".
И в бриллиантовых мечтах даже покойная теща
показалась ему милее, чем была. Он повернулся к Безенчуку:
— Черт с тобой! Делай! Глазетовый. С кистями.
Глава III. "Зерцало грешного"
Исповедовав умирающую Клавдию Ивановну, священник
церкви Фрола и Лавра, отец Федор Востриков, вышел
из дома Воробьянинова в полном ажиотаже и всю дорогу
до своей квартиры прошел, рассеянно глядя по сторонам
и смущенно улыбаясь. К концу дороги рассеянность
его дошла до такой степени, что он чуть было не
угодил под уисполкомовский автомобиль Гос. №1. Выбравшись
из фиолетового тумана, напущенного адской машиной
уисполкома, отец Востриков пришел в совершенное
расстройство и, несмотря на почтенный сан и средние
годы, проделал остаток пути фривольным полугалопом.
Матушка Катерина Александровна накрывала к ужину.
Отец Федор в свободные от всенощной дни любил ужинать
рано. Но сейчас, сняв шляпу и теплую, на ватине,
рясу, батюшка быстро проскочил в спальню, к удивлению
матушки, заперся там и глухим голосом стал напевать
"Достойно есть"*.
Матушка присела на стул и боязливо зашептала:
— Новое дело затеял! Опять как с Неркой кончится.
Неркой звали суку французского бульдога, которую отец
Федор с преогромным трудом купил за 40 рублей на Миусском
рынке, в Москве*. Отец Федор замыслил свести бульдожку
с крутобоким, мордатым, вечно чихающим кобельком
секретаря уисполкома, а регулярно получаемый от избранной
четы приплод отвозить в Москву и с выгодой продавать
любителям. При виде собачки попадья ахнула и со всей
твердостью заявила, что "конского завода" не допустит.
Сладить, однако, с отцом Федором было невозможно. Катерина
Александровна после трехдневной ссоры покорилась,
и воспитание Нерки началось. Еду собаке подавали на трех
блюдах. На одном лежали квадратные кусочки вареного
мяса, на другом — манная кашица, а в третье блюдечко
отец Федор накладывал какое-то мерзкое месиво, утверждая,
что в нем содержится большой процент фосфору, так
необходимого молодой собаке для укрепления костей. От добротной
пищи и нежного воспитания Нерка расцвела и вошла
в необходимый для произведения потомства возраст. Отец
Федор надзирал за собакой, диспутировал с видными городскими
собачеями, скорбя лишь о том, что не может побеседовать
с секретарем уисполкома, великим, как говорили,
знатоком по части собаководства.
Наконец на Нерку надели новый щеголеватый ошейник с
перьями, напоминающий запястье египетской царицы Клеопатры,
и Катерина Александровна, взяв с собою 3 рубля,
повела благоухающую невесту к медалисту-жениху, принадлежащему
секретарю уисполкома.
Счастливый принц встретил прелестную Нерку нежным,
далеко слышным лаем.
Отец Федор, сидя у окна, в нетерпении поджидал возвращения
молодой. В конце улицы появилась упитанная фигура
Катерины Александровны. Саженях в тридцати от дома
она остановилась, чтобы поговорить с соседкой. Нерка,
придерживаемая шнурком, рассеянно описывала вокруг хозяйки
кольца, восьмерки и параболы, изредка принюхиваясь
к основанию ближайшей тумбочки*.
Но уже через минуту хозяйская гордость, обуявшая душу
отца Федора, сменилась негодованием, а потом и ужасом.
Из-за угла быстро выкатился большой одноглазый, известный
всей улице своей порочностью пес Марсик. Помахав хвостом,
лежавшим на спине кренделем, мерзавец подскочил к
Нерке с явно матримониальными намерениями.
Отец Федор от негодования подпрыгнул на стуле. Катерина
Александровна, увлеченная беседой, не замечала ничего,
происходившего за ее спиной. Востриков ужаснулся и,
захватив в сенях палку, выбежал на улицу. Сцена, представившаяся
его взору, была полна драматизма. Катерина
Александровна бегала вокруг собак, визжа: "Пошел! Пошел!
Пошел!" — и била Марсика зонтиком по могучей спине. Пес
не обращал на побои ни малейшего внимания. Мысли его были
далеко. Закричав еще издали страшным голосом, отец Федор
бросился спасать свое будущее богатство, но было уже поздно.
Избитый Марсик ускакал на трех ногах.
Дома произошла большая семейная сцена, уснащенная
многими тяжелыми подробностями. Попадья плакала. Отец
Федор сердито молчал, с омерзением поглядывая на оскверненную
собаку. Оставалась крохотная надежда на то, что
потомство Нерки все-таки пойдет по уисполкомовской линии.
Через положенное время Нерка принесла шесть отличных
мордатых крутобоких щенят чисто бульдожьей породы, которых
портила одна маленькая подробность: у каждого щенка
имелся большой черный пушистый, лежащий на спине
кренделем хвост. Вместе с кренделеобразными хвостами рухнула
возможность продать приплод с прибылью. Щенков раздарили.
Нерку подвергли строгому заточению и снова стали
ждать приплода. По ночам, а также утром, днем и вечером
под окнами отца Вострикова медленно похаживал порочный
Марсик, уставясь единственным нахальным глазом в
окна и жалобно подвывая.
Несмотря на тюремный режим и новые три рубля, затраченные
на секретарского кобеля, второе поколение еще
больше напоминало бродягу Марсика. Один щенок родился
даже одноглазым. Успех бродячего пса был совершенно
необъясним. Тем не менее третья серия щенков оказалась
вылитыми марсиками и от визитов к уисполкомовскому медалисту
заимствовала только кривые породистые лапы.
