Жорж Сименон. Поезд
страница №2
...ьноматласном платье, и фигура ее с непокорными волосами казалась
совершенно чуждой всему, что ее окружало. Она разминала ноги, нимало
не интересуясь происходящим, и я заметил, что каблуки у нее высокие,
очень острые.
- Маме не было плохо?
- Нет. Там у нас одна женщина все время разговаривает и уверяет,
что поезд обязательно будут бомбить. Это правда?
- Она сама не знает, что говорит.
- Ты думаешь, не будут бомбить?
- Убежден, что не будут.
- А где мы будем спать?
- В поезде.
- Там нет постелей.
Я пошел к ручью и вымыл три свои бутылки, тщательно прополоскав,
чтобы отбить вкус пива и вина, потом наполнил их свежей водой.
По-прежнему вместе с Софи я вернулся к своему вагону и протянул
одну из бутылок молодой женщине.
Она удивленно посмотрела на меня, перевела взгляд на дочку,
поблагодарила кивком головы и поднялась в вагон, чтобы спрятать
бутылку в надежное место.
Кроме домика дежурного по переезду нам был виден только один дом:
это была совсем маленькая ферма довольно далеко от нас, на склоне
холма; во дворе женщина в фартуке кормила домашнюю птицу, как будто
никакой войны не было.
- Твое место вот это? На полу?
- Я сижу на чемодане.
Жюли вовсю кокетничала с краснолицым мужчиной с жесткими, седыми
волосами, он смотрел на нее двусмысленным взглядом, и время от времени
оба они издавали такой смешок, какой слышится подчас из беседки
какого-нибудь ресторанчика. У мужчины была в руках бутылка красного
вина, и он угощал свою соседку из горлышка. При каждом взрыве смеха ее
большие груди под блузкой, покрытой фиолетовыми пятнами, так и ходили
ходуном.
- Пойдем к маме.
- Уже?
Намечалось новое размежевание. По одну сторону оказались обитатели
пассажирских вагонов, по другую - наши, те, кто ехал в вагонах для
скота или товарных. Жанна и дочка принадлежали к первому миру, я - ко
второму, и бессознательно мне захотелось поскорей отстранить от себя
Софи.
- Ты не ешь?
Я поел на травке перед открытой дверью. Мы мало что могли сказать
друг другу перед этими двумя рядами застывших лиц, переводивших
взгляды с меня на жену и на дочь.
- Как ты думаешь, мы скоро поедем?
- Дорога должна пропустить составы с войсками. Как только путь
освободится, очередь за нами. Смотри-ка, паровоз пришел!
Мы его слышали, мы видели, как он один, без вагонов, в клубах
белого дыма, торопится к нам, повторяя изгибы долины.
- Скорей беги в свой вагон. Я так боюсь, чтобы твое место не
заняли!
Чувствуя облегчение оттого, что меня отпускают восвояси, я
поцеловал Софи; целовать прилюдно Жанну я не смел. Язвительный голос
бросил мне вслед:
- Могли бы и дверь за собой закрыть!
Летом почти каждое воскресенье мы ездили сначала с Жанной, а потом
с ней и с дочкой за город, на пикник.
Но сейчас я узнавал запах и вкус не той травы, на которой
происходили эти наши воскресные пикники, а запах и вкус детских
воспоминаний.
Сколько лет уже я по воскресеньям садился на полянку, играл с Софи,
собирал цветы и плел ей венки, но все это ушло на задний план.
Почему же сегодня мир снова обрел исконный вкус? Вот и жужжание ос
напомнило мне прежние времена, когда я, затаив дыхание, наблюдал за
пчелой, кружившей вокруг моего бутерброда.
Когда я вернулся в вагон, лица попутчиков показались мне уже более
знакомыми. Мы немного освоились друг с другом, могли, например,
переглянуться с кем-нибудь, подмигнув в сторону Жюли, вокруг которой
увивался ее барышник.
Я называю его барышником наугад. Имена и профессии уже не имели
значения. Он был похож на барышника, вот я так его и окрестил.
Парочка обнималась, и толстая лапа мужика обхватила грудь Жюли в
тот самый миг, когда состав после нескольких толчков пришел в
движение.
Женщина в черном по-прежнему вжималась в перегородку в глубине
вагона, метрах в двух от меня; ей было не на что присесть. Правда, она
могла бы, как многие другие, сесть прямо на пол. В одном углу четверо
пассажиров даже играли в карты, словно вокруг стола в трактире.
Вскоре мы снова увидели Монтерме, а чуть позже я успел разглядеть
шлюз Леверзи, где на сверкающей воде качалось с десяток моторных
лодок. Речникам не нужен был поезд, но их задерживали шлюзы, и я
представлял себе их нетерпение.
Небо окрашивалось в розовый цвет. Очень низко пролетели три
самолета с успокоительными трехцветными опознавательными знаками. Они
были так близко от нас, что мы различили лицо одного из пилотов. Я
готов поклясться, что он приветственно помахал нам рукой.
Уже сгустились сумерки, когда мы прибыли в Мезьер, и наш поезд, не
подходя к вокзалу, остановился на безлюдных путях. Военный - я не
разглядел, в каком чине, - прошел вдоль состава, крича:
- Внимание! Никому не выходить! Выходить из вагонов строго
запрещается!
Впрочем, перрона все равно не было. Чуть позже мимо нас, совсем
рядом, прошли на полной скорости платформы с орудиями. Едва они
скрылись, раздался вой сирены, и тот же голос снова прокричал:
- Всем оставаться на местах! Выходить из вагонов опасно. Всем...
Теперь был слышен гул нескольких самолетов. Город был темен, на
вокзале все огни потушены, пассажиры наверняка устремились в подземные
переходы.
Мне кажется, что я не испугался. Я сидел на месте, пристально
вглядываясь в лица напротив и слушая рев моторов, который сперва
становился все громче, а после как будто начал стихать.
Воцарилась полная тишина, и наш поезд оставался на месте, словно
забытый посреди запутанного узла рельсов, на которых и там и сям
виднелись пустые вагоны. Я разглядел среди них вагон для перевозки
напитков, на нем крупными желтыми буквами было написано имя
виноторговца из Монпелье.
Все невольно замерли в напряжении, молча ожидая отбоя тревоги,
который последовал только полчаса спустя. Рука барышника все это время
держалась на почтительном расстоянии от груди Жюли. Теперь она еще
настойчивее устремилась на прежнее место, и мужчина влепил своей
соседке крепкий поцелуй.
- Постыдились бы, здесь девочка маленькая! - проворчала какая-то
крестьянка.
И он откликнулся, весь перепачканный в губной помаде:
- Рано или поздно она все равно все узнает, эта твоя девочка! Ты же
в свое время узнала?
К такой грубости, к такой вульгарности я не привык. Это напомнило
мне поток ругательств, который обрушивала моя мать на парней, что с
хохотом шли за ней следом. Я поискал глазами темноволосую девушку. Она
смотрела в сторону, словно ничего не слыша, и не заметила, что я на
нее гляжу.
