Николай Полунин. Дождь

страница №2

частую не видим даже поворачивающей в
очередном колене стены, а лишь затылок идущего перед нами, и нам все равно,
куда и к какой правде идти, глядя друг другу в затылок.
Я больше так не мог.
И настал день прощания. Вчера я произвел окончательную инвентаризацию,
прикинул, как я все это буду перевозить, и написал себе бумажку, запасы чего
мне, наверное, придется пополнять. Затем загрузил первую партию. В город я
думал наведаться не раньше второй половины зимы, когда день пойдет на
прибавку. Это было хорошо — думать такими категориями. Не "в
январе--феврале", а "день на прибавку".
Словно дождавшись наконец, небеса разразились ливнем. Он начался ночью.
Я был разбужен его шумной силой, ударами капель но карнизу, в стекло. Ветер
трепал в темноте деревья, и слышен был их скрип за окном. Под шубами, — дом
порядком выстыл, и постель моя представляла собой ворох шуб и шкур, — было
тепло, в ногах возилась Риф. В моем сне среди многих-многих людей было
много-много женщин, прелестных и страстных, и теперь я забывал их одну за
другой, по ступенькам поднимаясь в этот мир. Или, .черт возьми,
спускаясь?... Протянул руку, нашарил на столике рядом бутылку и стакан. Они
стояли тут вот уже несколько ночей подряд.

Утром дождь не перестал, а лишь сделался мельче и противнее, и я поехал
прощаться с мокрым городом. Я взял фургон — еще тот, хлебный, и объехал на
нем все свои памятные места, и те, что были давними, и те, что появились за
последнее время. Вот здесь Риф погналась за кошкой, а я что-то делал, не
видел и потом долго искал, кричал и даже стрелял. Тут меня сдуру занесло в
узенький проулок, а в нем столкнулись автобусы, и пришлось выруливать задним
ходом, и я вдоволь понатыкался в стены и низкие окна домиков.
Я проник в районы, почти или вовсе не тронутые моими набегами. Они
располагались очень далеко. Даже архитектура здесь несколько иная. Риф
сегодня была оставлена дома. Через перекресток виднелся храм с
новоотреставрированными главами и звонницей. Четыре колокола висели над
крышами, и взобраться к ним было нелегко, но я вскоре все-таки стоял там,
сжимая мокрые чугунные перила, ограждающие квадрат каменной площадки. Тучи
шли над городом, сея водяную пыль, и крыши, бурые и серые, и
ультрасовременные тела стеклянных башен одинаково терялись в ней. Я качнул
длинную каплю языка самого большого колокола, подивившись легкости хода.
Вам!.. Прощай, город. Бам-мм!.. Я никогда не покидал его больше чем на
месяц, летний отпускной месяц. Бам-мм!.. А дождь будет падать на пустой
город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, сквозь гнилые крыши
...
Бамм-ммм!.. Нет, конечно, не так скоро, но будет, будет... Б-бам-ммм!! Потом
смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет
падать, падать...
Зимой я погляжу, как это — улицы с неубранным снегом до
окон. Б-бам-ммм!!! ...с неубранным нетронутым снегом... Б-бам-мммм!!!
Внизу я еще и еще тряс головой и вертел в ушах пальцами. Если можно
слышать, как через мутное стекло, то я слышал именно так. Потому, должно
быть, и принял какой-то посторонний шум за часть своего возвращения в
звуковой мир. Но шум усилился, и я уже различал, что это в соседнем переулке
подъехала машина. Хлопнули дверцы. Невнятно перекликнулись голоса. Я весь
застыл. "Принеси ведро", — я отчетливо услышал хриплый мужской голос.
Загремело железо. Тогда я наконец дернулся, поскользнулся и, выровнявшись,
опрометью кинулся туда...
...Вечером я не напился, и это был самый мужественный поступок в моей
жизни. Мне требовалось ясное сознание, чтобы забыть, как, завернув, я
вылетел за угол в тупичок, где едва разъехались бы две легковушки. Поперек
тупичка лежали груда каких-то ящиков, бочки с краской, вдоль стены — леса.
Без сомнения, все это не страгивалось с места уже давно. Ничего больше не
было здесь. Людей не было, машины не было. Ничего.

Выезжали на рассвете. Вчерашний дождь продолжался, неизменный,
терпеливый, и у меня появилось ощущение, что все — один долгий день и так
будет всегда. Риф, привыкшая к кабине, восседала, зажав между передними
лапами ящик с консервами, и делала вид, что охраняет его. На самом деле ее
гораздо больше занимал качающийся дворник перед носом, она не одобряла его,
фыркала и взрыкивала.
Машину я набил сверх всякой меры и теперь с ужасом представлял, как мы
садимся где-нибудь по самые оси. Впрочем, такого быть вроде не должно — я
хорошо помнил место, куда мы направлялись.
Мокрое шоссе было чисто и голо, и я недоумевал, почему не встречается
аварий, покуда не сообразил, что машины здесь попросту слетали с полосы.
Потом я увидел подтверждения этому и видел их еще не раз. Сбитые столбики на
поворотах, рассыпанные леденцы стекол и в кюветах, либо в кустах, либо
забившиеся в толпу ельника беспомощные круги колес и грязь днищ,
искореженное, нередко вычерненное огнем железо с полопавшимся лаком --
механические трупы, разлагающиеся много дольше трупов из плоти, ко все-таки
разлагающиеся. На крупной магистрали нескольких километров не проходило,
чтобы не стояли при ней домики, дачные поселки, был даже один или два малых
города. Я часто бил по шайбе гудка — из-за животных. Они, всю жизнь, верно,
проведя рядом с шоссе, за дни безмолвия соскучились по автомобильным звукам
и выходили к нему и на него. Серый день вокруг делился на множество
оттенков, и я наблюдал их, одновременно и радуясь, и беспокоясь. Это чувство
— радости и беспокойства — жило во мне с утра. Из мокрых облетевших осин
высунулась безрогая башка лосихи, я пролетел мимо, а ома, должно быть, все
глядела вслед Лес отбежал в сторону языком кустарника, на огромной луговине
рассыпались домики следующего поселка. Они были новые, желтые, цвета
некрашеного дерева, копии один другого. Я ехал в дальние страны, я — более
не боящийся не сдержать слово, не выполнить обещанного, не успеть к сроку, я
— с легким сердцем не движимый ничем, кроме древнейшей из забот — заботы о
пропитании и ночлеге, я — отдавший дань даже самому себе, своему смятению и
страху, — я ехал в дальние страны.
Переваливаясь, грузовик вполз на обширный, за росший дикой травой двор.
