страница №1
Александр Грин. Золотая цепь
А.С. Грин. Собрание сочинений в шести томах.
Москва, Изд. "Правда", 1965, т.4, сс. 3-125
I
"Дул ветер...", — написав это, я опрокинул неосторожным движением
чернильницу, и цвет блестящей лужицы напомнил мне мрак той ночи, когда я
лежал в кубрике "Эспаньолы". Это суденышко едва поднимало шесть тонн, на нем
прибыла партия сушеной рыбы из Мазабу. Некоторым нравится запах сушеной
рыбы.
Все судно пропахло ужасом, и, лежа один в кубрике с окном, заткнутым
тряпкой, при свете скраденной у шкипера Гро свечи, я занимался
рассматриванием переплета книги, страницы которой были выдраны неким
практичным чтецом, а переплет я нашел.
На внутренней стороне переплета было написано рыжими чернилами:
"Сомнительно, чтобы умный человек стал читать такую книгу, где одни
выдумки".
Ниже стояло: "Дик Фармерон. Люблю тебя, Грета. Твой Д.".
На правой стороне человек, носивший имя Лазарь Норман, расписался
двадцать четыре раза с хвостиками и всеобъемлющими росчерками. Еще кто-то
решительно зачеркнул рукописание Нормана и в самом низу оставил загадочные
слова: "Что знаем мы о себе?"
Я с грустью перечитывал эти слова. Мне было шестнадцать лет, но я уже
знал, как больно жалит пчела — Грусть. Надпись в особенности терзала тем,
что недавно парни с "Мелузины", напоив меня особым коктейлем, испортили мне
кожу на правой руке, выколов татуировку в виде трех слов: "Я все знаю". Они
высмеяли меня за то, что я читал книги, — прочел много книг и мог ответить
на такие вопросы, какие им никогда не приходили в голову.
Я засучил рукав. Вокруг свежей татуировки розовела вспухшая кожа. Я
думал, так ли уж глупы эти слова "Я все знаю"; затем развеселился и стал
хохотать — понял, что глупы. Опустив рукав, я выдернул тряпку и посмотрел в
отверстие.
Казалось, у самого лица вздрагивают огни гавани. Резкий, как щелчки,
дождь бил в лицо. В мраке суетилась вода, ветер скрипел и выл, раскачивая
судно. Рядом стояла "Мелузина"; там мучители мои, ярко осветив каюту,
грелись водкой. Я слышал, что они говорят, и стал прислушиваться
внимательнее, так как разговор шел о каком-то доме, где полы из чистого
серебра, о сказочной роскоши, подземных ходах и многом подобном. Я различал
голоса Патрика и Моольса, двух рыжих свирепых чучел.
Моольс сказал: — Он нашел клад.
— Нет, — возразил Патрик. — Он жил в комнате, где был потайной ящик;
в ящике оказалось письмо, и он из письма узнал, где алмазная шахта.
— А я слышал, — заговорил ленивый, укравший у меня складной нож
Каррель-Гусиная шея, — что он каждый день выигрывал в карты по миллиону!
— А я думаю, что продал он душу дьяволу, — заявил Болинас, повар, --
иначе так сразу не построишь дворцов.
— Не спросить ли у "Головы с дыркой"? — осведомился Патрик (это было
прозвище, которое они дали мне), — у Санди Пруэля, который все знает?
Гнусный — о, какой гнусный! — смех был ответом Патрику. Я перестал
слушать. Я снова лег, прикрывшись рваной курткой, и стал курить табак,
собранный из окурков в гавани. Он производил крепкое действие — в горле как
будто поворачивалась пила. Я согревал свой озябший нос, пуская дым через
ноздри.
Мне следовало быть на палубе: второй матрос "Эспаньолы" ушел к
любовнице, а шкипер и его брат сидели в трактире, — но было холодно и
мерзко вверху. Наш кубрик был простой дощатой норой с двумя настилами из
голых досок и сельдяной бочкой-столом. Я размышлял о красивых комнатах, где
тепло, нет блох. Затем я обдумал только что слышанный разговор. Он
встревожил меня, — как будете встревожены вы, если вам скажут, что в
соседнем саду опустилась жар-птица или расцвел розами старый пень.
Не зная, о ком они говорили, я представил человека в синих очках, с
бледным, ехидным ртом и большими ушами, сходящего с крутой вершины по
сундукам, окованным золотыми скрепами.
"Почему ему так повезло, — думал я, — почему?.."
Здесь, держа руку в кармане, я нащупал бумажку и, рассмотрев ее,
увидел, что эта бумажка представляет точный счет моего отношения к шкиперу,
— с 17 октября, когда я поступил на "Эпаньолу" — по 17 ноября, то есть по
вчерашний день. Я сам записал на ней все вычеты из моего жалованья. Здесь
были упомянуты разбитая чашка с голубой надписью "Дорогому мужу от верной
жены"; утопленное дубовое ведро, которое я же сам по требованию шкипера
украл на палубе "Западного Зерна"; украденный кем-то у меня желтый резиновый
плащ, раздавленный моей ногой мундштук шкипера и разбитое — все мной --
стекло каюты. Шкипер точно сообщал каждый раз, что стоит очередное
похождение, и с ним бесполезно было торговаться, потому что он был скор на
руку.
Я подсчитал сумму и увидел, что она с избытком покрывает жалованье. Мне
не приходилось ничего получить. Я едва не заплакал от злости, но удержался,
так как с некоторого времени упорно решал вопрос — "кто я — мальчик или
мужчина?" Я содрогался от мысли быть мальчиком, но, с другой стороны,
чувствовал что-то бесповоротное в слове "мужчинам — мне представлялись
сапоги и усы щеткой. Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка
с корзиной дынь, — она сказала: "Ну-ка, посторонись, мальчик", — то почему
я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана, семье,
ребятишках, о том, как надо басом говорить: "Эй вы, мясо акулы!" Если же я
мужчина, — что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи,
сказавший, становясь на носки: "Дай-ка прикурить, дядя!" — то почему у меня
нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а
столб?
Мне было тяжело, холодно, неуютно. Выл ветер — "Вой!" — говорил я, и
он выл, как будто находил силу в моей тоске. Крошил дождь. — "Лей!" --
говорил я, радуясь, что все плохо, все сыро и мрачно, — не только мой счет
с шкипером. Было холодно, и я верил, что простужусь и умру, мое неприкаянное
тело...
II
Я вскочил, услышав шаги и голоса сверху; но то не были голоса наших.
Палуба "Эспаньолы" приходилась пониже набережной, так что на нее можно было
спуститься без сходни. Голос сказал: "Никого нет на этом свином корыте".
