Всеволод Соловьев. Великий Розенкрейцер

страница №3

ой дворянской семье, выросла в холе, вышла замуж за человека
своего круга, помещика Метлина, и жила несколько лет спокойно и счастливо.
Родилось двое здоровых, красивых детей, мальчик и девочка. Дети уже
подрастать стали. И вдруг, будто сразу прорвалось что-то, посыпались на эту
счастливую семью одно за другим всевозможные несчастья.
- Метлин, сам того не желая и не по своей вине, поссорился с богатой и
влиятельной роднею. Родня стала всячески притеснять его, завела с ним тяжбу,
задарила всех судей и неправильно оттягала у него почти все имение. Да и не
только своим имением, а и жениным приданым он должен был поплатиться. Пожар
усадьбы, где они жили, уничтожил остальное. Никто из родных и близких людей
не вступился - все отвернулись как от зачумленных.
Собрали Метлины кое-какие крохи и перебрались с детьми в Петербург,
надеясь доказать свою правоту и вернуть незаконно отнятое имение. Жили в
бедности, но не замечали ее, не теряли бодрости духа, верили в торжество
правды. А время шло. Прошло четыре года. Сын, прекрасный и добрый мальчик,
отрада и надежда родителей, не выдержал лишений, простудился зимою в легкой
одежде и, проболев, прометавшись в жару несколько дней, умер. Все старания
Метлина доказать свою правоту остались напрасны, кроме вечных неудач,
оскорблений, он ничего не видел. Жить стало совсем нечем. Пробовал искать
службы - и тут не повезло, не удалось ему найти себе хоть какого-нибудь
маленького места. Чтобы не умереть с голоду, приходилось иной раз ходить на
поденщину. Жена с дочкой, уже выросшей, ходили по домам, выпрашивая себе
работу - шитье, вязанье, все, что можно было достать...
- Думала я, батюшка, - говорила Метлина отцу Николаю, что уже хуже с
нами быть не может, а случилось худшее, подкараулило нас такое горе, какого
я и во сне не видывала, а сны-то мне снились ух какие страшные да тяжкие!..
Терпел мой Петр Ильич, все терпел, и никогда не слыхала я от него речей
богохульных... А тут вдруг вернулась я домой с Катюшей, этому уж восемь
месяцев будет, - гляжу на него и не узнаю: не он совсем: лицо страшное,
глаза кровью налиты, дышит тяжело, зубы стучат, кулаки сжаты: "Довольно,
говорит, будет! Нет, говорит, на свете ни правды, ни Бога, их глупые да
счастливые люди выдумали!" Кинулась я к нему, обняла его, слезами
обливалась: "Батюшка мой, очнись, что ты говоришь, не бери греха на душу, не
губи себя". А он как оттолкнет меня да такое вымолвил, что повторить у меня
и язык не повернется. С тех пор запил, запил, иной раз дня по три, по четыре
пропадает, вернется пьяный и вот завалится, спит... Бывает, и деньги у него
водятся, а откуда те деньги, придумать не могу, да и боюсь думать...
Рыдания подступили ей к горлу, но она удержала их и продолжала:
- И этого горя, видно, мало было. Катюша моя, на отца, что ли, глядя,
стала на себя не похожа. По целым дням молчит, по ночам плачет. А потом вот
точь-в-точь как он: будет, говорит, довольно! Я ей рот зажимаю, а она от
меня и руками, и ногами. Вот уж третью неделю она меня изводит. Не могу,
говорит, больше так жить, либо повешусь, либо, забыв стыд, стану жить в
палатах... Вот ее речи! Батюшка, спаси ты нас, на тебя только и надежда!
- Не на меня, а на Бога, - тихо сказал отец Николай. - Молись, мать.
- Молилась я, батюшка, молилась. Без молитвы-то как бы я прожила! И
вера была, крепкая вера... А теперь, теперь и хочу молиться, да не могу...
душа, знать, молчит, на молитвенные слова не откликается... и вера... ищу ее
- и нет...
- А ты все же молись и ищи веры...
Он уже сам молился. На него уже сходил молитвенный трепет, и он уже
искал, жадно и тревожно, той спасительной и надежной нити, которая
поднимала, окрыляла всю его душу и приводила его в общение с высшей, святой,
всемогущей силой. Он подошел, почти шатаясь, к спящему человеку и простер к
нему руки.
- Встань, - произнес он.
И человек приподнял голову, сел на кровати и изумленно, воспаленными
глазами, глядел на священника. Девушка у окна тоже было повернула голову, но
затем вдруг резким движением склонилась еще ниже над своей работой.


