Аркадий Григорьевич Адамов. Петля
страница №13
...личные платежиразрешает, да и то не все, а строго по смете. Словом, идиотское положение, я
тебе скажу. И как хозяйственники наши выкручиваются, как они еще спят по
ночам, ума не приложу. Я и то спать перестал.
- Как-то все-таки выкручиваются, - с сомнением говорю я. - Вы бы
посоветовались.
- Советовался. Это, я тебе скажу, надо другую голову иметь, чтобы
выкручиваться, знания, связи, время. А мы в гаражных да жилищных
кооперативах, между прочим, трудимся на общественных началах. Мы не
хозяйственники. И на службу к себе опытных хозяйственников пригласить не
можем. Так что как хочешь.
- Ну, и как же вы устроились? - сочувственно интересуюсь я. - И как
другие устраиваются?
- А вот кто как сможет, поверишь? - с неиссякаемым оптимизмом
восклицает Петр Львович и даже подпрыгивает в кресле от возбуждения. - У
каждого свои секреты. Мы, например, нашли золотого человека. Дикие связи.
Есть машина, мечтает о гараже, живет рядом. Ну, мы его без всякой очереди,
конечно, приняли.
- Что же он вам обещал? - спрашиваю я, до крайности уже заинтригованный
этой историей.
- Все! - азартно восклицает Петр Львович. - Все, что надо.
Представляешь? И в качестве задатка он нам трубы пробил. По всей Москве
искали. Полгода! А он пробил. И кран на стройку достал. Тот самый, ты его
видел.
Но тут, спохватившись, он снова начинает разводить пары в своей трубке,
краснея от натуги и изо всех сил чмокая губами. Добившись наконец своего, он
с наслаждением затягивается и неожиданно спрашивает:
- Слушай, а может, послать мне все это к черту, а? На кой хрен мне все
эти неприятности? Все-таки профессор, доктор наук, имя у меня, положение,
что ни говори. Как думаешь?
- А что вам ваш консультант советует?
- Какой консультант? Ах, Станислав Христофорович? Да он...
- Кто-кто? - в изумлении переспрашиваю я. - Как вы сказали? Станислав
Христофорович?
- Ну да...
- А, простите, фамилия его как?
- Фамилия? Меншутин. Вы его знаете? Между прочим, очень уважаемый
человек. Крупный руководитель.
Петр Львович до крайности удивлен и заинтригован моей реакцией на это
открытие. А я уже досадую на себя за то, что не смог сдержаться. Но
возникновение Станислава Христофоровича было столь неожиданным и эффектным,
что я на минуту забылся. Боже мой, как узок мир!
Расстаемся мы поздно, к тому же после солидной дозы коньяка, которую
все-таки влил в меля уважаемый профессор, хотя я ничем не смог успокоить его
встревоженную душу.
Сегодня суббота, и я позволяю себе подольше поспать. Потом не спеша
завтракаю в полупустом кафе и звоню товарищу Зеликовскому, заведующему
ателье, где работает Павел, уславливаюсь о встрече. В голосе заведующего
чувствуется некоторая нервозность. Да и кто любит, когда его тревожит
милиция, к тому же еще по неизвестному поводу.
Затем я не без труда натягиваю на себя пальто, нахлобучиваю
невообразимо лохматую, прямо-таки разбойничью ушанку, которую мне тоже
невесть где раздобыли ребята, и в таком непривычном виде выхожу на улицу.
Холодно, пасмурно, метет поземка. Людей и машин вокруг значительно
меньше, чем вчера.
Где находится нужное мне ателье, я представляю весьма приблизительно и
вынужден обращаться с расспросами к прохожим. Затем приходится
воспользоваться услугами автобуса, а потом и трамвая. Впрочем, я, кажется,
следую не самым кратким путем. Так всегда бывает в чужом городе, как ни
расспрашивай дорогу. И мороз, по-моему, усилился.
Но вот наконец и ателье. За мной с шумом захлопывается одна дверь,
потом вторая. И я пока только лицом чувствую живительное тепло вокруг себя.
А окоченевшие ноги начинают ныть все сильнее.
Молоденькая приемщица в аккуратном голубом халатике и с наимоднейшей,
прямо-таки ошарашивающей прической с любопытством оглядывает меня сильно
подведенными глазами, веки масляно-голубые, ресницы и брови угольно-черные.
Если здесь и шьют с таким же вкусом, можно посочувствовать заказчикам.
Впрочем, у меня вид тоже не самый привлекательный и я стараюсь побыстрее
миновать приемное помещение с рядами примерочных за пестрыми занавесками, с
высокими зеркалами, диванами, круглым столом у окна, заваленным всякими
журналами мод и газетами.
В маленьком, тесном кабинете заведующего меня встречает высокий,
полный, медлительный человек, лысоватый, с помятым, рыхлым лицом, у него
длинные седые виски и печальные глаза с фиолетовыми, набрякшими мешками. На
вид ему за пятьдесят.
- Эдуард Семенович, - нерешительно представляется он.
Мы знакомимся. Я объясняю, что временно назначен в помощь местному
участковому инспектору, никаких претензий ни к самому Эдуарду Семеновичу, ни
к его коллективу мы не имеем, а хочу я просто с этим коллективом
познакомиться.
На бабьем, оплывшем лице Зеликовского не отражается никакой радости или
хотя бы облегчения. Он сипло вздыхает, проводит пухлой рукой с толстым,
врезавшимся в безымянный палец обручальным кольцом по редким волосам, и
грустные, навыкате глаза его, кажется, становятся еще печальнее.
- Что ж вам сказать, - неожиданно тонким, чуть не женским голосом
произносит он. - Коллектив у нас в целом здоровый. Со стороны администрации
жалоб нет. План за ноябрь выполнили досрочно, хотя много товарищей болело. И
сейчас болеет. На Доске почета треста два наших товарища. А вообще, с
кадрами беда... - заключает он и снова шумно вздыхает.
- Вот мне известно, - говорю я, - что ваш работник Николай Ломатин
допустил...
- Да, да! - пискляво подхватывает Зеликовский. - Администрация в курсе.
Коллектив тоже. Прискорбный случай. Обсуждали и единодушно осудили.