Дача — двухэтажный дом с горбатой крышей — мокла и хлопала открытой
форточкой в плетеном застеклении веранды. Я принял решение считать хлопки
приветствием и спрыгнул в мокрую траву с набившимися палыми листьями. Все
казалось тем же здесь — по крайней мере, насколько я мог судить. Я приезжал
сюда трижды, будучи едва знакомым с хозяевами, меня всегда брали за
компанию. Я знал только, что хозяева на зиму уезжают, хотя дом — я убедился
еще в первый раз — был вполне пригоден для наших зим. Очень он мне
понравился тогда: я подумал, что хорошо бы иметь такой вот дом, только
где-нибудь в глуши, чтобы жить там безвылазно, и вздохнул.
Теперь я надеялся, что дачники успели выехать еще в начале осени: они,
кажется, были люди со странными привычками и предпочитали проводить в
городской квартире лучшее время года; я, впрочем, не знаю их квартиры.
Вполне возможно также, что их распорядок диктовался службой.
Все оказалось как я и предполагал, и мне не пришлось видеть и разбирать
осколки мгновенно прервавшегося чужого быта. На мебели чехлы, занавеси
подвязаны, дом окуклился до весны. На кухне на столе, нарушая общую картину,
стояли два бокала, тарелки с засохшей снедью. Я подумал мимоходом, что те.
кто ел и пил здесь, оставили и форточку открытой. Наверху в спальне была
плохо застелена широкая софа, под краем сползшего покрывала свернулись
прозрачные женские чулки. Я подержал их в руке, холодные, невесомые. Потом,
скомкав, зашвырнул в угол. Нет, с этим покончено. Покончено с этим, слышишь?
Обойдя все, я занялся печкой. Отапливался дом замечательно: большой
изразцовой печью, расположенной точно в центре и выходящей боками во все
комнаты, безо всяких там котлов, радиаторов, труб и прочих уязвимых мест.
Деревяшки в округе были сырые от дождя, поэтому я приволок из машины и
расколотил два ящика и затопил пока ими, а выпавшие банки оставил веселой
грудой на полу. Разгрузил остальное. Риф улепетнула осматривать участок, и я
трудился один. Большинство припасов я поместил в сарайчик-пристройку, там
же, кстати, нашлись и сухие дрова, и уголь — довольно много. К вечеру у
меня все лежало по местам, и я мог отдохнуть перед маленьким камином в
задней комнате. Последним делом я соорудил в камине очаг, в котелке сейчас
булькал суп, и я предвкушал его, горячий, впервые за столько дней. И впервые
за несколько дней я мог отдохнуть, и мне было тепло, и я спрашивал себя: а
что дальше?
6
...дальше были новый овраг с новым ручьем, светлевшим внизу в лесном
мусоре — гнилых стволах, гнилой листве; и кусты бересклета с умирающими
оранжево-лиловыми глазами на ниточках, с зеленью тонких ломаных стволиков; и
одеревенелые стебли, растущие прямо из воды; и зеленая вата водяного моха; и
ряска на болотцах уже упала на дно, а коричневая жидкая стужа затягивается
корочкой — где у бережков на ней торчит осока; на болотца, на их торфяные
западни я не приду зимой, а там, на склонах оврагов, мы с Риф вдоволь
наваляемся в снегу, когда он ляжет сине-светлой гладью, с неглубокими
зализами у стволов... и он лег, искрящийся, сыпучий, и даже когда долго не
выпадало нового, в стакане с натаянной влагой не роились привычные черные
точечки; морозы принялись дружно, в одночасье, сильные, но не злые; шар --
ноги-руки-лапы-хвост — скатывался, бороздя синий закатный склон, прямо из
задней калитки, выходящей в овраг (как только не сделали внизу помойку, но
вот не сделали же, и теперь не будет на планете помоек), а через ночь или
несколько ночей целебный снегопад покрывал раны...
Действительно, читал я мало. Бродил с Риф по окрестностям — в болотных
сапогах, а когда выпал снег — на коротких самодельных лыжах. Домики поселка
превратились в сугробы с торчащими немногими трубами, заборы будто
укоротились вдвое. Когда после первого затяжного бурана я отправился
разведать дорогу в город и, в виде эксперимента, сошел с лыж, то провалился
почти до пояс в снеговую равнину, где раньше была трасса. Это было обидно,
хотя, конечно, я мог бы и сам сообразить, что в город зимой не проедешь. Да,
обидно. Не увидеть мне заснеженных площадей с выпертыми сталагмитами
пьедесталов.
Мой грузовик, укрытый брезентом, сделался снежной горой посреди двора.
К счастью, в несколько дней переезда я руководствовался мудрым правилом о
каше и масле. Сарайчик теперь был забит всевозможными продуктами: окороками,
колбасами, несколькими коробками яиц — я отыскал их чудом, непротухшие, --
и с наступлением холодов приходилось вырубать сметану из бидона тесаком. В
доме одну комнату я превратил в кладовую, переведя мебель на топливо, а по
стенам соорудив стеллажи, где сквозь прозрачность банок анемично улыбалось
силой втиснутое туда лето. Одна сторона торчала горлышками бутылок. Запасов
мне должно было хватить с избытком. Риф тоже пока не возражала против
консервированного мяса. У меня была пара охотничьих ружей, одно с третьим,
нарезным стволом, был карабин, но я не охотился и лелеял надежду, что по
крайней мере в эту зиму мне не придется этою делать.
В том же сарайчике-пристройке отыскался ящик с инструментом (очень
неплохим, кстати), и сперва в целях развлечения, а после войдя во вкус, я
взялся за внутреннее благоустройство. Материалы добывал варварски — громя
по мере надобности ближайшую дачу, протоптал к ней тропку. Такими тропками,
постепенно углубляющимися, я разукрасил территорию окрест, вточь как мышь
роет свои ходы под снегом. Посчитав лестницу на второй этаж громоздкой,
сделал другую, оригинальной конструкции, винтовую, запомнившуюся из
какого-то журнала. Стол показался неудобным — три дня подряд мастерил иной,
изящный и универсальный. Сделал внутренние двери раздвижными, над кроватью
устроил балдахин, а потом снял его. Мне очень нравилось обходить дом. Это
был мой дом. Из некоей унаследованной недвижимости я сам, своими руками
создал жилище. В той, прежней, жизни, я ни за что не смог бы сделать себе
такой дом, наполнить его тем, что есть в нем сейчас, — не просто тем или
иным набором предметов первой необходимости и даже роскоши, а видимой,
овеществленной уверенностью. Уверенностью, что будущее — будет и я творю
его собственными руками, оно выползает пахучей стружкой, накрепко сбивается
гвоздями с широкими шляпками — вот так и вот так, и только так!...
С каждым днем мне хотелось заниматься этой ерундой все меньше и меньше.