Я никогда не напивался, хотя бы потому, что не пью ни вина, ни
пива. Но мне кажется, что, когда стемнело, я испытывал приблизительно
те же ощущения, что человек, который хлебнул лишку.
Глаза у меня щипало, веки горели, может быть, из-за солнца, которое
пекло днем в той долине, где был ручей; я чувствовал, что щеки у меня
раскраснелись, руки и ноги затекли, а голова совершенно пуста.
Я привскочил оттого, что кто-то, чиркнув спичкой, посмотрел на часы
и сообщил:
- Половина одиннадцатого...
Время шло быстро и вместе с тем медленно. В сущности, времени
больше не было.
Одни спали, другие тихо разговаривали. А я присел на черный
чемодан, прислонился головой к перегородке, и позже, в полусне, в по-
прежнему неподвижном поезде, окруженном тьмой и тишиной, почувствовал
совсем рядом какие-то ритмичные движения. Я не сразу понял, что это
Жюли и ее ухажер занимаются любовью.
Я не пришел в ужас, хотя мне всегда было свойственно целомудрие,
быть может, из-за моей болезни. Я вслушивался в их ритмичную возню,
как в музыку, и признаюсь, что мало-помалу все мое тело охватило
какое-то неясное тепло.
Засыпая, я слышал, как Жюли бормотала кому-то, может быть, другому
соседу:
- Нет! Не сейчас.
Еще гораздо позже, посреди ночи, мы почувствовали один за другим
несколько толчков, как будто наш поезд маневрировал. Послышались
голоса, вдоль пути взад и вперед ходили какие-то люди. Кто-то сказал:
- Это единственное средство. Другой ответил:
- Я повинуюсь только приказам военного коменданта.
Они удалились, продолжая спорить, и поезд тронулся, но через
несколько минут снова стал.
Я не следил больше за этими непостижимыми для меня передвижениями.
Из Фюме мы уехали, и теперь мне все было безразлично, лишь бы не
возвращаться назад.
И снова паровозные свистки, снова удары буферов, снова остановки и
выбросы пара.
Я не знаю, что происходило в эту ночь в Мезьере и в других местах;
знаю только, что в Голландии и в Бельгии шли сражения, что десятки
тысяч людей спешили по дорогам, что везде самолеты прочерчивали небо и
время от времени наудачу стреляли зенитки.
Порою ветер доносил до нас издалека гул грузовиков, которые
бесконечной вереницей тянулись по шоссе, проходившему вблизи от
железной дороги.
В нашем вагоне было совершенно темно и стоял храп, придававший
обстановке нечто домашнее. Иногда кто-нибудь из спящих, скорчившийся в
неудобной позе или во власти дурного сна, издавал непроизвольный стон.
Когда я окончательно открыл глаза, мы ехали; половина моих
попутчиков не спала. Брезжил молочно-белый свет, освещавший незнакомые
поля, довольно высокие холмы, поросшие лесом, и просторные луга с
рассеянными по ним фермами.
Жюли спала, полуоткрыв рот, расстегнув блузку. Молодая женщина в
черном платье сидела, прислонившись к перегородке, на щеку ей упала
прядка волос. Я спрашивал себя, неужели она просидела так всю ночь и
не спала. Взгляд ее встретился с моим. Она улыбнулась мне, наверно, в
благодарность за бутылку воды.
- Где мы? - спросил, проснувшись, один из моих соседей.
- Не знаю, - ответил тот, кто расположился возле двери, свесив
ноги. - Только что проехали станцию Ла-франшвиль.
Проехали еще одну станцию, безлюдную, в цветах. На сине-белом щите
я прочел: Бульзикур.
Поезд описывал кривую по почти плоской равнине; человек, который
сидел свесив ноги, вынул трубку изо рта и комично вскрикнул:
- Чтоб их черти драли!
- Что?
- Эти сволочи отцепили вагоны от поезда!
- Что ты плетешь?
Все бросились к дверям, а человек, цепляясь за них обеими руками,
протестовал:
- Не толкайтесь, вы, черти! Вы же спихнете меня. Видите, впереди
осталось только пять вагонов? А куда же делись остальные? И где мне
теперь искать жену с малышами? Черти вонючие, чтоб их разорвало!
3
- Так я и знал - паровоз не утащит столько вагонов. Начальство в
конце концов убедилось в этом и было вынуждено разделить состав
пополам.
- Но, прежде всего, они должны были нас об этом предупредить, разве
нет? Что же будут делать наши жены?
- Может быть, подождут нас в Ретеле. Или в Реймсе.
- Главное, чтобы нам, как и солдатам, их вернули, когда эта
треклятая война кончится - если она вообще когда-нибудь кончится!
В этих жалобных и гневных восклицаниях я машинально пытался
отделить искреннее от наигранного. Быть может, эти люди играли в
своего рода игру - ведь у них были зрители?
Сам я не был ни взволнован, ни по-настоящему встревожен. Но общее
настроение все же немного передалось и мне; я неподвижно сидел на
своем месте. В какой-то миг мне показалось, что кто-то настойчиво ищет
моего взгляда.
Я не ошибся. Лицо женщины в черном было обращено в мою сторону -
более бледное в утреннем свете, более помятое, чем накануне. В ее
взгляде светилась симпатия и, по-моему, какой-то вопрос. Мне
показалось, что она спрашивает: "Как вы перенесли этот удар? Он вас
очень подкосил?"
Это меня смутило. Я не осмелился изображать перед нею безразличие:
она могла неправильно его истолковать. Поэтому я напустил на себя
слегка печальный вид. Она видела меня на путях вместе с дочкой и могла
заключить, что моя жена едет тоже. Для нее я только что потерял их
обеих, на время, правда, но потерял.
"Крепитесь!" - говорили мне поверх голов ее карие глаза.
Я ответил улыбкой больного, которого стараются ободрить, но
которому это мало помогает. Я почти уверен, что, сиди мы рядом, она
украдкой пожала бы мне руку.
Поступая таким образом, я вовсе не хотел ее обмануть, но не мог же
я, когда между нами сидело столько народу, объяснить ей, что я
чувствую.
Вот потом, если случайности путешествия позволят нам сесть поближе
и если она даст мне такую возможность, я ей все честно расскажу, тем
более стыдиться мне нечего.
То, что с нами произошло, меня отнюдь не удивило, так же как
накануне не удивило известие о вторжении в Голландию и Арденны.
Напротив! Моя мысль о том, что все дело тут в судьбе, получила еще
одно подтверждение. Это ясно. Меня разлучили с семьей - это самые
настоящие козни судьбы.
Небо быстро прояснилось и стало такое же ясное и чистое, как день
назад, когда я кормил кур у себя в саду и не подозревал, что это в
последний раз.
Я умилился, вспомнив о своих курах, представив, как Нестор с его
темно-красным гребнем отчаянно бьется в руках у старика Реверсе.