Отец Востриков хотел сгоряча вчинить иск, но так как
Марсик не имел хозяина, вчинить иск было некому. Так распался
"конский завод" и мечты о верном, постоянном доходе.
Порывистая душа отца Федора не знала покою. Не
знала она его никогда. Ни тогда, когда он был воспитанником
духовного училища, Федей, ни когда он был усатым
семинаристом Федор Иванычем. Перейдя из семинарии
в университет и проучившись на юридическом факультете
три года, Востриков в 1915 году убоялся возможной
мобилизации и снова пошел по духовной линии.
Сперва был рукоположен в диаконы, а потом посвящен в
сан священника и назначен в уездный город N. И всегда,
во всех этапах духовной и гражданской карьеры, отец Федор
оставался стяжателем.
Мечтал отец Востриков о собственном свечном заводе.
Терзаемый видением больших заводских барабанов, наматывающих
толстые восковые канаты, отец Федор изобретал
различные проекты, осуществление которых должно
было доставить ему основной и оборотный капиталы для
покупки давно присмотренного в Самаре заводика.
Идеи осеняли отца Федора неожиданно, и он сейчас
же принимался за работу. Отец Федор вдруг начинал
варить мраморное стирочное мыло; наваривал его пуды,
но хотя мыло, по его уверению, заключало в себе огромный
процент жиров, оно не мылилось и вдобавок стоило
втрое дороже, чем "плугимолотовское". Мыло долго потом
мокло и разлагалось в сенях, так что Катерина Александровна,
проходя мимо него, даже всплакивала. А еще потом
мыло выбрасывали в выгребную яму.
Прочитав в каком-то животноводческом журнале, что
мясо кроликов нежно, как у цыпленка, что плодятся они
во множестве и что разведение их может принести рачительному
хозяину немалые барыши, отец Федор немедленно
обзавелся полдюжиной производителей, и уже через
пять месяцев собака Нерка, испуганная неимоверным
количеством ушастых существ, заполнивших двор и дом,
сбежала неизвестно куда. Проклятые обыватели города N
оказались чрезвычайно консервативными и с редким для
неорганизованной массы единодушием не покупали у Вострикова
ни одного кролика. Тогда отец Федор, переговорив
с попадьей, решил украсить свое меню кроликами,
мясо которых превосходит по вкусу мясо цыплят. Из кроликов
приготовляли: жаркое, битки, пожарские котлеты.
Кроликов варили в супе, подавали к ужину в холодном
виде и запекали в бабки. Это не привело ни к чему. Отец
Федор подсчитал, что при переходе исключительно на
кроличий паек семья сможет съесть за месяц не больше 40
животных, в то время как ежемесячный приплод составляет
90 штук, причем число это с каждым месяцем будет
увеличиваться в геометрической прогрессии.
Тогда Востриковы решили давать вкусные домашние
обеды. Отец Федор весь вечер при лампе писал химическим
карандашом на аккуратно нарезанных листках арифметической
бумаги объявления о даче вкусных домашних
обедов, приготовляемых исключительно на свежем коровьем
масле. Объявление начиналось словами: "Дешево и
вкусно". Попадья наполнила эмалированную мисочку
мучным клейстером, и отец Федор поздним вечером налепил
объявления на всех телеграфных столбах и поблизости
советских учреждений.
Новая затея имела большой успех. В первый же день
явилось 7 человек, в том числе делопроизводитель военкомата
Бендин и заведующий подотделом благоустройства
Козлов, тщанием которого недавно был снесен единственный
в городе памятник старины, триумфальная арка
елисаветинских времен*, мешавшая, по его словам, уличному
движению. Всем им обед очень понравился. На другой
день явилось 14 человек. С кроликов не успевали сдирать
шкурки. Целую неделю дело шло великолепно, и
отец Федор уже подумывал об открытии небольшого скорняжного
производства, без мотора*, когда произошел совершенно
непредвиденный случай.
Кооператив "Плуг и молот", который был уже заперт
три недели по случаю переучета товаров, открылся, и работники
прилавка, пыхтя от усилий, выкатили на задний
двор, общий с двором отца Федора, бочку гнилой капусты,
которую и свалили в выгребную яму. Привлеченные
пикантным запахом, кролики сбежались к яме, и уже на
другое утро среди нежных грызунов начался мор. Свирепствовал
он всего только три часа, но уложил всех 240
производителей и весь не поддающийся учету приплод.
Ошеломленный, отец Федор притих на целых два месяца
и взыграл духом только теперь, возвратясь из дому
Воробьянинова и запершись, к удивлению матушки, в
спальне. Все показывало на то, что отец Федор озарен новой
идеей, захватившей все его существо.
Катерина Александровна косточкой согнутого пальца
постучала в дверь спальной. Ответа не было, только усилилось
пение. Попадья отступила от двери и заняла позицию
на диване. Через минуту дверь приоткрылась, и в
щели показалось лицо отца Федора, на котором играл девичий
румянец.
— Дай мне, мать, ножницы поскорее, — быстро проговорил
отец Федор.
— А ужин как же?
— Ладно. Потом.
Отец Федор схватил ножницы, снова заперся и подошел
к небольшому стенному овальному зеркалу в поцарапанной
черной раме.