Такое начало мне понравилось, и я с нетерпением ждал ответа. "Все равно", --
ответил второй голос, столь небрежный и нежный, что я подумал, не женщина ли
отвечает мужчине. — "Ну, кто там?! — громче сказал первый. — В кубрике
свет; эй, молодцы!".
Тогда я вылез и увидел — скорее различил во тьме — двух людей,
закутанных в непромокаемые плащи. Они стояли, оглядываясь, потом заметили
меня, и тот, что был повыше, сказал: — Мальчик, где шкипер?
Мне показалось странным, что в такой тьме можно установить возраст. В
этот момент мне хотелось быть шкипером. Я бы сказал — густо, окладисто, с
хрипотой, — что-нибудь отчаянное, например: "Разорви тебя ад!" — или:
"Пусть перелопаются в моем мозгу все тросы, если я что-нибудь понимаю!"
Я объяснил, что я один на судне, и объяснил также, куда ушли остальные.
— В таком случае, — заявил спутник высокого человека, — не
спуститься ли в кубрик? Эй, юнга, посади нас к себе, и мы поговорим, здесь
очень сыро.
Я подумал... Нет, я ничего не подумал. Но это было странное появление,
и, рассматривая неизвестных, я на один миг отлетел в любимую страну битв,
героев, кладов, где проходят, как тени, гигантские паруса и слышен крик --
песня — шепот: "Тайна — очарование! Тайна — очарование!". "Неужели
началось?" — спрашивал я себя; мои колени дрожали.
Бывают минуты, когда, размышляя, не замечаешь движений, поэтому я
очнулся, лишь увидев себя сидящим в кубрике против посетителей — они сели
на вторую койку, где спал Эгва, другой матрос, — и сидели согнувшись, чтобы
не стукнуться о потолок-палубу.
"Вот это люди!" — подумал я, почтительно рассматривая фигуры своих
гостей. Оба они мне понравились — каждый в своем роде. Старший,
широколицый, с бледным лицом, строгими серыми глазами и едва заметной
улыбкой, должен был, по моему мнению, годиться для роли отважного капитана,
у которого есть кое-что на обед матросам, кроме сушеной рыбы. Младший, чей
голос казался мне женским, — увы! — имел небольшие усы, темные
пренебрежительные глаза и светлые волосы. Он был на вид слабее первого, но
хорошо подбоченивался и великолепно смеялся. Оба сидели в дождевых плащах; у
высоких сапог с лаковыми отворотами блестел тонкий рант, следовательно, эти
люди имели деньги.
— Поговорим, молодой друг! — сказал старший. — Как ты можешь
заметить, мы не мошенники.
— Клянусь громом! — ответил я. — Что ж, поговорим, черт побери!..
Тогда оба качнулись, словно между ними ввели бревно, и стали хохотать.
Я знаю этот хохот. Он означает, что или вас считают дураком, или вы сказали
безмерную чепуху. Некоторое время я обиженно смотрел, не понимая, в чем
дело, затем потребовал объяснения в форме достаточной, чтобы остановить
потеху и дать почувствовать свою обиду.
— Ну, — сказал первый, — мы не хотим обижать тебя. Мы засмеялись
потому, что немного выпили. — И он рассказал, какое дело привело их на
судно, а я, слушая, выпучил глаза.
Откуда ехали эти два человека, вовлекшие меня в похищение "Эспаньолы",
я хорошенько не понял, — так был я возбужден и счастлив, что соленая сухая
рыба дядюшки Гро пропала в цветном тумане истинного, неожиданного
похождения. Одним словом, они ехали, но опоздали на поезд. Опоздав на поезд,
опоздали благодаря этому на пароход "Стим", единственное судно, обходящее
раз в день берега обоих полуостровов, обращенных друг к другу остриями
своими; "Стим" уходит в четыре, вьется среди лагун и возвращается утром.
Между тем неотложное дело требует их на мыс Гардена или, как мы назвали его,
"Троячка" — по образу трех скал, стоящих в воде у берега.
— Сухопутная дорога, — сказал старший, которого звали Дюрок, --
отнимает два дня, ветер для лодки силен, а быть нам надо к утру. Скажу
прямо, чем раньше, тем лучше... и ты повезешь нас на мыс Гардена, если
хочешь заработать, — сколько ты хочешь получить, Санди?
— Так вам надо поговорить со шкипером, — сказал я и вызвался сходить
в трактир, но Дюрок, двинув бровью, вынул бумажник, положил его на колено и
звякнул двумя столбиками золотых монет. Когда он их развернул, в его ладонь
пролилась блестящая струя, и он стал играть ею, подбрасывать, говоря в такт
этому волшебному звону.
— Вот твой заработок сегодняшней ночи, — сказал он, — здесь тридцать
пять золотых. Я и мой друг Эстамп знаем руль и паруса и весь берег внутри
залива, ты ничем не рискуешь. Напротив, дядя Гро объявит тебя героем и
гением, когда с помощью людей, которых мы тебе дадим, вернешься ты завтра
утром и предложишь ему вот этот банковый билет. Тогда вместо одной галоши у
него будут две. Что касается этого Гро, мы, откровенно говоря, рады, что его
нет. Он будет крепко скрести бороду, потом скажет, что ему надо пойти
посоветоваться с приятелями. Потом он пошлет тебя за выпивкой "спрыснуть"
отплытие и напьется, и надо будет уговаривать его оторваться от стула --
стать к рулю. Вообще, будет так ловко с ним, как, надев на ноги мешок,
танцевать.
— Разве вы его знаете? — изумленно спросил я, потому что в эту минуту
дядя Гро как бы побыл с нами.
— О нет! — сказал Эстамп. — Но мы... гм... слышали о нем. Итак,
Санди, плывем.
— Плывем.. О рай земной! — Ничего худого не чувствовал я сердцем в
словах этих людей, но видел, что забота и горячность грызут их. Мой дух
напоминал трамбовку во время ее работы. Предложение заняло дух и ослепило
меня. Я вдруг согрелся. Если бы я мог, я предложил бы этим людям стакан
грога и сигару. Я решился без оговорок, искренно и со всем согласясь, так
как все было правда и Гро сам вымолил бы этот билет, если бы был тут.
— В таком случае". Вы, конечно, знаете.. Вы не подведете меня, --
пробормотал я.
Все переменилось: дождь стал шутлив, ветер игрив, сам мрак, булькая
водой, говорил "да". Я отвел пассажиров в шкиперскую каюту и, торопясь,
чтобы не застиг и не задержал Гро, развязал паруса, — два косых паруса с
подъемной реей, снял швартовы, поставил кливер, и, когда Дюрок повернул
руль, "Эспаньола" отошла от набережной, причем никто этого не заметил.