XII



- Кто это, кто?.. Зачем? Чего вам от меня надо? - шептал Метлин.
Недоумение, робость, даже ужас изображались в его воспаленных глазах.
Дрожь пробегала по его телу. Это был человек лет около пятидесяти, крупного
и сильного сложения, с лицом, еще сохранившим следы породистой красоты и
благородства. Но долгие лишения, несчастия и пьянство последних месяцев
исказили, измозжили это лицо, придали ему болезненную одутловатость, и вся
эта большая, сильно исхудалая фигура как-то съежилась, сгорбилась и
производила жалкое впечатление, говорила о падении, о беспомощности.
В последнее время, находясь почти постоянно в болезненном возбуждении,
под влиянием вина, Метлин, мало-помалу, начинал жить какой-то фантастической
жизнью. Он переставал ясно отличать действительность от своих болезненных
представлений и галлюцинаций, и то, и другое путалось перед ним и в нем
смешивалось. Он жил в ярком, мучительном бреду, ему чудились несуществующие
в действительности лица, и эти лица были так реальны, ощутимы, что он
говорил с ними, и они ему отвечали.
Ему и теперь казалось, что перед ним одно из таких лиц. Только он еще в
первый раз видел такое лицо, и оно нисколько не было похоже на прежние,
всегда мучившие его призраки.
Полные внутренним светом глаза отца Николая неотразимо влекли его к
себе, и в то же время ему становилось страшно, так как эти глаза глубоко
проникали ему в душу и видели в ней то, чего никто не должен был видеть.
- Кто это? - повторял он, и ему хотелось уйти, спрятаться от этого
всевидящего взора. Ему невыносимым становилось новое, охватывавшее его
ощущение своей нравственной наготы перед незваным, непрошеным свидетелем.
Между тем отец Николай вдруг охватил его голову руками и прижал ее к
своей груди. Это было невольное движение, видимое выражение того, что должно
было совершиться. Человек, полный веры и силы, взял, весь горя сожалением и
любовью, больную, измученную голову обессиленного человека в полное,
непосредственное общение с собою и действовал на этого человека всем своим
внутренним миром. Такое воздействие не могло остаться бесплодным, и
совершилось именно то, чего "хотел" отец Николай: больной, измученный
человек быстро начинал выходить из своего тумана и бреда.
Огонь, паливший его внутренности, угасал; мучительное беспокойство
сменялось тихим, почти приятным утомлением. Мир призрачных представлений
померк, действительность выступила в своей обычной простоте и рельефности, и
Метлин понял, увидел, что он у себя, среди своей нищенской обстановки, что
какой-то человек в одежде священника прижимает к своей груди его голову и
что ому тепло, и странно, и отрадно на груди этой.
Но вот еще раз, не в забытьи, не под влиянием винных паров, а от
вернувшегося сознания тяжких бед и надломившей его непосильной борьбы, в нем
поднялось отчаяние, возмущение, мучительная злоба. Он оторвал свою голову от
груди священника, отстранился и глядел на отца Николая мрачными, холодными и
злыми глазами. Ему теперь припомнилось, как недавно сквозь пьяный бред свой
он слышал голос жены; она говорила с кем-то о святом человеке, священнике,
который помогает в разных бедах и напастях. И он сообразил, что это и должен
быть тот самый священник; жена привела его, и, верно, этот ее святой человек
хочет спасти его, Метлина, от запоя. Когда он сообразил это, злоба, как
кипятком, обдала его сердце и все у него внутри будто, вспыхнуло. Ему
захотелось надругаться над этим "святым" человеком и выгнать его вон. Как
смел он прийти к нему? Он нищий, но все же он у себя хозяин и ему никого не
надо!
Но что-то будто сковывало ему язык.
- Зачем вы пришли ко мне? Мне вас не нужно, я еще не умираю! - с трудом
произнес он.
Отец Николай ничего не ответил.
- Да, я понимаю, - продолжал Метлин, и жалкая, насмешливая усмешка
скривила его лицо, - понимаю!.. Ты хочешь, батюшка, наставлять меня на путь
истинный, толковать мне о грехах моих, о моем окаянстве и о милосердии
Божием!.. Напрасный труд - я уж давно на шкуре своей изведал, к чему ведет
истинный путь... а Бог... до Него так высоко, что Он не видит нас и не
слышит...
- Замолчи! - вдруг воскликнул отец Николай с такою силой, что Метлин не
был в состоянии произнести слова, будто внезапно онемел. - Замолчи,
несчастный, не богохульствуй... не помышляй о том, чего не можешь
постигнуть!.. Не видит, вишь, и не слышит! А вспомни-ка, обращался ли ты к
Творцу и Господу так, чтобы Он тебя видел и слышал? Молился ли ему всей
глубиной своей души... с той несокрушимой верой, какая должна исходить от
малого беспомощного дитяти к отцу, в котором все его спасение, все его
упование? Полагался ли ты на Него безропотно, с терпением и кротостью?..
Метлин внезапно отрешился от всех своих ощущений, от своего гнева и
злобы, он вдумывался в слова священника и понимал, что никогда не верил в
Бога как в отца, никогда не превращался, обращаясь к Нему, в беспомощного
ребенка, никогда не полагался на Него безропотно и с терпением. В нем всегда
было именно нетерпение, ропот, возмущение несправедливостью, медлительностью
Божьи защиты.
- Но если я слаб, Бог должен был укрепить меня, а не терзать через
меру! - вдруг воскликнул он.
Отец Николай покачал головою.
- Кто ж это сказал тебе, что ты знаешь меру своих сил! Всякое
испытание, посылаемое человеку, есть только пища души, и душа, вкушая сию
пищу, может и должна крепнуть, расти, очищаться. Но человек свободен, а
посему может погубить свою душу, предавшись злу, которое сторожит его
особливо во времена испытаний. Вот и ты: твоя душа уже начинала крепнуть и
очищаться благодаря пище испытаний. Ты, среди бед и несчастий, становился
добрее, чище, снисходительнее, кротче, умнее, чем во времена благополучия.
Так ли я говорю?
- Так! - прошептал Метлин, не спуская глаз с отца Николая.
Священник продолжал:
- Но ты допустил в себе зло, и внезапно ослабел, и начал шататься, и
усумнился в добре и правде, в Боге, и душа твоя стала разрушаться. Но Бог
милосерд, Он приходит на помощь слабости человеческой! Если ты почуешь Бога,
если почувствуешь и поймешь, что Он видит тебя и слышит, - ты спасен.
- О, если б я мог это? - отчаянно воскликнул Метлин.
- Пожди еще малое время с терпением - и увидишь, что Господь снизойдет
даже и к телесной твоей слабости. Он знает меру сил человека и чрезмерно не
испытует. Верь, что Он придет тебе на помощь без промедления, я обещаю тебе
это, а когда увидишь Божью помощь, то откажись навеки от зла и омой свою
греховную душу добром и любовью.
Отец Николай поднялся с сияющим лицом.
- Веришь ли, что я тебя не обманываю, что спасение твое близко?
- Верю! - воскликнул Метлин, вдруг падая на колени и осеняя себя
крестным знамением. Мир и радость теперь наполнили его душу. Ничего не
изменилось вокруг него - те же горе и беды были позади, та же безысходная
нищета в настоящем, тот же голод и холод, а между тем душа его ликовала и он
без ужаса, с надеждой смотрел вперед - он верил.
Его жена тоже молилась и громко плакала, и это были благодарные,
освежающие слезы.
Одна Катюша по-прежнему сидела у окна. Только теперь она уж не делала
вид, что работает. Она бросила работу свою на пол и, бледная, с дрожащей по
временам нижней губою, во все глаза смотрела на отца Николая. Вот он
благословил ее отца, потом мать. Он подходит к ней. Она вскочила и
остановилась перед ним, сверкая глазами. Его рука уже поднимается для
благословения.
- Лгун! Обманщик! - вдруг злобно крикнула Катюша и, очевидно не владея
собою, выбежала из комнаты во двор, как была, в одном платье.
Метлины, ошеломленные, в ужасе, даже не тронулись с места.
- Бог милостив! - сказал отец Николай, перекрестился и поспешно вышел.
Когда он проходил по двору, то почувствовал на себе злобный взгляд Катюши.
Она действительно глядела на него из полуотворенной двери в соседнее
помещение. От этого взгляда легкая дрожь пробежала по телу священника, и он
стал молиться за несчастную девушку.