Сцена стояла у меня перед глазами: низенькие побеленные стены,
хлопанье крыльев, летящие белые перья, удары клювом, и, возможно, г-н
Матре, который, если ему не удалось уехать, влез на ящик, смотрит
поверх стены и, по обыкновению, дает советы.
Все это не мешало мне в то же время думать о женщине, выразившей
мне свою симпатию, тогда как я лишь дал ей бутылку, подобранную на
путях.
Пока она приводила в порядок волосы смоченными слюной пальцами, я
размышлял, к какой категории людей ее можно отнести, но ответа не
находил. В сущности, мне это было безразлично, и в конце концов я
решил дать ей свою расческу, лежавшую у меня в кармане; сосед,
которого я при этом потревожил, недовольно покосился в мою сторону.
Он ошибся. Я поступил так вовсе не затем.
Поезд шел довольно медленно; мы были далеко от населенных пунктов,
когда вдруг послышалось тихое гудение - простое, легкое колебание
воздуха по непонятной причине.
- Летят! - заорал мужчина с трубкой, все еще сидевший свесив ноги.
Для человека, не страдающего головокружениями, это было лучшее
место.
Позже я узнал, что это был монтажник металлических конструкций.
Нагнувшись, я тоже увидел самолеты, так как сидел неподалеку от
дверей вагона. Мужчина начал считать:
- Девять, десять, одиннадцать, двенадцать... Их двенадцать! Не
иначе, целая эскадрилья... Если бы время было другое и они не гудели,
я поклялся бы, что это аисты.
Самолеты шли высоко в небе, я насчитал одиннадцать. Из-за яркого
освещения они казались белыми, очень яркими и образовывали правильный
клин..
- Что это он там вытворяет?
Прижавшись друг к другу, мы уставились вверх, и я почувствовал у
себя на плече руку женщины - правда, она вполне могла опереться на
меня непроизвольно.
Последний самолет в одной из сторон клина вдруг отделился от
остальных и так резко пошел на снижение, что сначала нам показалось,
что он падает. Самолет, спускаясь по спирали, увеличивался невероятно
быстро, а остальные, вместо того чтобы продолжать свой путь к
горизонту, закружились на одном месте.
Дальше все произошло так быстро, что мы даже не успели испугаться.
Пикирующий самолет вышел из нашего поля зрения, но мы слышали его
грозный рев.
В первый заход он пролетел над всем поездом, от
начала и до конца, так низко, что мы инстинктивно пригнулись.
Развернувшись, самолет повторил маневр с тою только разницей, что
мы услышали над головами стук пулемета и треск расщепляемого дерева.
Из вагонов послышались крики. Поезд прошел еще немного, потом,
словно раненый зверь, дернулся несколько раз и стал.
Некоторое время царила мертвая тишина: страх, какого я никогда в
жизни не испытывал, охватил всех; я, как и мои спутники, затаил
дыхание.
И тем не менее я продолжал наблюдать за небом; самолет стрелою
взмыл вверх, и я хорошо видел две свастики на крыльях, голову пилота,
бросившего на нас последний взгляд; остальные машины продолжали
кружить в вышине, ожидая, пока этот займет свое место.
- Сволочь!
Не знаю, из чьей груди вырвалось это слово. Оно как бы принесло
всем облегчение, и мы задвигались.
Девочка заплакала. Какая-то женщина, проталкиваясь вперед,
повторяла с отрешенным видом:
- Дайте мне пройти! Дайте пройти!
- Вы ранены?
- Мой муж...
- Да где же он?
Все принялись оглядываться, ожидая увидеть распростертое на полу
тело.
- В другом вагоне... В него попали, я слышала его голос!
Она соскользнула на щебенку насыпи и с безумными глазами бросилась
бежать, выкрикивая:
- Франсуа! Франсуа!
Все мы выглядели довольно жалко и смотреть друг на друга избегали.
Мне казалось, что все происходит в замедленном темпе, но это, конечно,
было не так. Помню я также нечто вроде зон тишины вокруг отдельных
звуков, которые становились от этого еще рельефнее.
Люди начали спрыгивать на землю - один, за ним другой, третий, и
первым их побуждением было помочиться, причем они не потрудились
отойти подальше, а один даже не отвернулся.
Чуть дальше кто-то, не переставая, стонал, и стон походил на крик
какой-то ночной птицы.
Жюли встала; блузка ее выбилась из помятой юбки. Словно пьяная,
женщина проговорила:
- Вот так-то, мой поросеночек!
Она повторила фразу несколько раз и, возможно, продолжала
произносить ее и тогда, когда я вылез и помог женщине в черном
спрыгнуть на травку.
Почему-то именно в этот миг я спросил ее:
- Как вас зовут?
Вопрос не показался ей ни дурацким, ни неуместным, и она ответила:
- Анна.
У меня она имени не спросила, но я все же сказал:
- А я Марсель. Марсель Ферон.
Мне тоже хотелось помочиться. Но при ней я стеснялся, хотя терпел с
большим трудом.
Ниже путей был луг, поросший высокой травой, на нем виднелся забор
из колючей проволоки, а метрах в ста белые строения фермы, где никого
не было видно. У кучи навоза взволнованно кудахтали куры, словно тоже
чего-то испугались.
Из других вагонов вылезали люди, такие же ошеломленные и неловкие,
как мы.
Перед одним из вагонов группа людей казалась более плотной, более
тесной. Некоторые из нас обернулись в ту сторону.
- Там ранило женщину, - сообщил кто-то. - Врача среди вас нету?
Почему этот вопрос показался мне смешным? Врачи, путешествующие в
вагонах для скота? Или один из нас мог сойти за доктора?
В самом начале состава кочегар с черным лицом и руками отчаянно
жестикулировал; чуть позже мы узнали, что машинист убит - пуля угодила
прямо в лицо.
- Возвращаются! Возвращаются!
Крик прервался. Все последовали примеру тех, кто бросился ничком в
траву у подножия насыпи.
Я сделал то же самое, Анна следом - она ходила теперь за мной,
словно бездомная собачонка.
Самолеты снова описали в небе круг, чуть западнее, и на этот раз
нам удалось хорошенько рассмотреть их маневр. Мы видели, как самолет
вошел в штопор, выровнялся, когда уже казалось, что он врежется в
землю, пошел на бреющем полете, набрал высоту, лег на крыло и повторил
снова тот же путь, но уже с нажатой гашеткой пулемета.
Он находился километрах в трех от нас. Мы не видели цели, скрытой
от нас пихтовым лесом, - это была деревушка, а может, дорога. А
самолет уже опять набрал высоту и присоединился к остальным, ждавшим
его в небе, и они улетели на север.
Вместе с другими я пошел посмотреть на мертвого машиниста: нижняя
часть его тела лежала в кабине, у еще открытой топки, а голова и плечи
свисали наружу. Лица у него больше не было, оно превратилось в черно-
красную массу, из которой на серую щебенку насыпи крупными каплями
стекала кровь.
Для меня это была первая смерть на войне. И вообще это была
практически первая смерть, которую я видел, если не считать отца, но
его к тому времени, когда я вернулся домой, уже обрядили.
Меня мутило, и я старался не подавать вида, потому что Анна была
рядом, - минутой раньше она взяла меня за руку, взяла совершенно
естественно, словно юная девушка, гуляющая по улице с возлюбленным.
По-моему, на нее смерть не произвела такого сильного впечатления.
Да и на меня она тоже подействовала не так сильно, как я мог ожидать.
В туберкулезном санатории, где смерти происходили часто, нас старались
избавить от лицезрения покойников. Когда было надо, санитары забирали
больного прямо из постели, иногда посреди ночи. Мы знали, что это
означает.
Для умирающих там было специальное помещение и другое, в подвале,
где хранились трупы, пока их не забирали родственники или пока их не
хоронили на маленьком сельском кладбище.
Те смерти были другими. Там не было солнца, травы, цветов,
кудахчущих кур и мух, летавших вокруг нас.
- Здесь его оставлять нельзя.
Люди переглянулись. Двое мужчин в возрасте помогли кочегару.
Я не знаю, куда они положили машиниста. Идя вдоль поезда, я видел
дырки в стенах вагонов, длинные царапины, в которых, словно в зарубках
на дереве, сделанных топором, виднелась древесина.
Женщину ранило в плечо, оно было почти совсем размозжено.
Она стонала, словно роженица. Ее окружали одни женщины, главным
образом пожилые; смущенные мужчины молча отходили прочь.
- Страшное зрелище.
- Что они собираются делать? Оставаться здесь, пока самолеты не
вернутся и не перебьют всех нас?
Я видел старика, сидящего на земле и прижимающего окровавленный
платок к лицу. Пуля попала в бутылку, которую он держал в руке, и
осколками ему исцарапало щеки. Он не жаловался, лишь в глазах
виднелось изумление.
- Надо, чтобы кто-нибудь ему помог.
- Кто?
- В поезде есть акушерка.
Я заметил ее раньше - низенькую угрюмую старушку с высохшим телом и
шиньоном на макушке. Она ехала не в нашем вагоне.
Люди машинально собирались около своих вагонов; перед нашим мужчина
с трубкой все еще протестовал, правда без особой убежденности. Он был
одним из немногих, кто не пошел взглянуть на мертвого машиниста.
- Чего они дожидаются, черт побери? Неужели среди нас нет никого,
кто мог бы заставить эту проклятую машину тронуться с места?
Я помню какого-то человека: он влез на насыпь с курицей в руках,
сел и начал ее ощипывать. Понять я ничего не пытался. Все происходило
не так, как в повседневной жизни, и поэтому было естественным.
- Кочегар ищет кого-нибудь покрепче, чтобы подбрасывать уголь в
топку, а он попытается заменить машиниста. Думает, что сможет. Ладно,
как-нибудь доедем.
Вызвался, против всех ожиданий, барышник, причем не делая никакого
шума. Казалось, это его забавляет, словно зрителя, которого пригласил
на сцену фокусник.
Он снял пиджак, галстук, часы, отдал их Жюли и направился к
паровозу.
Полуощипанную курицу подвесили к потолочной балке. Трое наших
попутчиков - потные, запыхавшиеся - подошли с охапками соломы.
- Дайте пройти, ребята.
Парень лет пятнадцати принес с покинутой фермы алюминиевую кастрюлю
и сковороду.
Не происходило ли то же самое у меня дома?
До меня снова донеслись обрывки забавной перепалки, и мы невольно
рассмеялись.
- Если, конечно, он не пустит поезд под откос.
- А рельсы на что, дубина?
- А разве даже в мирное время поезда не сходят с рельсов? Ну, кто
из нас дубина?
Вокруг паровоза еще крутилась кучка людей, но через некоторое время
мы с удивлением услышали свисток, словно ехали в обычном поезде.
Состав очень медленно тронулся и мало-помалу стал набирать скорость.
Минут через десять мы проехали дорогу, пересекавшую пути; она была
запружена двуколками и скотом, несколько автомобилей тщетно пытались
пробраться сквозь эту толчею. Несколько крестьян, еще более серьезных
и угрюмых, чем мы, помахали нам рукой; мне показалось, что они смотрят
на нас с завистью.
Чуть позже мы увидели шедшую параллельно путям дорогу, по которой в
обоих направлениях с ревом неслись военные грузовики и мотоциклы.
Я думаю, хотя до сих пор не уверен, что это была департаментская
дорога, связывающая Омань с Ретелем. Во всяком случае, мы приближались
к Ретелю - об этом говорили и дорожные указатели, и более
многочисленные дома того типа, какие строят в пригородах.
- Вы едете из Бельгии?
Это было единственное, с чем мне пришло в голову обратиться к Анне,
сидевшей рядом на кофре.
- Из Намюра. Нас решили освободить среди ночи. Чтобы получить вещи,
надо было дожидаться утра, ключа от помещения, где они хранились, ни у
кого не было. Я предпочла удрать на вокзал и вскочить в первый
попавшийся поезд.
Я оставался невозмутимым. И все же она каким-то образом заметила
мое удивление, потому что добавила:
- Я сидела в женской тюрьме.
Я не спросил - за что. Мне это показалось чуть ли не естественным.
Во всяком случае, это не было более необычным, чем то, что я оказался
здесь, в вагоне для скота, что моя жена и дочь едут другим поездом бог
знает куда, что наш машинист убит, что старика ранило
осколками бутылки, в которую попала пуля. Теперь все было
естественным.
- А вы из Фюме, да?
- Да.
- Это была ваша дочь?
- Да. А моя жена беременна - семь с половиной месяцев.
- В Ретеле вы встретитесь.
- Быть может.
Другие, кто служил в армии и разбирался в этих делах лучше меня,
постелили на ночь на пол соломы. Получилось что-то вроде большой общей
постели. Кое-кто уже улегся. Несколько человек играли в карты,
передавая по кругу бутылку водки.
Приехав в Ретель, мы вдруг впервые поняли, что отличаемся от других
людей, что мы - беженцы. Я говорю "мы", хотя мои спутники со мною этим
не делились. И тем не менее мне кажется, что мы довольно быстро стали
на все реагировать почти одинаково.
На всех лицах, к примеру, читалась одна и та же усталость, резко
отличная от той, какая бывает после ночной работы или бессонницы.
До безразличия мы, быть может, еще не дошли, однако каждый из нас
уже отказывался думать сам.
Да и о чем думать? Мы ничего не знали. Все происходило помимо нашей
воли, и размышлять или спорить было бессмысленно.
Я, например, на протяжении уже не знаю скольких перегонов неотвязно
думал о вокзалах. Маленькие вокзальчики, полустанки, как я уже
говорил, пустовали, никто не выходил встретить поезд со свистком и
красным флажком. На больших, напротив, толпился народ, и на перронах
приходилось даже поддерживать порядок.
В конце концов, как мне показалось, я нашел правильный ответ:
пассажирские поезда были упразднены.
Примерно то же, несомненно, происходило и на дорогах: они были
пустынны, так как, по соображениям военного времени, движение по ним
закрыли.
Какой-то незнакомый мне человек из Фюме утверждал в то утро, когда
я сидел рядом с Анной, что существовал план эвакуации города и что он
видел в мэрии соответствующее объявление.
- Предусмотрены специальные поезда для доставки беженцев в деревни,
где все готово для их приема.
Возможно. Объявления я не видел. В мэрию я заходил редко, а
добравшись до вокзала, жена, Софи и я вскочили в первый подошедший
поезд.
Правоту моего соседа подтверждает вот что: в Ретеле нас ожидали
медсестры, скауты-все было готово к приему. Они запаслись даже
носилками, словно знали, что мы должны приехать, но позже мне стало
известно, что наш поезд был не первым, который обстреляли по дороге.
- А где наши жены? Ребятишки? - раскричался мужчина с трубкой еще
до остановки поезда.
- Откуда вы прибыли? - осведомилась средних лет дама в белом,
очевидно принадлежавшая к хорошему обществу.
- Из Фюме.
На вокзале я насчитал четыре поезда. Народ толпился в залах
ожидания и за барьерами, стоявшими на перроне, словно для встречи
официальных лиц. Всюду было полным-полно военных, офицеров.
- Где раненые?
- А где моя жена, черт побери?
- Возможно, она в поезде, который отправили на Реймс.
- Когда?
Чем мягче делалась его собеседница, тем агрессивнее, раздраженнее и
решительнее становился мужчина, начиная сознавать свои права.
- Примерно час назад.
- Подождать нас они не могли?
На глаза у него навернулись слезы: как бы там ни было, он
беспокоился и, быть может, хотел чувствовать себя несчастным. Это,
впрочем, не помешало ему чуть позже наброситься на бутерброды, которые
молоденькие девушки разносили в больших корзинах по вагонам.
- А сколько можно взять?
- Смотря по аппетиту. В запас брать не стоит. На следующей станции
вам дадут свежих.
Принесли горячий кофе в кружках. Прошла санитарка, спрашивая:
- Больные, раненые есть?
Рожки с сосками для малышей были наготове, в конце перрона стояла
машина "скорой помощи". На соседнем пути поезд с фламандцами готовился
к отправке. Они уже подкрепились и с любопытством следили, как мы
поедаем бутерброды.
Семья Ван Стетенов - фламандского происхождения. Они обосновались в
Фюме три поколения назад и уже не говорят на родном языке. Правда, на
шахте моего тестя до сих пор называют Фламандцем.
- Внимание! По вагонам!
К этому времени нас задержали уже на два часа на всяческих станциях
и запасных путях. Теперь же старались отправить как можно скорее,
словно спешили от нас избавиться.
На перроне толпилось слишком много народу, и я не смог прочесть
заголовки газет в киосках. Знаю только, что они были набраны жирным
шрифтом и в них присутствовало слово "войска".
Поезд двинулся; молоденькая девушка бежала по перрону и раздавала
остатки шоколада. Она бросила несколько плиток в нашу сторону. Мне
удалось поймать одну для Анны.
Впоследствии нас встречали так же и в Реймсе, и в других местах.
Барышник снова сел к нам в вагон; ему дали возможность умыться в
привокзальном туалете, и он чувствовал себя героем. Я слышал, как Жюли
назвала его Жефом. Он держал в руке бутылку "Куэнтро" и два апельсина,
купленные в буфете; их запах наполнял весь вагон.
Где-то между Ретелем и Реймсом, ближе к вечеру, когда поезд шел
довольно медленно, какая-то крестьянка встала и проворчала:
- Ладно! Болеть я не собираюсь.
Подойдя к открытой двери, она поставила на пол картонную коробку,
присела над нею и сходила по нужде, все время что-то ворча сквозь
зубы.
Это явилось своего рода сигналом. Приличия отошли в сторону, во
всяком случае, те, что соблюдались еще накануне. Сегодня никто уже не
протестовал, когда сонный барышник положил голову на солидный живот
Жюли.
- У вас не найдется сигареты? - спросила Анна.
- Я не курю.
Курить мне запретили в санатории, а потом и желания такого никогда
не возникало. Мой сосед протянул ей сигарету. Спичек у меня тоже не
было; из-за соломы на полу курение Анны беспокоило меня, хотя среди
тех, кто не спал, иные тоже курили. Быть может, с моей стороны это
было нечто вроде ревности, какая-то необъяснимая досада.
Мы долго стояли в предместьях Реймса, глядя на дома вокруг; на
вокзале нам объявили, что наш поезд отправится через полчаса.
Все устремились в буфет, туалеты и справочное бюро, но там никто
понятия не имел о женщинах, детях и больных из поезда, который прибыл
из Фюме.
В обоих направлениях непрерывно шли эшелоны с войсками,
снаряжением, беженцами, и мне было непонятно, почему не происходит
аварий.
- Может быть, ваша жена оставила вам записку? - предположила Анна.
- Где?
- Почему бы не спросить у этих дам? Она указала на медсестер-
девушек, встречавших беженцев.
- Как, говорите, ее зовут?
Старшая достала из кармана блокнот, где было записано множество
имен - разными почерками, некоторые неумело.
- Ферон? Нет. Она бельгийка?
- Она из Фюме, с нею четырехлетняя девочка, у которой в руках кукла
в голубом платьице.
Я был уверен, что Софи свою куклу не бросит.
- Она беременна - на восьмом месяце, - настаивал я.
- Посмотрите в медпункте, в таком состоянии она может неважно себя
чувствовать.
Медпункт помещался в бывшей канцелярии, которая успела пропахнуть
дезинфекцией. Нет. Туда поступило несколько беременных женщин. Одну из
них пришлось срочно отправить в родильный дом, но звали ее не Ферон, и
с нею была мать.
- Вы обеспокоены?
- Не очень.
Я заранее был уверен, что Жанна никакой записки не оставила. Это
было не в ее характере. Ей никогда не пришло бы в голову побеспокоить
одну из этих изящных дам, попросить записать свою фамилию, привлечь к
себе внимание.
- Почему вы почти не вынимаете руку из левого кармана?
- Там у меня запасные очки. Боюсь их потерять или раздавить.
Нам снова раздали бутерброды и по апельсину на брата, принесли
кофе, причем сахару можно было брать сколько угодно. Кое-кто сунул
кусочек-другой в карман.
Заметив в одном углу груду подушек, я спросил, нельзя ли взять две,
но мне ответили, что, мол, не знают, а нужной женщины нет, она
вернется не раньше чем через два часа.
Немного неловко я взял две подушки, и, когда залез с ними в вагон,
мои спутники отправились добывать подушки и себе.
Когда я теперь об этом думаю, меня поражает, что за весь долгий
день мы перемолвились с Анной лишь несколькими словами, хотя, словно
сговорившись, не отходили друг от друга. Даже когда в Реймсе мы с
Анной разошлись в разные стороны, чтобы сходить в туалет, я обнаружил,
выйдя, что она ждет меня у двери.
- Я купила мыло, - по-детски радостно объявила она.
От нее пахло туалетным мылом, волосы, которые она смочила, чтобы
причесаться, были еще влажны.
Не помню, сколько раз до этого я ездил на поезде. Первый раз - в
четырнадцать лет: я отправлялся в Сен-Жерве и мне вручили карточку с
моим именем, пунктом назначения и следующей записью: "В случае аварии
или каких-либо затруднений просьба обращаться к г-же Жак Дельмот,
Арденны, Фюме".
Четыре года спустя, когда я возвращался домой, мне было
восемнадцать и в такой бумажке я уже не нуждался.
Потом я лишь время от времени ездил в Мезьер - показаться
специалисту и пройти рентген.
Люди говорили, что г-жа Дельмот - моя благодетельница, и в конце
концов я тоже стал ее так называть. Не помню, как получилось, что она
занялась мною. Это произошло вскоре после окончания войны 1914 года,
мне не было тогда и одиннадцати.
Ей, должно быть, рассказали о бегстве моей матери, о поведении
отца, короче, о том, что я, в сущности, брошенный ребенок.
В то время я часто бывал в патронате, и однажды в воскресенье наш
викарий аббат Дюбуа сообщил мне,
что некая дама приглашает меня к себе на полдник в следующий
четверг.
Как и все в Фюме, я знал фамилию Дельмотов, поскольку они были
главными владельцами сланцевых шахт, и, соответственно, каждый в
городе так или иначе от них зависел. Про себя я называл их Дельмотами-
хозяевами.
А вот пятидесятилетняя г-жа Жак Дельмот была Дельмот -
благодетельницей.
Все они находились между собою в родстве или свойстве, состояние у
них первоначально было общее, но тем не менее они разделялись на два
клана.
Кое-кто утверждал, что г-жа Дельмот стыдится жестокости своей
семьи. Рано овдовев, она заставила сына выучиться на врача, но его
убили на фронте.
С тех пор она жила с двумя слугами в большом каменном доме и всю
вторую половину дня проводила р лоджии. С улицы было видно, как она
вяжет очередное черное платье для приютских старух, украшенное узким
воротом из белых кружев. Маленькая и розовая, она распространяла
вокруг себя какой-то сладковатый запах.
В этой лоджии она меня и приняла: угостила чашкой шоколада с
пирожными и принялась расспрашивать о школе, товарищах, о том, кем я
хотел бы стать, и так далее. Избегая говорить о моих родителях, она
поинтересовалась, не хочу ли я принимать участие в церковной службе, и
в результате я два года был певчим.
Она приглашала меня к себе почти каждый четверг; иногда какой-
нибудь мальчик или девочка разделяли со мной угощение. Нам всегда
подавали сухие домашние пирожные - светло-желтые лимонные или
коричневые с пряностями и миндалем.
Я до сих пор помню запах этой лоджии, ее тепло зимой, не такое, как
в других местах: оно казалось мне более неуловимым и обволакивающим.
Г-жа Дельмот навестила меня, когда я болел тем, что сначала приняли
за сухой плеврит; в экипаже, которым правил Дезире, она отвезла меня в
Мезьер показать специалисту.
Через три недели благодаря ей меня взяли в санаторий, куда без ее
вмешательства ни за что бы не поместили.
Когда я женился, она подарила нам серебряную вазу, которая теперь
стоит на буфете в кухне. Она лучше смотрелась бы в столовой, но
столовой у нас нет.
Я думаю, что косвенно г-жа Дельмот сыграла важную роль в моей
жизни, а в моем отъезде из Фюме приняла и непосредственное участие.
Самой ей уезжать не было необходимости: под старость она проводила
это время в Ницце и теперь была уже там.
Почему я думал о г-же Дельмот? Сидя в том вагоне для скота, где
снова стало темно, я размышлял о ней и в то же время спрашивал себя,
могу ли я взять за руку Анну, которая сидела плечом к плечу со мной.
Г-жа Дельмот сделала из меня певчего, а Анна вышла из тюрьмы. Меня
не интересовало, за что ее осудили.
Внезапно я вспомнил, что у нее нет с собою вещей, даже сумочки,
потому что из тюрьмы их выпустили, а вещи вернуть не успели. Вполне
вероятно, что у нее не было и денег. А между тем недавно она сказала,
что купила мыло.
Жеф и Жюли, лежа рядом, целовались взасос, и до меня доносился
запах их слюны.
- Спать хотите?
- А вы?
- Может быть, нам удастся прилечь?
- Может быть.
Нам обоим пришлось потревожить соседей, повсюду мы натыкались на
чьи-то ноги.
- Вам удобно?
- Да.
- Не холодно?
- Нет.
За моей спиною тот, кого я принял за лошадиного барышника,
незаметно вполз на свою соседку. Мы находились так близко друг от
друга, внимание мое было так обострено, что я даже ощутил миг, когда
он проник в нее.
Могу поклясться: Анна - тоже. Она лежала, уткнувшись полуоткрытыми
губами мне в щеку, ее волосы касались моего лица, но она меня не
поцеловала, а сам я не осмеливался.
Не спавшие, по-видимому, все это видели. Мы все качались в такт
движению поезда, стук колес на рельсах через некоторое время
превратился в музыку.
Быть может, я оброню несколько грубых слов, но оброню именно
потому, что всегда был человеком стыдливым, даже в мыслях.
Я никогда не бунтовал против своего образа жизни. Я сам его выбрал.
Я терпеливо шел к своему идеалу, который до вчерашнего дня - говорю
это совершенно искренне - меня удовлетворял.
Теперь же я был здесь, в темноте, поезд пел свою песню, мимо
проносились зеленые и красные огни, телеграфные провода, люди лежали
на соломе, а рядом, на расстоянии вытянутой руки, совершалось то, что
аббат Дюбуа называл актом плоти.
К моему телу прижалось напрягшееся тело женщины, ее дрожащая рука
задрала черное платье, спустила трусики, и она забавным движением
ступней отбросила их.
Мы все еще ни разу не поцеловались. Анна привлекла меня к себе,
заставила перекатиться на нее; мы двигались молча, словно змеи.
Когда я с помощью Анны проник в нее, дыхание Жюли стало более
прерывистым.
Я не вскрикнул. Чуть было не вскрикнул. Я чуть было не заговорил,
произнося слова благодарности, радости, чуть было не принялся
жаловаться, потому что от этой радости мне было плохо. Плохо из-за
того, что я стремился достичь невозможного.
Мне хотелось выплеснуть свою нежность к этой женщине, еще накануне
мне незнакомой, к этому человеческому существу, которым она стала в
моих глазах.
Не отдавая себе отчета, я делал ей больно, мои руки ожесточенно
старались обнять ее всю.
- Анна!
- Тс-с!
- Я тебя люблю.
- Тс-с!
Впервые в жизни я произносил слово "люблю" вот так, из глубины
души. Быть может, я любил не ее, а самое жизнь? Не знаю, как лучше
сказать: я был в ее жизни, мне хотелось оставаться там часами, никогда
больше ни о чем другом не думать, превратиться в растение, греющееся в
солнечном свете.
Наши влажные губы встретились. Мне и в голову не пришло спросить,
как, бывало, я спрашивал у женщин в юношеские годы: "Можно?"
Сейчас было можно: она не забеспокоилась, не оттолкнула меня, а,
напротив, обняла еще крепче.
Наши губы разъединились, и в тот же миг наши члены расслабились.
- Не двигайся, - выдохнула она.
И в полной темноте стала нежно гладить меня, словно ваятель, следуя
рукой за каждой выпуклостью моего лица.
Так же тихо она спросила:
- Тебе было хорошо?
Ошибся ли я, подумав, что встретился со своею судьбой?
4
Как обычно, я проснулся с рассветом, около половины шестого.
Многие, особенно крестьяне, уже открыли глаза и сидели на полу вагона.
Чтобы не будить остальных, они удовольствовались тем, что
поздоровались со мной глазами.
Хотя одну из дверей на ночь закрыли, в вагон проникла
предрассветная свежесть, и я, испугавшись, как бы Анна не замерзла,
прикрыл ее плечи и грудь своим пиджаком.
Я еще не рассмотрел ее как следует. И теперь я воспользовался тем,
что она спит, чтобы изучить ее - серьезно и отчасти беспокоясь о том,
что мне откроется. У меня не было опыта. До сих пор я видел спящими
только жену и дочь и знал, какое выражение бывает у них под утро.
Когда Жанна не была беременна, когда ее не угнетала тяжесть
собственного тела, она казалась на рассвете моложе, чем днем. Черты ее
лица словно разглаживались, и наружу проступало личико маленькой
девочки, невинное и удовлетворенное, похожее на мордашку Софи.
Анна была моложе моей жены. Я дал бы ей года двадцать два, от силы
- двадцать три, но у нее было лицо зрелой женщины, утром мне это
бросилось в глаза. Кроме того, глядя на нее в упор, я сделал открытие,
что в ее облике есть нечто иностранное.
Иностранное не только потому, что она приехала из другой страны, я
не знал из какой, но и потому, что у нее была другая жизнь, другие
мысли, другие чувства, чем у обитателей Фюме и у всех моих знакомых.
Вместо того чтобы расслабиться, освободиться от своей усталости,
она съежилась, готовая к обороне, лоб ее прорезала складка, а углы рта
время от времени вздрагивали, словно от боли или от тягостной мысли.
Тело ее было также не похоже на тело Жанны. Более
подтянутая и плотная, она была в любой момент способна напрячься и,
словно кошка, изготовиться к прыжку.
Я не знал, где мы. Луга и поля с еще зелеными посевами были
обрамлены ивами. Мимо нас, как везде, проплывали рекламные щиты; мы
проехали поблизости от почти безлюдной дороги, на которой ничто не
напоминало о войне.
У меня была вода в бутылках, в чемодане - салфетки, кисточка для
бритья и все, что нужно; я воспользовался этим, чтобы побриться,
потому что со вчерашнего дня стыдился рыжеватой щетины, покрывающей
мои щеки и подбородок.
Когда я кончил бриться, Анна, не шевелясь, смотрела на меня, и я
так и не понял, давно ли она проснулась.
Вероятно, она, как до того я сам, воспользовалась случаем, чтобы
внимательно меня рассмотреть. Вытираясь, я улыбнулся ей, и она
улыбнулась мне в ответ, но как-то нехотя - казалось, мысли ее где-то
витают.
Я видел, что лоб ее по-прежнему прорезает складка. Приподнявшись на
локте, она обнаружила пиджак, которым была укрыта.
- Зачем ты это сделал?
Не заговори она первая, я так и не знал бы, как к ней обращаться,
на "ты" или на "вы". Я уже об этом думал. Благодаря ей все стало ясно.
- Перед восходом было довольно прохладно.
Она и к этому отнеслась не так, как Жанна. Жанна рассыпалась бы в
благодарностях, стала бы лицемерно отказываться, делать вид, что
невероятно тронута.
А эта просто спросила:
- Ты поспал?
- Да.
Она говорила тихо, потому что многие еще спали, но не сочла себя
обязанной взглядом поздороваться с теми, кто проснулся и смотрел на
нас.
Не знаю, быть может, именно это поразило меня в ней накануне, когда
она проскользнула в наш вагон. Она держалась особняком. Ни в чем не
принимала участия. Оставалась одинока среди людей.
Может показаться смешным, что я говорю это после всего происшедшего
накануне вечером. Но я знаю, что имею в виду. Она пошла за мной вдоль
путей, хотя я ее не звал. Я дал ей бутылку и ничего не попросил
взамен, Я с ней не разговаривал. Я ни о чем ее не спрашивал.
Она согласилась присесть на мой чемодан и не сочла нужным
поблагодарить - точно так же, как сейчас с пиджаком. А когда тела наши
сблизились, она приняла меня и руководила мной.
- Пить хочешь?
Во второй бутылке оставалась вода, и я налил ей в походоный
стаканчик, который жена сунула в чемодан.
- Который час?
- Десять минут седьмого.
- Где мы?
- Не знаю.
Она запустила пальцы себе в волосы, продолжая задумчиво меня
рассматривать.
- Ты спокойный, - объявила она наконец, подытоживая свои
размышления. - Ты все время остаешься спокоен. Не боишься жизни. У
тебя нет проблем, правда?
- Помолчите-ка, вы оба! - проворчала толстая Жюли.
Мы улыбнулись, сели на чемодан и стали смотреть на проплывающий
пейзаж. Я взял ее за руку. Она мне это позволила, хоть, по-моему, и
удивилась немного, особенно когда я поднес ее руку к губам и поцеловал
кончики пальцев.
Много позже, когда мы проезжали какую-то деревушку, при виде
выходивших из церкви людей я вспомнил, что сегодня воскресенье, и меня
ошеломила мысль, что еще два дня назад я в это время был дома и ломал
голову, ехать нам или нет.
Я представил себе, как бросаю курам кукурузу, пока греется вода для
кофе, вспомнил голову г-на Матре, торчащую над забором, опухшее и
вместе с тем осунувшееся лицо жены в окне, а потом встревоженный
голосок дочери.
Мне казалось, я еще слышу по радио шутовской диалог о бесследно
исчезнувшем полковнике - теперь, сам погрузившись в неразбериху, я
понимал его лучше.
Поезд снова замедлил ход. Новый поворот дороги- и мы обогнули
деревушку, раскинувшуюся на холме.
Церковь, домики были не такой формы, не такого цвета, как у нас, но
верующие на паперти вели себя так же, как наши, по одним и тем же
обычаям.
Мужчины в черном, сплошь пожилые - другие были на фронте, - стояли
кучками перед папертью, и ясно было, что вскоре они отправятся в
кабачок.
Старухи, одна за другой, торопливо расходились, держась поближе к
стенам, девушки в светлых платьях и девочки-подростки с молитвенниками
в руках дожидались друг друга, детвора же сразу затеяла беготню.
Анна все смотрела на меня, и я гадал, знает ли она, что такое
церковная служба в воскресенье. Пока не родилась Софи, мы с Жанной
ходили к десятичасовой обедне с певчими. После прогуливались по
городу, раскланивались со знакомыми, непременно заглядывали к сестре
Жанны за пирогом.
За пироги я платил. Я сам на этом настоял, согласившись только на
скидку в двадцать процентов. Иногда пирог был еще теплый, и по дороге
я чувствовал запах сахара.
Когда появилась Софи, Жанна стала отправляться к семичасовой
заутрене, оставляя меня сидеть с дочкой, а когда Софи научилась
ходить, я начал брать ее с собой к десятичасовой обедне; жена тем
временем готовила завтрак.
Интересно, была ли сегодня утром в Фюме обедня с певчими? Остались
ли еще верующие? Быть может, немцы разбомбили или заняли городок?
- О чем ты думаешь? О жене? Нет.
Это была правда. Если Жанна и присутствовала в моих мыслях, то как-
то смутно. Зато я явственно представлял себе старого г-на Матре и
кудрявую девочку учителя. Удалось ли их машине пробить себе дорогу в
сумятице, царящей на шоссе? Забрал ли г-н Реверсе наших кур и беднягу
Нестора?
Я не волновался. Я спрашивал себя обо всем этом вполне
хладнокровно, почти для забавы, - просто теперь всего можно ждать,
например, наш Фюме, может быть, уже стерт с лица земли, а население
расстреляно.
Это было не менее правдоподобно, чем смерть нашего машиниста в
кабине паровоза или, скажем, то, что я занимался любовью в вагоне, где
было еще четыре десятка человек, с вышедшей из тюрьмы женщиной,
которую позавчера еще не знал.
Наши попутчики постепенно усаживались, глаза у всех были мутные,
кое-кто доставал из сумок съестное. Мы подъезжали к какому-то городу.
Я читал на щитах незнакомые названия, а когда выяснилось, что мы в
Осерре, мне пришлось представить себе карту Франции.
Не знаю, почему я вбил себе в голову, что мы непременно проедем
через Париж. На самом деле мы объехали его стороной; вероятно, ночью.
И вот нам открылся вокзал под большой стеклянной крышей; здесь
оказалась совсем другая обстановка, чем на предыдущих станциях.
Здесь было настоящее воскресное утро, довоенное утро, без
организованной встречи, без медицинских сестер, без девушек с
повязками.
На зеленых скамейках перрона ждало десятка два человек, и солнце,
которое сочилось сквозь грязные стекла, утрачивая яркость из-за пыли,
сообщало этой тишине и безлюдью нечто ирреальное.
- Эй, шеф, долго будем стоять? Служащий посмотрел на голову
состава, потом почему-то на часы и ответил:
- Понятия не имею.
- Я успею сходить в буфет?
- В вашем распоряжении не меньше часа.
- Куда нас везут?
Он пожал плечами и отошел, давая таким образом понять, что этот
вопрос вне его компетенции.
Пожалуй, нас возмутило, - я с умыслом говорю "нас", - что никто нас
не встречал и мы внезапно оказались предоставлены самим себе. Кто-то,
выражая общее чувство, бросил:
- Что ж, нас больше не будут кормить? Как будто мы уже имели на это
право. Раз уж мы оказались в цивилизованной стране, я предложил Анне:
- Пойдем!
- Куда?
- Чего-нибудь перекусим.
Первым нашим побуждением, когда мы вышли на перрон, оказавшийся
внезапно слишком просторным, было оглядеть наш состав с головы до
хвоста, и тут нас ждало разочарование: оказалось, что это уже совсем
другой поезд.
Мало того что сменился паровоз - за тендером я насчитал
четырнадцать бельгийских пассажирских вагонов, таких чистеньких на
вид, какими и положено быть нормальным вагонам.
А наших товарных осталось всего три.
- Эти сволочи опять переполовинили нас? Впереди открылись двери, и
первым вышел огромный священник атлетического сложения; с важным видом
он направился к начальнику вокзала.
Они заспорили. Железнодорожник, казалось, согласился с ним; тогда
священник обратился к тем, кто оставался в вагоне, и помог спуститься
на перрон сестре милосердия в белом чепце.
Четыре монахини, из них три молоденькие, все с очень простыми
лицами, помогли выйти из вагона и построиться, словно школьникам,
четырем десяткам стариков.
Это эвакуировался дом престарелых. Позже нам стало известно, что,
пока мы спали, нас прицепили к поезду, шедшему из Лувена.
Все мужчины были глубокие старики, все более или менее немощны.
Лица с резкими чертами, словно на старинных картинах, обросли густой
седою щетиной. *"
Их покорность, читавшееся в глазах безразличие были поразительны.
Они послушно направились в буфет второго класса, и там их рассадили,
словно в школьной столовой, а священник вполголоса заговорил с
администратором.
Тут Анна снова на меня посмотрела. Может быть, ей казалось, что
этот кюре и монахини - люди из привычного мне мира? Или шеренга
стариков напомнила ей тюрьму и тамошнюю дисциплину, о которой я
понятия не имел, а она прекрасно знала по собственному опыту?
Не берусь судить. Так мы бросали друг на друга короткие испытующие
взгляды и сразу же напускали на себя равнодушный вид.
"Форты Льежа в руках немцев".
Этот заголовок я прочел в газете, выставленной в киоске; ниже более
мелким шрифтом было набрано:
"Парашютисты форсируют канал Альберта".
- Что будете есть? Рогалики любите? Она утвердительно кивнула.
- Кофе с молоком?
- Черный. Если есть время, мне хотелось бы сперва умыться. Вы не
одолжите мне расческу?
Поскольку я уже сел за столик, а все остальные столики были
переполнены, я не рискнул последовать за ней. Когда она выходила в
застекленную дверь, сердце у меня сжалось при мысли, что я, может
быть, больше не встречусь с нею.
Из окна я видел мирную площадь, такси на стоянке, гостиницу для
проезжающих, маленький бар, крашенный синей краской, с террасой, на
которой официант вытирал круглые столики.
Ничто не мешало Анне уйти.
- Ты узнал что-нибудь о жене и дочке?
Передо мной с кружкой пива в руках, иронически меня разглядывая,
стоял Фернан Леруа. Я ответил, что нет, не узнал, стараясь не
покраснеть, потому что понимал: он знает, что ...