Рядом с зеркалом висела старинная народная картинка
"Зерцало грешного", печатанная с медной доски и приятно
раскрашенная рукой. Отец Федор купил эту картинку
в последний свой приезд в Москву на Смоленском рынке* и
очень любил ее. Особенно утешило его "Зерцало грешного"
после неудачи с кроликами. Картинка ясно показывала
бренность всего земного. По верхнему ее ряду шли четыре
рисунка, подписанные славянской вязью, значительные и
умиротворяющие душу: "Сим молитву деет, Хам пшеницу
сеет, Яфет власть имеет, смерть всем владеет". Смерть
была с косою и песочными часами с крыльями. Смерть
была сделана как бы из протезов и ортопедических частей
и стояла, широко расставив ноги, на пустой холмистой
земле. Вид ее ясно говорил, что неудача с кроликами --
дело пустое.
Сейчас отцу Федору больше понравилась картинка:
"Яфет власть имеет", где тучный богатый человек с бородою
сидел в маленьком зальце на троне с полным сознанием
своего богатства.
Отец Федор улыбнулся и, довольно торопливо, внимательно
глядя на себя в зеркало, начал подстригать свою
благообразную бороду. Волосы сыпались на пол, ножницы
скрипели, и через пять минут отец Федор убедился,
что подстригать бороду он совершенно не умеет. Борода
его оказалась скошенной на один бок, неприличной и
даже подозрительной.
Помаячив у зеркала еще немного, отец Федор обозлился,
позвал жену и, протягивая ей ножницы, раздраженно
сказал:
— Помоги мне хоть ты, матушка. Никак не могу вот с
волосищами своими справиться.
Матушка от удивления даже руки назад отвела.
— Что же ты над собой сделал? — вымолвила она наконец.
— Ничего не сделал. Подстригаюсь. Помоги, пожалуйста.
Вот здесь, как будто, скособочилось...
— Господи, — сказала матушка, посягая на локоны
отца Федора, — неужели, Феденька, ты к обновленцам
перейти собрался?
Такому направлению разговора отец Федор обрадовался.
— А почему, мать, не перейти мне к обновленцам?
А обновленцы что, не люди?
— Люди, конечно, люди, — согласилась матушка ядовито,
— как же, по иллюзионам ходят, алименты платят*...
— Ну, и я по иллюзионам буду бегать.
— Бегай, пожалуйста.
— И буду бегать.
— Добегаешься! Ты в зеркало на себя посмотри.
И действительно. Из зеркала на отца Федора глянула
бойкая черноглазая физиономия с небольшой дикой бородкой
и нелепо длинными усами.
Стали подстригать усы, доводя их до пропорциональных
размеров.
Дальнейшее еще больше поразило матушку. Отец Федор
заявил, что этим же вечером должен выехать по делу,
и потребовал, чтобы Катерина Александровна сбегала к
брату-булочнику и взяла у него на неделю пальто с барашковым
воротником и коричневый утиный картуз*.
— Никуда не пойду! — заявила матушка и заплакала.
Полчаса шагал отец Федор по комнате и, пугая жену
изменившимся своим лицом, молол чепуху. Матушка поняла
только одно: отец Федор ни с того, ни с сего постригся,
хочет в дурацком картузе ехать неизвестно куда, а
ее бросает.
— Не бросаю, — твердил отец Федор, — не бросаю,
через неделю буду назад. Ведь может же быть у человека
дело. Может или не может?
— Не может, — говорила попадья.
Отцу Федору, человеку в обращении с ближними
кроткому, пришлось даже постучать кулаком по столу.
Хотя стучал он осторожно и неумело, так как никогда
этого не делал, попадья все же очень испугалась и, накинув
оренбургский платок, побежала к брату за статской
одеждой.
Оставшись один, отец Федор с минуту подумал, сказал:
"Женщинам тоже тяжело" — и вытянул из-под кровати
сундучок, обитый жестью. Такие сундучки встречаются
по большей части у красноармейцев. Оклеены они
полосатыми обоями, поверх которых красуется портрет
Буденного или картонка от папиросной коробки "Пляж",
изображающей трех красавиц, лежащих на усыпанном
галькой батумском берегу. Сундучок Востриковых, к неудовольствию
отца Федора, также был оклеен картинками,
но не было там ни Буденного, ни батумских красоток.
Попадья залепила все нутро сундучка фотографиями,
вырезанными из журнала "Летопись войны 1914 года"*. Тут
было и "Взятие Перемышля", и "Раздача теплых вещей
нижним чинам на позициях", и сам молодецкий казак
Козьма Крючков, первый георгиевский кавалер.
Выложив на пол лежавшие сверху книги: комплект
журнала "Русский паломник" за 1903 год*, толстеннейшую
"Историю раскола" и брошюрку "Русский в Италии"*, на
обложке которой отпечатан был курящийся Везувий, отец
Федор запустил руку на самое дно сундучка и вытащил
старый обтерханный женин капор*. Зажмурившись от запаха
нафталина, который внезапно ударил из сундучка,
отец Федор, разрывая кружевца и прошвы, вынул из капора
тяжелую полотняную колбаску. Колбаска содержала
в себе двадцать золотых десяток — все, что осталось от
коммерческих авантюр отца Федора.
Он привычным движением руки приподнял полу серенькой
рясы и засунул колбаску в карман полосатых
брюк. Потом подошел к комоду и вынул из конфетной
коробки пятьдесят рублей трехрублевками и пятирублевками.
В коробке оставалось еще двадцать рублей.
— На неделю хватит, — решил он.
Глава IV. Муза дальних странствийx
За час до прихода вечернего почтового поезда отец Федор,
в коротеньком, чуть ниже колен, пальто и с плетеной
корзинкой, стоял в очереди у кассы и боязливо поглядывал
на входные двери. Он боялся, что матушка,
противно его настоянию, прибежит на вокзал провожать,
и тогда палаточник Прусис, сидевший в буфете и угощавший
пивом финагента*, сразу его узнает. Отец Федор с
удивлением и стыдом посматривал на свои обнаженные
полосатые брюки.