XIII



В это время Настасья Селиверстовна, находившаяся в полном одиночестве,
продолжала получать нежданные впечатления. Когда отец Николай ушел и ей
стало ясно, что он не скоро вернется, она мало-помалу начала утихать. Ее
горячее сердце успокоилось. Она теперь чувствовала, что "отошла" с дороги,
совсем отогрелась, напиталась, что ей хорошо и приятно в этих богатых
княжеских покоях. Она обходила то одну, то другую комнату, с любопытством по
нескольку раз разглядывала каждую вещь и любовалась каждым креслом, столом
или шкапом... Незаметно и бессознательно чувство довольства охватывало ее.
"Вот бы пожить здесь - вольготно, в свое удовольствие!" - невольно говорила
она самой себе. Потом она остановилась на такой мысли: "Да ведь не выгонят
же отсюда, не пошлют на кухню жену, когда муж живет в барских палатах. Где
он, там и она... вот придет кто-нибудь - она так прямо и скажет: тащите,
мол, сюда и мне кровать да перину, с дороги, мол, притомилась, соснуть
хочу... Ну и притащут кровать да перину, расположится она тут как боярыня...
А там, дальше, видно будет..."
Дверь скрипнула... Это, наверное, тот человек, что еду ей и сбитень
принес. Она ему и скажет. Но на пороге двери был совсем "не тот человек", а
молоденькая девица в богатой господской одежде и красоты неописанной.
Настасья Сильверстовна совсем растерялась и даже рот разинула - в жизнь свою
она такой красоты не видывала. Но долгое смущение было не в характере
матушки, а потому она тотчас же оправилась, поклонилась не без достоинства и
проговорила:
- Что прикажешь, сударыня, за каким делом пожаловала?
Вошедшая девица робко сделала несколько шагов вперед, подняла глаза на
матушку и нетвердым голосом сказала:
- Мне надо бы видеть отца Николая... Я знаю, его нет теперь дома... но
не могу ли я обождать его здесь... ведь он здесь живет?
- Здесь-то, здесь... - как-то раздумчиво протянула Настасья
Сильверстовва и замолчала.
Один глаз ее полуприщурился и не то насмешливо, не то подозрительно
глядел на молодую девушку. Та смутилась еще больше, покраснела и почти
испуганно спросила:
- А вы... вы кто же?
- Я-то кто?.. Я моего мужа жена. Вот из села приехала - и диву даюсь,
всем-то до моего попа дело, нарасхват он... и впрямь, видно, народ здесь с
придурью, своих, вишь, попов мало, за деревенского ухватились...
И при этом глаза матушки, упорно устремленные на молодую девушку, очень
ясно и красноречиво прибавляли: "И ты, мол, девка, с придурью!.. Ну чего
влезла, убирайся-ка подобру-поздорову, пока хуже не вышло!.."
- Скажи ты мне, сударыня, - вдруг после небольшой передышки воскликнула
матушка, - скажи мне, никак я, вишь, того в толк взять не могу, ну за что
вот хоть бы твоей милости мой отец Николай?
Но матушке, недоумение и раздражение которой возросли до высшей
степени, не пришлось договорить, не пришлось услышать ответа на не дающий ей
покоя вопрос. Вошел отец Николай, и все лицо его так и освети-
56
лось радостью, когда он увидел молодую девушку. Та же радость, только
борющаяся со смущением, отразилась в глазах юной красавицы.
- Добро пожаловать! - воскликнул священник, прямо подходя к ней и
благословляя ее. - Я поджидал вас, и ежели бы вы не нашли меня, то я сам бы
нашел вас... Сердце сердцу весть подает... Так-то!
Он как бы совсем не замечал присутствия жены. Он ласково положил руку
на плечо девушки, указывая ей на кресло и приглашая ее садиться. Потом он
взглянул на жену и спокойно сказал:
- Настя, прошу тебя, оставь нас, нам надо побеседовать без свидетелей.
Вся кровь бросилась в голову Настасьи Селиверстовны. Она уже хотела
по-свойски выразить свое негодование, у нее уже вертелось на языке такое
слово, которое, наверно, должно было заставить непрошеную посетительницу
удалиться. Отец Николай почувствовал все это и остановил на жене
пристальный, решительный взгляд.
- Настя! - повторил он, и она в первый раз в жизни присмирела перед его
взглядом и словом и, хотя с явным неудовольствием, даже со злобой, но все
же"молча вышла из комнаты и заперла за собою дверь. Будто какая невиданная
сила заставила ее опуститься в кресло, далеко от этой двери, так что ей
никак невозможно было слышать разговора отца Николая с пришедшей к нему
девушкой. Да она и не стала бы подслушивать, эта мысль даже и не пришла, не
могла прийти ей в голову, - она во всю свою жизнь действовала прямо,
открыто, была совсем чужда хитростей и уловок. А главное, она была полна
своего рода собственным достоинством.