Это был случай, когда пьяный Ломатин пришил все пуговицы на внутреннюю
сторону пиджака и в таком виде вынес его заказчику. А когда тот возмутился,
Ломатин пытался силой натянуть на него этот пиджак. Скандал произошел
немалый.
- А в прошлом судимые у вас в коллективе есть? - спрашиваю я без
какой-либо особой заинтересованности, тоном своим будничным подчеркивая,
насколько такой вопрос для меня обычен и, в некотором смысле, даже формален.
- Судимые? А как же! - пищит в ответ Эдуард Семенович. - Само собой,
есть. Администрация к ним подходит с особой чуткостью и бдительностью. Как
положено. И потому никаких эксцессов с ними не отмечено. Уверяю вас. Я и сам
терпелив с ними, как йог, - добавляет он так грустно, что все предыдущее и
оптимистичное на этот счет теряет, мне кажется, последнюю достоверность.
- А кто именно у вас такой? - прошу уточнить я и достаю записную
книжку.
- Именно? - переспрашивает Эдуард Семенович и беспокойно ерзает в своем
кресле. - Одну минуту. Для точности я сейчас приглашу Нину Владиславовну,
нашего бухгалтера.
- Почему бухгалтера? - с недоумением спрашиваю я.
- Ах! - машет пухлой рукой Зеликовский. - Молодая женщина, прекрасная
память.
- Может быть, все-таки вспомните сами? - сухо говорю я. - А уж потом,
если потребуется, уточним. Беседа наша все-таки конфиденциальная.
Мне сейчас вовсе не нужна молодая женщина с прекрасной памятью, которая
сама будет влезать мне в печенки.
- Конечно, конечно. Пожалуйста, - угодливо пищит Эдуард Семенович,
уловив недовольство в моем тоне. - Значит, так. Ну, во-первых, это Постников
Павел.
Я записываю и жду, что он скажет дальше.
- Значит. Постников, это раз... - мямлит Эдуард Семенович, с тоской
поглядывая на дверь. - Кто же еще?.. Если бы один Постников... Значит,
так... Постников...
- Ладно, - снисходительно говорю я. - Давайте пока остановимся на этом
Постникове. Остальных, я надеюсь, потом вспомните. Как он себя ведет,
Постников ваш?
Зеликовский заметно приободряется. Глаза его теряют свое тоскливое
выражение, взгляд оживляется. Он наклоняется ко мне и многозначительным
тоном произносит:
- Внешне он ведет себя вполне сознательно.
- Как это понимать?
- А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы
довольны. Вкус, воображение, линии, - Зеликовский поднимает руки, откинув
кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть
жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. - Хорошим портным, я
вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны - например,
шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав - кимоно с вышивкой и
глубокий вырез на спине - это платье получило приз. Его возили в Москву. К
сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам
сейчас...
- Простите, - прерываю я его. - О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот
вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки
понимать?
- Как понимать? - настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и
настроение у него заметно портится. - А понимать надо так, что влезть в него
мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы -
народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими
делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так
она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает,
наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи.
Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще
того хуже возьмем. Сначала - цельнокроенное, а потом ей в головку пришло
отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь...
Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю:
- А Постников, значит, навстречу не идет?
- Нипочем. Я ему говорю: "Паша, надо быть добрым". А он только
недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой
не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как
один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: "Ты смотри, научные работники
и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?" - "А я, говорит,
болен. У меня язва" - "Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам
лицо коллектива надо показать". Не понимает. Он болен! Как будто я,
например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал.
На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и
страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим
преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение
к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам
работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя
ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне
кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и конечно же он хочет
жить спокойно. Это тоже понятно.
- Словом, - говорю, - этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я
понимаю?
- Не говорите, - шумно вздыхает Эдуард Семенович, - До тюрьмы сорванцом
был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет
работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на
Ольгу Гавриловну.
- Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у
администрации нет? - строго спрашиваю я.
Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме
строгости. На лице его снова проступает тревога.
- Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, - для
убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно
заклиная в чем-то. - Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С
месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года!
"Зачем тебе неделя?" - спрашиваю. "В Москву, говорит, надо, по личным
делам". - "Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?"
Но вижу, он сам не свой. "Не дадите, говорит, так уеду". И я вижу: уедет.
Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать.
- Это когда же было? - равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что,
по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я,
правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения
не замечает, он и сам достаточно взволнован.
- Когда это было? - пискливо переспрашивает он. У многих людей такая
манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. - Сейчас скажу точно.
Один момент.
Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и
достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно
немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по
строчке:
- Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября.
Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.
Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь
убийство Веры произошло двенадцатого...
- Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? -
откашлявшись, спрашиваю я.
- Ну да. Ну да, - кивает Эдуард Семенович. - Представьте себе, сразу
обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не
обратить. Он же сам не свой приехал.
- А мать? - резко спрашиваю я.
- У нее, бедной, одна только: слезы, - шумно, со свистам вздыхает
Эдуард Семенович. - Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.
- Тогда вот что, - подумав, говорю я. - Об остальных мы с вами
поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас
на работе?
- А как же? Конечно.
- А Павел?
- Не вышел! - тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. - Не вышел на
работу, и все! Почему - неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.
- Та-ак... - киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое,
подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: - К
вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое
место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.
- Ради бога, ради бога... - суетливо восклицает Зеликовский, с трудом
вырывая свое грузное тело из кресла. - Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..
Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.
Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и
вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы
собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно
сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же
пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется,
мягкости, душевности и теплоты.
- Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, - говорю я, указывая на
стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько
пестрых журналов мод.
Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах
руки, сцепившись, ложатся на колени.
Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень
много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой
Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать
молчание тоже нельзя.
- Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, -
говорю наконец я. - Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я.
Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза.
Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях.
Я никак не могу заставить себя не смотреть на них.
Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины
начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не
всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и
только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на
халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то
предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может.
И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой
но ее руке:
- Что с вами, Ольга Гавриловна?
Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и,
кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле
слышно произносит:
- Нет у меня Павла...
- Ну, как же так - нет? - возражаю я. - Ведь еще утром был. Куда он
пошел-то сегодня?