Я остановился передохнуть у самого заборчика. Вытер лоб. Насколько я
мог припомнить, заборчик доставал мне до плеча — осенью я имею в виду. Он
был из металлической сетки с крупными ячеями и ржавый. Тело водяного танка,
вознесенное фермами метров на двадцать над землей, было самой высокой точкой
в округе. Оно уже сливалось с быстро темнеющим небом.
Я перешагнул через заборчик, побрел к вышке и стал подниматься, воткнув
лыжи рядом с первой ступенькой. Лесенка была решетчатая, и я видел снег
прямо под собой. Балки и крепления обступили меня, и я отчего-то
почувствовал себя уютнее. На верхней узенькой площадке вцепился в дрожащий
прут ограждения, привалился спиной к круглой туше танка и стал смотреть.
Отсюда видны были неровные размытые пятна перелесков и низкая бахрома
гонимых по небу туч. Я влез еще выше, туда, где ограждений не было, и ни
один огонек не открылся мне. Гигантский бак отчетливо раскачивался, хотя --
я знал — был еще не пуст: водопровод перестал действовать только с
холодами. Весной лопнувшие трубы потихоньку вернут, что забрали из земли.
В мире были лишь две вещи — тьма и мгла. "Тьма и мгла", — сказал я
вслух.
— Тьма и мгла-аа!..
Но голос мой потерялся в ветре.
Я спустился обратно на площадку, а потом опустился вообще и вернулся
домой. Совершенно незачем было туда лазить, подумал я. Совершенно.

— Ну и что, Риф? Тебя спрашиваю: ну и что? Я побегу кого-то искать? Я
буду вывешивать флаги и зажигать костры? Дудки вам. Я рад, слышите вы, рад
быть один! Наконец-то! — вот все, что я могу сказать. Ты, Риф, видела,
может быть, кого-нибудь еще? Вы, может быть, видели? И сколько? Сотня? Три
сотни? Тысяча? А может быть, двое — со мной? А? Какая-нибудь Ева для меня,
ха-ха... Нет, Риф, я никого не собираюсь искать. Я не буду искать их. Я не
спрашиваю даже — откуда взялось то утро. Какая произошла всесветная
дьявольщина. Ты, может быть, знаешь, а? Не кусайся, глупая собака, я тебе
того-то раза не простил... Риф! Риф! милая моя, вот ты меня любишь, правда?
Ты последнее существо, которое меня любит... да и почти первое. Вот --
поняла? — вот кто если и остался — нелюбимые. Нас никого не любили, и были
мы никому не нужны... И вот однажды кому-то это все надоело... а впрочем, не
знаю. И знать не желаю, понимаешь ты?.. Что это? .Что? Вот это вот, слышишь?
А? А, ветер. Ветер, Риф, и на равнине ни одного огонечка, ты мне поверь, я
уж видел... Ну не пью я, не скули, не пью больше...
По ночам над лунным снегом тянулся чистый, заунывной тоски вой. Риф
вздыбливала шерсть под моей рукой и отрывисто произносила: "Бух!" А
временами древний страх поднимался в ней и пересиливал воспитанную на
собачьей площадке храбрость, и тогда она тоненько плакала, и не находила
себе места, и лизала мне лицо.
В одну из дальних вылазок я наткнулся на почти целого задранного лося и
от великого ума вырубил ляжку и приволок ее домой. Восемь дней длилась
осада. Никогда ранее не покушавшиеся ни на припасы мои, ни на самую жизнь
волки, похожие на худых голенастых собак, теперь разгуливали под окнами, а
по ночам собирались в круг. Разок я попробовал сунуться наружу, и тотчас
здоровенный зверюга прыгнул на меня с крыши сарая; он промахнулся совсем
чуть-чуть. Риф выматывала мне душу своим лаем. На седьмые сутки я вздохнул и
вложил в ствол тяжеленький патрон с жаканом. Мне очень не хотелось этого
делать, но холостые выстрелы их не пугали. Их не пугала даже дробь 4,5. Я
еще раз посмотрел на колодец через дорогу и выстрелил в вожака.
Звери просидели над его телом до вечера, провыли ночь, а наутро
маленькая злая волчица — быть может, подруга вожака — увела их, и цепочку
их следов замело поземкой. Я радовался, конечно, такому исходу дела, хотя
это мало согласовывалось с моими представлениями о волчьих нравах. На всякий
случай просидел взаперти еще полдня, но стая, по-видимому, ушла
окончательно, и я осмелел.
Меж тем зима понемногу прекращалась. Ветер сделался сырым, почти
неизменно дул с юга. Удлинились дни и укоротились ночи. По утрам стали
галдеть птицы. Планета скатывалась по орбите, которая, как мне приходилось
слышать, имеет форму вытянутого эллипса. Когда от бескрайней снежной страны
остались грязно-белые ноздреватые острова, я стащил с машины волглый брезент
и, раскрыв засаленную книгу на слове "Введение", полез в кабину.
За двадцать или около того последующих дней в мире произошли
значительные изменения. Почва окончательно впитала в себя зиму, проклюнулась
новая яркая травка, а почки на деревьях приготовились выпустить те миллионы
тонн листвы, которые наравне с притяжением небесных тел влияют на высоту
океанских приливов. Домики поселка, просыхая, колебали над собой
перспективу. Риф снова сидела рядом со мной, теперь — на удобном помосте, в
меру мягком, в меру неровном, и, как казалось, с благодарностью поглядывала
на меня. Впрочем, ее взгляды можно было расценить и как недоумение: зачем
вновь куда-то ехать, если здесь так хорошо, если все ямки и канавы в
окрестностях так тщательно изучены, если гонять за зайцами, теперь, когда
нет снега, это так увлекательно, а полевки, которых видимо-невидимо, так
вкусны. На взгляды Риф я мог бы ответить, что, конечно, тут хорошо; конечно,
небо везде одно и похожее, а до непохожего ехать — ее полжизни; конечно,
приятно играть в свой собственный дом, и приятно, когда сбываются мечты,
пусть даже невеликие, и приятно, когда ты вдруг наследник всего и можно
брать что хочешь и сколько хочешь, и приятно и, конечно, хорошо, когда есть
теплый ночлег и вкусная еда... Но, мог бы ответить я Риф, но..,
— Но мы едем в дальние страны, — сказал я в свое оправдание. — И
теперь я в общем представляю себе, как заставить эту железку везти нас, если
она вдруг заупрямится. Немаловажно, как по-твоему?
Основную часть груза составляли бензин и запасные части к грузовику. Я
также пополнил и разнообразил свой арсенал и взял много боеприпасов — ни за
чем, просто подвернулся случай. Кое-какое снаряжение, еда, — что нам еще
было надо?