Вот это-то чувство собственного достоинства, ее самолюбие страдали
теперь чрезвычайно. Она считала себя гораздо крупнее, значительнее и умнее
своего мужа. Во все время своей супружеской жизни она все более и более
проникалась убеждением, что не только их дом держится единственно ею, но что
и сам отец Николай без нее - ничто. Разве он что-нибудь умеет, разве он
знает, как надо жить, как надо относиться к людям?
Несколько раз приходилось ему, благодаря своему "чудачеству" и
непониманию, наживать себе большие неприятности и подвергаться гневу
начальства. В таких случаях что он делал? Да ровно ничего, молчал, не
защищался и не оправдывался, вообще держал себя так, как будто дело его
вовсе не касалось. Не приходи она всякий раз ему на помощь, он бы теперь,
несмотря на свои отношения к князю Захарьеву-Овинову, которыми вдобавок
никогда не пользовался, был бы уж, пожалуй, лишен прихода. Местное
духовенство его почему-то недолюбливало, и вообще врагов у него оказывалось
немало. Но она, узнавая о грозящей неприятности, начинала действовать, ехала
в город, находила доступ ко всем нужным лицам, умела поговорить с ними и
возвращалась домой, отстранив неприятность. Она принималась очень горячо,
даже чересчур горячо, объяснять мужу, чем он ей обязан. Выражал ли он ей, по
крайней мере, свою благодарность, ценил ли ее? Ничуть.
Так было всегда. И вдруг все изменилось. Отец Николай, никогда почти и
в город-то не ездивший, собрался и уехал в Питер. При этом он выказал
непреоборимую решительность, о которую разбились все усилия, доводы и
натиски Настасьи Селиверстовны.
- Князь болен, умирает, ему тяжко, я должен его видеть, потому и еду, -
объяснил отец Николай, и больше от него ничего нельзя было добиться.
Пришлось его отпустить и снарядить в дорогу, что Настасья Селиверстовна и
сделала со всей своей привычной добросовестностью и заботливостью. Провожая
мужа, она наказывала ему не мешкать в Питере и возвращаться как можно скорее
во избежание неприятностей с начальством.
- Ни дня не медли, - повторила она, - сам знаешь, рады будут тебе ногу
подставить, так ты на это не напрашивайся.
- Там видно будет... все образуется... - как-то загадочно, будто про
себя, говорил отец Николай.
И вот стали проходить недели за неделями, а его все нет. Настасья
Селиверстовна рвала и метала, ждала его ежедневно, боялась, что вот-вот и
скажутся последствия его долгой отлучки - назначат нового священника. Что
тогда? Но ничего подобного не случилось, и она поняла, что князь все
устроил, что пребывание отца Николая в Питере не ставится ему в вину
начальством. Тогда в ней поднялась досада, которую она достаточно ясно и
высказала в своей беседе с мужем.
Но теперь была уж не досада, а явившееся сознание, что происходит нечто
непостижимое, что их роли изменились. Здесь, в Питере, в этой чудной
столице, где все для нее - диво, где, несмотря на всю свою душевную
крепость, она невольно робеет, где она - ничто и сама себе кажется совсем не
на месте, он, ее муж, "юродивый самодур", как она его очень искренне
называла, он у себя дома, на своем месте. Ото всех ему почет, всем он нужен,
все его на руках носят! Вот уж и боярышни-красавицы, каких она отродясь не
видывала, к нему прибегают, да с ним о своих делах тайных совещаются! Этого
только недоставало! А жену - вон! Не мешай, мол, незваная помеха!..
Конечно, тут же Настасья Селиверстовна соображала, что он - священник,
что ничего нет предосудительного в том, если к нему хоть бы и
боярышня-красавица обратится за советом, за утешением, и что в таком случае
мх беседа должна быть наедине... Но именно то обстоятельство, что во всем
этом нет ничего предосудительного, и доводило ее до нестерпимого
раздражения.
"Какое лицо у него стало, как он увидел эту красавицу!.. И она тоже вся
так и просияла... А он-то, он-то: за плечо ее... Сердце, мол, сердцу весть
подает... кабы не ты ко мне, так я бы к тебе!.. А, каково! Я-то ведь тут...
и на меня, будто на собаку: вон пошла!.." - вот в такую определенную форму
вылились наконец все помышления и чувства матушки.
Горькая обида наполнила ее сердце, и к этой обиде примешалось еще
что-то непонятное, незнакомое. И это непонятное и незнакомое было горьчее
всякой обиды, кипучее гнева, сильнее злобы.
"Сердце, мол, сердцу весть подает!.." - почти во весь голос повторила
Настасья Селиверстовна. Голова ее склонилась, она закрыла лицо руками и
заплакала так тихо, так горько, как не плакивала ни разу в жизни.

XIV



Если б Настасья Селиверстовна подошла теперь к двери и отворила ее, она
увидела бы, что юная красавица склонилась к отцу Николаю, а он держит руку
на голове ее и глядит так нежно, так любовно, с таким восхищением во
взгляде. Священник действительно всем существом своим любовался на это
чудное Божье создание, на эту раскрывшуюся перед ним чистую девическую душу,
еще более прекрасную, чем ее прекрасная оболочка. Еще никогда не встречал
отец Николай такого создания и радовался, что ему пришлось с ним
встретиться.
Ему не надо было выводить из смущения свою посетительницу, убеждать ее
быть с ним откровенной. Зина Каменева, почувствовав себя с ним наедине,
сразу забыла всю свою робость и все свое смущение. Ей не трудно было в
несколько минут передать ему все! он понимал ее с полуслова, его ничто не
изумляло, все было для него ясно.
А между тем ее исповедь была гораздо сложнее той, которую она так
недавно и с не меньшей искренностью передавала императрице. Дело в том, что
с тех пор прошли часы, прошли целые сутки, и во время этих суток все
изменилось в душе Зины.
Когда она, после встречи с Захарьевым-Овиновым, вернулась от
императрицы в свои комнаты, она сразу изумилась происшедшей вокруг нее
перемене. Все на своем месте, все как было, а между тем ничего прежнего не
осталось. Все эти последние дни Зине очень часто делалось жутко, когда она
одна оставалась у себя. Что-то мучительное, даже более мучительное, чем
панический страх, охватывало ее. Это был ужас, происходивший от
неизвестности и непонимания.
Она ничего не видела ни перед собой, ни в себе самой! в ней совершалось
нечто ужасное и отвратительное. Она испытывала такое ощущение, будто глухой
глубокой ночью пришла на кладбище, и все мертвецы встали из могил и окружают
ее, и она не в силах бежать от них и должна отдаться им во власть.
Только вспоминая слова священника и то чувство успокоения и защиты,
которое она ощутила под его влиянием, она несколько отдыхала, но впечатление
это скоро проходило, и снова туман и ужас охватывали ее. Образ доброго
священника исчезал, и его место занимал другой, страшный образ, от которого
некуда было спрятаться и нечем было защищаться.
Теперь же сразу все изменилось. Вот этот образ здесь, в ней, наполняет
ее, а между тем прежнего ужаcа, прежнего страха уже нет. Она знает, что
непонятный и ужасный человек никогда не уйдет от нее, что она никогда от
него не избавится, но уже она его не боится. Он тот же самый, она не узнала
ничего такого, что могло бы изменить ее взгляд на него, то же самое тяжкое и
таинственное преступление лежит на нем, та же самая мучительная смерть
неповинной жертвы стоит между ними, а все же она не боится уже этого
призрака, не боится его влияния на ее собственную жизнь. Она еще не знает,
каким путем должна дойти до успокоения, не знает, чем он снимет с себя свое
тяжкое преступление и чем она его оправдает, но уже раз у нее явилась
уверенность, что есть оправдание, что можно смыть это преступление, - и все
изменилось.
Ведь она уже сказала себе в те часы и минуты, когда здесь, после
похорон графини Зонненфельд, лежала, охваченная слабостью, больная,
измученная, она уже сказала себе, что любит этого преступника! Какой ужас,
какая мука заключались в этом слове! Она сама считала себя преступницей,
каким-то чудовищем - ведь только чудовище может любить его! И она напрягала
все свои силы, чтобы доказать себе неверность этого, чтобы убедить себя в
том, что она ошибается, что она его не любит, не может любить его, что
чувство, которое он к себе возбуждает в ней, вовсе не любовь, а только ужас,
ненависть, отвращение.
Но нет, она знала, что его любит, и терзалась этим чувством, и говорила
себе, что перед нею погибель, что она такая же его жертва, какою была
графиня Зонненфельд, и так же безвременно погибнет, как погибла та. Что
сделает он? Каким образом будет ее преследовать? Какое оружие употребит для
ее погибели - это все равно, она будет бороться с ним и погибнет в борьбе.
Она его любит, с этим уже нечего делать, в этом-то и заключается погибель,
и, конечно, никакими муками, никакими терзаниями не вынудит он у нее
признания в этом позорном чувстве...
Так было несколько дней тому назад, так было не, далее как еще сегодня,
а вот теперь уже совсем не то, теперь она уже не страшится своего чувства,
уже не может сказать, что ее неминуемо ждет погибель. Правда, в ней
мелькнула мысль: "А вдруг в этом-то непонятном превращении ее мыслей и
ощущений, именно в том, что она неизвестно почему изменила свой взгляд на
него, что он уже в ней не возбуждает ни страха, ни отвращения, что именно в
этом и заключается ее окончательное падение и его торжество. Это-то и
значит, что он околдовал ее, что он овладел ее душою, и она погибла..."
Но такая мысль мелькнула в ней и исчезла. Безграничная жалость к нему
наполнила ее сердце, и, если бы царица сказала ей теперь, что немедленно и
навсегда избавит ее от страшного колдуна, что устранит его из ее жизни и
судьбы, она стала бы умолять не делать этого. А главное, она уж не могла
теперь быть откровенной с царицей, она ни за что не призналась бы ей в своих
новых ощущениях, в наполнявшей ее жалости к человеку, от которого она только
что искала защиты.
Между тем ей невыносимо и мучительно было оставаться одной со своей
тайной, ей нужно было найти себе защитника, который бы помог ей выполнить
задачу. Да, задачу, и эта задача уже была ясна перед нею: она должна спасти
"его", вырвать из мрака и зла его душу, дать ему свет, жизнь и счастье.
Когда эта задача открылась ей, она почувствовала мучительный и в то же время
блаженный трепет, и вдруг ей показалось, что она только что проснулась к
жизни, что до сих пор она не жила, не существовала, что до сих пор был
какой-то сон, а теперь началась действительность, явь. У нее будто выросли
крылья, стало так широко, привольно, свободно. Явилась цель жизни.
И она вспомнила о добром священнике. Только он может быть ее помощником
и защитником, только он все поймет и объяснит ей и укажет путь. Но где он,
как найти его?
С этими мыслями она заснула. Что ей всю ночь грезилось лицо с
загадочным, могучим и теперь уже не страшным взглядом, что ее сердце всю
ночь билось и замирало - это понятно. Но вот что случилось при ее
пробуждении: ее горничная заметила ей, что она опять побледнела, что вообще
она плохо поправляется.
- Позвольте вам доложить, барышня, вы бы к отцу Николаю съездили, -
говорила горничная, - помолился бы он с вами, и всю вашу хворость как рукой
бы сняло.
- Кто этот отец Николай? - с забившимся сердцем, боясь еще верить,
спросила Зина.
- А нетто вы, барышня, не слыхали? Отец Николай, священник, святой
человек, он из деревни приехал, старого князя Овинова от смерти спас...
Князь-то совсем кончался, а он помолился... и князь ожил... Теперь много
народу к отцу Николаю ходит, и всем он помогает...
- Да где же, где он живет? - почти задыхаясь, спрашивала Зина.
- А в княжеском доме, у самого этого Овинова князя... и доступ к нему
свободный, кто хошь приходи... Многие ходят - и из простонародья, и бары...
Зина себя не помнила от радости. Она увидела в этом помощь свыше, Божье
благословение ее начинаниям. Как могло быть иначе? Кто же это видел и слышал
ее чувства и мысли? Кто в первую же минуту ответил на ее вопросы и дал ей
все нужные указания? Ведь не слепой же случай! Она уже ясно сознает теперь и
ощущает, что кто-то, безгранично могучий, ведет ее и направляет судьбу ее.
В первую же свободную минуту она поехала к отцу Николаю в дом князя
Захарьева-Овинова. Ведь это "его" дом, "он" живет здесь, но ей не было это
страшно...
И вот все это она рассказала священнику. Рассказала в кратких словах и
о себе, о своем детстве, воспитании, о своем теперешнем положении при дворе
и о милости царицы.