- Не знаю, - она качает головой. - Пес зашел за ним утром и увел.
- Пес?
- Ну да...
И я догадываюсь, что это кличка.
- Куда увел?
- Есть у них одно место. Я подглядела.
- А зачем увел?
- Чего-то, значит, над Пашкой задумали.
- Что ж, вы полагаете, его уже и в живых нет, что ли?
Я заставляю себя усмехнуться.
Но на самом деле мне не до смеха. Я знаю, чем кончаются порой такие
истории.
- Уж я-то зараз поняла... - еле слышно произносит Ольга Гавриловна.
- А может, Павел с ними чего-то задумал? - на всякий случай спрашиваю
я. - Ведь дружки они старые.
- Были дружки...
- Ольга Гавриловна, а зачем Павел в Москву ездил?
- Да к Ленке, сказал. К сестре. Проведать.
- Давно собирался?
- Давно... Да вот Ленка потом звонила. Обижалась. Уехал и не простился
даже.
- Не простился? Как же так?
- А вот так. Разве у него чего узнаешь? Как туча вернулся. Тогда и
сказал: "Не жить мне больше". Вот я каждый день и тряслась. И ждала. Ну, а
сегодня, значит, Пес за ним и пришел...
Все это она говорит таким безжизненным, тупым, каким-то угасшим тоном,
словно давно все перегорело у нее в душе и сил больше никаких уже нет, чтобы
вынести все, что на нее навалилось.
А я думаю о последней поездке Павла в Москву. Конечно же он не к
сестре, а к Вере ездил. И когда случилась беда, а если называть своими
словами, то преступление, он кинулся обратно, домой, и ему было не до
прощания с сестрой. А ехал он, наверное, для решительного объяснения с
Верой.
- Скажите, - обращаюсь я к Ольге Гавриловне, - вы не обратили внимание,
Павел получал письма из Москвы?
- Получал...
Она вдруг поднимает голову и с нескрываемой тревогой, пытливо смотрит
мне в глаза.
- Неужто там... что случилось?.. - шепчет Ольга Гавриловна, и ее пальцы
снова судорожно сцепляются на коленях, как бывает, когда человек готовится
ощутить сильную боль.
И это ожидание боли вдруг передается и мне. Я тоже незаметно для себя
понижаю голос и с беспокойством спрашиваю:
- С кем?.. С кем могло там что-то случиться?
Но тут взгляд Ольги Гавриловны внезапно гаснет, она опускает голову.
- Почем я знаю... - прежним тусклым, безжизненным голосом произносит
она.
И я с необычайной ясностью вдруг ощущаю, что эта женщина что-то
недоговаривает и чего-то боится. Неужели она знает, что произошло в Москве?
Знает и молчит? Невероятно! Впрочем... Это же ее сын. Которого она уже раз
теряла. Который бежал и попался... Уголовник Пашка-псих... Которого Вера...
Я чувствую, что все больше запутываюсь, что уже не верю себе, своим
впечатлениям, своим чувствам и своим выводам. Мне все время чего-то не
хватает. Чего же мне не хватает?
- Расстроенный, значит, вернулся? - спрашиваю я почти машинально,
занятый своими мыслями.
- Страх какой приехал, - кивает поникшей головой Ольга Гавриловна. - А
сегодня вот Пес пришел...
Только сейчас, когда она в третий раз упоминает эту кличку, до моего
сознания доходит наконец так внезапно возникшая и, кажется, весьма опасная
ситуация, в которой оказался Павел. Впрочем, это еще вопрос, для кого она
опасная. Возможно, для Павла, а возможно, и для кого-то еще, если эта шайка
задумала преступление. А она, видимо, что-то задумала, об этом говорил вчера
Василий Иванович.
- Кто такой Пес? - спрашиваю я.
- Ленька Шебунин. Судили его вместе с Павлом.
- Не за грабеж?
- Кажись, да. По другой статье, одним словом.
- И уже вышел?
- Через год после Павла. Ну да моему-то добавили. Вот Пес и увел его
сегодня...
Я больше не могу слышать это обреченное "увел", оно бьет мне по нервам.
Увел, увел... Куда увел? Зачем? На расправу? Или на преступление?
- Куда он его увел? - говорю я вслух.
- Подсмотрела я их место...
- А зачем Павел пошел?
- Почем я знаю...
Голос по-прежнему тусклый, седая голова безвольно опущена на грудь. И
эта тупая обреченность вызывает у меня вдруг злость.
- Ну что же, Ольга Гавриловна, - говорю я с вызовом, - если вы знаете,
где Павел, пойдемте и позовем его домой. Согласны?
Я не ожидал подобной реакции. Она вскакивает с такой готовностью,
словно давно ждет от меня этих слов, и плачущим голосом спрашивает:
- Ей-богу, пойдете? И не забоитесь?
...Мы почти бежим по тихой, заваленной снегом, неведомой мне улице,
криво спускающейся к Волге, со старенькими домиками чаще всего в один этаж,
с покосившимися заборчиками, лавочками у ворот, выбитым, заледенелым
тротуаром и накренившимися чугунными тумбами, к которым когда-то, в
незапамятные времена, извозчики привязывали лошадей. Такую тумбу где-то в
арбатском переулке показал мне однажды отец.
Мы очень торопимся. Я поддерживаю Ольгу Гавриловну под руку. Она тяжело
и хрипло дышит, приоткрыв рот. На обтянутых, пергаментных скулах проступил
багровый, какой-то нездоровый румянец. Темный платок сполз с головы, из-под
него выбились волосы, и Ольга Гавриловна время от времени небрежно
засовывает их обратно. Она совсем не разбирает дороги и поминутно скользит и
оступается. Если бы не я, она давно упала бы. Мы так торопимся, словно от
этого и в самом деле что-то зависит. И нам ужасно жарко.
Между тем по дороге я прихожу в себя, уходит так внезапно нахлынувшее
волнение, И я могу уже трезво оценить возникшую ситуацию.
Конечно, лучше всего оценить обстановку прежде, чем собираешься
действовать. Но мне это, увы, не всегда удается.