Мы вышли из гавани на крепком ветре, с хорошей килевой качкой, и как
повернули за мыс, у руля стал Эстамп, а я и Дюрок очутились в каюте, и я
воззрился на этого человека, только теперь ясно представив, как чувствует
себя дядя Гро, если он вернулся с братом из трактира. Что он подумает обо
мне, я не смел даже представить, так как его мозг, верно, полон был кулаков
и ножей, но я отчетливо видел, как он говорит брату: "То ли это место или
нет? Не пойму".
— Верно, то, — должен сказать брат, — это то самое место и есть, --
вот тумба, а вот свороченная плита; рядом стоит "Мелузина"... да и вообще...
Тут я увидел самого себя с рукой Гро, вцепившейся в мои волосы.
Несмотря на отделяющее меня от беды расстояние, впечатление предстало столь
грозным, что, поспешно смигнув, я стал рассматривать Дюрока, чтобы не
удручаться.
Он сидел боком на стуле, свесив правую руку через его спинку, а левой
придерживая сползший плащ. В этой же левой руке его дымилась особенная
плоская папироса с золотом на том конце, который кладут в рот, и ее дым,
задевая мое лицо, пахнул, как хорошая помада. Его бархатная куртка была
расстегнута у самого горла, обнажая белый треугольник сорочки, одна нога
отставлена далеко, другая — под стулом, а лицо думало, смотря мимо меня; в
этой позе заполнил он собой всю маленькую каюту. Желая быть на своем месте,
я открыл шкафчик дяди Гро согнутым гвоздем, как делал это всегда, если мне
не хватало чего-нибудь по кухонной части (затем запирал), и поставил тарелку
с яблоками, а также синий графин, до половины налитый водкой, и вытер
пальцем стаканы.
— Клянусь брамселем, — сказал я, — славная водка! Не пожелаете ли вы
и товарищ ваш выпить со мной?
— Что ж, это дело! — сказал, выходя из задумчивости, Дюрок. Заднее
окно каюты было открыто. — Эстамп, не принести ли вам стакан водки?
— Отлично, дайте, — донесся ответ. — Я думаю, не опоздаем ли мы?
— Л я хочу и надеюсь, чтобы все оказалось ложной тревогой, — крикнул,
полуобернувшись, Дюрок. — Миновали ли мы Флиренский маяк?
— Маяк виден справа, проходим под бейдевинд. Дюрок вышел со стаканом
и, возвратясь, сказал: — Теперь выпьем с тобой, Санди. Ты, я вижу, малый не
трус.
— В моей семье не было трусов, — сказал я с скромной гордостью. На
самом деле, никакой семьи у меня не было. — Море и ветер — вот что люблю
я!
Казалось, мой ответ удивил его, он посмотрел на меня сочувственно,
словно я нашел и поднес потерянную им вещь.
— Ты, Санди, или большой плут, или странный характер, — сказал он,
подавая мне папиросу, — знаешь ли ты, что я тоже люблю море и ветер?
— Вы должны любить, — ответил я.
— Почему?
— У вас такой вид.
— Никогда не суди по наружности, — сказал, улыбаясь, Дюрок. — Но
оставим это. Знаешь ли ты, пылкая голова, куда мы плывем?
Я как мог взросло покачал головой и ногой.
— У мыса Гардена стоит дом моего друга Ганувера. По наружному фасаду в
нем сто шестьдесят окон, если не больше. Дом в три этажа. Он велик, друг
Санди, очень велик. И там множество потайных ходов, есть скрытые помещения
редкой красоты, множество затейливых неожиданностей. Старинные волшебники
покраснели бы от стыда, что так мало придумали в свое время.
Я выразил надежду, что увижу столь чудесные вещи.
— Ну, это как сказать, — ответил Дюрок рассеянно. — Боюсь, что нам
будет не до тебя. — Он повернулся к окну и крикнул: — Иду вас сменить!
Он встал. Стоя, он выпил еще один стакан, потом, поправив и застегнув
плащ, шагнул в тьму. Тотчас пришел Эстамп, сел на покинутый Дюроком стул и,
потирая закоченевшие руки, сказал: — Третья смена будет твоя. Ну, что же ты
сделаешь на свои деньги?
В ту минуту я сидел, блаженно очумев от загадочного дворца, и вопрос
Эстампа что-то у меня отнял. Не иначе как я уже связывал свое будущее с
целью прибытия. Вихрь мечты!
— Что я сделаю? — переспросил я. — Пожалуй, я куплю рыбачий баркас.
Многие рыбаки живут своим ремеслом.
— Вот как?! — сказал Эстамп. — А я думал, что ты подаришь что-нибудь
своей душеньке.
Я пробормотал что-то, не желая признаться, что моя душенька --
вырезанная из журнала женская голова, страшно пленившая меня, — лежит на
дне моего сундучка.
Эстамп выпил, стал рассеянно и нетерпеливо оглядываться. Время от
времени он спрашивал, куда ходит "Эспаньола", сколько берет груза, часто ли
меня лупит дядя Гро и тому подобные пустяки. Видно было, что он скучает и
грязненькая, тесная, как курятник, каюта ему противна. Он был совсем не
похож на своего приятеля, задумчивого, снисходительного Дюрока, в
присутствии которого эта же вонючая каюта казалась блестящей каютой
океанского парохода. Этот нервный молодой человек стал мне еще меньше
нравиться, когда назвал меня, может быть, по рассеянности, "Томми", — и я
басом поправил его, сказав: — Санди, Санди мое имя, клянусь Лукрецией!
Я вычитал, не помню где, это слово, непогрешимо веря, что оно означает
неизвестный остров. Захохотав, Эстамп схватил меня за ухо и вскричал:
"Каково! Ее зовут Лукрецией, ах ты, волокита! Дюрок, слышите? — закричал он
в окно. — Подругу Санди зовут Лукреция!"
Лишь впоследствии я узнал, как этот насмешливый, поверхностный человек
отважен и добр, — но в этот момент я ненавидел его наглые усики.
— Не дразните мальчика, Эстамп, — ответил Дюрок.
Новое унижение! — от человека, которого я уже сделал своим кумиром. Я
вздрогнул, обида стянула мое лицо, и, заметив, что я упал духом, Эстамп
вскочил, сел рядом со мной и схватил меня за руку, но в этот момент палуба
поддала вверх, и он растянулся на полу. Я помог ему встать, внутренне
торжествуя, но он выдернул свою руку из моей и живо вскочил сам, сильно
покраснев, отчего я понял, что он самолюбив, как кошка. Некоторое время он
молча и надувшись смотрел на меня, потом развеселился и продолжал свою
болтовню.
В это время Дюрок прокричал: "Поворот!". Мы выскочили и перенесли
паруса к левому борту. Так как мы теперь были под берегом, ветер дул слабее,
но все же мы пошли с сильным боковым креном, иногда с всплесками волны на
борту. Здесь пришло мое время держать руль, и Дюрок накинул на мои плечи
свой плащ, хотя я совершенно не чувствовал холода. "Так держать", — сказал
Дюрок, указывая румб, и я молодцевато ответил: "Есть так держать!"
Теперь оба они были в каюте, и я сквозь ветер слышал кое-что из их
негромкого разговора. Как сон он запомнился мной. Речь шла об опасности,
потере, опасениях,. чьей-то боли, болезни; о том, что "надо точно узнать". Я
должен был крепко держать румпель и стойко держаться на ногах сам, так как
волнение метало "Эспаньолу", как качель, поэтому за время вахты своей я
думал больше удержать курс, чем что другое. Но я по-прежнему торопился
доплыть, чтобы наконец узнать, с кем имею дело и для чего. Если бы я мог, я
потащил бы "Эспаньолу" бегом, держа веревку в зубах.
Недолго побыв в каюте, Дюрок вышел, огонь его папиросы направился ко
мне, и скоро я различил лицо, склонившееся над компасом.
— Ну что, — сказал он, хлопая меня по плечу, — вот мы подплываем.
Смотри!
Слева, в тьме, стояла золотая сеть далеких огней.
— Так это и есть тот дом? — спросил я.
— Да. Ты никогда не бывал здесь?
— Нет.
— Ну, тебе есть что посмотреть.
Около получаса мы провели, обходя камни "Троячки". За береговым
выступом набралось едва ветра, чтобы идти к небольшой бухте, и, когда это
было наконец сделано, я увидел, что мы находимся у склона садов или рощ,
расступившихся вокруг черной, огромной массы, неправильно помеченной огнями
в различных частях. Был небольшой мол, по одну сторону его покачивались, как
я рассмотрел, яхты.
Дюрок выстрелил, и немного спустя явился человек, ловко поймав причал,
брошенный мной. Вдруг разлетелся свет, — вспыхнул на конце мола яркий
фонарь, и я увидел широкие ступени, опускающиеся к воде, яснее различил
рощи.
Тем временем "Эспаньола" ошвартовалась, и я опустил паруса. Я очень
устал, но меня не клонило в сон; напротив, — резко, болезненно-весело и
необъятно чувствовал я себя в этом неизвестном углу.
— Что, Ганувер? — спросил, прыгая на мол, Дюрок у человека, нас
встретившего. — Вы нас узнали? Надеюсь. Идемте, Эстамп. Иди с нами и ты,
Санди, ничего не случится с твоим суденышком. Возьми деньги, а вы, Том,
проводите молодого человека обогреться и устройте его всесторонне, затем вам
предстоит путешествие. — И он объяснил, куда отвести судно. — Пока прощай,
Санди! Вы готовы, Эстамп? Ну, тронемся, и дай бог, чтобы все было
благополучно.
Сказав так, он соединился с Эстампом, и они, сойдя на землю, исчезли
влево, а я поднял глаза на Тома и увидел косматое лицо с огромной звериной
пастью, смотревшее на меня с двойной высоты моего роста, склонив огромную
голову. Он подбоченился. Его плечи закрыли горизонт. Казалось, он рухнет и
раздавит меня.
III
Из его рта, ворочавшего, как жернов соломинку, пылающую искрами трубку,
изошел мягкий, приятный голосок, подобный струйке воды.
— Ты капитан, что ли? — сказал Том, поворачивая меня к огню, чтобы
рассмотреть. — У, какой синий!
Замерз?
— Черт побери! — сказал я. — И замерз, и голова идет кругом. Если
вас зовут Том, не можете ли вы объяснить всю эту историю?
— Это какую же такую историю?
Том говорил медленно, как тихий, рассудительный младенец, и потому было
чрезвычайно противно ждать, когда он договорит до конца.
— Какую же это такую историю? Пойдем-ка, поужинаем. Вот это будет,
думаю я, самая хорошая история для тебя.
С этим его рот захлопнулся — словно упал трап. Он повернул и пошел на
берег, сделав мне рукой знак следовать за ним.
От берега по ступеням, расположенным полукругом, мы поднялись в
огромную прямую аллею и зашагали меж рядов гигантских деревьев. Иногда слева
и справа блестел свет, показывая в глубине спутанных растений колонны или
угол фасада с массивным узором карнизов. Впереди чернел холм, и, когда мы
подошли ближе, он оказался группой человеческих мраморных фигур, сплетенных
над колоссальной чашей в белеющую, как снег, группу. Это был фонтан. Аллея
поднялась ступенями вверх; еще ступени — мы прошли дальше — указывали
поворот влево, я поднялся и прошел арку внутреннего двора. В этом большом
пространстве, со всех сторон и над головой ярко озаренном большими окнами, а
также висячими фонарями, увидел я в первом этаже вторую арку поменьше, но
достаточную, чтобы пропустить воз. За ней было светло, как днем; три двери с
разных сторон, открытые настежь, показывали ряд коридоров и ламп, горевших
под потолком. Заведя меня в угол, где, казалось, некуда уже идти дальше, Том
открыл дверь, и я увидел множество людей вокруг очагов и плит; пар и жар,
хохот и суматоха, грохот и крики, звон посуды и плеск воды; здесь были
мужчины, подростки, женщины, и я как будто попал на шумную площадь.
— Постой-ка, — сказал Том, — я поговорю тут с одним человеком, — и
отошел, затерявшись. Тотчас я почувствовал, что мешаю, — меня толкнули в
плечо, задели по ногам, бесцеремонная рука заставила отступить в сторону, а
тут женщина стукнула по локтю тазом, и уже несколько человек крикнули
ворчливо-поспешно, чтобы я убрался с дороги. Я тронулся в сторону и
столкнулся с поваром, несшимся с ножом в руке, сверкая глазами, как
сумасшедший. Едва успел он меня выругать, как толстоногая девчонка, спеша,
растянулась на скользкой плите с корзиной, и прибой миндаля подлетел к моим
ногам; в то же время трое, волоча огромную рыбу, отпихнули меня в одну
сторону, повара — в другую и пробороздили миндаль рыбьим хвостом. Было
весело, одним словом. Я. сказочный богач, стоял, зажав в кармане горсть
золотых и беспомощно оглядываясь, пока наконец в случайном разрыве этих
спешащих, бегающих, орущих людей не улучил момента отбежать к далекой стене,
где сел на табурет и где меня разыскал Том.
— Пойдем-ка, — сказал он, заметно весело вытирая рот. На этот раз
идти было недалеко; мы пересекли угол кухни и через две двери поднялись в
белый коридор, где в широком помещении без дверей стояло несколько коек и
простых столов.
— Я думаю, нам не помешают, — сказал Том и, вытащив из-за пазухи
темную бутылку, степенно опрокинул ее в рот так, что булькнуло раза три. --
Ну-ка выпей, а там принесут, что тебе надо, — и Том передал мне бутылку.
Действительно, я в этом нуждался. За два часа произошло столько
событий, а главное, — так было все это непонятно, что мои нервы упали. Я не
был собой; вернее, одновременно я был в гавани Лисса и здесь, так что должен
был отделить прошлое от настоящего вразумляющим глотком вина, подобного
которому не пробовал никогда. В это время пришел угловатый человек с
сдавленным лицом и вздернутым носом, в переднике. Он положил на кровать
пачку вещей и спросил Тома: — Ему, что ли?
Том не удостоил его ответом, а взяв платье, передал мне, сказав, чтобы
я одевался.
— Ты в лохмотьях, — говорил он, — вот мы тебя нарядим. Хорошенький
ты сделал рейс, — прибавил Том, видя, что я опустил на тюфяк золото,
которое мне было теперь некуда сунуть на себе. — Прими же приличный вид,
поужинай и ложись спать, а утром можешь отправляться куда хочешь.
Заключение этой речи восстановило меня в правах, а то я уже начинал
думать, что из меня будут, как из глины, лепить, что им вздумается. Оба мои
пестуна сели и стали смотреть, как я обнажаюсь. Растерянный, я забыл о
подлой татуировке и, сняв рубашку, только успел заметить, что Том, согнув
голову в бок, трудится над чем-то очень внимательно.
Взглянув на мою голую руку, он провел по ней пальцем.
— Ты все знаешь? — пробормотал он, озадаченный, и стал хохотать,
бесстыдно воззрившись мне в лицо. — Санди! — кричал он, тряся злополучную
мою руку. — А знаешь ли ты, что ты парень с гвоздем?! Вот ловко! Джон,
взгляни сюда, тут ведь написано бесстыднейшим образом: "Я все знаю"!
Я стоял, прижимая к груди рубашку, полуголый, и был так взбешен, что
крики и хохот пестунов моих привлекли кучу народа и давно уже шли взаимные,
горячие объяснения — "в чем дело", — а я только поворачивался, взглядом
разя насмешников: человек десять набилось в комнату. Стоял гам: "Вот этот!
Все знает! Покажите-ка ваш диплом, молодой человек". — "Как варят соус
тортю?" — "Эй, эй, что у меня в руке?" — "Слушай, моряк, любит ли Тильда
Джона?" — "Ваше образование, объясните течение звезд и прочие планеты!" --
Наконец, какая-то замызганная девчонка с черным, как у воробья, носом,
положила меня на обе лопатки, пропищав: — "Папочка, не знаешь ты, сколько
трижды три?"
Я подвержен гневу, и если гнев взорвал мою голову, не много надо,
чтобы, забыв все, я рванулся в кипящей тьме неистового порыва дробить и бить
что попало. Ярость моя была ужасна. Заметив это, насмешники расступились,
кто-то сказал: "Как побледнел, бедняжка, сейчас видно, что над чем-то
задумался". Мир посинел для меня, и, не зная, чем запустить в толпу, я
схватил первое попавшееся — горсть золота, швырнув ее с такой силой, что
половина людей выбежала, хохоча до упаду. Уже я лез на охватившего мои руки
Тома, как вдруг стихло: вошел человек лет двадцати двух, худой и прямой,
очень меланхоличный и прекрасно одетый.
— Кто бросил деньги? — сухо спросил он. Все умолкли, задние прыскали,
а Том, смутясь было, но тотчас развеселясь, рассказал, какая была история.
— В самом деле, есть у него на руке эти слова, — сказал Том, --
покажи руку, Санди, что там, ведь с тобой просто шутили.
Вошедший был библиотекарь владельца дома Поп, о чем я узнал после.
— Соберите ему деньги, — сказал Поп, потом подошел ко мне и
заинтересованно осмотрел мою руку. — Это вы написали сами?
— Я был бы последний дурак, — сказал я. — Надо мной издевались, над
пьяным, напоили меня.
— Так... а все-таки — может быть, хорошо все знать. — Поп, улыбаясь,
смотрел, как я гневно одеваюсь, как тороплюсь обуться. Только теперь немного
успокаиваясь, я заметил, что эти вещи — куртка, брюки, сапоги и белье --
были, хотя скромного покроя, но прекрасного качества, и, одеваясь, я
чувствовал себя, как рука в теплой мыльной пене.
— Когда вы поужинаете, — сказал Поп, — пусть Том пришлет Паркера, а
Паркер пусть отведет вас наверх. Вас хочет видеть Ганувер, хозяин. Вы моряк
и, должно быть, храбрый человек, — прибавил он, подавая мне собранные мои
деньги.
— При случае в грязь лицом не ударю, — сказал я, упрятывая свое
богатство.
Поп посмотрел на меня, я — на него. Что-то мелькнуло в его глазах, --
искра неизвестных соображений. "Это хорошо, да..." — сказал он и, странно
взглянув, ушел. Зрители уже удалились; тогда подвели меня за рукав к столу,
Том показал на поданный ужин. Кушанья были в тарелках, но вкусно ли, — я не
понимал, хотя съел все. Есть не торопился. Том вышел, и, оставшись один, я
пытался вместе с едой усвоить происходящее. Иногда волнение поднималось с
такой силой, что ложка не попадала в рот. В какую же я попал историю, — и
что мне предстоит дальше? Или был прав бродяга Боб Перкантри, который
говорил, что "если случай поддел тебя на вилку, знай, что перелетишь на
другую".
Когда я размышлял об этом, во мне мелькнули чувство сопротивления и
вопрос: "А что, если, поужинав, я надену шапку, чинно поблагодарю всех и
гордо, таинственно отказываясь от следующих, видимо, готовых подхватить
"вилок", выйду и вернусь на "Эспаньолу", где на всю жизнь случай этот так и
останется "случаем", о котором можно вспоминать целую жизнь, делая какие
угодно предположения относительно "могшего быть" и "неразъясненного сущего".
Как я представил это, у меня словно выхватили из рук книгу, заставившую
сердце стучать, на интереснейшем месте. Я почувствовал сильную тоску и,
действительно, случись так, что мне велели бы отправляться домой, я,
вероятно, лег бы на пол и стал колотить ногами в совершенном отчаянии.
Однако ничего подобного пока мне не предстояло, — напротив, случай,
или как там ни называть это, продолжал вить свой вспыхивающий шнур,
складывая его затейливой петлей под моими ногами. За стеной, — а, как я
сказал, помещение было без двери, — ее заменял сводчатый широкий проход, --
несколько человек, остановясь или сойдясь случайно, вели разговор,
непонятный, но интересный, — вернее, он был понятен, но я не знал, о ком
речь. Слова были такие: — Ну что, опять, говорят, свалился?!
— Было дело, попили. Споят его, как пить дать, или сам сопьется.
— Да уж спился.
— Ему пить нельзя; а все пьют, такая компания.
— А эта шельма Дигэ чего смотрит?
— А ей-то что?!
— Ну, как что! Говорят, они в большой дружбе или просто амуры, а может
быть, он на ней женится.
— Я слышал, как она говорит: "Сердце у вас здоровое; вы, говорит,
очень здоровый человек, не то, что я".
— Значит — пей, значит, можно пить, а всем известно, что доктор
сказал: "Вам вино я воспрещаю безусловно. Что хотите, хоть кофе, но от вина
вы можете помереть, имея сердце с пороком".
— Сердце с пороком, а завтра соберется двести человек, если не больше.
Заказ у нас на двести. Как тут не пить?
— Будь у меня такой домина, я пил бы на радостях.
— А что? Видел ты что-нибудь?
— Разве увидишь? По-моему, болтовня, один сплошной слух. Никто ничего
не видал. Есть, правда, некоторые комнаты закрытые, но пройдешь все этажи,
— нигде ничего нет.
— Да, поэтому это есть секрет.
— А зачем секрет?
— Дурак! Завтра все будет открыто, понимаешь? Торжество будет,
торжественно это надо сделать, а не то что кукиш в кармане. Чтобы было
согласное впечатление. Я кое-что слышал, да не тебе скажу.
— Стану ли я еще тебя спрашивать?!
Они поругались и разошлись. Только утихло, как послышался голос Тома;
ему отвечал серьезный голос старика. Том сказал: — Все здесь очень
любопытны, а я, пожалуй, любопытнее всех. Что за беда? Говорят, вы думали,
что вас никто не видит. А видел — и он клянется — Кваль; Кваль клянется,
что с вами шла из-за угла, где стеклянная лестница, молоденькая такая
уховертка, и лицо покрыла платком.
Голос, в котором было больше мягкости и терпения, чем досады, ответил:
— Оставьте это, Том, прошу вас. Мне ли, старику, заводить шашни. Кваль
любит выдумывать.
Тут они вышли и подошли ко мне, — спутник подошел ближе, чем Том. Тот
остановился у входа, сказал: — Да, не узнать парня. И лицо его стало
другое, как поел. Видели бы вы, как он потемнел, когда прочитали его
скоропечатную афишу.
Паркер был лакей, — я видел такую одежду, как у него, на картинах.
Седой, остриженный, слегка лысый, плотный человек этот в белых чулках, синем
фраке и открытом жилете носил круглые очки, слегка прищуривая глаза, когда
смотрел поверх стекол. Умные морщинистые черты бодрой старухи, аккуратный
подбородок и мелькающее сквозь привычную работу лица внутреннее спокойствие
заставили меня думать, не есть ли старик главный управляющий дома, о чем я
его и спросил. Он ответил: — Кажется, вас зовут Сандерс. Идемте, Санди, и
постарайтесь не производить меня в высшую должность, пока вы здесь не
хозяин, а гость.
Я осведомился, не обидел ли я его чем-нибудь.
— Нет, — сказал он, — но я не в духе и буду придираться ко всему,
что вы мне скажете. Поэтому вам лучше молчать и не отставать от меня.
Действительно, он шел так скоро, хотя мелким шагом, что я следовал за
ним с напряжением.
Мы прошли коридор до половины и повернули в проход, где за стеной,
помеченная линией круглых световых отверстий, была винтовая лестница.
Взбираясь по ней, Паркер дышал хрипло, но и часто, однако быстроты не
убавил. Он открыл дверь в глубокой каменной нише, и мы очутились среди
пространств, сошедших, казалось, из стран великолепия воедино, — среди
пересечения линий света и глубины, восставших из неожиданности. Я испытывал,
хотя тогда не понимал этого, как может быть тронуто чувство формы, вызывая
работу сильных впечатлений пространства и обстановки, где невидимые руки
поднимают все выше и озареннее само впечатление. Это впечатление внезапной
прекрасной формы было остро и ново. Все мои мысли выскочили, став тем, что я
видел вокруг. Я не подозревал, что линии, в соединении с цветом и светом,
могут улыбаться, останавливать, задержать вздох, изменить настроение, что
они могут произвести помрачение внимания и странную неуверенность членов.
Иногда я замечал огромный венок мраморного камина, воздушную даль
картины или драгоценную мебель в тени китайских чудовищ. Видя все, я не
улавливал почти ничего. Я не помнил, как мы поворачивали, где шли. Взглянув
под ноги, я увидел мраморную резьбу лент и цветов. Наконец Паркер
остановился, расправил плечи и, подав грудь вперед, ввел меня за пределы
огромной двери. Он сказал: — Санди, которого вы желали видеть, — вот он,
— затем исчез. Я обернулся — его не было.
— Подойдите-ка сюда, Санди, — устало сказал кто-то. Я огляделся,
заметив в туманно-синем, озаренном сверху пространстве, полном зеркал,
блеска и мебели, несколько человек, расположившихся по диванам и креслам с
лицами, повернутыми ко мне. Они были разбросаны, образуя неправильный круг.
Вглядываясь, чтобы угадать, кто сказал "подойдите", я обрадовался, увидев
Дюрока с Эстампом; они стояли, куря, подле камина и делали мне знаки
приблизиться. Справа в большой качалке полулежал человек лет двадцати
восьми, с бледным, приятным лицом, завернутый в плед, с повязкой на голове.
Слева сидела женщина. Около нее стоял Поп. Я лишь мельком взглянул на
женщину, так как сразу увидел, что она очень красива, и оттого смутился. Я
никогда не помнил, как женщина одета, кто бы она ни была, так и теперь мог
лишь заметить в ее темных волосах белые искры и то, что она охвачена
прекрасным синим рисунком хрупкого очертания. Когда я отвернулся, я снова
увидел ее лицо про себя, — немного длинное, с ярким маленьким ртом и
большими глазами, смотрящими как будто в тени.
— Ну, скажи, что ты сделал с моими друзьями? — произнес закутанный
человек, морщась и потирая висок. — Они, как приехали на твоем корабле, так
не перестают восхищаться твоей особой. Меня зовут Ганувер; садись, Санди, ко
мне поближе.
Он указал кресло, в которое я и сел, — не сразу, так как оно все
поддавалось и поддавалось подо мной, но наконец укрепился.
— Итак, — сказал Ганувер, от которого слегка пахло вином, — ты
любишь "море и ветер"! Я молчал.
— Не правда ли, Дигэ, какая сила в этих простых словах?! — сказал
Ганувер молодой даме. — Они встречаются, как две волны.
Тут я заметил остальных. Это были двое немолодых людей. Один — нервный
человек с черными баками, в пенсне с широким шнурком. Он смотрел выпукло,
как кукла, не мигая и как-то странно дергая левой щекой. Его белое лицо в
черных баках, выбритые губы, имевшие слегка надутый вид, и орлиный нос,
казалось, подсмеиваются. Он сидел, согнув ногу треугольником на колене
другой, придерживая верхнее колено прекрасными матовыми руками и
рассматривая меня с легким сопением. Второй был старше, плотен, брит и в
очках.
— Волны и эскадрильи! — громко сказал первый из них, не изменяя
выражения лица и воззрясь на меня, рокочущим басом. — Бури и шквалы, брасы
и контрабасы, тучи и циклоны; цейлоны, абордаж, бриз, муссон, Смит и Вессон!
Дама рассмеялась. Улыбнулись все остальные, только Дюрок остался, — с
несколько мрачным лицом, — безучастным к этой шутке и, видя, что я
вспыхнул, перешел ко мне, сев между мною и Ганувером.
— Что ж, — сказал он, кладя мне на плечо руку, — Санди служит своему
призванию, как может. Мы еще поплывем, а?
— Далеко поплывем, — сказал я, обрадованный, что у меня есть
защитник.
Все снова стали смеяться, затем между ними произошел разговор, в
котором я ничего не понял, но чувствовал, что говорят обо мне, — легонько
подсмеиваясь или серьезно — я не разобрал. Лишь некоторые слова, вроде
"приятное исключение", "колоритная фигура", "стиль", запомнились мне в таком
странном искажении смысла, что я отнес их к подробностям моего путешествия с
Дюроком и Эстампом.
Эстамп обратился ко мне, сказав: — А помнишь, как ты меня напоил?
— Разве вы напились?
— Ну как же, я упал и здорово стукнулся головой о скамейку.
Признавайся, — "огненная вода", "клянусь Лукрецией!", — вскричал он, --
честное слово, он поклялся Лукрецией! К тому же, он "все знает" — честное
слово!
Этот предательский намек вывел меня из глупого оцепенения, в котором я
находился; я подметил каверзную улыбку Попа, поняв, что это он рассказал о
моей руке, и меня передернуло.
Следует упомянуть, что к этому моменту я был чрезмерно возбужден резкой
переменой обстановки и обстоятельств, неизвестностью, что за люди вокруг и
что будет со мной дальше, а также наивной, но твердой уверенностью, что мне
предстоит сделать нечто особое именно в стенах этого дома, иначе я не
восседал бы в таком блестящем обществе. Если мне не говорят, что от меня
требуется, — тем хуже для них: опаздывая, они, быть может, рискуют. Я был
высокого мнения о своих силах. Уже я рассматривал себя, как часть некой
истории, концы которой запрятаны. Поэтому, не переводя духа, сдавленным
голосом, настолько выразительным, что каждый намек достигал цели, я встал и
отрапортовал: — Если я что-нибудь "знаю", так это следующее. Приметьте. Я
знаю, что никогда не буду насмехаться над человеком, если он у меня в гостях
и я перед тем делил с ним один кусок и один глоток. А главное, — здесь я
разорвал Попа глазами на мелкие куски, как бумажку, — я знаю, что никогда
не выболтаю, если что-нибудь увижу случайно, пока не справлюсь, приятно ли
это будет кое-кому.
Сказав так, я сел. Молодая дама, пристально посмотрев на меня, пожала
плечами. Все смотрели на меня.
— Он мне нравится, — сказал Ганувер, — однако не надо ссориться,
Санди.
— Посмотри на меня, — сурово сказал Дюрок; я посмотрел, увидел
совершенное неодобрение и был рад провалиться сквозь землю. — С тобой
шутили и ничего более. Пойми это!
Я отвернулся, взглянул на Эстампа, затем на Попа. Эстамп, нисколько не
обиженный, с любопытством смотрел на меня, потом, щелкнув пальцами, сказал:
"Ба! и — и заговорил с неизвестным в очках. Поп, выждав, когда утих смешной
спор, подошел ко мне.
— Экий вы горячий, Санди, — сказал он. — Ну, здесь нет ничего
особенного, не волнуйтесь, только впредь обдумывайте ваши слова. Я вам желаю
добра.
За все это время мне, как птице на ветке, был чуть заметен в отношении
всех здесь собравшихся некий, очень замедленно проскальзывающий между ними
тон выражаемой лишь взглядами и движениями тайной зависимости, подобной
ускользающей из рук паутине. Сказался ли это преждевременный прилив нервной
силы, перешедшей с годами в способность верно угадывать отношение к себе
впервые встречаемых людей, — но только я очень хорошо чувствовал, что
Ганувер думает одинаково с молодой дамой, что Дюрок, Поп и Эстамп отделены
от всех, кроме Ганувера, особым, неизвестным мне, настроением и что, с
другой стороны, — дама, человек в пенсне и человек в очках ближе друг к
другу, а первая группа идет отдаленным кругом к неизвестной цели, делая вид,
что остается на месте. Мне знакомо преломление воспоминаний, — значительную
часть этой нервной картины я приписываю развитию дальнейших событий, к
которым я был причастен, но убежден, что те невидимые лучи состояний
отдельных людей и групп теперешнее ощущение хранит верно.
Я впал в мрачность от слов Попа; он уже отошел.
— С вами говорит Ганувер, — сказал Дюрок; встав, я подошел к качалке.
Теперь я лучше рассмотрел этого человека, с блестящими, черными
глазами, рыжевато-курчавой головой и грустным лицом, на котором появилась
редкой красоты тонкая и немного больная улыбка. Он всматривался так, как
будто хотел порыться в моем мозгу, но, видимо, говоря со мной, думал о
своем, очень, может быть, неотвязном и трудном, так как скоро перестал
смотреть на меня, говоря с остановками: — Так вот, мы это дело обдумали и
решили, если ты хочешь. Ступай к Попу, в библиотеку, там ты будешь
разбирать... — Он не договорил, что разбирать. — Нравится он вам, Поп? Я
знаю, что нравится. Если он немного скандалист, то это полбеды. Я сам был
такой. Ну, иди. Не бери себе в поверенные вино, милый ди-Сантильяно. Шкиперу
твоему послан приятный воздушный поцелуй; все в порядке.
Я тронулся, Ганувер улыбнулся, потом крепко сжал губы и вздохнул. Ко
мне снова подошел Дюрок, желая что-то сказать, как раздался голос Дигэ:
— Этот молодой человек не в меру строптив. Я не знал, что она хотела
сказать этим. Уходя с Попом, я отвесил общий поклон и, вспомнив, что ничего
не сказал Гануверу, вернулся. Я сказал, стараясь не быть торжественным, но
все же слова мои прозвучали, как команда в игре в солдатики.
— Позвольте принести вам искреннюю благодарность. Я очень рад работе,
эта работа мне очень нравится. Будьте здоровы.
Затем я удалился, унося в глазах добродушный кивок Ганувера и думая о
молодой даме с глазами в тени. Я мог бы теперь без всякого смущения смотреть
в ее прихотливо-красивое лицо, имевшее выражение, как у человека, которому
быстро и тайно шепчут на ухо.
IV
Мы перешли электрический луч, падавший сквозь высокую дверь на ковер
неосвещенной залы, и, пройдя далее коридором, попали в библиотеку. С трудом
удерживался я от желания идти на носках — так я казался сам себе громок и
неуместен в стенах таинственного дворца. Нечего говорить, что я никогда не
бывал не только в таких зданиях, хотя о них много читал, но не был даже в
обыкновенной красиво обставленной квартире. Я шел разинув рот. Поп вежливо
направлял меня, но, кроме "туда", "сюда", не говорил ничего. Очутившись в
библиотеке — круглой зале, яркой от света огней, в хрупком, как цветы,
стекле, — мы стали друг к другу лицом и уставились смотреть, — каждый на
новое для него существо. Поп был несколько в замешательстве, но привычка
владеть собой скоро развязала ему язык.
— Вы отличились, — сказал он, — похитили судно; славная штука,
честное слово!
— Едва ли я рисковал, — ответил я, — мой шкипер, дядюшка Гро, тоже,
должно быть, не в накладе. А скажите, почему они так торопились?
— Есть причины! — Поп подвел меня к столу с книгами и журналами. --
Не будем говорить сегодня о библиотеке, — продолжал он, когда я уселся. --
Правда, что я за эти дни все запустил, — материал задержался, но нет
времени. Знаете ли вы, что Дюрок и другие в восторге? Они находят вас ".
вы... одним словом, вам повезло. Имели ли вы дело с книгами?
— Как же, — сказал я, радуясь, что могу, наконец, удивить этого
изящного юношу. — Я читал много книг.
Возьмем, например, "Роб-Роя" или "Ужас таинственных гор"; потом
"Всадник без головы"...
— Простите, — перебил он, — я заговорился, но должен идти обратно.
Итак, Санди, завтра мы с вами приступим к делу, или, лучше, — послезавтра.
А пока я вам покажу вашу комнату.
— Но где же я и что это за дом?
— Не бойтесь, вы в хороших руках, — сказал Поп. — Имя хозяина
Эверест Ганувер, я — его главный поверенный в некоторых особых делах. Вы не
подозреваете, каков этот дом.
— Может ли быть, — вскричал я, — что болтовня на "Мелузине" сущая
правда?
Я рассказал Попу о вечернем разговоре матросов.
— Могу вас заверить, — сказал Поп, — что относительно Ганувера все
это выдумка, но верно, что такого другого дома нет на земле. Впрочем, может
быть, вы завтра увидите сами. Идемте, дорогой Санди, вы, конечно, привыкли
ложиться рано и устали. Осваивайтесь с переменой судьбы.
"Творится невероятное", — подумал я, идя за ним в коридор, примыкавший
к библиотеке, где были две двери.
— Здесь помещаюсь я, — сказал Поп, указывая одну дверь, и, открыв
другую, прибавил: — А вот ваша комната. Не робейте, Санди, мы все люди
серьезные и никогда не шутим в делах, — сказал он, видя. что я, смущенный,
отстал. — Вы ожидаете, может быть, что я введу вас в позолоченные чертоги
(а я как раз так и думал)? Далеко нет. Хотя жить вам будет здесь хорошо.
Действительно, это была такая спокойная и большая комната, что я
ухмыльнулся. Она не внушала того доверия, какое внушает настоящая ваша
собственность, например, перочинный нож, но так приятно охватывала
входящего. Пока что я чувствовал себя гостем этого отличного помещения с
зеркалом, зеркальным шкапом, ковром и письменным столом, не говоря о другой
мебели. Я шел за Попом с сердцебиением. Он толкнул дверь вправо, где в более
узком пространстве находилась кровать и другие предметы роскошной жизни. Все
это с изысканной чистотой и строгой приветливостью призывало меня бросить
последний взгляд на оставляемого позади дядюшку Гро.
— Я думаю, вы устроитесь, — сказал Поп, оглядывая помещение. --
Несколько тесновато, но рядом библиотека, где вы можете быть сколько хотите.
Вы пошлете за своим чемоданом завтра.
— О да, — сказал я, нервно хихикнув. — Пожалуй, что так. И чемодан и
все прочее.
— У вас много вещей? — благосклонно спросил он.
— Как же! — ответил я. — Одних чемоданов с воротничками и смокингами
около пяти.
— Пять?.. — Он покраснел, отойдя к стене у стола, где висел шнур с
ручкой, как у звонка. — Смотрите, Санди, как вам будет удобно есть и пить:
если вы потянете шнур один раз, — по лифту, устроенному в стене, поднимется
завтрак. Два раза — обед, три раза — ужин; чай, вино, кофе, папиросы вы
можете получить когда угодно, пользуясь этим телефоном. — Он растолковал
мне, как звонить в телефон, затем сказал в блестящую трубку: — Алло! Что?
Ого, да, здесь новый жилец. — Поп обернулся ко мне. — Что вы желаете?
— Пока ничего, — сказал я с стесненным дыханием. — Как же едят в
стене?
— Боже мой! — Он встрепенулся, увидев, что бронзовые часы письменного
стола указывают 12. — Я должен идти. В стене не едят, конечно, но... но
открывается люк, и вы берете. Это очень удобно, как для вас, так и для
слуг... Решительно ухожу, Санди. Итак, вы — на месте, и я спокоен. До
завтра.
Поп быстро вышел; еще более быстрыми услышал я в коридоре его шаги.
V
Итак, я остался один.
Было от чего сесть. Я сел на мягкий, предупредительно пружинистый стул;
перевел дыхание. Потикиванье часов вело многозначительный разговор с
тишиной.
Я сказал: "Так, здорово. Это называется влипнуть. Интересная история".
Обдумать что-нибудь стройно у меня не было сил. Едва появилась связная
мысль, как ее честью просила выйти другая мысль. Все вместе напоминало
кручение пальцами шерстяной нитки. Черт побери! — сказал я наконец,
стараясь во что бы то ни стало овладеть собой, и встал, жаждя вызвать в душе
солидную твердость. Получилась смятость и рыхлость. Я обошел комнату,
механически отмечая: — Кресло, диван, стол, шкап, ковер, картина, шкап,
зеркало, — Я заглянул в зеркало. Там металось подобие франтоватого красного
мака с блаженно-перекошенными чертами лица. Они достаточно точно отражали
мое состояние. Я обошел...