Агент ОДТГПУ* медленно прошел по залу, утихомирил
возникшую в очереди брань из-за места и занялся уловлением
беспризорных, которые осмелились войти в зал I и II класса,
играя на деревянных ложках "Жила-была Россия, великая
держава"*.
Кассир, суровый гражданин, долго возился с компостерами,
пробивал на билете кружевные цифры и, к удивлению
всей очереди, давал мелкую сдачу деньгами, а не благотворительными
марками в пользу детей*.
Посадка в бесплацкартный поезд* носила обычный кровопролитный
характер. Пассажиры, согнувшись под тяжестью
преогромных мешков, бегали от головы поезда к
хвосту и от хвоста к голове. Отец Федор ошеломленно бегал
вместе со всеми. Он так же, как и все, говорил с
проводниками искательным голосом, так же, как и все,
боялся, что кассир дал ему "неправильный" билет, и только
впущенный наконец в вагон вернулся к обычному спокойствию
и даже повеселел.
Паровоз закричал полным голосом, и поезд тронулся,
увозя с собой отца Федора в неизвестную даль по делу загадочному,
но сулящему, как видно, большие выгоды.
Интересная штука — полоса отчуждения*. Самый
обыкновенный гражданин, попав в нее, чувствует в себе
некоторую хлопотливость и быстро превращается либо в
пассажира, либо в грузополучателя, либо просто в безбилетного
забулдыгу, омрачающего жизнь и служебную деятельность
кондукторских бригад и перронных контролеров.
С той минуты, когда гражданин вступает в полосу отчуждения,
которую он по-дилетантски называет вокзалом
или станцией, жизнь его резко меняется. Сейчас же к
нему подскакивают Ермаки Тимофеевичи в белых передниках
с никелированными бляхами на сердце* и услужливо
подхватывают багаж. С этой минуты гражданин уже не
принадлежит самому себе. Он — пассажир и начинает исполнять
все обязанности пассажира. Обязанности эти
многосложны, но приятны.
Пассажир очень много ест. Простые смертные по ночам
не едят, но пассажир ест и ночью. Ест он жареного
цыпленка, который для него дорог, крутые яйца, вредные
для желудка, и маслины. Когда поезд прорезает
стрелку, на полках бряцают многочисленные чайники и
подпрыгивают завернутые в газетные кульки цыплята, лишенные
ножек, с корнем вырванных пассажирами. Но
пассажиры ничего этого не замечают. Они рассказывают
анекдоты. Регулярно, через каждые три минуты, весь вагон
надсаживается от смеха. Затем наступает тишина, и
бархатный голос докладывает следующий анекдот:
"Умирает старый еврей*. Тут жена стоит, дети.
— А Моня здесь? — еврей спрашивает еле-еле.
— Здесь.
— А тетя Брана пришла?
— Пришла.
— А где бабушка, я ее не вижу?
— Вот она стоит.
— А Исак?
— Исак тут.
— А дети?
— Вот все дети.
— Кто же в лавке остался?!"
Сию же секунду чайники начинают бряцать и цыплята
летают на верхних полках, потревоженные громовым смехом.
Но пассажиры этого не замечают. У каждого на сердце
лежит заветный анекдот, который, трепыхаясь, дожидается
своей очереди. Новый исполнитель, толкая локтями
соседей и умоляюще крича: "А вот мне рассказывали",
— с трудом завладевает вниманием и начинает:
"Один еврей приходит домой и ложится спать рядом со
своей женой. Вдруг он слышит, под кроватью кто-то
скребется. Еврей опустил под кровать руку и спрашивает:
— Это ты, Джек?
А Джек лизнул руку и отвечает:
— Это я!"
Пассажиры умирают от смеха, темная ночь закрывает
поля, из паровозной трубы вылетают вертлявые искры, и
тонкие семафоры в светящихся зеленых очках щепетильно
проносятся мимо, глядя поверх поезда.
Интересная штука полоса отчуждения! Во все концы
страны бегут длинные тяжелые поезда дальнего следования.
Всюду открыта дорога. Везде горит зеленый огонь --
путь свободен. Полярный экспресс подымается к Мурманску.
Согнувшись и сгорбясь на стрелке, с Курского
вокзала выскакивает "Первый-К", прокладывая путь на
Тифлис. Дальневосточный курьер огибает Байкал, полным
ходом приближаясь к Тихому океану.
Муза дальних странствий манит человека. Уже вырвала
она отца Федора из тихой уездной обители и бросила невесть
в какую губернию. Уже и делопроизводитель загса,
Ипполит Матвеевич Воробьянинов, потревожен в самом
нутре своем и задумал черт знает что такое.
Носит людей по стране. Один за десять тысяч километров
от места службы находит себе сияющую невесту.
Другой, в погоне за сокровищами, бросает почтово-телеграфное
отделение и, как школьник, бежит на Алдан*.
А третий так и сидит себе дома, любовно поглаживая созревшую
грыжу и читая сочинения графа Салиаса*, купленные
вместо рубля за пять копеек.
На второй день после похорон, управление которыми
любезно взял на себя гробовой мастер Безенчук, Ипполит
Матвеевич отправился на службу и, исполняя возложенные
на него обязанности, зарегистрировал собственноручно
кончину Клавдии Ивановны Петуховой, 59 лет, домашней
хозяйки, беспартийной, жительство имевшей в
уездном городе N и родом происходившей из дворян
Старгородской губернии. Затем Ипполит Матвеевич испросил
себе двухнедельный узаконенный декретный отпуск*,
получил 41 рубль отпускных денег и, распрощавшись с
сослуживцами, отправился домой. По дороге он завернул
в аптеку.