Впрочем, сейчас я нисколько не жалею, что поддался первому чувству И
это чувство, как ни странно, было сострадание. Я не мог больше видеть горя
этой женщины, ее страха и ее бессилия. Не мог, и все! Но в конце концов мне
же все равно надо встретиться с Павлом, так или иначе. Если при этом я еще
нарушу кое-какие планы той шайки, то тем лучше. Одним преступлением окажется
меньше, только и всего. А Павел... Мне все-таки кажется, что он вряд ли во
всем с ними заодно. По-моему, он не грабитель и не вор. Так мне, во всяком
случае, кажется. Жестокая драка, даже расправа с кем-то, какой угодно
дерзкий побег - это все-таки не то, что грабеж или кража. Тут отсутствует
один важный психологический фактор - корысть, жадность. Это, скорей всего,
отличает Павла от остальных и это надо на всякий случай запомнить.
Да, я не жалею, что иду с Ольгой Гавриловной. Только бы не зря, только
бы застать эту компанию, не дать Павлу и другим парням совершить то, что они
задумали! Это будет трагедией для всех и для них самих тоже, может быть,
даже в первую очередь для них.
Мы все убыстряем и убыстряем шаг. Улочка круто идет под уклон, к реке.
Домики по сторонам редеют, длинней становятся заборы, за ними сады, огороды.
Впереди появляется черная, стылая водная гладь, с белой, неровной лентой
ледового припая. Темное небо, словно отяжелев, опустилось на воду. Здесь
свистит и гуляет ледяной ветер, здесь ничто не мешает ему разбойничать, и
кажется, что он сейчас свалит с ног.
Вот и кончились последние заборы, мы доходим чуть не до самой воды и
сворачиваем вдоль берега по протоптанной в снегу дорожке к каким-то
темнеющим впереди сараям.
- Там... - кивает в их сторону Ольга Гавриловна, сгибаясь под
пронизывающим ветром и пряча лицо в платок.
Мы делаем петлю, сойдя с тропинки, и пробираемся по снегу через
какие-то огороды и пустыри, чтобы подойти к сараям сзади, незаметно, с
глухой их стороны. Это разумная осторожность, и Ольга Гавриловна не
возражает. Я вижу, ей страшно.
Возле первого из сараев пушистый, нетронутый снег и вовсе скрадывает
наши осторожные шаги.
Впрочем, все это значения, оказывается, не имеет. Из сарая доносятся
возбужденные возгласы вперемешку с отчаянной руганью и хохотом. Итак, вся
компания в сборе и ни о каких предосторожностях не думает. Надо полагать,
что с ними и Павел. Интересно, сколько их там всего? Я прислушиваюсь,
прильнув вплотную к бревенчатой стене сарая. Кажется, человек шесть-семь, не
меньше.
Ко мне придвигается Ольга Гавриловна, и я шепчу ей, стараясь, чтобы
голос мой звучал спокойно и строго:
- Останьтесь здесь. И не шумите. Я сейчас приду с Павлом.
Она бросает на меня испуганный взгляд и кивает. Я чувствую, она боится
за меня, сейчас только за меня. И ободряюще улыбаюсь ей. При этом как-то уже
заученно, почти машинально проверяю в кармане пальто пистолет и пальцем
спускаю собачку предохранителя. Если говорить честно, то я заставляю себя
идти.
Я осторожно пробираюсь вдоль стены, огибаю сарай и чутко прислушиваюсь
к долетающим до меня голосам. Слов разобрать невозможно, но кажется, что там
идет спор или даже ссора и накал ее все возрастает. Видимо, я появляюсь в
самый неподходящий, а может быть, и в самый подходящий, даже нужный момент.
Как знать? И все же выяснить это необходимо, прежде чем начать действовать.
Стена кончается, я заворачиваю за угол и двигаюсь уже вдоль другой,
короткой стены. Голоса от меня отдаляются. Да и ветер здесь сильнее и
пронзительно свистит в ушах.
Я заворачиваю еще за один угол и вижу впереди двустворчатые широкие
ворота сарая, сколоченные из грубых, потемневших досок, и в них узкую дверцу
с железной, погнутой ручкой. Ворота плотно закрыты, и на них висит огромный
ржавый замок. Но дверца не заперта и даже плохо прикрыта. И я медленно
продвигаюсь к ней, стараясь ступать как можно бесшумнее по глубокому месиву
из земли и снега.
Добравшись наконец до дверцы, я приникаю глазом к узкой щели в ней, но
ничего не могу разобрать. Хотя в сарае удивительно светло, но щелка слишком
узка, и увеличить ее я не рискую, дверь может оказаться скрипучей. А
выдавать свое присутствие раньше времени я не собираюсь. Вместо этого я
прикладываю к щели ухо.
Теперь я прекрасно различаю отдельные слова в доносящихся до меня
выкриках. В основном это ругань, дикая, яростная, похабная, на обычном
хулиганском надрыве, почти на истерике, чтобы до предела взвинтить и себя и
других. Мелькают чьи-то клички, имена. Но кричат и другое:
- Пес, врежь ему!.. Ну!..
- Ставь на нож!..
- Чего ржешь?! Хватит языком лякать!..
Я только не могу уловить, о чем именно идет речь. Но мне ясно одно: это
ссора, серьезная ссора, которая может кончиться бедой. И скорей всего, для
Павла.
После одного, особенно яростного, исступленного выкрика я с силой
толкаю узкую дверцу и, перешагнув через выступ ворот, вскакиваю в сарай.
Немая сцена достойна Гоголя.
Все прекрасно видно: под потолком горит яркая, наверно, двухсотсвечовая
лампа без абажура.
Человек семь парней окружили бревна, сваленные вдоль стены сарая. Парни
эти разного возраста, все раскрасневшиеся, всклокоченные, распаленные, в
расстегнутых куртках и пальто.
При моем появлении они расступаются.
Последним неохотно отходит в сторону невысокий, круглолицый, улыбчивый
парень, светлые пшеничные волосы расчесаны на пробор, толстые губы растянуты
в улыбке чуть не до ушей, рот большой и полон острых зубов. Почему-то рот и
зубы прежде всего привлекают внимание в этом парне, и кличка Пес конечно же
относится к нему.