Еще на переломе зимы я решил, что хватит с меня суровых северных
красот, а надо перебираться где теплее. Я хотел достигнуть ближайшего южного
побережья материка, а там — либо вправо, либо влево — Пиренеи или путь в
Африку. Я попытался представить себе, как это будет. Лет на пять, на семь
такой программы хватит, а дальше я не загадывал, дальше нужно было еще
выжить. На трансокеанское путешествие я вряд ли решусь, до конца дней так и
буду прикован к своей половине треснувшей Пандеи, Но уж это-то меня не
приводило в отчаяние.
...великолепная автострада, прорезающая полконтинента, и километровые
пляжи, уставленные геометрическими громадами человечьих сот; величественные,
маленькие, будто карманные, развалины; затопленный город со стенами и
мостами ажурного камня, тронутого плесенью; город городов и другой город --
город-мечта, который, по легенде, раз увидев, носишь в сердце всю жизнь;
соблазны — о, какие соблазны той части мира; и земля выжженных плоскогорий,
и белых домиков, и арен, из которых трудолюбивый дождь вымыл уже всякий след
обильно лившейся некогда крови...
Риф спала, уткнувшись мордой в хвост. Я въехал в небольшой городок и
решил выйти на разведку. Это потом я перестал их считать, насытившись их
одинаковой новизной и примелькавшимися отличиями друг от друга,
останавливался только для пополнения запасов. Но этот был первый. Рубеж на
моем, как мне тогда виделось, бесконечном пути.
7
Стена была желтой, с обвалившимся пластом штукатурки. Трещины иссекли и
асфальт, и в них, в весенней влаге, занялся изумрудный мох. Это был центр
городка — площадь с модерновым казенным зданием, стандартным кинотеатром,
киосками (один скособочился, в ночь тихого апокалипсиса задетый
автомобильчиком, что ржавеет сейчас, обнимая соседствующий столб),
стандартными названиями расходящихся улиц, набором магазинов и памятниками.
Последние — в виде стандартных же стел и бетоно-абстракций.
Я немного пострелял в воздух, вызвав к жизни стаи ворон из-за крыш и
слабенькое эхо с провинциально-спитым голосом. Риф привыкла уже и только
дернула ушами. Ее заинтересовал какой-то след, и я пошел за нею, потому что,
в общем, никуда специально не направлялся, а хотел размять тело после
двухсот километров за рулем. Мы шли по трамвайным путям. Рельсы, еще
блестящие, обметала паутина ржавчины, изредка дугами свисали провода. В
скверах по сторонам встречались деревья с переломанными обильной зимой
сучьями. Одна ветла, росшая в вырезанном квадрате на краю тротуара, уложила
половину расщепленного ствола поперек мостовой, и эта половина наравне с
уцелевшей частью дала первые острые листики. Я видел осевшие машины и
выбитые стекла в домах, видел высыхающие под солнцем мелкие болота с черной
слизью — это закупоренные осенними листьями стоки не выполняли более своего
назначения; видел и другое, напоминавшее, что прошла все-таки целая зима.
Процесс разложения начался, и какие-то органы и клетки отомрут первыми, а
какие-то будут держаться дольше, очень долго, поддерживая сами в себе жизнь,
питаясь сами собою...
...беззвучно тикать светящиеся часы подземных хранилищ — как сейчас;
сверхъемкие аккумуляторы отдавать по грану свою энергию — как сейчас;
механическая жизнь, разумный бег электронов и порций света, то, что пережило
человека, на останки чего или на следы останков чего через тысячу или тысячу
тысяч оборотов планеты вокруг слабой желтой звезды взглянут чужие глаза, и
чужие умы сделают свои умозаключения... я, оставшаяся крупинка, могу лишь
дожить наблюдателем, я видел созидание и увижу распад, обе стороны сущего
открываются мне, могу ли я быть недовольным своей участью?..
Я вернулся к казенному зданию. Его толстенные стеклянные двери
определенно претили мне, и я с удовольствием разнес их очередью. Внутри все
было как подобает, чисто, голо, только покрыто ровным слоем тончайшего
праха. Телефоны в кабинетах — от самого большого до самого маленького
кабинета — больше не будут соединять и направлять жизнь этого городка. Все
закончилось, и ничто в нынешнем мире не выглядит более нелепо, чем железный
ящик, оберегающий лепесток окаменелой резины на деревяшке — реликт высшей
власти над мертвым и живым.
Начинались сумерки, я озяб, выйдя на площадь. У меня имелась отличная
палатка, прочие походные принадлежности, но возиться с ними не хотелось, и я
поехал искать ночлег в какой-нибудь местной гостинице...
(Тогда это было случайной мыслью, поскольку входить в бывшие жилые
квартиры я просто давно зарекся, а впоследствии это сделалось привычкой, и
если я пользовался крышей над головой, то всегда это был какой-то ночлежный
дом, и при жизни своей предназначенный для таких, как я, — постояльцев на
несколько ночей. Впрочем, это случалось редко: стены подобных зданий
отсыревали почему-то первыми, между липкими простынями я находил комки бурой
плесени и многоножек.)
...что оказалось безнадежным делом в этом городишке. Зато я обзавелся
дорожной картой в географическом магазине "Атлас" — таковой тут был. Все же
мне пришлось разбивать лагерь, что я сделал — в пику негостеприимному
городу — на обширной главной клумбе, неравномерно поросшей свежими дикими
растениями.
Я варил себе суп из концентратов, среди десятка голубых елей поодаль
шныряли белки, облюбовавшие себе этот кусочек леса. За зиму они разучились
бояться человека, а возможно, с самого начала были, так сказать, городским
достоянием. Мамаши показывали их пухлоногим младенцам с бессмысленными
глазами, старики кормили дынными се течками, а вечерняя молодежь швыряла в
них пустыми бутылками. Я попробовал подойти и оставить подношение. От меня
попрятались, затем подношение сгрызли, но за следующим не пришли, из чего я
заключил, что это все-таки не городские белки. У Риф с белками были свои
отношения, она живо разогнала там всех, не слишком, впрочем, увлекаясь.
Вечер мягко перешел в ночь, у костра казалось темнее, чем в стороне. Я
завалился, раскрыв полог палатки. Комаров пока не народилось, и я
блаженствовал. Мне было приятно думать про завтрашнюю дорогу, и с этой
мыслью — что мне приятно думать — я заснул.
Мой сон.
Мне говорят: "Встаньте", — и я встаю.
У меня спрашивают имя, и я называюсь.
"Как вы представляете себе все, что случилось с вами? У вас есть мнение
на этот счет? Вы не предполагаете, что на вас пал выбор?" Какой выбор?
"Выбор".