Провизор Леопольд Григорьевич, которого домашние
и друзья называли — Липа, стоял за красным лакированным
прилавком, окруженный молочного цвета банками с
ядом, и, со свойственной ему нервностью, продавал свояченице
брандмейстера "крем Анго против загара и веснушек,
придает исключительную белизну коже". Свояченица
брандмейстера, однако, требовала "пудру Рашель золотистого
цвета, придает телу ровный, недостижимый в
природе загар". Но в аптеке был только "крем Анго против
загара", и борьба столь противоположных продуктов парфюмерии
длилась полчаса. Победил все-таки Липа, продавший
свояченице брандмейстера губную помаду и "Клоповар" --
прибор, построенный по принципу самовара,
но имеющий внешний вид лейки*.
— Как вам нравится Шанхай*? — спросил Липа Ипполита
Матвеевича, — не хотел бы я теперь быть в этом
сетльменте.
— Англичане ж сволочи, — ответил Ипполит Матвеевич.
— Так им и надо. Они всегда Россию продавали.
Леопольд Григорьевич сочувственно пожал плечами, как
бы говоря — "Кто Россию не продавал", и приступил к делу.
— Что вы хотели?
— Средство для волос.
— Для ращения, уничтожения, окраски?
— Какое там ращение, — сказал Ипполит Матвеевич,
— для окраски.
— Для окраски есть замечательное средство "Титаник"*.
Получено с таможни. Контрабандный товар. Не
смывается ни холодной, ни горячей водой, ни мыльной
пеной, ни керосином. Радикальный черный цвет. Флакон
на полгода стоит 3 р. 12 копеек. Рекомендую как хорошему
знакомому.
Ипполит Матвеевич повертел в руках квадратный флакон
"Титаника", со вздохом посмотрел на этикетку и выложил
деньги на прилавок.
— Они скоро всю Хэнань заберут, эти кантонцы. Сватоу,
я знаю. А?
Ипполит Матвеевич возвратился домой и с омерзением
стал поливать голову и усы "Титаником". По квартире
распространилось зловоние.
После обеда вонь убавилась, усы обсохли, слиплись,
и расчесать их можно было только с большим трудом. Радикальный
черный цвет оказался с несколько зеленоватым
отливом, но вторично красить уже было некогда. Ипполит
Матвеевич вынул из тещиной шкатулки найденный
им накануне список драгоценностей Клавдии Ивановны,
пересчитал все наличные деньги, запер квартиру, спрятал
ключи в задний карман брюк, сел в ускоренный №7 и
уехал в Старгород.
ГЛАВА ТРЕТЬЯГлава V. Бойкий мальчикx
На масленицу 1913 года в Старгороде произошло событие,
возмутившее передовые слои местного общества.
В четверг вечером, в кафешантане "Сальве", в роскошно
отделанных залах шла грандиозная программа. "Всемирно известная
труппа жонглеров "10 арабов"! Величайший феномен
XX века Стэнс — Загадочно! Непостижимо! Чудовищно!
Стэнс — человек-загадка. Поразительные испанские акробаты
Инас! Брезина — дива из парижского театра Фоли-Бержер*!
Сестры Драфир и другие номера".
Сестры Драфир, их было трое, метались по крохотной
сцене, задник которой изображал Версальский вид, и с волжским
акцентом пели:
Пред вами мы, как птички,
Ловко порхаем здесь,
Толпа нам рукоплещет,
Бомонд в восторге весь.
Исполнив этот куплет, сестры вздрогнули, взялись за
руки и под усилившийся аккомпанемент рояля грянули что
есть силы рефрен:
Мы пор-хаем,
Мы слез не знаем,
Нас знает каждый всяк --
И умный, и дурак.
Отчаянный пляс и обворожительные улыбки трио Драфир
не произвели никакого действия на передовые круги старгородского
общества. Круги эти, представленные в кафешантане
гласным городской думы* Чарушниковым с двоюродной
сестрой, первогильдийным купцом* Ангеловым, сидевшим навеселе
с двумя двоюродными сестрами в палевых одеждах,
архитектором управы, городовым врачом, тремя помещиками
и многими, менее именитыми, людьми с двоюродными сестрами
и без них, проводили трио Драфир похоронными
хлопками и снова предались радостям "семейного парадного
ужина с шампанским Мумм (зеленая лента) по 2 рубля с
персоны".
На столиках в особенных стопочках из "белого металла
бр. Фраже"* торчали привлекательные голубые меню, содержание
которых, наводившее на купца Ангелова тяжелую
пьяную скуку, было обольстительно и необыкновенно для молодого
человека, лет семнадцати, сидевшего у самой сцены с
недорогой, очень зрелых лет двоюродной сестрой. Молодой
человек еще раз перечел меню: "Судачки Попьет. Жаркое
цыпленок. Малосольный огурец. Суфле-глясе Жанна Д'Арк.
Шампанское Мумм (зеленая лента). Дамам — живые цветы",
— сбалансировал в уме одному ему известные суммы и
робко заказал ужин на две персоны. А уже через полчаса
плакавшего молодого человека, в котором купец Ангелов громогласно
опознал переодетого гимназиста, сына бакалейщика
Дмитрия Маркеловича, выводил старый лакей Петр*, с
негодованием бормотавший: "А ежели денег нет, то зачем
фрукты требовать. Они в карточке не обозначены. Им цена
особая". Двоюродная сестра, кокетливо закутавшись в кошачий
палантин с черными лапками, шла позади, выбрасывая
зад то направо, то налево и иронически подергивая плечами.