С бревен тяжело, с усилием приподнимается другой парень, долговязый,
сумрачный, у него длинные руки с тяжелыми кистями, бледное, с мешками под
глазами лицо, темные прямые волосы падают на лоб. Я привык по сообщаемым мне
приметам узнавать людей. И в этом парне я без труда узнаю Павла. Да, вовремя
я успел, однако.
Немая сцена не может длиться долго, и тут важно не упустить инициативу.
Тем более что эти ребята не сосунки, привыкли к быстрым и отчаянным решениям
и к жестокой расправе. Их надо мгновенно ошеломить и озадачить, и тогда
только удастся заставить выполнить мой приказ.
Я делаю стремительный шаг в сторону, выхватываю из кармана пистолет и
отрывисто, властно приказываю:
- Пес - на месте! Павел - тоже! Остальные поодиночке выходи! Прямым
ходом в город, по домам пока что! И не оглядываться! Ну, живо!.. Ты!..
И пистолетом я указываю ближайшему из парней на распахнутую дверцу в
воротах.
Парень как завороженный пятится к выходу, не сводя глаз с пистолета в
моей руке.
Вид у меня, наверное, грозный, решительный и немного дикий, так что
сомнений в том, что я выстрелю, попробуй только кто-то ослушаться моего
приказа, ни у кого из них не возникает. Да и само мое внезапное появление
подействовало на них как гром среди ясного неба и вызвало вполне понятную
панику.
И вот уже первый из парней вылезает через дверцу из сарая, и я краем
глаза вижу, как он, не оглядываясь, со всех ног бежит к темнеющим вдалеке
домам. А за ним к выходу уже неуверенно двигается второй парень.
Все происходит в полной тишине, только изредка слышится мое угрожающее:
- Ну!.. Быстрее!..
И тут, как нельзя более кстати, я слышу, как за стеной нетерпеливо
переступает с ноги на ногу, скрипя ботинками по снегу, и коротко, глухо
откашливается Ольга Гавриловна. Наверное, бедная, замерзла. И все конечно же
слышат эти озадаченные, ошеломленные парни, но понимают по-своему. Им
кажется, что сарай окружен, сопротивляться бесполезно и опасно, что остается
только подчиниться этому страшноватому и отчаянному парню, который с
пистолетом сейчас стоит напротив них и может в любой момент выстрелить.
И вот уже третий парень беспрекословно вылезает из сарая и бежит следом
за другим.
Здесь действует безотказный психологический закон: один не решается
ослушаться, потому что молчат остальные, а остальные становятся все покорнее
по мере того, как их становится меньше.
И вот наступает момент, когда в сарае мы остаемся втроем: Ленька Пес,
Павел и я. Я ждал и готовился к этому моменту и, кажется, все рассчитал.
Дело в том, что Леньку нельзя выгнать вслед за остальными. Он главарь,
остальные могут ждать его где-то невдалеке, и тогда неизвестно, какое
решение они примут, ведь это очень инициативные и агрессивные ребята. Но
главное даже не в этом. Выгнав Леньку, я могу подставить под удар Павла,
которого сочтут доносчиком, тем более что мое появление, кажется, спасло его
от больших неприятностей. Это, конечно, не прибавляет симпатии к нему, и
сочувствия у меня Павел тоже никакого не вызывает. Все же последнее
обстоятельство кое-что меняет в моем представлении о нем и о всей группе. Но
и это еще не все. Мне важно, чтобы Ленька вынес для себя кое-что полезное из
этого эпизода, кое-что намотал себе на ус, ведь он, мне кажется, парень не
глупый. Это третья причина, почему я его задержал тут. Он должен услышать
хотя бы начало моего разговора с Павлом. Именно и только начало, не больше.
И вот, когда мы остаемся втроем, я подхожу к все еще стоящим возле
бревен парням. По-моему, оба они так и не могут сообразить, что произошло, а
главное, что еще произойдет, что их ждет дальше. Пряча пистолет, я говорю
Павлу:
- Ну, здорово, Павел. От самой Москвы тебя ищу. Через Тепловодск, между
прочим. Догадываешься - зачем?
Павел опускает глаза и хмуро цедит сквозь зубы:
- Почем я знаю...
Ему, видно, плохо. Его успели здорово помять. И на щеке растекается
синевой багровая рваная царапина. И все же я жду совсем другой реакции на
мой вопрос. Неужели у этого парня такая выдержка?
Зато на круглом, с застывшей улыбкой лице Леньки я замечаю откровенное
и жадное любопытство. Он сейчас, наверное, не уйдет, даже если я разрешу. Но
он помнит, что я приказал ему остаться, прекрасно помнит и сейчас рад этому.
- Что ж, тогда придется кое-что объяснить тебе, Павел, - продолжаю я. -
Насчет последней твоей поездки в Москву, в частности, - и достаю свое
удостоверение. - На, читай. Ради тебя из Москвы прикатил.
Но Павел лишь бросает на книжечку косой взгляд и не шевелится, тяжело
привалившись спиной к бревнам. Зато привстает и тянет руку Ленька.
- Сиди, сиди! - приказываю я. - Все, что надо, и так увидел. Тебе скоро
другой человек даст прочесть свое удостоверение. К этому, кажется, идет. Так
что не завидуй. - И снова обращаюсь к Павлу: - Ты после Ноябрьских ездил в
Москву?
- Не помню, - хмурится Павел. - И никого это не касается. Особенно вас.
Говорит он зло, резко, даже с вызовом и еще с какой-то, мне кажется,
затаенной болью. И я начинаю вдруг ощущать беспокойство. Павел ведет себя не
так, как я жду.
Однако, чувствуя на себе настороженный, подозрительный взгляд Леньки
Пса, я продолжаю идти по намеченному заранее плану. И еще я тревожусь за
Ольгу Гавриловну, которая, наверно, вся истомилась, ожидая конца этой
опасной истории. Да и замерзла, конечно, тоже.
- Как видишь, приехал я к тебе издалека, - говорю я Павлу. - Ну, а сюда
прийти надоумила меня твоя матушка. Она и сейчас стоит там, за сараем.
Павел с усилием приподнимается и, между прочим, оказывается высоким и
стройным малым, и лицо кажется уже не таким бледным, исчезли и синие мешки
под глазами. А сами глаза из-под черных насупленных бровей сейчас полны
злости.