Я... нет, ничего такого я не думаю.
"Странно".
Ничего странного. Хотя может быть..
"Чем же вы живете?"
Ветрами, облаками, запахом чистой воды и чистой земли, невероятным
счастьем, что все это не будет уничтожено...
"С чего вы взяли, что все это должно быть уничтожено?"
...я всегда мечтал жить именно так, но мешали обстоятельства. Г-м,
собственно, вся моя жизнь. Прежняя жизнь. Жизнь мешала мне жить. Я путано
говорю?
"Для чего, для кого теперь все это осталось, кто оценит?"
Кто это? Кто со мной говорит, чего вы хотите?
Молчание. Я тоже замолкаю. Стоять мне надоедает, и я присаживаюсь на
скамеечку.
"Нельзя прятаться за выдуманную буколику. Птички-ромашки существуют,
пока не разладится без присмотра какой-нибудь контактик в боевых комплексах,
которые вы себе так хорошо навоображали. Только их гораздо больше, чем вы
можете представить, и даже теперь (кстати, тем более теперь) их хватит,
чтобы превратить милый вашему сердцу пейзаж в облако активной пыли.
Тоненький контактнк, золотая проволочка..."
Что вам надо, кто вы?
"Чудо уже то, что взрывы заводов, где процессы пошли стихийно, — чудо,
что они не заставили сработать спутниковую систему слежения..."
Какие заводы, где?
"Неважно. Далеко отсюда. Поймите, нельзя..."
Кто это? Что вам надо? Я не буду отвечать, пока мне не скажут!
"Ну, все ясно. Упрямец. Увести",
...и я иду по длинной песчаной косе, а волны невиданно ровные и долгие,
волны в милю длиной, и я догадываюсь, что этот накат — океан... и — как
повторение волн — полоски рваных белых тучек в близкой ультрамариновой
вышине. Я знаю этот сон. Это — вечный сон моего детства, неисполнимая мечта
об островах. Вот теперь, думаю я, можно умереть. Сию секунду или через сто
лет, все равно, Я уже видел самое прекрасное, что есть на свете.
...лопается скорлупа обшивки — и корабль навечно вмерзает в
раскаленный песок, а по всей длине из черной щели сыплются на берег розовые
тела женщин. Они встают, встряхиваются, как собаки, и груди их прыгают, а
потом они бегут ко мне, а я выхожу на опушку джунглей, жаркий, жаждущий,
могучий.,.

...-- Ох, — сказал я Риф, отведя от лица ее мокрый нос, которым она
меня будила, — так можно сойти с ума.
— Собственно, — сказал я Риф, опрастывая себе на голову термос
ледяного чая, — решение есть, и не одно, на выбор, но что-то все-таки меня
останавливает.
— Хотя, — сказал я Риф, скатывая спальник, — кого мне, прямо скажем,
стесняться?
— Или, — сказал я Риф, — еще не подперло по-настоящему.

Кончилось время подснежников, первой мать-и-мачехи, безымянных
синеньких цветочков и тех, желтеньких, что в детстве я называл "ключиками" и
объедался ими, сладкими. Началось время белых садов и первой очереди
одуванчиков. Все чаще они пятнали обочину и проступали желтой сыпью по
лугам. Я наезжал на весну. Несколько дней было ясно. Я старался держаться
сельской местности, сторонясь более или менее крупных городов.
Останавливался в садах, много лежал под цветущими ветками. Я вообще не
спешил. В поселках дорогу кое-где перелетали куры. Совершенно не представляю
себе, как они сумели продержаться всю эту долгую зиму, но вот выжили же и
вдобавок приобрели привычку летать. Наверное, им приходилось спасаться от
одичавших кошек и собак и хищников из леса, решил я, вот и произошел
естественный отбор.
Устав от консервов, я таки взялся за ружье. Стрелять полудомашнюю птицу
не поднималась рука, но на водоемах, что попадались во пути, кишела дичь.
Для Риф настали блаженные дни. Свою признательность она выразила тем, что
враз обучилась охотничьему ремеслу, и однажды я поймал ее с поличным, когда
она делала классическую — по моим понятиям — стойку на гусей. Я сказал:
— Риф, Риф, как же это? Стыдно, Риф. Отныне теряю всякую веру в
чистоту ваших кровей. Да, мадам, теряю. — Она не обратила внимания.
Дни проходили в спокойной дороге. Я, несмотря на более чем частые
кривули, уже далеко продвинулся на юг. Стали попадаться пирамидальные
тополи; степи и редкие рощи сменили лес с пропиленной в нем трассой, на
дороге стало чище. Мне почти не приходилось останавливаться, не то что
раньше, когда то и дело я убирал с полотна слишком крупный сук или расчленял
перегородивший ствол. Как-то острее я начал воспринимать безлюдье вокруг, а
сегодня, едва отъехав от места ночлега, увидел упавший самолет.
Он лежал довольно далеко от шоссе, на одном из двух невысоких холмов.
Одинаковые зализанные выпуклости их за расстоянием виднелись ровными, и я
сперва не понял, что за конструкции мелькнули на фоне неба. Затормозил,
вернулся. В бинокль четко различалось хвостовое оперение лайнера. Что это
гражданская машина, у меня не возникло сомнений — я явственно видел
раскраску. Луговина казалась сухой и безопасной, но я все же не рискнул
съехать с бетона, пошел так, длинной дугой обходя заросли кустарника в
центре поля. Кроме того, я хотел взглянуть на всю картину целиком.
Но напрасно я ждал увидеть белую летучую рыбу, выброшенную на землю.
Вид, открывшийся мне, впервые заставил осознать, что такое авиакатастрофа в
полном смысле слова. Уцелел только хвост, который я и заметил из-за холма.
Сразу от киля флюзеляж махрился обрывками и обломками, торчало одно-два
обугленных ребра, болтался лоскут ткани — все. Земля под ним была обожжена
— видимо, он упал с полными баками, и горючее стекло в лощину. Посреди
пятна я нашел полусгрызенное огнем колесо, стойку шасси, какие-то
неопределимые обломки.
Я вертел в руках полоску дюраля. Уже сейчас осталось так мало, а не
останется совсем. Катастрофа и распад, разложение... чего? Действительность
вдруг повернулась ко мне иной стороной, возможно, более очевидной, но
пришедшей как ощущение, как мое, только теперь. Я вдруг, забыл толпы и
пустоту в глазах. Я забыл нелепые, несуразные правила и нарушающиеся законы,
и собственные мысли я забыл...
Никогда.
...никогда не поднимется в воздух громадина, подобная этой, поражая
несоразмерностью своего взлета...
Никогда.