Купец Ангелов радостно кричал вслед опозоренному
гимназисту: "Двоечник! Второгодник! Папе скажу! Будет
тебе бенефис!"
Скука, навеянная выступлением сестер Драфир, исчезла
бесследно. На сцену медленно вышла знаменитая мадемуазель
Брезина с бритыми подмышками и небесным личиком. Дива
была облачена в страусовый туалет. Она не пела, не рассказывала,
ни даже не танцевала. Она расхаживала по сцене,
умильно глядя на публику, пронзительно вскрикивая и
одновременно с этим сбивая носком божественной ножки
проволочные пенсне без стекол с носа партнера — бесцветного
усатого господина. Ангелов и городской архитектор,
бритый старичок, были вне себя.
— Отдай все — и мало! — кричал Ангелов страшным голосом.
— Бис! Бис! Бис! — надсаживался архитектор.
Гласный городской думы Чарушников, пронзенный в самое
сердце феей из Фоли-Бержер, поднялся из-за столика и,
примерившись, тяжело дыша, бросил на сцену кружок серпантину.
Развившись только до половины, кружок попал в
подбородок прелестной дивы. Фея еще больше заулыбалась.
Неподдельное веселье захватило зал. Требовали шампанского.
Городской архитектор плакал. Помещики усиленно приглашали
городового врача к себе на охоту. Оркестр заиграл туш...
В момент наивысшей радости раздались громкие голоса.
Оркестр смолк, и архитектор — первый, обернувшийся ко
входу, сначала закашлялся, а потом зааплодировал. В залу
вошел известный мот и бонвиван, уездный предводитель дворянства*
Ипполит Матвеевич Воробьянинов, ведя под руки
двух совершенно голых дам. Позади шел околоточный надзиратель*
в шинели и белых перчатках, держа под мышкой разноцветные
бебехи, составлявшие, по-видимому, наряды разоблачившихся
спутниц Ипполита Матвеевича.
— Не губите, ваше высокоблагородие! — дрожащим голосом
говорил околоточный. — По долгу службы...
Голые дамы с любопытством смотрели на окружающих
невинными глазами. В зале началось смятенье. Не пал духом
один лишь Ангелов.
— Голубчик! Ипполит Матвеевич! — дико умилился
он. — Орел! Дай я тебя поцелую. Оркестр — туш!!!
— По долгу службы, — неожиданно твердо вымолвил
околоточный, — не дозволяют правила!
— Што-с? — спросил Ипполит Матвеевич тенором. --
Кто вы такой?
— Околоточный надзиратель шестого околотка, Садовой
части, Юкин.
— Господин Юкин, — язвительно сказал Ипполит Матвеевич,
— сходите к полицмейстеру* и доложите ему, что
вы мне надоедали. А теперь по долгу службы составьте протокол.
И Ипполит Матвеевич горделиво проследовал со своими
спутницами в отдельный кабинет, куда немедленно ринулись
встревоженный метрдотель, сам хозяин "Сальве" и совершенно
одичавший купец Ангелов.
Событие это, взволновавшее передовые круги старгородского
общества, окончилось так же, как оканчивались все
подобные события: 25 рублей штрафу и статейка в местной
либеральной газете "Общественная мысль" под осторожным
заглавием "Приключения предводителя". Статейка была написана
возвышенным слогом и начиналась так:
"В нашем богоспасаемом городе что ни событие, то:
— Сенсация!
И, как нарочно, в каждой сенсации замешаны именно:
— Влиятельные лица..."
Статья, в которой упоминались инициалы Ипполита
Матвеевича, заканчивалась неизбежным: "Бывали хуже времена,
но не было подлей"* — и была подписана популярным в
городе фельетонистом Принцем Датским*. В тот же день
чиновник для особых поручений при градоначальнике позвонил
в редакцию и, с устрашающей любезностью, просил господина
"Принца Датского" прибыть в канцелярию градоначальника
к 4 часам дня для объяснений. Принц Датский сразу затосковал
и уже не смог дописать очередного фельетона о подозрительной
затяжке переговоров по сдаче городского театра
под спектакли московского опереточного театра.
В назначенное время венценосный журналист сидел в приемной
градоначальника и, смущаясь, думал о том, как он, заикающийся
настолько, что его не смогли излечить даже
курсы профессора Файнштейна*, будет объясняться с градоначальником,
человеком вспыльчивым и ничего не понимающим
в газетной технике. Градоначальник говорил, презрительно
растягивая слова и с особенным удовольствием
всматриваясь в синеватое лицо Принца Датского, который
тщетно силился выговорить необыкновенно трудные для него
слова: "Ваше высокопревосходительство". Беседа кончилась
тем, что градоначальник поднялся из-за стола и сказал:
— Для вашего спокойствия рекомендую о таких вещах
больше не заикаться.
Принц Датский, успевший одолеть к этому времени слова:
"Ваше высокопревосходительство" — зашипел особенно
сильно, позволил себе улыбнуться и, почти выворачиваясь
наизнанку от усилия, вытряхнул из себя ответ:
— Т-т-то-те-т-так я же в-в-в-ообще з'-аикаюсь!
Остроумие Принца было оценено довольно дорого. Газета
заплатила 100 р. штрафу и о следующих похождениях Ипполита
Матвеевича уже ничего не писала.
Неожиданные поступки были свойственны Ипполиту
Матвеевичу с детства.
Ипполит Матвеевич Воробьянинов родился в 1875 году в
Старгородском уезде в поместье своего отца Матвея Александровича,
страстного любителя голубей. Покуда сын рос,
болел детскими болезнями и вырабатывал первые взгляды на
жизнь, Матвей Александрович гонял длинным бамбуковым
шестом голубей, а по вечерам, запахнувшись в халат, писал
сочинение о разновидностях и привычках любимых птиц. Все
крыши усадебных построек были устланы хрупким голубиным
пометом. Любимый голубь Матвея Александровича Фредерик
со своей супругой Манькой обитали в отдельной благоустроенной
голубятне.
На девятом году жизни мальчика Ипполита определили в
приготовительный класс Старгородской дворянской гимназии,
где он узнал, что, кроме красивых и приятных вещей
— пенала, скрипящего и пахучего кожаного ранца, переводных
картинок и упоительного катания на лаковых перилах
гимназической лестницы, есть еще единицы, двойки,
двойки с плюсом и тройки с двумя минусами. О том, что он
лучше других мальчиков, Ипполит узнал уже во время вступительного
экзамена по арифметике. На вопрос о том,
сколько получится яблок, если из левого кармана вынуть три
яблока, а из правого — девять, сложить их вместе, а потом
разделить на три, Ипполит ничего не ответил, потому
что решить этой задачи не смог. Экзаменатор собрался
было записать Воробьянинову Ипполиту двойку, но батюшка,
сидевший за столом вместе с прочими экзаменаторами,
завздыхал и сообщил: "Это Матвея Александровича сын,
очень бойкий мальчик". Экзаменатор записал Воробьянинову
Ипполиту три, и бойкий мальчик был принят.
В Старгороде были две гимназии: дворянская и городская.
Воспитанники дворянской гимназии питали традиционную
вражду к питомцам городской гимназии. Они называли их
"карандашами" и гордились своими фуражками с красным
околышем, за что, в свою очередь, получили позорное прозвище
"баклажан". Не один "карандаш" принял мученический
венец из "фонарей" и "бланшей" от руки кровожадных "баклажан".
Озлобленные "карандаши" устраивали на "баклажан"-одиночек
облавы и с гиканьем обстреливали дворянчиков
из дальнобойных рогаток. "Баклажан"-одиночка, тряся
ранцем, спасался в переулок и долго еще сидел в подъезде какого-нибудь
дома, бледный и потерявший одну калошу. Взятая
в плен калоша забрасывалась победителями на крышу по
возможности высокого дома.
Были еще в Старгороде кадеты, которых гимназисты
называли "сапогами", но жили они в двух верстах от города,
в своем корпусе, и вели, по мнению "мартыханов"*,
жизнь загадочную и даже легендарную.
Ипполит завидовал кадетам, их голубым погончикам с
наляпанным по трафарету желтым александровским вензелем,
их бляхам с накладными орлами; но, лишенный, по воле
отца, возможности получить воспитание воина, сидел в
гимназии, получал тройки с двумя минусами и пускался на
самые неслыханные предприятия.
В третьем классе Ипполит остался на второй год. Как-то,
перед самыми экзаменами, во время большой перемены
три гимназиста забрались в актовый зал и долго лазили
там, с восторгом осматривая стол, покрытый сверкающим
зеленым сукном, тяжелые малиновые портьеры с бамбошками
и кадки с пальмами. Гимназист Савицкий, известный в
гимназических кругах сорвиголова, радостно плюнул в вазон с
фикусом. Ипполит и третий гимназист Пыхтеев-Какуев*
чуть не умерли от смеха.
— А фикус ты можешь поднять? — с почтением спросил
Ипполит.
— Ого! — ответил "силач" Савицкий.
— А ну, подыми!
Савицкий сейчас же начал трудиться над фикусом.
— Не подымешь! — шептали Ипполит с Пыхтеевым-Какуевым.
Савицкий с красной мордочкой и взмокшими нахохленными
волосами продолжал копошиться у фикуса.
Вдруг произошло самое ужасное: Савицкий оторвался от
фикуса и спиною налетел на колонну красного дерева с золотыми
ложбинками, на которой стоял мраморной бюст
Александра I, Благословенного. Бюст зашатался, слепые
глаза царя укоризненно посмотрели на притихших мигом гимназистов,
и Благословенный, постояв секунду под углом в
сорок пять градусов, как самоубийца в реку, кинулся головой
вниз. Падение императора, хотя и заглушенное лежавшим
на полу кавказским ковром, имело роковые последствия.
От лица царя отделился сверкающий как рафинад кусок, в
котором гимназисты с ужасом узнали нос. Холодея от ужаса,
товарищи подняли бюст и поставили его на прежнее место.
Первым убежал Пыхтеев-Какуев.
— Что ж теперь будет, Воробьянинов? — спросил Савицкий.
— Это не я разбил, — быстро ответил Ипполит.
Он покинул актовый зал вторым. Оставшись один, Савицкий,
не надеясь ни на что, пытался водворить нос на
прежнее место. Нос не приставал. Тогда Савицкий пошел в
уборную и утопил нос в дыре.
Во время греческого в третий класс вошел директор Сизик.
Сизик сделал знак греку оставаться на месте и произнес
ту же самую речь, которую он только что произносил по
очереди в пяти старших классах. У директора не было зубов.
— Гошпода, — заявил он, — кто ражбил бюшт гошударя
в актовом жале?
Класс молчал.
— Пожор! — рявкнул директор, обрызгивая слюною
"зубрил", сидящих на передних партах.
"Зубрилы" преданно смотрели в глаза Сизика. Взгляд их
выражал горькое сожаление о том, что они не знают имени
преступника.
— Пожор! — повторил директор. — Имейте в виду,
гошпода, што ешли в чечении чаша виновный не шожнаеча,
вешь клаш будет оштавлен на второй год. Те же, которые
шидят второй год, будут ишключены.
Третий класс не знал, что Сизик говорил о том же самом
во всех классах, и поэтому его слова вызвали ужас.
Конец урока прошел в полном смятении. Грека никто не
слушал. Ипполит смотрел на Савицкого.
— Сизик врет, — говорил Савицкий грустно, — пугает.
Нельзя всех оставить на второй год.
Пыхтеев-Какуев плакал, положив голову на парту.
— А мы-то за что? — кричали "зубрилы", преданно глядя
на грека.
— Ну, дети, дети, дети! — взывал грек.
Но паника только увеличивалась. Плакал уже не один
Пыхтеев-Какуев. Доведенные до отчаяния "зубрилы" рыдали.
Звонок, возвестивший конец урока, прозвучал среди взрывов
всеобщего отчаяния.
"Зубрила" Мурзик прочел молитву после учения "Благодарим
тя создателю", икая от горя.
После урока Савицкий, не добившись никакого толку от
заплаканного Пыхтеева-Какуева, пошел искать Ипполита,
но Ипполита нигде не было.
На другой день Савицкий был исключен из гимназии. Пыхтеев-Какуев
получил тройку "из поведения с предупреждением
и вызовом родителей". Родитель, мелкопоместный владетель,
приехал на бегунках*, запряженных неподкованной лошадкой,
и, после разговора с директором, утащил сына в
шинельную, где и отодрал его самым зверским образом в
присутствии массы любопытных из старших классов. Рев
маленького Пыхтеева-Какуева был слышен даже за городской
чертой.
Ипполит продолжал учиться. Гимназические его годы сопровождали
обычные события и вещи. В гимназию он приезжал
в фаэтоне с фонарями и толстым кучером, который
величал его по имени и отчеству. Липки и резинки водились у
него самые лучшие и дорогие. Играл он в перышки всегда счастливо,
потому что перья покупали ему целыми коробками и
с таким резервом он мог играть до бесконечности, беря противников
"на выдержку". Завтракать он ездил домой. Это
вызывало зависть, и он этим гордился. В пятом классе он
уже говорил, слегка растягивая слова, что не помешало ему
снова сесть на второй год. В шестом классе была выкурена
первая папироса. Зима прошла в гимназических балах, где
Ипполит, показывая белую шелковую подкладку мундира,
вертелся в мазурке и пил в гардеробной ром. В седьмом классе
его мучили квадратные уравнения, "чертова лестница"
(объем пирамиды), параллелограмм скоростей и "Метаморфозы"
Овидия. А в восьмом классе он узнал "Логику", "Христианские
нравоучения" и легкую венерическую болезнь.
Отец его сильно одряхлел. Длинный бамбуковый шест уже
дрожал в его руках, а сочинение о свойствах голубиной породы
уже перевалило за середину. Матвей Александрович умер,
так его и не закончив, и Ипполит Матвеевич, кроме шестнадцати
голубиных стай, совершенно иссохшего и ставшего
похожим на попугая Фредерика, получил двадцать тысяч годового
дохода и огромное, плохо поставленное хозяйство.
Начало самостоятельной жизни молодой Воробьянинов
ознаменовал блестяще организованным кутежом с пьяной
стрельбой по голубям и облавой на деревенских девок. Образование
свое он считал законченным. Он не пошел ни в университет,
ни на государственную службу. От военной его
избавила общая слабость здоровья, поразительная в таком
цветущем на вид человеке. Он так и остался неслужащим
дворянином, золотой рыбкой себе на уме, неверным женихом
и волокитой по натуре. Он переустроил родительский особняке
Старгороде на свой лад, завел камердинера с баками,
трех лакеев, повара-француза, шедевром которого было
филе из налима "Вам-Блям", и большой штат кухонной прислуги.
Глава VI. Продолжение предыдущей
Благотворительные базары в Старгороде отличались
большой пышностью и изобретательностью, которую наперерыв
проявляли дамы избранного старгородского общества.
Базары эти устраивались то в виде московского трактира,
то на манер кавказского аула, где черкешенки с двойными
подбородками и в корсетах торговали в пользу приютских
детей шампанским "Аи" по цене, не слыханной даже на таких
заоблачных высотах.
На одном из этих базаров Ипполит Матвеевич, стоя
под вывеской: "Настоящи кавказски духан. Нормальни кавказски
удовольсти", — познакомился с женой нового окружного
прокурора — Еленой Станиславовной Боур. Прокурор
был стар, но жена его, по уверению секретаря суда, --
... сама юность волнующая,
Сама младость ликующая,
К поцелуям зовущая,
Вся такая воздушная.
Секретарь суда грешил стишками.
"Зовущая к поцелуям" Елена Станиславовна имела на голове
черную бархатную тарелочку с шелковой розеткой цветов
французского национального флага, что должно было
изображать полный наряд молодой черкесской девицы. На
плече воздушная прокурорша держала картонный кувшин,
оклеенный золотой бумагой, из которого торчало горлышко
шампанской бутылки.
— Разришиты стаканчик шампански! — сказал Ипполит
Матвеевич галантно.
Прокурорша нежно улыбнулась и спустила с плеча кувшин.
Ипполит Матвеевич, задержав дыхание, смотрел на
ее голые парафиновые руки, неумело открывающие бутылку.
О...