- Чего же вы! - восклицает он. - Хоть бы сюда зашла. Холодно же!
- А ты позови ее, - советую я.
И Павел, закусив губу, торопливо выбирается из сарая.
- Любит, видать, мать-то, - говорю я Леньке.
- Ага, - равнодушно откликается он и, широко улыбаясь и показывая зубы,
спрашивает: - Чего же вы Пашке шьете?
- А у тебя-то мать есть?
Я словно не замечаю его вопроса и тем даю понять, что он неуместен и
отвечать на него я не собираюсь. И Ленька прекрасно это улавливает. Он,
конечно, и не очень-то надеялся на мой ответ. Продолжая улыбаться, он машет
рукой:
- А! У меня одно название, что мать. А другое название, что отец. - И
неожиданно добавляет: - Вот у Пашки был отец - это я понимаю. Помер он.
И мне кажется, что улыбка его вдруг становится какой-то тусклой и
вымученной.
- Так всегда бывает, - невольно вздыхаю я. - Хорошие люди умирают
почему-то быстрее.
Мне этот парень сейчас не кажется уже злобным и коварным. Даже его
большой, толстогубый рот, полный острых белых зубов, не вызывает у меня
неприязни. И Ленька, кажется, это чувствует.
- Псом-то тебя за что прозвали? - спрашиваю я.
- Кусаюсь больно, - угрожающе улыбается Ленька.
- Бывают такие бешеные псы, которые начинают кусать сами себя.
- Не. Я не бешеный.
- Только других кусаешь? Павла, например? Смотри, Ленька. Ты ведь
знаешь, чем это обязательно кончится. Что ж, охота тебе? Надоела свобода?
В сарай заходит сначала Павел, а за ним, с трудом перешагивая через
выступ ворот, и Ольга Гавриловна. Она и правда окоченела и изрядно
переволновалась тоже.
Разговор наш с Ленькой обрывается. Все еще улыбаясь, он отводит глаза.
- Все, как видите, обошлось, Ольга Гавриловна, - говорю я.
Она кивает в ответ.
Некоторое время мы молчим, я даю ей возможность прийти в себя и хоть
немного отогреться. Павел снова тяжело усаживается на прежнее место, не
поворачивая головы в сторону Леньки, словно и не замечая его. Павел напряжен
и встревожен, я это прекрасно вижу.
- Ну что ж, - наконец говорю я. - Пора и нам отправляться. Мне с Павлом
еще поговорить надо. Пошли? Как, Ольга Гавриловна?
Та лишь кивает мне, так и не проронив ни слова.
Мы по очереди выбираемся из сарая и бредем, отворачиваясь от ветра,
через пустырь и заснеженные огороды к домикам, где начинается уже знакомая
мне улочка.
По дороге я думаю, куда мне вести Павла, где лучше мне с ним
поговорить. Этот разговор должен закончиться задержанием Павла, его арестом.
Все сходится, все факты. Конечно, они, казалось бы, не раз сходились. Но все
отпало. Осталась последняя версия: убийство из ревности. Других мотивов не
существует. Случайность и неосторожность тут тоже отпадают. Но любовь,
ревность... Особенно отвергнутая любовь. Такое может перевернуть душу,
взвинтить ее до отчаяния и толкнуть неустойчивого, необузданного человека на
самый ужасный поступок, на самый отчаянный, после которого уже самому не
хочется жить. Но этот трусливо удирает из Москвы, забирается в свою нору и
живет, тихонько живет...
И я принимаю решение.
Через час мы уже сидим с Павлом в одном из кабинетов нашего управления,
в официальном и строгом кабинете, где я вовсе не расположен создавать
обстановку покоя и вызывать симпатию или какое-то особое доверие.
Павел опустил кудлатую голову и упрямо молчит, хмуро уставившись в одну
точку на полу. Он не желает разговаривать со мной, не желает отвечать на
вопросы. Так он и заявил мне, как только мы вошли в этот кабинет. "Можете
сажать!" - с вызовом бросил он.
И вот мы молчим, и я думаю, как же все-таки начать этот нелегкий
разговор, как подавить в этом парне враждебность, страх и упрямство, как
разбудить совесть, желание выговориться, чувство раскаяния. Нащупать болевую
точку в душе... Но что может быть больнее того, что случилось? Если,
конечно, он любил. А он любил по-своему, уродливо и страшно, но любил.
Значит, об этом, только об этом и сразу об этом надо вести разговор.
- Мне кажется, - говорю я, - что ты все-таки любил Веру. Но это была
девушка, которая...
Неожиданно Павел поднимает на меня ошалевшие, перепуганные глаза.
- Почему... вы говорите... "была"?..
Голос его прерывается.
- Потому, что ее уже нет. Ты это знаешь.
- Как так - нет?!. - не своим голосом кричит Павел, сжимая кулаки и
весь подавшись вперед. - Как так - нет, я вас спрашиваю?!.
В порыве его столько искреннего отчаяния и гнева, что я невольно
теряюсь. Это не может быть притворством, маскировкой, игрой. Ни один человек
не способен на такую игру.
- Ты сам должен знать. Ты был с ней в тот вечер.
Павел вскакивает, делает несколько быстрых шагов по кабинету и снова
подбегает к столу, за которым я сижу.
- Но она была жива!.. - нагнувшись, кричит он. - Жива, вы это понимаете
или нет?! Пока... - Голос его прерывается, подбородок начинает мелко
дрожать.
- Что - пока? - строго спрашиваю я.
Павел делает над собой усилие, выпрямляется и, глядя куда-то в сторону,
негромко говорит:
- Пока не прогнала меня...
- Вы заходили на стройку? Подходили к котловану?
- Да...
- Ну, и...
- И она мне ничего не хотела сказать... она только плакала... Очень...
И просила забыть ее...
- Куда вы пошли потом?
- Не знаю... А котлован был очень глубокий... Я сказал ей: "Осторожно.
Тут можно разбиться насмерть". А она мне говорит: "Ну и хорошо. Лучше
так..." Я ее увел...
- Куда вы пошли потом?
- Я же вам говорю, не знаю. Какие-то улицы. Я плохо знаю Москву. Потом
она меня прогнала.
Я качаю головой.
- Она не могла покончить с собой, Павел. Ты же знаешь. Лучше сказать
правду.
Он отвечает ровным, безжизненным голосом:
- Я говорю правду.
И меня больше всего убеждает в этом его голос, он сейчас поразительно
похож на голос Ольги Гавриловны, когда она говорила о сыне, когда думала,
что его уже нет в живых.
- Ты считаешь, она могла покончить с собой, ты так считаешь? -
спрашиваю я.
Павел все еще стоит у стола, отвернувшись от меня, и глухо, еле
разборчиво произносит:
- Я поэтому приехал... Я получил от нее письмо...
Он медленно поворачивается, секунду молча, испытующе смотрит мне в
глаза и, в конце концов, видимо решившись, торопливо вытаскивает из
внутреннего кармана пиджака потертый большой кожаный бумажник с тусклой
металлической монограммой и, достав оттуда надорванный конверт с письмом,
протягивает его мне:
- Вот. Прочтите.
- Хорошо. Спасибо тебе. - Я беру конверт и кладу его перед собой на
стол. - Но сначала попробуй подробнейшим образом описать мне тот вечер, от
начала и до конца. Ты должен помочь мне, Павел. Ты обязан мне помочь,
понимаешь?
- Я помогу... Я понимаю... - Он снова отворачивается. - Помогу, говорю
же вам... Она для меня была... Она верила мне... что не пропащий я... У меня
руки все могут. И я же тогда за своих вступился, когда их меньше было. Я же
не знал... Ну, а потом вот побег... Я просил: "Пустите... отец помирает... я
за три дня триста потом отсижу". Не положено, говорят...
Его словно прорвало. Слишком много накопилось, слишком долго он молчал
и при этом не чувствовал себя виноватым, ни в чем, ни на одну минуту. Он и
сейчас бы ничего мне не рассказал, но он потрясен смертью Веры, это я вижу,
это искренне.
Волнуясь, Павел продолжает:
- ...А я же не мог ждать, когда будет положено... Ну, и, конечно,
поймали... Вот и побег... Понимаете вы?..
- Понимаю...
И еще я догадываюсь, чей бумажник у Павла, чья там монограмма. Память
об отце. Его это бумажник.
- А Вера... она... - запинаясь, говорит Павел. - Когда я ее узнал, я
понял, какие бывают люди... Я не верил, что такие сейчас бывают... ну, как
сказать?.. Кристальные, вот... Если бы она была со мной... Я не знаю, что бы
я смог сделать... для людей... И для нее... А ада... так вот поступила...
Голос его окончательно прерывается, и он умолкает.
- Как ты думаешь, почему она так поступила? - спрашиваю я строго и
деловито.
- Не знаю. Честно вам говорю.
- Так... Ну, вот что, Павел, - говорю я. - Во-первых, я тебя прошу, дай
мне на время это письмо. Кстати, у тебя еще Верины письма есть?
- Есть...
- Все дашь. Ладно? Под честное слово. Я тебе их верну.
- Ладно. Дам.
- А теперь самое главное. Ты понимаешь, я приехал к тебе не случайно.
Но сейчас я верю тебе. Ты не мог поднять руку на Веру.
- Да что вы, в самом деле?!
Павел вскидывает голову и яростно смотрит на меня.
- Ладно. Я сказал, что верю тебе. А это означает, что я теперь снова не
знаю, что с ней случилось. И ты не знаешь.
- Не знаю...
- А надо знать. Обязаны знать. И сейчас у нас с тобой одна цель. Ты
согласен?
- Согласен.
- Тогда опиши мне тот последний вечер, с самого начала. Вспомни все
детали, все подробности. И садись ты, ради бога! Ну, что ты все время
стоишь? И давай закурим.
Мне уже ясно: версия лопнула, вторая уже или третья. С треском лопнула.
Я пришел к исходной точке, и все надо начинать сначала.
Я вздыхаю и протягиваю Павлу сигареты. Потом устало говорю:
- Ну, давай рассказывай...
Глава X
В ТОТ СТРАШНЫЙ ВЕЧЕР...
Ночь. Вагон потряхивает, кидает из стороны в сторону. Душно. Снизу
доносится чей-то храп. Кто-то из пассажиров стонет, бормочет во сне. По
темному вагону изредка бегут лучи железнодорожных фонарей, мимо которых
проносится поезд. Слышны далекие гудки. Стучат колеса, монотонно,
однообразно и напряженно, как пульс. Пульс дороги, пульс поезда... Конечно,
поезд и живет, только когда бежит, несется, он создан для этого. Но иногда
пульс его вдруг начинает частить или вдруг звенит высоко и натужно. Это
когда поезд бежит по мосту. А то вдруг замедляет бег, замирает пульс,
жалобные гудки несутся в темноте за окном, а потом вдруг появляются огни;
много огней. Поезд тихо останавливается, слышны голоса людей, суета, топот
ног. Какие-то звонки. Станция.
Ребята уговорили меня ехать поездом. Что стоит? Одна ведь ночь. Самолет
в такое время года может и подвести. Капризы погоды. Ну, и капризы высшей
техники тоже. А в поезде, мол, и тепло, и удобно, спи себе знай. Проснулся -
Москва, обязательно она, какие бы метели ни бушевали на земле. Все это так,
все это верно, кроме одного пустякового обстоятельства - я разучился спать в
поезде. Ну совершенно разучился.
К тому же и мысли мои отнюдь не способствуют мирному засыпанию. Даже
наоборот. Из-за одних таких мыслей можно наверняка лишиться сна. Хотя
вообще-то, когда я устаю, я могу заснуть даже стоя, как жираф, и тоже,
наверное, как он, без всяких сновидений.
Но сейчас сон упорно не идет ко мне. Лежу на спине, с открытыми
глазами, заложив руки под голову. Тощая, как блин, подушка, которую я,
ворочаясь с боку на бок, постепенно смял в комок, все равно не помогает
лежать удобно. А главное, сна нет и в помине. В голове кружатся, кружатся
мысли...
Итак, Павел подробно описал мне тот последний вечер. Мы даже составили
с ним некую схему. Сведения об этом вечере как бы распадаются на три ряда. Я
так их и расположил для себя.
Первый ряд - событийный. Как встретились, где шли, куда заходили.
Разобраться и понять этот ряд оказалось не просто, ибо Павел плохо знает
Москву и совсем не знает те места, где в тот вечер оказался. Все же мне
удалось выяснить ряд весьма интересных обстоятельств.
Павел с Верой бродили по городу часа два, она отказалась поужинать в
кафе или пойти в кино, как предлагал Павел. Вера сказала, что ей надо зайти
в одно место, и Павел вызвался ее проводить. Они сели в метро и ехали, с
пересадкой, довольно долго. Потом еще шли пешком. Это оказался район ВДНХ.
Они пришли в гостиницу "Колос". Вера разрешила Павлу подождать ее внизу, в
вестибюле. Она вернулась минут через десять. Павел заметил время. Вернулась
с каким-то свертком. И они снова отправились в путь.
Теперь Вере надо было заехать в другое место и отдать этот сверток.
Следующую, вторую часть пути Павел запомнил плохо. Было опять метро, и новая
пересадка с путаными переходами и эскалаторами, затем троллейбус, а остаток
пути они прошли пешком. И снова Павел ждет, теперь уже у подъезда какого-то
дома. Ждет почти час. Вера наконец приходит, и дальше они бредут по улицам
уже без особой цели. Попадают на стройку, стоят над котлованом, потом идут
дальше.
Кстати, отрезок пути от того дома до стройки, пройденный пешком, мы и
попытались изобразить в виде схемы. У Павла оказалась превосходная
зрительная память. Несмотря на то что был вечер, что он изрядно волновался и
рядом была Вера, Павел многое по пути запомнил. Повороты, отдельные здания,
вывески и другие ориентиры.
Ну, а вскоре после того, как они ушли со стройки, у ближайшей
трамвайной остановки Вера простилась с Павлом. Никакие просьбы проводить ее
домой не подействовали. И Павел уехал... Прямо на вокзал.
Таков первый ряд полученных мною сведений, ряд, так сказать,
событийный.
Второй ряд можно назвать психологическим. Он не менее важен, чем
первый. А возможно, и важнее.
Когда Павел по приезде в Москву позвонил Вере, она обрадовалась его
звонку, очень обрадовалась, Павел в этом уверен. Потом они встретились. Вера
была чем-то подавлена, она плохо выглядела. На встревоженные вопросы Павла
Вера старалась не отвечать и переводила разговор на другое. Я уже знаю, Вера
говорила только правду или ничего не говорила, лгать она не умела. Их
разговор на последнем этапе был очень напряженным и тяжелым. Но это - уже
третий ряд сведений, его пока касаться не следует.
Вера стала сильно нервничать, когда они поехали в гостиницу. Она даже
сказала Павлу: "Ты думаешь, мне самой хочется? Но я обещала... И теперь
ничего не остается, как ехать... Меня ждут, понимаешь?.." Но кто ждет и
зачем, она ему не сказала. В вестибюле гостиницы она так улыбнулась Павлу,
словно просила у него за что-то прощения. А когда Вера вернулась со
свертком, она была мрачная, неразговорчивая и о чем-то всю дорогу
сосредоточенно думала. У подъезда того дома она снова улыбнулась Павлу,
ласково провела рукой по его лицу и сказала: "Я кое-что решила, Павлуша.
Больше так продолжаться не может". И убежала. А Павел остался ждать. И на
душе у него... Впрочем, сейчас дело не в нем. Хотя он был по-настоящему
счастлив. Он думал, что Вера решила их общую судьбу, что они все-таки будут
вместе, навсегда.
Он ждал долго и терпеливо. Но когда Вера наконец вышла, Павел сразу
ощутил, что случилось что-то непоправимое. У Веры, как ему показалось,
изменилась даже походка. Она так тяжело оперлась на его руку. Шли они молча.
Павел не осмеливался ни о чем спрашивать. Да, свертка у нее в руках уже не
было. Это факт из первого, событийного ряда. Потом Вера устало сказала:
"Нет, Павлушка, ничего не получится..." Павел рассердился. Впрочем, их
дальнейший разговор тоже не относится к этому ряду, а относятся уже к
следующему, третьему. Здесь же я прослеживаю лишь состояние Веры в этот
последний вечер. А такие разговоры велись у них, оказывается, давно. Хотя
этот разговор был самым трудным.
Итак, вскоре они подошли к воротам стройки, и Вера увлекла Павла туда.
Они долго стояли обнявшись около деревца, Вера не хотела отпускать Павла.
Она обнимала его молча, уткнувшись лицом ему в грудь. Потом Вера потянула
Павла к котловану. Они вскарабкались на высокий земляной отвал, и Вера
заглянула вниз. Вот тогда Павел и сказал: "Осторожно. Тут можно разбиться
насмерть". А Вера ответила: "И хорошо. Лучше так..." Когда Павел ее уводил
оттуда, он заметил, что она вся дрожит, как в ознобе, и спросил, не заболела
ли она. Вера отрывисто сказала: "Нет". И вскоре начала торопливо, нервно
прощаться, всхлипывая и раздражаясь, когда Павел не хотел уезжать. Между
прочим, этот путь, от стройки до остановки трамвая, где Павел в конце концов
оставил Веру, мы с ним тоже попытались перенести на схему.
Вот второй ряд полученных мною сведений, так сказать - психологический.
Как здесь явственно ощущается нарастание у Веры психической, нервной
напряженности. И трагический конец кажется уже здесь закономерным.
Итак, самоубийство? Видимо, да. Но почему? Что явилось причиной? Что
или кто? А если "кто", то это уже, извините, подлежит особому расследованию,
здесь тоже возбуждается уголовное дело. Есть такое тяжкое преступление -
доведение до самоубийства. Порой это страшнее и опаснее убийства. Так что же
в данном случае явилось причиной самоубийства? Если и не причиной, то
толчком здесь бесспорно явились приезд Павла и эти странные, даже
подозрительные визиты.
Впрочем, сперва надо пройти по третьему ряду полученных мною сведений.
Его можно назвать сугубо интимным или любовным рядом, и здесь имеются в
виду, как вы, наверное, догадываетесь, те отношения, к...