...но она сгорела тут в безлюдье, и вместе с нею в озере вспыхнувшего
топлива сгорело все: ненаписанные книги и картины, несовершенные подвиги и
неисполнившееся предназначение человечества, — ведь было же у него какое-то
предназначение; и гордость высоты, и смех, и звук поцелуя исчезли вместе с
ней...
Это было так прекрасно!
А сейчас — стрелки проросшей травы. И если я всему виной, мое отчаяние
всему виной, то, может быть, оно и вернет обратно людей, мир? Ведь я... как
же теперь я?

Я опомнился. Стало неловко и смешно — спустя некоторое время. Это
когти, подумал я. Прошлое запустило в меня когти, и я выдираюсь. Иначе
откуда эти припадки? Или я все же чего-то не понимаю? Символы скачут, будто
перед глазами со страшной скоростью прошелкивают ленту слайдов, — я не
запоминаю и половины. Нет, следовало родиться толстокожим селянином, знать
привычный и приятный круг вещей: свой дом, своя пашня, своя жена, жена
соседа... Радоваться или огорчаться, что тогда бы я не стоял здесь один на
холме и во всем мире? Но — один ли? Действительно один ли?..
Наверное, подсознание мое просто-напросто все еще отказывается верить.
Что не удивительно, между прочим. Наверное, когда я и вправду совершенно, до
донышка во все это поверю, тут-то мне и настанет конец. Это же свойство
человека — не верить. Ни во что до конца и понемножку во все сразу. Ладно.
Я бросил обломок, он ткнулся в траву. С запада на юг заворачивал черед
тучек — над Балканами циклон. Нет, этому небу не нужны железные птицы. Они
слишком беспощадны для него. А я просто устал. От одиночества, от
однообразия дороги. Да и что-то чересчур тихо я себя веду. В подкорке
накапливается напряжение, и ему совершенно необходимо временами давать
выход.
Ладно, подумал я, это — это пожалуйста.

Последнюю сотню метров я вообще ничего не видел, пыль и прах смешались
с потом, залепляли глаза. Вершина. То, что снизу казалось острием конуса, на
самом деле — рыхлая площадка метров пяти в поперечнике. Я протер глаза
полою грязной рубахи. Остальные конусы возвышались вокруг, и строеньица
между ними сделались горстью камешков. Грузовик я различал как точку.
Я был в краю терриконов. Позавчера с дороги увидел их, синие и далекие,
и подумал: почему нет? Свернул, заметив указатель к шахтам. Впервые в жизни
я подъезжал к ним вплотную, манящим великанам. Кто их насыпал, как? Лентой
транспортера? Высота сто метров, двести? А потом взбирался на них
кто-нибудь? И неужели все это из-под земли, ведь поверхность должна
провалиться, сколько вынуто...
Ну вот. Я потоптался. Побыл там ближе к Богу, И что? Стал спускаться,
проваливаясь, потом сообразил и поехал на заду, поднимая подошвами волну
щебня, снова вставая и снова ехал.
— Риф!
Я даже не отдохнул внизу, до того хотелось смыть скорее с себя налипшие
килограммы пыли. Мы вынеслись на шоссе. Километрах в пяти я запомнил озерцо.
Известно, какие воды в промышленном районе, но выбирать не приходилось. Да и
надеялся я, что за зиму озерцо сумело восстановить силы. Это переплюйка
какая-нибудь бедная, навеки загаженная мазутом, все поднимает и поднимает
течением полу-нефть-полуил, а озерца — они смышленее, они всю гадость
дренируют.
Риф сильно болтало на ее помосте. Она не любила скорости, порыкивала на
уходящую из-под лап опору.
— Уже скоро, — прохрипел я пересохшим горлом; в эту минуту мы увидели
озерцо.
Вода действительно оказалась чистой, но исключительно холодной, а дно
— плотный песочек. Вокруг рос бурьян, на той стороне толпились
исковерканные жизнью деревца. Я как влетел в озеро, так и вылетел, а Риф
бултыхалась. Заложила уши и плавала кругами и бегали у берега, хватая воду
пастью.
Одежонку свою я выбросил, взял из машины чистое, У меня там был целый
ящик. Для таких вот случаен В магазинах по дороге я убыль периодически
пополнял. Но к кое-каким вещам я был сентиментально привязан, например, к
той моей старой сумке. Не знаю, почему, не задумывался как-то. Надо же хоть
к каким-то вещам быть привязанным душой. Любил еще одну безделку — чертика
на присоске из какой-то случайной машины. Сперва я бездумно сунул его в
карман (в самом начале, когда хватал все, что попадалось под руку), и он
моментально потерялся. Уже забыв, я вновь увидел его на мостовой, где
обронил, и уже специально остановился подобрать. И еще раз он пропадал и
отыскивался. Занятная вещица.
8
Тронувшись в путь, я продолжал размышлять о судьбах вещей. Что с ними
происходит после нашей смерти и все такое. Темнело быстро — что значит ниже
широта. Я разглядел впереди деревушку и решил заночевать. Это дело у меня
было хорошо отработано. Я нашарил фарами колодец в конце улицы, подогнал к
нему. Включил мощную фару на крыше кабины — в свое время я порядком
повозился с ее установкой. Вышел в световой круг, захватив ручной фонарь.
Теперь следовало поставить палатку и развести огонь. Сегодня теплая ночь,
можно обойтись и без палатки. Я выбросил из кузова тюк с постелью.
Что-то не давало мне покоя, неправильность какая-то... ага.
— Эй, — позвал я, — твое сиятельство! Вы выходите? (Я засмеялся,
вспомнив, по скольку раз на дню мне приходилось повторять эти два слова. Но
то было миллион лет назад.)
Обыкновенно Риф не надо было приглашать. Насидевшись в тесной кабине,
она вылетала на волю еще до того, как я выключал мотор. Сейчас она замерла
неподвижно, уши у нее окаменели, ноздри сжимались и разжимались, отблескивая
мокрым.
— Эй, — повторил я совсем не так уверенно. — Эй, Риф! — Становилось
не смешно. — Риф, сюда! Ко мне, Риф!
Она спрыгнула, подошла на прямых лапах, не переставая 'нюхать и
слушать. И глядела в темноту за кузовом.
— Риф! Что случилось, Риф? Что ты? Где? Она коротко глянула на меня.
— Бух! Гав! Гав!
Я достал пистолет. Риф больше не лаяла, но на-прягшееся тело ее дрожало
возле моей ноги. И тут я увидел их.
Сначала одна пара светящихся точек, потом другая. Еще, еще, еще,
желтые, желто-зеленые, зелено-красные. Особенно много их собралось позади,
дальше от фар. Так, подумал я, тщетно стараясь не пугаться, "у него
зашевелились волосы на голове". Нет, дурь, конечно, никакие не волосы, чушь,
но... Риф уже рычала своим жутким низким рокотом, но и ей было явно не по
себе. Да кто же это?! Стрелять я пока не решался. Для волков или собак глаза
слишком маленькие и близко посаженные. Лисы? У лис светятся глаза?