XV



Казалось, отец Николай слушал ее рассеянно и даже о другом думал;
казалось, он давно уже знал все то, о чем она ему говорила. Ее голос
дрогнул, когда она начала призвание в любви своей. Не стыдилась она этого
признания, но страшилась - а вдруг священник скажет ей, что чувство ее
ужасно и погибельно, что она должна с ним бороться как с дьявольским
наваждением и побороть его.
Но отец Николай положил ей на голову свою руку, и его тихий голос
сказал ей:
- Люби его и спаси его своей любовью... Только ты одна и можешь
принести ему спасение. Извлеки его из мрака, покажи ему свет, свет добра,
любви и милосердия!
Ведь это было то, что сама она себе говорила!
- Батюшка, так научите меня, как мне быть, что мне делать... Я ничего
не знаю и не понимаю... Я чувствую, что он на краю погибели, я готова отдать
жизнь свою, чтобы снасти его... но в чем его погибель, от чего спасать
его... и как?
- Его погибель в том, что он не знает и не ощущает Бога любви, что он
никого и ничего не любят... Он ищет в разуме то, что может найти только в
сердце... и сердце его закрыто. Он пошел за мудростью разума и, когда нашел
ее, возомнил себя богом... он уподобился падшему ангелу,.. Но он рожден
человеком, способным познать мудрость сердца и вступить в общение с истинным
Богом любви, а посему мудрость разума пригнетает его... Не знаю, понятны ли
тебе мои слова?
Зина жадно; слушала.
- Понятны, батюшка, - воскликнула она, - я не сумела бы сказать это, но
я понимаю...
- Ну так вот, видишь ли... коли бы раньше все это было - ничего с ним
нельзя было бы сделать. Он еще не понимал своего несчастия, он весь был
гордость... выше знания своего и мудрости своего разума ничего не видел.
Таким я его здесь встретил. Но с тех пор в нем перемена большая... его разум
довел его до преступления - ты знаешь, о чем я говорю, - он изведал муки,
сердце его дрогнуло и почти раскрылось. Теперь он уже сам знает свое
несчастие, он сам невольно стремится от разума к сердцу... Только не знает
пути. И ты покажешь ему путь, через тебя, познав тщету мудрости разума,
дойдет он до мудрости сердца... Иначе быть не может... недаром ваша
встреча... Господь посылает в тебе ему ангела-хранителя... Слава Тебе,
Господи!..
Но Зина опустила голову, ее глаза подернулись слезами, и она
задумалась.
- Нет... Что же я?.. Разве я могу... Разве я умею?.. Разве я
достойна?.. И как я все это сделаю?.. - шептала она.
Отец Николай улыбнулся.
- Ты пришла ко мне с верой, надеждой и любовью, пришла окрыленная...
зачем же дух уныния тебя берет? Не поддавайся ему. Пока ты достойна,
оставайся такою... Можешь ли? Умеешь ли? Как он будет? Да зачем же тебе
думать об этом? Все будет так, как угодно Богу. Проси Его помощи, верь,
надейся, люби, только верь, надейся и люби не на слове, а делом, всей своей
душою, каждой минутой своей жизни. Тогда ты увидишь, как вокруг тебя и в
тебе самой станет образовываться и развертываться цепь событий, по которым
ты дойдешь, с Божьей помощью, проходя звено за звеном, до своей цели. И все
события эти будут очень просты, и чудесными, непонятными покажутся они
только людям, объятым слепотою. Для человека, пришедшего в общение с Богом,
чуящего Его, все в жизни сей просто, ясно и понятно. Такой человек с равным
спокойствием плывет и по тихим водам, и по бушующим волнам, ибо надежный
кормчий правит его ладьею... Все сбудется... Все от тебя зависит... Ты звана
на дело спасения драгоценной души человеческой... Будь же не только званой,
но избранной!..
Зина не проронила ни одного слова, ни одного звука, и каждое слово,
произнесенное отцом Николаем, глубоко запечатлевалось в ее сознании.
Несмотря на свою молодость, она уже о многом думала и знала гораздо больше
того, что входило в программу ее институтского образования. Но все, что она
знала и о чем думала, было так ничтожно и бледно перед этими немногими
словами священника, в которых открылся ей целый новый мир. Она восприняла
истину этих слов навсегда, навсегда прониклась ею.
- Ну вот и все! - внезапно изменяя тон, весело и бодро воскликнул отец
Николай. - Да благословит тебя Бог, мое дитя доброе и хорошее... Мы будем
видаться, и, если надо, я буду с тобою. Иди же с миром и спокойно жди...
- Как мне светло, как мне хорошо... никогда так не бывало! -
бессознательно высказала Зина наполнявшее ее чувство, приникая к руке
священника.
Она уже уходила, но он остановил ее.
- Подожди-ка... Мне хочется задать тебе одну малую работу!
- Что прикажете, батюшка?
- Бог прикажет, родная!.. Царица благоволит к тебе, царица милостива и
справедливость любит, можешь ли склонить на милость и справедливость ее
сердце?
И отец Николай рассказал Зине о Метлиных, прося ее похлопотать перед
царицей за эту несчастную семью. Конечно, Зина с большою радостью взялась за
дело и обещала, при первой же возможности, доложить обо всем Екатерине.

XVI



Отец Николай проводил свою гостью до порога, еще раз нежно благословил
ее и обернулся, полный спокойной радости. Перед ним, держась за ручку
отворенной двери, стояла Настасья Селиверстовна. Был миг, когда он даже не
узнал ее - такое новое, необычное выражение отразилось на ее лице. Ее щеки
побледнели, глаза померкли, подернулись будто облаком печали. Все, что было
в ней грубого, неженственного, - исчезло. Теперь она, несмотря на
деревенский наряд, уж не казалась полумужичкой, это была серьезная,
прекрасная в своей природной силе и в своей глубокой грусти женщина.
Но вот злая усмешка искривила ее губы - и впечатление изменилось.
- Уж ускользнула! А жаль! - воскликнула Настасья Селиверстовна, кивая
головою по направлению к двери, в которую вышла Зина. - Право слово, жаль! Я
бы с ней поговорила, она бы, царевна-то эта невиданная, Недотрога
Кирбитьевна, может, и мне бы в грехах своих покаялась...
- Что ты, Настя, Господь с тобою... За что ты?.. Что она тебе
сделала?.. - растерянно проговорил отец Николай.
- Что ж она могла бы мне сделать! - неестественно засмеялась Настасья
Селиверстовна. - Она хоть и птица в шелку да в пуху, а я всего старая дура,
деревенщина, а тронь она меня хоть пальцем - и как есть вот ничегошеньки от
нее бы не осталось - пар один! Говори, кто такая? - изменяя тон,
повелительно и в то же время как бы трепетно спросила она.
- Тебе-то на что, Настя?
- Кто такая?
Настасья Селиверстовна уже оставила ручку двери и ближе подходила к
мужу.
- Девица благородная, Каменева, царицына камер-фрейлина.
- Это что ж такое за слово? Как ты сказал?.. Это служанка царская, что
ли?
- Нет, слуги - те из простого звания... а это, ну как тебе сказать...
ну наперсница, ближняя боярышня... Настасья Селиверстовна была озадачена.
- Вишь ты!.. Да верно ли это? Может, Микола, ты это путаешь... Тебе-то
что ни скажи, ты, простота, всему поверишь.
- Бог с тобой, Настя, коли говорю, значит, так оно и есть.
- Ну так я тебе, поп, вот что скажу: куда ты суешься? Твое ли дело с
боярышнями да царскими наперсницами знаться... И чего тебе надо? Не в свои
сани не садись, знай свой приход, свою деревню, а не то добром не
кончится...
Она вдруг притихла, голос ее упал, сделался почти ласковым, и она
продолжала:
- Нечего нам с тобою грызться, никакой свары заводить я не хочу, а
лучше вот что: сядем-ка мы рядком да потолкуем ладком. Добром прошу тебя:
поедем в деревню, пожил здесь, долго пожил - ну и будет, едем, что ли? А?
Она взглянула ему в глаза.
- Теперь об отъезде мне еще нельзя думать... Не от меня зависит...
- От кого же... Уж не от наперсницы ли этой?
Отец Николай добродушно усмехнулся.
- А ведь ты это, Настя, верно сказала: так оно и выходит, что теперь
мой отъезд наиболее всего от нее именно и зависит... Да, от нее...
Огнем вспыхнули глаза Настасьи Селиверстовны.
- Так ты еще надо мной издеваешься... Ты еще похваляешься... Где же
совесть в тебе?.. Господи, только этого и недоставало!..
Она задыхалась. Еще миг - и должна была произойти одна из тех
возмутительных сцен, какими была полна домашняя жизнь отца Николая.
Но вдруг Настасья Селиверстовна замолкла, села на стул, как бы
утомленная, прислонилась к его спинке и осталась неподвижной.
Отец Николай несколько раз прошелся по комнате. Она не шелохнулась.
Необычно грустное выражение ее лица снова поразило его.

XVII



К чему же привел великого розенкрейцера сделанный им опыт? Давно-давно,
еще в далекие юные годы, он уж понял и почувствовал, что никакие блага мира,
никакое земное могущество не в силах удовлетворить стремлений его духа и
дать ему счастье. Это убеждение и направило его по исключительному и
трудному пути, которым он бодро шел всю свою жизнь, стремясь к дивному
идеалу сверхчеловеческого знания и могущества. Теперь, уже надломленный
тоскою, уже смущаемый невольными сомнениями, - а эти сомнения не могли не
представляться ому чудовищными и погибельными, так как они грозили обратить
в ничто весь великий труд его жизни, - он дрогнул от насмешливых слов
Екатерины. В нем заговорили его гигантская гордость и не "менее гигантское
самолюбие...
Он будет владыкой, еще более, несравненно более могущественным, чем
она. Он испытает, узнает в действительности то, что до сих пор понимал лишь
разумом... Он создал целый новый мир, владычествовал в этом мире и ушел из
него по окончании опыта. Кто же прав - он или царица? Конечно, он. Земная
власть, выше какой быть не может, земная красота, очаровательнее которой
ничего нельзя выдумать, полная чаша земных наслаждений, доступных лишь
крайне малому числу избранных смертных, - все это не только его не
удовлетворило, но оказалось еще гораздо ничтожнее, обманчивее и грубее, чем
он предполагал. Он стремительно ушел от всего этого и, когда почувствовал и
увидел себя в иной сфере, вздохнул всей грудью, вздохом облегчения и
радости.
"Зачем это был не сон, не бред?.. Зачем я понапрасну загрязнил себя и
ослабил свои силы?.." - думал он.
Как не сон, как не бред? Разве, возвратясь к действительности, он
полагал, что мраморные чертоги, волшебный сад, и Сатор, и Сильвия - все это
было реально, существовало само по себе, вне его воображения? Да, он был
совершенно уверен в этом, и ничто в мире не могло убедить его в противном.
Он признавал одну действительность, безотносительную, полную, неизменную, -
действительность жизни духа, мира духовных явлений. Но едва появляются
частицы материи, видимые и осязаемые материальными органами, как тотчас же
возникает пестрый, постоянно меняющийся и постоянно проходящий мир форм,
создаваемых едино реальною творческою силою духа. И чем грубее, материальнее
форма, тем она призрачнее. Разве видимые и осязаемые предметы производят
одинаковые представления и впечатления во всех людях, животных, в насекомых?
Вот человек, не дух, а плоть; его видят, осязают, слышат и чувствуют люди,
животные, насекомые, и всем этим существам, видящим его, осязающим, слышащим
и чувствующим, он представляется совершенно различным. Так разве он
неизменен, то есть реален? Для каждого живого существа он таков, каким оно
может, способно его понимать и воспринимать, - значит, он только игра форм,
преходящее, призрачное явление...
Захарьев-Овинов знал, что это так: труд и опыт целой жизни доказали ему
это. Поэтому ему было ясно, естественно и просто, что та жизнь, которую он
вел в чудных чертогах с Сатором и Сильвией, настолько же реальна или,
вернее, настолько же нереальна, как и эта жизнь его в отцовском
петербургском доме. Только эта жизнь ему "дана", а ту он сам "взял". Он мог
ее "взять", потому что овладел таинствами природы, потому что долгие годы
погружался в дивную лабораторию, где создаются, крепнут и торжествуют
творческие силы духа...
Как же ему признавать сном и бредом свое владычество, Сатора и Сильвию,
когда он знает, что может, если захочет, ко всему этому вернуться? Ему стоит
только известным способом направить свою волю и проглотить несколько капель
эссенции, тайна которой открыта ему его учителем-старцем. Эссенция эта в
один миг произведет различные изменения в его организме, ослабит материю,
освободит дух, поможет воле сосредоточиться, проявить всю свою творческую
силу, и он снова там, среди форм, вызванных им к жизни!
Какой же это сон и бред, когда он может любого человека, обладающего
некоторыми качествами, вовсе не редкими в людях, с помощью эссенции и своего
желания перенести вместе с собою в мир своею владычества, в общество Сатора
и Сильвии, и жить там с ними общей, видимой, слышимой, осязаемой и
чувствуемой жизнью!..
Да, он может все это, только... только вот он чувствует себя
утомленным, ослабевшим и говорит себе: "Зачем я понапрасну загрязнил себя и
ослабил свои силы?.." Можно "взять", "создать" себе жизнь, но даже и для
великого розенкрейцера это не безопасно, ибо такое творчество легко может
оказаться "превышением власти" и подлежать тяжелой ответственности,
болезненно отразиться на духовном, то есть единореальном существе человека.
А главное - поглотивший столько сил опыт оказался жалким, нестоящим и
переход от "созданной" жизни к "данной" явился освобождением, радостью. Но
освобождение и радость были только относительны. Прошло немного времени - и
великий розенкрейцер почувствовал обычную тягость, тоску, томление и
недовольство собою. Так жить нельзя... так можно задохнуться... дышать
нечем! В чем же разгадка мучительной тайны, не дающейся мудрому и гордому
победителю природы?
Стук в дверь даже заставил вздрогнуть Захарьева-Овинова - так он был
далек от всяких внешних проявлений жизни. Он отпер двери, и слуга подал ему
письмо, пришедшее издалека. Он машинально разорвал конверт и увидел почерк
отца розенкрейцеров. Более чем столетнею, но еще твердою рукою великого
старца было начертано:
"Сын мой, по получении этого письма моего немедленно соберись в путь и
спеши на годичное наше собрание. Я изумлен, что должен писать себе об этом и
напоминать твою обязанность, исполнение которой особенно необходимо для тебя
в этом году. Чувствую и знаю, что без письма моего ты бы не явился. Но какие
бы обстоятельства ни удерживали тебя, что бы ни происходило в твоей
внутренней жизни - бросай все, забудь все - и приезжай. Это не совет мой, не
просьба, а строгое приказание, ибо пока я, как отец, могу приказывать моему
сыну".
"Отец! - прошептал Захарьев-Овинов. - Что сын твой может сказать тебе и
что ты ему ответишь?!"
Да, великому старцу не изменило его ясновидение. Он знал, в своем
далеком уединении, что надо требовать к себе сына, что без отчего строгого
приказа он не явился бы на годичное собрание братьев-учителей, на то
собрание, которое должно было стать его последним, высочайшим торжеством. Он
завтра же соберется в путь, он явится в назначенный день и час, ибо
ослушание немыслимо, он явится, как явятся и все розенкрейцеры высших
степеней, рассеянные по различным странам, но лучше бы ему не являться.
Смутит его появление многих, а пуще всего смутит он великого старца.

XVIII



Время шло. Прошел час, потом другой, а Захарьев-Овинов сидел
неподвижно, с закрытыми глазами, с лицом, прекрасные черты которого почти
исказились от глубокого душевного страдания. Письмо выпало из рук его - и он
забыл о нем. Он забыл и о самом старце, и о предстоявшем назавтра своем
отъезде.
Все яснее и яснее возникало в нем такое представление: ему казалось,
что он один среди бесконечного пустого и темного пространства. Бесконечность
этого пространства, его темнота не смущали его и не пугали, но сознание
своего одиночества было невыносимо. Один, один! Ни души живой, нигде,
никогда!.. Но разве это возможно, разве это не бессмысленно?.. И он мчался с
безумной, мучительной быстротой и звал отчаянным голосом живое существо,
которое бы могло его понять. Но никто не откликался, никого не было. Один,
один!..
Никогда, ни разу в жизни у него не было такого отвратительного,
страшного кошмара. Но он вдруг понял, что вся его жизнь была осуществлением
этого кошмара, что он в действительности, в той единственной духовной
действительности, которую признавал, был всегда одиноким среди
беспредельного пространства. Даже друзья-розенкрейцеры, даже сам
отец-старец, даже Елена Зонненфельд ни разу не нарушили этого полного
одиночества. Старца и двух-трех братьев он любил головою, Елену любил
кровью, но никого из них не любил сердцем, не любил душою. Остальные же люди
для него совсем не существовали. Даже брат Николай был для него призраком,
на мгновение останавливавшим его внимание и затем бесследно пропадавшим.
Как же он мог жить в этом отвратительном, ужасном одиночестве? Он мог
жить в нем, потому что не замечал его. Жил - и томительно ждал, жил - и
скучал, жил - и обманывал себя; наконец, во все это последнее время, жил - и
страдал с каждым часом все сильнее и сильнее.
Но, видимо, чаша его страданий переполнилась. Дальше - нельзя. Теперь
он видит, понимает весь ужас своего положения, теперь он отчаянно зовет к
себе живую душу и знает, Что без этой родной души он погиб, что кто бы ни
был человек, каких бы высот знания и силы он ни достиг, но, оставаясь в
сердечном и душевном одиночестве, он неминуемо свергнется со своей высоты и
расшибется вдребезги...
Он знает это, видит, чувствует, он уже летит вниз, с ужасающей
быстротою, ощущает смертельный холод бездны под собою и, напрягая последние
усилия, зовет, зовет. И нет ответа! Но вот, среди безнадежного мрака, будто
какой луч света, будто чей-то шорох, чье-то приближение. Будто чье-то
теплое, живое дыхание коснулось его - и разом трепет жизни пробежал по его
измученным, ослабевшим членам. Он ощутил биение своего сердца, новое,
отрадное биение. Будто что-то таяло в груди его. Никогда не изведанная,
сладостная теплота охватила его...
И он почувствовал, с восторженной небесной радостью, с неизъяснимым
блаженством, что он не один...
Все исчезло. Он совсем очнулся. Ясность и тонкость ощущений пропали. Не
было остроты и невыносимости недавних страданий, но также не было и
живительной теплоты, только что испытанной. Восторженная радость
полувспомнилась, как отлетевшая, ускользнувшая греза, которую при
пробуждении невозможно уловить и вспомнить...
Голова его была тяжела. Он чувствовал себя утомленным. Его потянуло на
воздух. Он оделся и вышел из дому с намерением пройтись, освежиться. Сойдя с
крыльца, он подошел к воротам, ведшим во двор, и услышал близко от себя
слабый, радостный возглас.
Перед ним была Зина, она в это время, выйдя от отца Николая,
высматривала свою карету, остававшуюся на улице и почему-то отъехавшую
довольно далеко от ворот.
- Вы здесь?.. Каким образом?.. - спросил он, и голос его дрогнул, и в
глазах сверкнула радость, но он не дал себе отчета ни в смущении своем, ни в
своей радости. - Да, к чему я спрашиваю, - продолжал он, - вы были у моего
брата... Николая...
- Брата?
Она подняла на него изумленные глаза.
- А вы не знали, что Николай брат мне, двоюродный, что мы с детства
были вместе, вместе выросли? И он не сказал вам этого?
- Нет, князь, он не сказал мне... Боже мой, как это хорошо, как я рада!
Она ничего не понимала, не могла сообразить, как такое может быть, но
вот оно так - и большая радость наполняет ее. Вообще Захарьев-Овинов увидел
в ней большую перемену. Он мог убедиться, как послушно ее душа исполняет его
приказание. Она его не боится, она глядит ему прямо в глаза своими ясными,
детски-чистыми глазами. Неуловимая, покинувшая его греза, блаженство и
теплота на миг вернулись в его сердце. Но это слишком долго одинокое,
охладевшее сердце все еще само себя не понимало и отдаляло свое
выздоровление, свое возрождение. Он все еще считал себя ее будущим
путеводителем, охранителем, наставником, отцом и братом и в своей гордыне не
понимал, что сам должен умолять ее поднять его, спасти и исцелить...
- Я радуюсь нашей встрече, - сказал он, сжимая ее руку, - завтра я
уезжаю за границу, и на довольно долгое время.
Она испуганно на него взглянула, сердце ее почти перестало биться. Но
это был один миг, ей вспомнились слова отца Николая - и спокойствие
вернулось к ней.
- Но я вернусь, я вернусь, - продолжал он, - мы будем встречаться, мы
встретились не случайно.
Он сказал ей то, что ей надо было от него услышать.
- Прощайте, - серьезно и спок

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися