Виктор Некрасов. Три встречи
страница №2
..., комбатовского ординарца — озорного,хитроглазого, легконогого пройдоху — и невольно подумал: бирюк...
— Ну, так как,-- сказал я,-- пойдешь ко мне в связные?
— Как прикажете,-- сумрачно ответил он.
— А хочешь?
— Нет.
— Не хочешь? — Я удивился. Обычно об этой должности "не бей лежачего"
только мечтали.
— Нет,-- повторил он и впервые поднял глаза, маленькие и очень
серьезные.
— А почему?
— Так...
— Что значит — так?
Он пожал плечами и опять, только тише, повторил свое "так".
Я все понял. Ему, оборонявшему Сталинград солдату-саперу, казалось
зазорным идти в услужение. Это решило вопрос. В тот же вечер он перетащил ко
мне свой "сидор" и, узнав, что поручений никаких нет, сел у лампы и молча
стал чистить автомат.
Мы провоевали с ним недолго, всего четыре месяца — апрель, май, июнь и
неполный июль. Вместе прошли от Буга до Одессы, потом попали на Днестр,
оттуда — в Польшу. Спали, ели, ходили на задания всегда вместе. Мы мало с
ним разговаривали: он был молчалив и, даже выпивши, не становился болтливее.
Иногда только чуть-чуть приоткроется — в душную ночь, когда не спится, или
в лесу у полузатухшего костра, — заговорит вдруг об Алтае, об охоте на
медведя, о чем-то очень далеком от войны, и слушать его неторопливую,
основательную, чуть стариковскую речь было бесконечно интересно. Особенно
мне, насквозь городскому человеку. И сразу становилось как-то спокойно и
уютно. Вообще в нем было что-то, что невероятно притягивало к нему, — то ли
невозмутимое спокойствие в любой обстановке, то ли умение всегда найти себе
какое-то занятие, то ли желание всегда помочь, причем желание, исходившее не
от его положения, а от его характера. Стремления услужить, чтоб угодить, в
нем не было, просто он не мог спокойно видеть, как кто-нибудь в его
присутствии делает что-нибудь плохо и неумело. Сам же он делал все хорошо,
быстро и всегда с любовью.
Один только раз он оказался не на высоте — в течение часа варил в
котелке трофейный кофе в зернах, а потом пришел и руками развел: "Ничего не
понимаю, товарищ капитан... Варю, варю, а оно не разваривается..." Других
неудач я не помню.
И еще одна черта. Подвернется минута свободная — от поручений,
заданий, штопки, варки, земляночного благоустройства,-- не ляжет спать, как
положено заправскому солдату, а подойдет и спросит: "Разрешите к ребятам
пойти?" И идет, и копает вместе с ними, строит какой-нибудь НП или КП. Моего
общества ему, конечно же, было мало.
В день моего ранения он оставался в расположении батальона и только на
следующее утро разыскал меня в санчасти. Явился насупленный и недовольный.
По всему видно было, что он осуждает меня. Несмотря на разницу между нами в.
пятнадцать лет (ему было восемнадцать, мне тридцать три), он считал себя в
чем-то старше и опытнее и сейчас ни минуты не сомневался, что, будь мы
вместе, со мной ничего не случилось бы. И под осуждающим его взглядом я
почувствовал себя виноватым.
Прощаясь, я очень хотел расцеловаться с ним, но он сантиментов не
любил, пожал мне левую, здоровую руку и, сказав "Поправляйтесь!", ушел.
Больше я его не видал. Дивизия двинулась дальше,.на Варшаву, а я,
проболтавшись дней десять в Люблине, был эвакуирован в тыл, и воевать мне
больше не пришлось.
Года через два я встретил одного из наших командиров и от него узнал,
что Валега после моего ранения вернулся в роту, потом некоторое время
работал поваром на кухне, а через месяц или полтора на Сандомирском
плацдарме был легко ранен и отправлен в медсанбат. Дальнейшая его судьба мне
неизвестна. Все попытки разыскать его ни к чему не привели. Верю, надеюсь,
что он жив, но так ли это и где он, не знаю. Даже фотокарточки его у меня
нет...
Счастье писателя — а я не сомневаюсь, что это настоящее большое
счастье,--в том, что он может продолжить прервавшуюся по каким-либо причинам
дружбу. Свою дружбу с Валегой я продолжил "В окопах Сталинграда".
На театральном языке есть термин "предлагаемые обстоятельства". Это
значит, что тебе, актеру, предлагается представить себе и изобразить перед
зрителем состояние и поведение своего героя в тех или иных обстоятельствах
— в гостях, на толкучке, в кабинете знаменитого профессора или при встрече
с грабителями.
Вся моя "вторая" дружба с Валегой в какой-то своей части была построена
именно на подобных "предлагаемых обстоятельствах". Я не боюсь этого сухого
слова "построена" — в этом "строительстве" Валега не утерял ни одной своей
черты, не приобрел никакой новой, но присущие ему черты, попав на другую
почву, как бы расцвели, окрепли. Мне же это "строительство" дало возможность
возобновить свои встречи с Валегой, и были они всегда радостными,
интересными и разнообразными.
О пределе власти писателя над своим героем писалось уже много. Она не
безгранична. Она — до поры до времени. И пользоваться ею надо очень
осторожно. Герой не из воска, чего угодно из него не вылепишь, он по-своему
живой, с мускулами, кровью, сердцем. И очень раним. Он не переносит насилия.
И если уж он не полюбит писателя, то читатель и подавно. Кажется, чего уж
проще — взял и перебросил своего героя, как я, например, позволил себе
сделать, из одного времени в другое, из Одессы в Сталинград: сиди на новом
месте и делай, что тебе приказывают... Оказывается, нет. На фронте мне куда
легче было приказать Валеге, чем в книге. В книге он мне мстил за всякое
своеволие и мстил правильно, умно. И спасибо ему за это.
В книге есть такой эпизод. Лейтенант Керженцев с двумя ротами
оказывается окруженным на небольшой сопке. И вдруг совершенно неожиданно там
появляется Валега, которого Керженцев с собой не взял. Явился с шинелью,
банкой тушенки, без чьего-либо приказания, просто потому, что считал, что
так надо. Нечто подобное, правда, в несколько менее сложной обстановке,
произошло на самом деле, только не в Сталинграде, а полгода спустя на
Днестре — наша дивизия держала там "пятачок" на правом берегу реки. Я
перенес этот случай в книгу. И все было бы чин чином, по всем правилам,
Валега охотно пошел на уступки, перебрался с Днестра на Волгу; но дальше
позволил себе поступать так, как он считал нужным.
На окруженной сопке пришла к концу вода. А она нужна всем — бойцам,
раненым, пулеметам. В блиндаже идет разговор, где и как ее достать: кругом
немцы, до Волги не добраться, ручьев никаких нет. И вот тут-то "книжный"
Валега делает то, чего не мог не сделать настоящий Валега, окажись он в
положении "книжного", --тихонько, никому не сказав ни слова, идет на поиски
воды. Это — самое главное. Он не мог поступить иначе. А дальше я ему помог
— подкинул немецкий термос с вином. Мы оказались квиты.
Начинающий (да и не только начинающий) писатель часто пытается доказать
правильность какой-нибудь сцены в своем произведении, ссылаясь на то, что
"так было". "Ей-богу, уверяю вас, сам видел". Я читал в рукописи одну
повесть, в которой бойцу во время атаки попала в живот мина. И не
разорвалась. Он вырвал ее из живота и, добежав до немецких окопов, стал
лупить ею немцев по головам. Автор с обезоруживающей искренностью пытался
убедить меня, что он сам был свидетелем этого факта. Что можно было на это
ответить?..
Нет, в искусстве, в литературе одним "так было" не обойдешься. Оно
необходимо, оно основа любого реалистического произведения. Но чтоб
произведение стало, кроме того, и художественным, нужно еще и другое --
"этого не было, но если б было, то было бы именно так", или еще категоричнее
— "не могло быть не так". В этом и заключается различие между романом,
повестью, рассказом и записками, дневниками или документальной прозой. Жанры
эти вовсе не исключают друг друга, более того — внешне они могут быть очень
схожи. Но внутренняя их сущность, принципы воздействия на читателя различны.
Кстати, не могу здесь не сказать, что самой большой похвалой для меня было,
когда мою повесть называли записками офицера. Значит, мне удалось "обмануть"
читателя, приблизить вымысел к достоверности. Это не страшный "обман", за
него не краснеют, без него не может существовать никакое искусство.
И вот тут-то "предлагаемые обстоятельства" играют первостепеннейшую
роль. Они должны быть точны и предельно правдивы, иначе герой не сможет ими
воспользоваться или начнет дубасить неразорвавшейся миной противника по
голове. И эти же "предлагаемые обстоятельства", если они только взяты из
жизни, помогут тебе, писателю, правильно понять, увидеть своего героя и
повести его туда, куда он и сам охотно пойдет. Не надо только заставлять его
ходить на голове и говорить чужие слова: у него есть свои, непридуманные и
ничуть не хуже твоих — умей их только услышать и понять.
В окопах Сталинграда нашей дружбе с Валегой никто не мешал. Пиши
сколько хочешь, подкидывай своему герою любые "предлагаемые обстоятельства"
— он всегда с ними справится. И расстались мы с ним вторично в 1946 году в
Москве, на улице Станиславского, 24, в журнале "Знамя", вполне
удовлетворенные друг другом.
Прошло десять лет. Мы опять встретились. На этот раз в Ленинграде, на
студии "Ленфильм". И опять подружились. И длилась эта дружба два года, но,
не в пример первым двум, оказалась куда сложнее.
До самого того момента, как я получил телеграмму из студии с
предложением написать сценарий, я был убежден и убеждал других — по-моему,
достаточно доказательно,--что экранизацией, да еще собственного
произведения, заниматься нельзя. Помилуйте, кроме "Чапаева", ни одного
случая в мировой кинематографии, чтобы фильм оказался лучше романа. И вообще
роман есть роман, повесть есть повесть, а кино есть кино. Для кино надо
писать оригинальные сценарии. Точка! Кроме того, у меня было еще не менее
десятка убедительнейших аргументов. И все это полетело прахом, как только
передо мной замаячила перспектива новой встречи со Сталинградом.
Вряд ли нужно рассказывать о том, что испытывает человек, когда
попадает в те места, где когда-то воевал. А если к тому же не просто один --
повспоминать, поклониться могилам,-- а с целой группой людей, приехавших
сюда специально, чтобы восстановить прошлое.
Я ходил по Мамаеву кургану, узнавал или не узнавал обвалившиеся окопы,
заросшие травой ямы, которые были когда-то землянками, и не очень уверенно
говорил: "А вот здесь был артиллерийский НП, а здесь батарея "сорокапяток"
прямой наводки, а там вот стоял подорвавшийся танк, за который почти три
месяца шла ожесточенная борьба". Я говорил и говорил, и порой мне казалось,
что я уже наскучил своим спутникам, что они слушают меня только из
вежливости. Но это было не так.
Уже потом, во время съемок, я понял, как дороги и святы были эти места
и события, на них развернувшиеся, людям, пришедшим сюда с кинокамерами и
"юпитерами". Лучше всего эти чувства выразил молодой артист Леша Быков,
которого нам очень хотелось переманить к себе в картину из Харьковского
театра русской драмы. "Мы были тогда еще пацанами,--говорил он директору
театра,-- и не могли защищать Сталинград. Разрешите хоть теперь, на экране,
принять участие в его защите". Леша Быков так и не попал к нам в картину, но
слова его стали у нас чем-то вроде девиза.
Когда-нибудь я напишу о "Солдатах", о коллективе, который их снимал, о
самих съемках, о препятствиях, стоявших на пути, и о том, как мы их
преодолевали,-- история картины, сложная и поучительная, стоит этого. Но об
этом в другой раз. Сейчас же хочется сказать только одно: та достоверность,
которой удалось достигнуть постановщику фильма Александру Иванову в
"Солдатах", все эти незаметные на первый взгляд детали, фронтовые черточки,
окопные мелочи, солдатские повадки и словечки — одним словом, все то, что и
создает в картине жизнь, — во многом зависели от настоящей, неподдельной
заинтересованности в успехе нашего дела, которая чувствовалась во всем
коллективе и в каждом человеке в отдельности, включая даже солдат,
снимавшихся в массовках. Спасибо им всем.
Но вернемся к сценарию и Валеге. На первый взгляд Валеге в сценарии
совсем не повезло. Так ли это?
Начнем со сценария.
После какого-то там варианта стало ясно, что, слепо следуя книге, ты
губишь и книгу, и будущий фильм. Кино не может всего переварить. У него свои
законы, и законы очень суровые: сеанс полтора часа, картина 2700 метров,
сценарий не больше восьмидесяти страниц на машинке. А в повести 250 страниц
--13 печатных листов. Что же делать? Выход один. На кинематографическом
языке это называется делать "по мотивам". То есть та же мысль, те же
основные события, те же основные герои, но не обязательно те же
"предлагаемые обстоятельства". Короче говоря, ты делаешь некую "выжимку" из
произведения, берешь из него самое существенное и лепишь нечто новое,
рассчитанное уже не на читателя (режиссер и актеры не в счет), а на зрителя,
у которого к тебе — писателю, совсем другие требования, чем у читателя.
Не могу сказать, чтобы операция превращения книги в сценарий проходила
легко. Автор всегда несколько переоценивает свой талант, поэтому расставание
с отдельными сценами и героями воспринимает трагически. Только потом, когда
картина уже закончена, он поймет, что в трех этих сакраментальных цифрах
— 1 , 2700 и 80 — заключена большая правда. Именно они — эти три
цифры — приучают его к лаконизму, динамике, к композиционной четкости,
ясности "кусков", заставляют заменять бесконечные диалоги двумя-тремя
фразами, а еще лучше — взглядами (о, немое кино!) и тем самым, скажем
прямо, дают возможность актеру не только говорить, но и играть, а режиссеру
— ставить. Кстати, должен сказать, что все эти качества — лаконизм,
динамика, четкость и тому подобное — совсем неплохи и в прозе, поэтому
работа писателя в кино — трудный, но очень полезный тренаж.
Но все это я понял, как и всякий начинающий автор, только после того,
как увидел картину на экране. Когда же писал сценарий, мне казалось, что я
преступно обкрадываю Валегу, но ничего поделать не мог — душил метраж.
Более того, один из трех настоящих "Валегиных" эпизодов (остальные все
"проходные") был честно взят из книги, другой начисто выдуман и только
третий, единственный на всю картину, взят от "живого" Валеги. Я чувствовал
себя перед ним бесконечно виноватым. Мне было стыдно.
И тут-то появилось третье лицо, которое, правда, не сразу, но
постепенно, исподволь, восстановило наши былые добрые отношения. Этим лицом
был Юра Соловьев, выпускник ВГИКа, которому поручена была роль Валеги.
Сейчас, когда все уже позади, могу прямо сказать — лучшего Валеги не
сыскать. Но когда мы с Ивановым подбирали актеров, волнений было более чем
достаточно. Перебрали около десятка человек и остановились наконец на
Соловьеве. Он, правда, долго артачился: соглашался, отказывался, писал
режиссеру длиннющие объяснительные письма, говорил, что роль не его плана,
что он нас подведет, но в конце концов мы его все-таки скрепя сердце взяли,
другого выхода не было, подпирала зимняя натура.
Как и все актеры, он, конечно же, считал, что роль ему бессовестно
обкорнали, оставили одни рожки да ножки, и вообще в картине играть ему
нечего. Я не очень убедительно пытался доказать ему, что дело не в размерах,
не в количестве слов, но сам — чего греха таить! — в душе с ним
соглашался.
Роль действительно маленькая. На десять частей в ней всего лишь
семнадцать эпизодов. Из них в пяти Валега попросту молчит, в десяти говорит
по два-три слова и только в двух, всего лишь в двух эпизодах имеет какой-то
словесный материал. И вот — всем на удивление — оказалось, что этого
вполне достаточно.
Есть актеры, которые играют легко и весело. В перерывах шутят,
балагурят и только перед объективом кинокамеры собираются, входят в роль.
Юра Соловьев не таков. Он без конца читал и перечитывал сценарий, книгу,
ходил сумрачный, насупленный (как я потом узнал, это и было "вхождение в
роль"), мучил костюмерш, подбирая гимнастерки и ботинки, обязательно
большие, с загнутыми носами, как в книге, во время перерывов одолевал меня
бесконечными вопросами и возникшими сомнениями. У него была специальная
записная книжка, где он записывал "все о Валеге". Я видел ее. Мне было очень
интересно ее читать. Он продолжил мою игру в "предлагаемые обстоятельства"
и, должен признаться, удивительно метко попал в точку.
Вообще Соловьев — сейчас мне это уже абсолютно ясно --всей своей ролью
попал в самое яблочко. Он поймал суть "живого" Валеги, никогда его не видав.
Он нашел и понял обаяние человека, который никогда не ульыбается. А как это
трудно! "Живой" Валега никогда не улыбался. Он не был сумрачен, он был
серьезен, он всегда был занят, у него не было времени на улыбки. Соловьев на
протяжении всего фильма ни разу не улыбается и все время занят
каким-нибудь делом. Только в двух кадрах у него нет прямого занятия: в
штабе, где они с Седых ждут решения своей участили в землянке, перед атакой,
когда он слушает песенку Карнаухова. А так, если нет задания поважнее,
стирает белье, что-то зашивает, мастерит. И все это молча. Но все слышит,
все понимает, все знает наперед.
Он слушает в землянке песенку Карнаухова о фонарях. Через полчаса
атака. Он слушает песенку, только глотнул один раз (что-то подступило к
горлу, первое проявление чувства) и говорит — впервые фактически в
фильме,--говорит о том, что, когда кончится война, он построит себе дом в
лесу, он любит лес, и товарищ лейтенант приедет к нему туда на три недели...
"Почему на три?" — "Вы больше не сможете? вы будете работать..."
Когда я смотрю этот кусок, у меня у самого подступает ком к горлу. Я
вижу живого Валегу. Я до сих пор не могу понять, как на экране могли
прозвучать эти не мечты о будущем, не приглашение в гости, а почти
приказание — приказание живого Валеги, которое он мне отдал как-то ночью, в
лесу под Ковелем: "И вы приедете ко мне на три недели..."
В другом эпизоде Валега отправляется на поиски воды. Взял пустой
термос, вылез из окопа, обнаружил в овраге группу немцев, распивающих вино,
неслышно заменил их термос с вином своим пустым (а как аккуратно,
по-валеговски это сделано!), вернулся назад и как ни в чем не бывало
принялся за прерванное занятие — штопку брюк. "Ты где болтался?" --
спрашивает Керженцев. "Как где? Вы же сами сказали, что воды нет..." И
потом, попробовав вина из кружки: "Дрянь! Как раз для пулеметов..." Две
фразы на весь кусок. И в них весь Валега. Как и во всем куске. И это
настолько убедительно, настолько точно, что минутами, глядя на экран, я
думал: а может, и на самом деле это было?
И наконец, последний эпизод — в госпитале. Валега привез раненому
Керженцеву письма и подарки с передовой — две бутылки коньяку. И опять я
вижу живого Валегу, его насупленный, неодобрительный взгляд, когда Керженцев
размахивает бутылкой и кричит на всю палату "Живем, хлопцы!", слышу его
голос, его интонации в рассказе о немцах, сидящих в колечке: "Им с самолетов
продукты сбрасывают, а мы... подбираем". Живой, живой... И в то же время
свой собственный, "соловьевский".
На всю роль, по сути, три эпизода — каких-нибудь восемь — десять
минут,--а перед тобой живой человек. Не иллюстрация к книге, а достоверный,
осязаемый, хотя и на экране, и главное — думающий.
А как это важно в кино, да и вообще в искусстве — не только говорить,
но и думать. И жить своей жизнью. Зрителю в конце концов совершенно
безразлично, похож ли экранный Валега на живого или нет, он увидел этого,
экранного, и, поверив, полюбил — невзрачного, трогательного, порою
забавного и никогда ничего не боящегося...
Много времени спустя Соловьев мне рассказывал, что его как-то
пригласили на студию, чтобы сняться в роли Валеги для какого-то
иллюстрированного журнала. "И вы .знаете, — говорил он,--я даже
заволновался. Разыскал ту самую гимнастерку, пилотку, телогрейку, штаны с
собственной штопкой и, поверьте, надевал — и мне все казалось, будто я на
самом деле в них воевал..."
Да, Юра и Валега по-настоящему сдружились. И их дружба еще больше
укрепила мою.
Что же это за дружба такая, о которой я все время говорю? Не придумал
ли я ее? А может, это вовсе и не дружба и слово это я использовал только для
того, чтобы оправдать свое вольное обращение с человеком, которого считал и
до сих пор считаю своим другом? И, возможно, прочитав книгу, посмотрев
картину, а затем прочитав эти строки, он просто обидится на меня и скажет:
"Вот они, писатели, что хочешь из тебя сделают, а ты терпи, молчи... И еще
дружбой называют..."
Нет, не скажет он так.
Я пытаюсь сейчас восстановить в памяти эволюцию Валеги от живого, через
книжного к кинематографическому и с тревогой обнаруживаю, что
действительность и вымысел — иными словами, то, что было в самом деле, и
то, что написано в книге и показано в кино,-- как-то напластовавшись одно на
другое, совместились и что мне необходимо определенное напряжение, чтобы
установить четкую грань между ними. Получается нечто вроде того случая,
когда человек много раз подряд рассказывает одну и ту же историю. Рассказ
постепенно расцвечивается деталями, иногда для красного словца даже
придуманными, в результате же, особенно если рассказу слушатели поверили,
рассказчик сам начинает в них верить. Одним словом, нечто "хлестаковское".
Хорошо это или плохо?
Для свидетеля на суде, конечно, плохо. Для произведения искусства не
плохо и не хорошо, это — естественно. Это не должно вызывать тревогу. В
этом и заключается художественная правда. Та самая, которая, отталкиваясь от
действительности, возвращается к ней же.
И вот тут-то я не могу не привести отрывок из письма Соловьева ко мне,
отрывок, который, на мой взгляд, дает очень убедительный и точный ответ на
все возникшие у меня вопросы.
В начале письма Соловьев пишет, как он мучился на первых порах, пытаясь
"втиснуть себя" в написанного в книге и сценарии Валегу. Ничего не
получалось.
"И вот тогда,-- пишет Соловьев,-- я стал искать другие ходы и
приспособления к роли и в конце концов решил не "подражать" книжному Валеге,
как пытался было делать вначале, а попробовать строить на основе вашего
материала то, что у меня может получиться. Я стал чувствовать себя
свободнее.
Теперь мне пригодилась и тяжеловатая, вразвалку, походка моего бати (у
вас же — "мягкая, беззвучная походка охотника"), и чувствительные к вещам
руки, оценивающий глаз, неторопливые, точные движения, стариковская
хозяйственность и аккуратность во всем — моего деда (на это натолкнуло
сходство Валеги со старичком — у вас же). Манерой разговора кино-Валега
напоминает моего бывшего сокурсника Рыбакова, позднее ушедшего из института
"изучать жизнь". А вечно обиженное, насупленное выражение лица почему-то
взято и вовсе с незнакомого человека-- шофера пострадавшей "Победы" в момент
его объяснения с милицией.
Кое-что перепало Валеге и от меня лично. Мне, например, казалось, что
ему должно быть свойственно чувство ревности, а этого, как вы знаете, у меня
— хоть отбавляй! Пришлось вспомнить и то, как я еще во время войны,
пацаном, нянчился со своими младшими сестрами (вы где-то упоминаете, что
Валега следил за Керженцевым, как "хорошая нянька"). Много пришлось
фантазировать, а ко многому просто привыкать-- ведь фронта я даже не нюхал!
Выручило и мое давнишнее увлечение рисованием — это помогло найти
индивидуальность в костюме".
Так вот, оказывается, что получилось с Валегой. Он разросся,
расширился, окреп. Работая "над ним" в книге, в сценарии, я шел от живого
человека. Соловьев, работая над ролью, отталкивался от книжного образа и
лепил свой собственный, живой, беря детали из жизни — от деда, отца, друга,
шофера, самого себя. Кстати, мне очень нравится слово "отталкивался". В
данном случае оно очень точно. Именно отталкиваться от образа, идти от него
вовне, в мир, а не насильственно втискиваться в него, замыкаться. Вот это-то
"отталкивание" и рождает художественную правду. Круг
замкнулся--действительность вернулась
к действительности. .
Кого же из этих трех Валег я больше люблю? Живого ли, но чуть-чуть уже
потерявшего четкость очертаний (а как хотелось бы их восстановить,
встретившись с ним сейчас), или книжного, с которым нас сблизила совместная
выдумка, или самого молодого, "соловьевского", где многое зависело уже не от
меня? Кого же?
На этот вопрос нелегко ответить. Думаю, гадаю, а ответ все один
--Валегу...
1959
Р. S.
Прошло двадцать два года с тех пор, как мы расстались с Валегой в
медсанбате на окраине Люблина. За это время успело уже новое поколение
вырасти, о войне знающее только по рассказам, книгам и фильмам, далеко не
всегда достоверным. А старые фронтовые друзья? "Иных уж нет, а те далече".
Те, с кем все же свела послевоенная судьба, как и я, постарели, поседели, а
кто и полысел или валидольчик посасывает. А Валега?..
Валега смотрит на меня "соловьевскими" глазами с финальной групповой
фотографии из фильма "Солдаты" — серьезный, собранный, аккуратный-- рядом с
Фарбером, Чумаком, Седых, санинструкторшей Люсей, и слышу я голос Керженцева
— последние слова фильма: "Где вы сейчас? Живы ли вы, друзья? Я вглядываюсь
в ваши лица и стараюсь представить, как выглядите вы сейчас. Подумать только
— Валега, Седых,-- ведь вам уже за тридцать, женились, детишки растут. И
ходят они уже, вероятно, в школу и пишут каракулями на косых линейках --
МИРУ — МИР! Счастливые, они не видели, не знают войны. Пусть же они ее
никогда не узнают..."
И вот настал декабрь 1966 года. Я в Москве. Делаю сценарий для
документального фильма о далекой Аргентине, в которой никогда не был.
Как-то возвращаюсь со студии, и мне сообщают: "Тебе звонили из Киева.
Говорят, разыскивает тебя какой-то твой связной. Через милицию..."
Вот это да... У меня было два связных — Титков в Сталинграде, потом
Валега. Кто же из них? Звоню в Киев... Да, звонили из 1-го отделения
милиции. Какой-то Волегов Михаил разыскивает. Хочет узнать адрес. Но милиция
без моего разрешения не дает. Как быть?
Прошу через милицию узнать его адрес и дать мой. Через час я уже
записываю адрес: станция Бурла, Алтайского края, ул. Пушкина, No 59-а,
Волегову Михаилу Ивановичу...
Бегу на телеграф... Посылаю телеграмму, затем письмо. Вскоре — о чудо,
почта почувствовала, постаралась, поторопилась — получаю ответ. Не могу не
привести его полностью:
"Дорогому и любящему другу Некрасову Виктору Платоновичу, бывшему
капитану по строевой части 88-го отдельного саперного батальона 79-й
гвардейской стрелковой дивизии с самым наилучшим чистосердечным приветом к
Вам Волегов Михаил Иванович, ваш бывший связной 1944 года. Виктор
Платонович, прошло столько времени после того, как мы с вами расстались в
1944 г. под Люблином. Я сейчас не найду слов с чего начать. Во-первых, я
вас, Виктор Платонович, благодарю, что вы так скоро отозвались. Это все
произошло так просто, что мне даже самому не верится. Когда я вас проводил в
медсанбат, то после вас я тоже недолго воевал. Взяли Люблин, форсировали
Вислу, и был я под
Варшавой ранен. Был артналет, и меня ранило в левую ногу, в колено. Это
было 9 августа 1944 г. Был я в трех госпиталях, домой пришел 4 января 1945
г. Жил в Барнауле до 1950 г., а потом выехал в Бурлу, где и в настоящее
время живу. Работаю в Коммунальном отделе столяром. Семья у меня богатая.
Жена Елена, старший сын Анатолий женат, работает шофером в совхозе, жена его
Раиса — учительница и учится в педучилище. У них два сына — Саша, ходит в
1-й класс и Валера, ему всего один год. Дочка наша Галочка с 1947 г. и зять
Виктор с 1944 г. — агроном, сейчас в армии. У них дочка Танюша — 1 год и 2
мес. Живут они у его родителей в Карасях — 100 км от нас по жел. дороге. С
нами дочка Нина
1950 г., ученица 10 класса, и сын Борис 1952 г., ученик 8 класса. Вот
это моя семья. Три внука, три раза дед, но бороды еще нет. Вот, Виктор
Платонович, они, дети, и заставили вас разыскать. Все говорят-- папа,
расскажи да расскажи, а я и говорю: "Был у нас командир, жив или нет сейчас,
говорю, не знаю, только знаю, что вы с Киева". У нас был разговор за вас, за
фронт, и я знал только, что вы с Киева, а отчество забыл. Это вас дочка Нина
нашла, и так быстро все получилось, что я и сам не пойму. Она хотела в
архив, в Москву, а послала в Киев. Теперь узнали все подробно. Коротенько о
себе. Живем мы на станции Бурла, теперь он уже район Бурлинский, граничит с
Казахстаном и Новосибирской областью. Живу в своем дому и живем, как
сказать, на половину — вперед не бежим и сзади не отстаем. Вы, Виктор
Платонович, тоже сообщите, как вы живете, и вышлите свое фото. Я вас
представляю, но ведь это было давно и не мирное время. Каково у вас здоровье
и как рука у вас сейчас? В какую вы были ранены? И как зовут вашу мамашу,
сколько им лет, живете в казенном или в своем доме? Высылаю свое фото --
снимался в 65-м году. Было мне 41 год. Теперь уже 42, пошел 43-й. Но еще
бегаю хорошо. Ну вот пока и все, заканчиваю писать. Извините, что я вас
побеспокоил, но что меня заинтересовало, то эта ваша давняя простота. 22
года прошло, 22 раза обнимаю, 22 раза целую. Я жму вашу правую руку. Ваш
бывший связной Волегов Михаил Иванович. До свидания. 5 декабря 1966 года".
К письму приложена была фотография... Да, не восемнадцать лет, пошел
уже сорок третий... Но чубчик, зачесанный назад, тот же, и глаза те же,
охотничьи. Брови сдвинуты, две морщинки от них вверх, по лбу, так и кажется,
скажет сейчас: "Ну вот, товарищ капитан, опять не кушали. Донесение напишете
потом, подождет ваш дивинженер, не умрет..."
Я тоже послал фотографию. На грех, нашлась только одна, снятая на...
Бродвее,--остальные были все в галстуке, для удостоверений. Сразу же
ответил: "Очень и очень благодарим за фото. Жена спрашивает, похож ли? Я
только глянул и сказал — да. Усики те же самые. Но время прошло очень
много, конечно, немного и постарели. Но все же я вас представлял..."
Не без трепета я послал ему и книгу. А вдруг обидится? Ведь в
Сталинграде он был вовсе не связным, а рядовым бойцом в саперном батальоне.
А я данной писателю властью, да еще не сменив фамилии, превратил его в
сталинградского ординарца. А вдруг друзья на смех подымут: "Говоришь,
воевал, мины ставил, а командир вот твой пишет, что вовсе в услужении
был..." Нехорошо как-то...
Но нет, не обиделся.
"-- Мы всей душой вас благодарим за вашу скромную посылочку с книгой о
том, как мы с вами вместе были на фронте. Можно почитать и кое о чем
вспомнить, особенно о Митясове и Люсе. А мой сынишка, Боря, отбивает книгу у
всех и сидит читает, а за вопросами ходит да мне и спрашивает: "Папа, а вот
кукурузник какой самолет?.." А я ему говорю — не спал всю ночь, как и мы,
бомбил, а мы минировали, ходили за "языком". И дальше — "Вот вы, Виктор
Платонович, пишете за мои пельмени и картошку в мундирах, так все смеются
надо мной, а ведь это была сущая правда. Все было так, только нужно подумать
и представить".
И кончает письмо: "Я бы хотел, чтобы вы приехали к нам на Алтай.
Отведать нашего хлеба и соли. Хотя бы на минутку. Хоть на картошку, хоть на
пельмени, хоть на окрошку, а все равно мы соберемся вместе. Посидим,
поговорим, по маленькой выпьем..."
А в одном из последующих писем (посмотрев уже "Солдаты") приглашает
вместе со мной и Юру Соловьева. Увы, пока это еще не осуществилось. Дела,
болезни, расстояния...
Но встреча будет, я верю, я знаю. И обязательно вместе с Юрой.
"Книжный" и "киношный" Валега говорит Керженцеву:
"-- Когда кончится война, я поеду домой и построю себе дом в лесу.
Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете три недели. Мы
будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить.
Керженцев улыбается:
— Почему именно на три недели?
— А сколько же? Вы больше не сможете. Вы будете работать. А на три
недели приедете... У нас хорошие места на Алтае. Не такие, как здесь. Сами
увидите. И пельменями вас угощу. Я умею делать пельмени. По-особому,
по-нашему..."
То же самое мне говорил "живой" Валега. И я жду теперь этих пельменей.
Дом у Валеги, правда, не в лесу, а в голой степи, и вряд ли мы будем ходить
на охоту, да и охотник я, откровенно говоря, неважный и рыболов тоже, но не
за этим же я поеду...
...Керженцев лежит во дворе сталинградского домика под пыльными
акациями и долго не может заснуть. Войны в Сталинграде еще нет. Рядом с ним
в двух шагах лежит Валега, свернувшись комочком, прикрыв лицо рукой.
И Керженцев думает:
"Маленький, круглоголовый мой Валега! Сколько исходили мы с тобой,
сколько каши съели из одного котелка, сколько ночей провели, завернувшись в
одну плащ-палатку... Привык я к тебе, лопоухому, чертовски привык... Нет, не
привык. Это не привычка, это что-то другое, гораздо большее. Я никогда не
думал об этом. Просто не было времени. А ведь на войне узнаешь людей
по-настоящему... (Дальше всякие мысли о войне, о людях на войне.) Ну,
спи, спи, лопоухий. Скоро опять окопы, опять бессонные ночи. Валега — туда!
Валега — сюда! Дрыхни пока. А кончится война, останемся живы, придумаем
что-нибудь..."
Вот и кончилась она, и, о чудо, мы остались живы. И придумываем что-то.
А пока скажу, как Валега: 25 лет уже прошло, 25 раз обнимаю, 25 раз целую
тебя. До скорой встречи, четвертой, самой счастливой...
1967
ПИСЬМА
(Письма В. Некрасова полностью публикуются впервые)
Харьков. 22.12.43
Наконец-то вчера вечером, на 6-е сутки мы добрались до Харькова.
Думали, 2--3 дня, а вышло шесть. Ехали в основном благополучно, хотя не без
обязательных автомобильных происшествий. До Полтавы, можно сказать, ехали
все время хорошо без всяких инцидентов. В Полтаве же кончился бензин, и спас
нас редактор полтавской газеты--Ленин знакомый,-- давший нам 30 литров,
которые и дотянули нас до Харькова. После Полтавы стала понемнояску
портиться машина, и в 30 км от Харькова настолько в ней все поломалось, что
мы уже было пешком двинулись дальше. Но все-таки в конце концов починить
удалось, и мы с грехом пополам, вздрагивая от страха перед каждой попутной
ямкой, добрались до Харькова. Ночевали мы в селах, в хатах, население
приветливое и охотно нас кормило, т. что хлеб и колбаса почти нетронутые
приехали с нами сюда. Мерзли в дороге порядочно — машина открытая — но в
основном только ноги, т. к. мы с головой накрывались брезентом, спасавшим
нас от ветра. Кроме того, согреваться можно было и в кабине шофера. В
Харькове нас ждало маленькое разочарование — Лида — Ленина жена улетела в
Москву на 3 дня и вот уже скоро 2 недели как отсутствует. Зато в Ленькиной
комнате мы застали его приятеля — журналиста с женой, временно "приюченных"
Лидой в их комнате. Славная пара. Он — моряк, объездивший весь земной шар,
она — как будто узбечка, хотя и зовут Шурой. Накормили нас жареной
картошкой с салом и горячим кофе, не считая четвертушки водки. С дороги все
это было очень приятно, тем более что в квартире холоднее, чем у нас в
Киеве. Дров тоже нет. Освещение тоже коптилочное. Приятель к тому же заболел
еще плевритом, одним словом, жизнь тоже не ахти какая сладкая. Сейчас Ленька
пошел в редакцию, а я в валенках и "кудайке" рассматриваю журналы по
искусству, спасенные Ленькой из соседней печки. Завтра намечаю поход в баню,
а послезавтра, вероятно, двину дальше. Ну вот пока и все. Крепко вас целую.
Надеюсь, что это письмо до февраля до вас все-таки дойдет.
Вика.
3.1. 44.
Сегодня мороз. Впервые за все время появилось солнце. И ветер. Первый
зимний день. В хате тепло, хотя единственный вид топлива здесь — солома.
Хозяин жарит нам картошку — вчера мы получили масло. Я здесь уже четвертый
день. Работой или, вернее, занятиями нас особенно не утомляют. Вчера и
позавчера вообще занятий не было. Сижу в хате и читаю. Кончил Дюма. Вчера
прочел "Диктатора Петра" и "В тупике". Хотя это и 23-й год, но я поражен,
как тогда разрешали печатать такие вещи.-- А с книгами здесь туговато, надо
было больше из Киева взять. Достал у какого-то парнишки "Девяносто третий
год" на украинском языке — постараюсь дней на 5 растянуть. Газет с
Днепропетровска не читал. Питаемся только доходящими слухами. У вас вокруг
Киева дела как будто совсем хороши. И у нас здесь кажется неплохо. Канонада
с каждым днем все тише и дальше. Но без газет трудно и скучно. И в полку, и
в госпитале, и в Сталинграде, даже в самые трудные минуты, мы аккуратнейшим
образом получали даже московские газеты. Интересно, сколько меня здесь
продержат. Начфина еще не видал. Он в другом селе и сейчас без денег. За
декабрь уже платил здесь, т. что я, вероятно, получу сразу за 2 м-ца. А
письма от вас, если только задержусь здесь, начну получать не раньше
февраля. Ну, целую.
Вика.
10.1.44.
Дорогие Мама и Соня! Вот уже 10 дней, как я здесь. Скука отчаянная.
Встаем часов в 8--9, я и мой сожитель — мл. лейтенант — довольно славный,
простой и спокойный сызранец. Бежим через три хаты за хлебом, возвращаемся
и завтракаем тем, чем хозяйка угостит. На свой завтрак, так же как и на
ужин, не ходим — километра за полтора надо ходить от нас, а нам лень --
ограничиваемся только хождением на обед. После завтрака часа 2 какие-нибудь
занятия. В 2 обед. Вот и все обязанности. Остальное время делай что хочешь.
Есть книги — читай, нету --скучай. Я занимаюсь пока первым. "93-й год", к
сожалению, кончил, жду очереди на "Войну и мир". Надо было все-таки от вас
что-нибудь еще из книг взять, а то без чтения здесь совсем сдохнуть можно. В
госпитале хоть радио было, и газеты ежедневно, и кино, и возможность в город
сходить — и то скучали, а здесь — дыра... Прошло рождество. Хозяйка
сделала куру, сварила узвару. Нам выдали сала, консервов, печенье. Чуть-чуть
кутнули, но в общем скучно. Понемножку и обмундировывают нас. Получил
валенки, меховой жилет, рукавицы. На дворе морозец, т. что кстати, хотя, по
правде сказать, на воздухе бываем мы редко. Встретил я здесь двоих друзей из
нашей дивизии. Один был одно время в Сталинграде, полк. инженером в соседнем
полку — я его, правда, мало знал. Другой — Чичев — к-ром взвода в
саперном батальоне. И в Сталинграде, и позже он очень часто работал в моем
полку со своим взводом. Очень славный малый. Мы с ним в один день, в октябре
42-го года пришли в дивизию. В августе он был ранен и вот уже 2 месяца
находится здесь. Он сейчас со мной в одном взводе. (Мы здесь все разбиты на
взводы и роты) — живет неподалеку. По вечерам, от нечего делать, собираемся
и, как старые ветераны, вспоминаем прошлые дни. Вот так и тянется наша
жизнь... Видал начфина. Обещал 12-го платить. Сразу же вышлю. Аттестат, к
сожалению, выписывать можно только из части. Целую.
Вика.
13.1.44.
Дорогие Мама и Соня!
Позавчера перебрался на новую квартиру, к Чичеву и Шевченко, моим
старым друзьям по дивизии. Прожил с ними два дня, а сегодня чуть свет
отправили их в командировку, вероятно, недели на две, а вместо них нового
поселили. Так всегда на войне --только привыкнешь друг к другу, сдружишься,
и бац — в разные концы. Сегодня, о чудо, получил письмо. Я даже не поверил,
оказывается, от лейтенантши, моей попутчицы из Баку до Харькова. Работает в
штабе нашей Армии и каким-то образом узнала мой адрес и написала. А от вас
— нескоро и ждать. Если здесь не дождусь — с нового места опять
месяц-полтора ждать.
Жизнь по-старому. Читаю "Войну и мир" — перечитывал в 39 году, на даче
в Буге, а сейчас читаю с неменьшим, если не с большим интересом. Любопытно,
что раньше мне интересны были военные куски, а сейчас — наоборот. Вообще --
какой-то удивительно успокаивающий роман. Сегодня обещает быть начфин,
т. что смогу выслать деньги. Боюсь, правда, что дадут только за
декабрь. Ну, крепко целую.
Вика.
19.1.44.
Дорогие Мама и Соня!
Я уже на третьей квартире — перевели нас в другой край села. Хата
теплая и относительно чистая. Живем вдвоем — я и мл. л-т (другой уже)
из-под Москвы. Совсем простой, но очень милый и услужливый паренек. Кроме
нас, в хате еще шестеро — хозяйка и пятеро ребятишек. Но живем в общем
дружно. Когда лень ходить в столовую, хозяйка нас борщом кормит, а когда
получаем сало — жарит нам картошку. А вообще жизнь без изменений. Третьего
дня сходил наконец в баню --вернее, помылся горячей водой, а вчера еще
добавочно помыл голову. Все свободное время (а его достаточно) с упоением
начитываюсь "Войной и миром" или же занимаюсь собственным литературным
творчеством. Хорошо, что захватил тетради из дому, т. что в общем не скучаю
и отсутствие интересного общества меня не тревожит. Несколько дней тому
назад выслал вам 900 рублей. Следующая получка будет не раньше февраля. С
января начну получать полную ставку 1450 р., т. что смогу кроме вас
понемножку расплачиваться и с Ленькой, и с Баку.-- Получил сегодня письмо из
полка от некоего Иванова, подчиненного Ваньки Фищенко, с которым мы лежали в
госпитале. Кое-кто еще остался жив. Сижу вот и пишу всем письма. Ну, всего
хорошего. Крепко целую.
Вика.
5.2.44
Вот уже полтора месяца как я от вас уехал и до сих пор ничего не знаю
об вас. Когда же наконец я начну получать. В резерве последние дни я со дня
на день ждал и ежедневно бегал в штаб узнавать. Но так и не дождался.
Обещали пересылать, но все горе в том, что мы теперь не стоим на месте
(война идет успешно!), а все время движемся вперед, а это всегда
расстраивает регулярность почты. Дороги ужасные, машины грузнут, и мы даже
газет сейчас не получаем. Отсюда послал вам уже одну открытку дня 2 тому
назад. Работаю я сейчас в большом Чуйковском хозяйстве (Ленька объяснит вам,
что это такое — я думаю, он уже в Киеве). Превратился в заправскую штабную
крысу. Сижу за столом, передо мной различные карты, схемы, папки с делами,
одним словом, все то, от чего я уже давно отвык. Опять появились в моей
жизни карандаши, угольники, резинки и прочие канцелярско-чертежные
принадлежности. Работать приходится много — часов с 10 утра до 1 часу -
двух ночи. Приходится иногда ходить и по различным заданиям, что особого
удовольствия сейчас не доставляет — т. к. грязь невылазная. Вообще не зима,
а какое-то недоразумение. Снега давно уже нет --только грязь, противная,
вязкая. Сапоги и портянки хронически не высыхают.
Живем мы вместе со Страмцовым, вернее ночуем, т. к. только спать
приходится у себя дома. Кормят не плохо. Дополнительно получаем сливочное
масло, консервы, печенье. Табак и спички не переводятся. Одним словом,
жаловаться пока не на что. С непривычки только после своего 6-тимесячного
ничегонеделанья немного устаю целый день работать. Но ничего — привыкну.
Народ, окружающий меня (всего 7 человек, считая чертежниц и
машинисток),-- симпатичный.
Со Страмцовым я знаком еще со Сталинграда. Он был тогда ком-ром
саперной роты, которая всегда вела работы в моем полку. Часто бывал у меня и
я у него. Симпатичный, культурный инженер-горняк, днепропетровец. Это он,
собственно говоря, и сосватал меня, увидев в списках "безработных" мою
фамилию. Майор Климович — до какой-то степени мое начальство — тоже очень
культурный, остроумный и веселый москвич, инженер-архитектор.
Начальник мой тоже неглупый, серьезный, спокойный и выдержанный
человек.
Как видите — первое впечатление у меня не плохое. Какое я на них
впечатление произвел, не знаю, но думаю, что тоже не очень плохое.
Роман мой, по совершенно понятным причинам, остановился и, боюсь,
нескоро возобновится. Четвертый том "Войны и мира" тоже не окончен. Вожу с
собой в мешке. На чтение времени не хватает.
Ну вот и все пока. На письма от меня особенно не рассчитывайте,
придется ограничиваться открытками. Мой адрес п.п. 07226.
Ну, всего хорошего.
Крепко вас целую и все-таки жду писем. Что слышно о Сергее Доманском и
о других, возможно, обнаружившихся друзьях? Привет Жене и Лидии Васильевне.
Еще раз целую.
Вика.
15.2.44
Пишу Вам сейчас из своего бывшего полка. Попал сюда совершенно
случайно. Поехал в командировку на несколько дней и попал как раз в то село,
где стоит сейчас мой бывший полк. Представляете, как я обрадовался! Встретил
сначала старшину разведки, единственного оставшегося в живых со всей
разведки. Он повел меня к саперам. Из моих бывших осталось только двое --
мой бывший связной (нечто вроде денщика) — Титков и еще один боец --
Кузьмин. Других всех или ранило или убило. В живых остался и комсомольский
наш вождь — Вася Черников, с которым мы дружили еще в Сталинграде. Весь
вечер вчера с ним провели. Титков где-то достал немного водки, нажарил уйму
картошки, и мы не очень пышно, но все-таки отпраздновали нашу встречу — я,
Титков Вася и новый ком-р взвода. Почти все мои вещи, оставшиеся в полку
<...>, пропали, литературу трофейную сожгли, остались только часы,
которые уже покоятся в моем боковом карманчике.
Мой адрес п.п. 07226.
А все-таки приятно встречать старых друзей. Да и не только друзей. Я
обрадовался даже лошадям, которые до сих пор еще живы, даже старым
поржавевшим немецким минам, сохранившимся до сих пор как наглядные пособия.
Из друзей своих не видал еще только начфина, жившего раньше всегда у меня.
Уехал куда-то на пару дней. Думаю сегодня еще пробыть здесь, а завтра уже
двину назад, если к тому времени мое начальство не переедет снова.--Опять
выпал снег, и подсохшая было немного грязь опять вся размазалась. Ох, как
она надоела! Скорей бы настоящая весна! Ну, крепко целую. Когда же наконец
начну получать письма.
Вика.
1 марта 1944 г.
Урра! Сегодня вернулся после 5-тидневной командировки и нашел на окне
сразу 6 писем — из них 3 от тебя, дорогая мамочка. Ты не можешь себе
представить, как я им обрадовался! Измятые, старинные конверты "от
присяжного поверенного Н. М. Александрова" и на них мой адрес, написанный
твоим почерком, почерком, который я уже 2 года не видал и к которому так
привык до войны. И вот он опять появился в моей жизни — размашистый,
неразборчивый, но такой близкий и дорогой. Но почему их так мало — этих
писем. Неужели отправили из резерва обратно. Пришли письма No 1, No 5 и одно
(по-видимому, второе) от Жени Парсадановой с твоей маленькой приписочкой.
Последнее от 29.1. Из Баку, оказывается, письма скорей приходят, чем из
Киева. Последнее письмо от Жени датировано 4.2.44.
И нужно же, в довершение ко всем вашим мытарствам тебе еще руку
сломать. По себе знаю, как это противно чувствовать себя одноруким. Какая-то
идиотская беспомощность. И все время цепляешься ей за все, и спать мешает, и
вообще раздражает. Я, правда, под конец привык к своему гипсу и даже
перестал замечать его, но сейчас, когда он уже давно снят, я все-таки
чувствую большую разницу между правой и левой рукой. Мышцы атрофировались, и
рука стала значительно слабей. Удивляюсь, как у тебя так быстро все-таки
срослась кость. Я снял гипс через 50 дней после наложения и через 65 дней
после ранения. А ты меньше чем через 1 месяца после перелома уже воду
таскаешь и дрова рубишь. Твои кости оказались моложе моих. Замечательно!
Только ради Бога, больше не падай...
Чортова война, как она всем надоела! Не может быть, конечно, никакого
сомнения, что раньше или позже я к вам приеду (я почему-то глубоко уверен,
что все мы доживем до конца войны и даже дальше), но как бы хотелось, чтоб
это поскорей произошло и чтоб я приехал к вам не на 6 дней, а навсегда, чтоб
мы могли по-человечески устроиться и жить все вместе, без долгов, рубки дров
и хождений за водой и на базары. Это будет, я знаю, но, боюсь, не 1 мая, а
немного позже. Черчилль сукин сын, даже на этот год не обнадеживает.
И все-таки я счастливый человек! Все-таки мне удалось побывать дома и
повидать вас. А не рань меня — этого б никогда не случилось. И все-таки я
верю в свою счастливую звезду (как пишет мне Женька) --все-таки 2 года я
провоевал и в самых адских котлах перебывал (позапрошлогоднее Харьковское
наступление, затем отступление, Сталинград, Донец в этом году) — и все-таки
жив остался и вас повидал. Ну разве это не везение? Вот грустно только, что
бабушку в живых не застал. Для нее, может быть, это даже и лучше, чем
мучиться в ее возрасте так, как вы мучаетесь, но все-таки такая чудная
бабушк" у меня была, как ни у кого другого. Я вспоминаю наши уютные вечерние
прогулки в Буге, на опушку, в сопровождении коров и собак, красивые закаты,
чаепитие на веранде, хождения навстречу к поезду к овсам. Как это было
все-таки хорошо и уютно, несмотря на целый ряд жизненных, бытовых
трудностей, которые кажутся теперь такими незначительными,
ничтожными.--Теперь вообще живешь только мечтами о будущем или
воспоминаниями о прошлом. О настоящем думаешь только в одном плане--скорей
бы оно прошло. Какое будет будущее, трудно сказать, но прошлое все-таки было
хорошее. Во всяком случае, теперь таким оно кажется. Были друзья, был свой
дом, интересная учеба (о работе я, правда, этого сказать не могу) — а эти
три элемента, пожалуй, самые важные в жизни. Я часто, засыпая, вспоминаю и
представляю нашу киевскую квартиру. Какой чудный вид, сколько воздуху,
света, какие милые и привычные все предметы — шкафы, книги, ободранные
кресла, полочка с бирюльками, большое кресло, в котором бабушка любила
сидеть (потом она, правда, полюбила небольшие ампирные кресла)... Далее
потолок с привычными трещинами, даже люстру с разбитым одним абажуром и
закопченн