Теперь и я различал тихий гнусавый вой. О господи, да кто же это?!!
Меня затошнило от страха.
Двое из них прыгнули, и я увидел, кто это. Кошки. Вернее, коты, потому
что для самок они были слишком крупные. Но это я определил позднее. Я
выстрелил навскидку и промазал. Один из них схватился с Риф, другой прыгнул
на меня, я успел закрыться. Он драл мне локоть зубами и когтями, а я,
ошалев, размахивал рукой, будто надеялся стряхнуть этот комок злых мускулов.
Целая секунда понадобилась мне, чтобы вновь начать соображать. Я приставил
дуло к широкому кошачьему лбу и снес тварь выстрелом. Капли теплого мозга
попали мне на лицо.
Я едва успел заметить, что Риф крутится, лапами отдирая с морды воющего
кота, — и за первыми кинулись другие. Им не хватало прыжка, и они какое-то
расстояние бежали; появляясь из тьмы с задранными хвостами, потом взвивались
с расчетом угодить мне на лицо и на грудь ближе к горлу. Через три секунды
обоймы не стало. Я отбивался руками, увертывался. Риф рычала и визжала. Штук
шесть их сидело на мне, когда я пробился к автомату. Тремя очередями
опустошив и его магазин, я все-таки расчистил место вокруг себя. С размаху
упал навзничь — в голове загудело. Воняло порохом, в ушах звенело от
выстрелов, в голос кричала Риф, и я — о боже! — должен был быть съеден
котами!
Второй рожок оказался трассирующим. Росчерки взрывали землю чуть не под
самыми ногами, одному коту оторвало голову, другой отлетел, в боку у него
плевался зеленый факел трассера. Возле комка котов, которым была Риф, я
заработал прикладом. Вся в крови, Риф перекусывала зверей пополам и едва не
рванула меня. Я запихал ее в кабину, вскочил сам. Последнего кота я
прихлопнул дверцей.
Они тотчас же напрыгали на капот, зашипели, заплевали в лицо. Сейчас,
пробормотал я, сейчас, сейчас... Я давно сделал кабину сообщающейся с
кузовом. Пролез в квадратную дверцу, включил лампочку. Сразу стало видно,
как они дерут брезентовую крышу и стенки. Рубашка промокла, липла к спине, с
лица капало. Сейчас, сейчас... где ж она... сейчас... а, вот. Я откинул
стопор и саму крышку, наклонил канистру над задним бортом, где сходились
зашнурованные створки полотнища. Бензин забулькал. Я не думал, что
произойдет, если из глушителя вылетит искра. Выбросил еще не опорожненную
канистру на землю, проковылял обратно за руль.
— Сейчас, Риф...
Она выглядела неважно. Ухо висело клочьями, на морде кровь, поджимает
лапу.
— Мы им, Риф...
Коробка хряснула, колеса провернулись, как по мокрому. Коты посыпались
от стекла. Тряхнуло. Я выхватил из "бардачка" патрон ракетницы, тормознул,
высунулся и, прицелившись, рванул шнурочек.
Пламя взрывом взметнулось выше кузова, сразу лопнула канистра с
остатками бензина, и только тогда я смог разглядеть, сколько же их. Они были
повсюду, тут и там мелькали на фоне огня их черные силуэты. Нас с Риф спасло
только то, что они не напали все разом.
Меня так трясло, что я еле сумел запустить двигатель. Почему-то теперь
горела только правая фара. Мы не успели как следует разогнаться, под
колесами затрещало, мелькнули какие-то цветущие деревья, стена, и мы
врезались. Риф, визжа, стукнулась в стекло, меня бросило на баранку.
Кажется, я потерял сознание, потому что больше ничего не помню.
Едва я попробовал пошевелиться, как в тело воткнулось десятка три
иголок и ножей. Тогда я открыл глаза. Различил в полумраке свои колени,
резиновый коврик на полу, педали. Одно веко залипало, в нем тоже сидела
игла.
Кое-как, ломая корку на спине, шипя и ругаясь, я распрямился. Руки
сплошь покрывали черные и бурые полосы. Уже был рассвет, Риф рядом крупно
вздрагивала, лежа головой на лапах. Когда я ее окликнул, подняла
страдальческие глаза. Мы стояли в гуще яблоневых веток, зарывшись радиатором
в окно с пожелтевшей занавесочкой. Пока давал задний ход и выворачивал из
палисадника, игл и ножей добавилось, но я, кажется, уже начал потихоньку
привыкать.
Медленно, как лунатик, сполз я с сиденья, заковылял к месту побоища.
Котов больше не было видно, живых, я имею в виду. Зато мертвых валялось
предостаточно. От них тянулись длинные тени по выгоревшей земле. Дымился
забор у ближайшего дома.
Судя по тому, как быстро я привык к иглам, с каждым движением
втыкающимся в спину и руки, раны мои не были слишком тяжелыми. Я перешагивал
через трупики, жалкие и нестрашные сейчас, и думал о своем ожесточении,
когда выливал бензин и поджигал его ракетницей. Бессмысленное убийство --
мне-то они уже не угрожали. Отомстить за свой страх и боль. И — мне
особенно неприятно это сознавать — в те секунды я со злобой вспоминал о
десятке-другом кошек, что выпустил из запертых квартир. Вот-вот, этим и
оборачивается наша искреннейшая самоотверженность. Рано или поздно.
Мне сделалось до того противно, что я остановился и некоторое время
постоял зажмурившись. Ты хотел освобожденной природы? Природы, отринувшей
человека? Получай. Она, оказывается, имеет зубы в когти, ты об этом подумал?
Риф в кабине, когда я к ней вернулся, вылизывала лапу и поскуливала.
Доставая бутыль с йодом, я подумал, что хорошо бы дать ей полизать мою
спину. Еще раз огляделся на всякий случай. Нет, решительно никакого движения
вокруг. Лишь в небе парит кто-то широкий, большой, с прямыми крыльями --
какой-нибудь стервятник, почуял уже. Рубашку я снимал в несколько приемов,
отмачивал, охал и ахал и сразу прижигался йодом. Риф я помазал ухо.
Чтобы окончательно загнать вглубь неприятные мысли, я, возясь с
машиной, попробовал догадаться, какая причина могла собрать здесь столько
кошек. И чем я им помешал. То есть даже не столько чем помешал, это-то ясно
— вломился в самую гущу, сколько чем вызвал ненависть столь небывалой силы.
Когда-то я слыхал о случае с замерзавшим человеком, которого отогрели
бродячие кошки. Они ложились на него и рядом и грели. Возможно, но верилось
что-то с трудом.
Я захлопнул капот.
Для брачных игр поздно. Миграция, наподобие как у леммингов? Но тогда
почему одни самцы? Нет, положительно, черт его знает, какие у них там могли
пробудиться инстинкты.
Солнце взбиралось выше, палило дорогу. Появились миражи на бетоне. Это
интересная штука — выезжая на очередной горб шоссе, я отчетливо видел
метрах в пятидесяти перед собой как бы лужи, большие и черные. Стоило
приблизиться чуть-чуть, и они пропадали, а впереди появлялись новые. Сперва
меня это здорово отвлекало, потом я научился не обращать внимания.
Начинались предместья какого-то города. Я прочитал монументальные буквы
названия, тут же забыл. Я вообще не старался запоминать названия разных
мест. Всегда, и раньше тоже. Какое это имеет значение по сравнению с тем,
счастливы ли живущие здесь? Но теперь спрашивать было не у кого.
Притормозил у городского пруда в каменной облицовке. Вода была
прозрачной и на вид чистой. В одном месте камень обвалился, подмытый
весенним ручьем. Риф тоже вышла — полакать воды. Она все еще выглядела
неважно. Было очень много крыс, они то и дело шмыгали от бордюров. Одну я
раздавил. Крысы и кошки. Война за территорию. Победитель размножится, а
затем, ослабленный нехваткой пищи, сам будет побежден кем-то третьим, новым
и более активным, и все это очень естественно, и идет мимо меня, и так и
пройдет мимо меня, лишь слегка оцарапав мне кожу...
...естественно — ползут, сжирая вырождающиеся от самосева хлеба,
армады жиреющей, растящей крылышки саранчи; естественно — выплеснутся из
болот, из знойных устьев рек холерные палочки, и возродятся — обязательно
возродятся! — чумные и прочие, ныне покойные штаммы, то окутывая мир, то
отступая удовлетворенно; естественно — крысы загрызают кошек, а кошки душат
крыс, а взрывом, неведомо от чего расплодившиеся тараканы переливаются
живыми лентами из подвала в подвал длинно трескающихся черных зданий;
естественно — высвобожденный всеобщий жор, который, принимая все менее
чудовищные формы, найдет наконец, словно маятник, свою нижнюю точку и вновь
будет выбит из нее какой-нибудь, скажем, сверхновой или кометой, или с чем
еще там сравнить краткий миг царствования вида, в самом лучшем случае
продлившийся бы несколько галактических минут..,
Как-то вдруг я невероятно устал. Заболели укусы. Риф опять спала и
вздрагивала во сне. Тогда я плюнул на все, остановился, где ехал, и полез в
кузов выбирать местечко помягче. Мне приснилось, что я — крыса и продолжаю
воевать с кошками, а потом я — я — снова иду по берегу океана.
Трое суток я пробыл в городе, отдышался и пополнил запасы. С бензином
было трудно. Выручали железнодорожные цистерны и заправщики на аэродромах.
Мысль попробовать подняться и вообще путешествовать по воздуху
прельщала меня отчего-то мало. Как-то однажды я попытался пощелкать
тумблерами в стрекозином глазе — прозрачной кабине маленького вертолетика,
но у меня ничего не получилось. Со временем, надо думать, я все же займусь
этим — если найду исправную еще машину, уцелевшую от стихий в каком-нибудь
закрытом эллинге.
9
Из города я выезжал строго на юг, к морю, до которого, по моим
расчетам, оставалось менее суток. Вскоре вокруг уже была солончаковая степь,
а к вечеру я увидел первый лиман. Я еще не знал, что это лиман, и принял его
за обмелевшее озеро или пересыхающую реку. Дорога местами оказывалась
занесенной песком, он был везде ровным, со строчками птичьих следов, и
временами довольно глубоким. Я ориентировался по верхушкам столбиков и
всякий раз вздрагивал, когда колеса пробуксовывали. Ночь провел, оставив
грузовик на чистом участке шоссе, а с рассветом был уже на побережье.
Море.
Что ж, море. Она всегда было таким и всегда знало, что когда-нибудь
последний из людей придет к нему и посмотрит в него, как в себя. Наверное,
море тихонько улыбалось сейчас.
Я простучал пятками по слежавшемуся песку, запрыгал на одной ноге,
стаскивая штаны. Волны, когда я вошел, стали толкать меня, то поднимаясь до
груди, то опускаясь до колен. Вдруг сзади зарокотала и оглушительно залаяла
Риф. Я стремглав обернулся, но она, оказывается, лаяла на море. Она никогда
не видела, чтобы вода вела себя так беспокойно.
— Риф! — позвал я. Она убегала от очередной волны, гналась за откатом
и снова убегала.
Я поплыл. Море было теплым, уже успело нагреться. Я специально не
оборачивался, пока не отплыл далеко от берега. Мой грузовик был такой
маленький, один на всем берегу, на краю сползающего в море плоского щита.
Риф снова залаяла, теперь она звала меня, не решаясь зайти в страшную
ожившую воду.
...раствориться в тебе, море; стать простейшими соединениями, как
станут ими окаменевший в твоем теле остов галеона и золотые слитки,
консервные банки и оброненные якоря, куски сбитых спутников и опорожненные
ракеты-ускорители, контейнеры без клейма страны-производителя, от которых
светится твоя кровь на дне великих впадин; сорвавшиеся стальные шары, все
хранящие спертый воздух, уже ненужный мертвецам в них; "вечные" полиэтилены,
которые все-таки тоже растворятся, ибо вечно можешь быть только ты, но и ты
не вечно; раствориться... зачем?
Зачем? — спрашивал я себя, ухватившись за проваливающийся подо мной
берег.
Чтобы в болтанке адской кухни, в грозах и бурях взопрела новая закваска
и поднялось новое тесто? Э, вздор, вздор, жизнь осталась, и когда на этот
берег выползет, хрипя зачатками легких, возможный новый прообраз меня, место
уже будет занято. У кого-нибудь да не хватит осторожности не научиться
говорить и бросать предметы. Да и не выползет он, сожрут его раньше сильные
и безмозглые, или хитрые и безмозглые, или слабые, но терпеливые, и
безмозглые.
Я перевернулся на спину. Чайка подрагивала в одной точке надо мной, к
ней подплыла вторая и остановилась рядом. Где-то начались затяжные ливни
первой половины лета, и отросшие космы дерев моет холодная пресная влага, а
на меня светит солнце, и на коже проступает изморозь соли.
Вечером того же дня мы въехали в большой приморский город. Мне н

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися