Жорж Сименон. Поезд
страница №3
...произошло между мной иАнной.
Я никогда не любил Леруа. Сын кавалерийского вахмистра, он объяснял
нам в школе:
- В кавалерии вахмистр гораздо важнее, чем лейтенант или даже
капитан в других родах войск.
Он умел устроиться так, что за его вину наказывали других, и
неизменно подкупал учителей своей простодушной миной, что не мешало
ему корчить рожи у них за спиной.
Позже я узнал, что он дважды провалился на экзамене на степень
бакалавра. Отец его умер. Мать работала кассиршей в кино. Он поступил
на работу в книжный магазин фирмы Ашетт, а через два-три года женился
на дочке богатого подрядчика.
Был ли этот брак по расчету? Это меня не касалось. И я без всякой
задней мысли спросил:
- Ты с женой?
- Я думал, ты знаешь. Мы в разводе.
Если бы не он, я отправился бы на поиски Анны. Ее уже долго не
было. У меня вспотели руки. Я был охвачен небывалым нетерпением, какое
можно было сравнить разве что с тем чувством, которое стеснило мне
грудь в четверг на вокзале в Фюме, когда я не знал, удастся ли нам
уехать.
Подошла официантка, и я заказал кофе и рогалики на двоих, что снова
вызвало у Леруа гнусную улыбку. "Такие, как он, - думал я, - способны
все замарать одним только взглядом". Все время, пока длилось ожидание,
я испытывал к нему настоящую ненависть.
И только когда Анна отворила дверь, он бросил мне, удаляясь в
направлении бара:
- Оставляю вас вдвоем.
Да, вдвоем! Мы опять были вместе. Наверное, в моих глазах читалась
радость, потому что Анна, как только уселась напротив меня,
прошептала:
- Ты боялся, что я не вернусь?
- Да.
- Почему?
- Не знаю. Я как-то вдруг растерялся и чуть было не побежал за
тобой на перрон.
- У меня же нет денег.
- А если б были?
- Я все равно бы не ушла.
Она не уточнила - из-за меня или нет, а просто попросила монетку
для женщины, прислуживавшей в туалете, и тут же отнесла ее.
Старики ели молча, как в доме престарелых. Для них сдвинули столы.
На одном конце сел священник, на другом - старшая из монахинь. Было
половина одиннадцатого утра. Им всем подали сыр и по крутому яйцу -
конечно, в счет следующей трапезы, а может быть, и потому, что
неизвестно было, чего нам ждать дальше.
Те, у кого не было больше зубов, жевали деснами. У одного так текла
слюна, что монахиня повязала ему на шею бумажную салфетку и все время
внимательно следила за его движениями. У многих веки были воспаленные,
на руках - синие набухшие вены.
- А ты не пойдешь освежиться?
Я не только пошел освежиться, но и взял в чемодане чистое белье,
чтобы переодеться. В туалете мои спутники мылись, голые до пояса,
брились, расчесывали мокрые волосы. Сшитое кольцом полотенце на палке
почернело и воняло псиной.
- Знаешь, сколько типов нынче ночью имело с ней дело?
У меня стеснилось дыхание и в груди заныло - оказывается, я был
ревнив.
- Трое, ни больше ни меньше! Я посчитал - все равно почти не спал.
Но только, старина, она берет у них по двадцать франков, как в своей
забегаловке. А ты был у нее в забегаловке?
- Был однажды, с зятем.
- А кто у тебя зять?
- Ты его видел, когда женился и когда регистрировал детишек. Он
служит в мэрии.
- Он здесь?
- Они не имеют права уезжать. Да это только так говорится! А я
своими глазами видел, как драпал офицер полиции на мотоцикле, и жену
позади себя посадил.
Почему я испугался? Смешно, тем более что сон у меня чуткий, а Анна
всю ночь спала, так сказать, в моих объятиях.
Еще я узнал в умывальной комнате, что ночью были и другие любовные
встречи - в углу напротив нашего; кое-кто наведался к необъятно
толстой крестьянке, которой было уже за пятьдесят. Уверяли даже, что
после всех к ней подвалился старый Жюль, и она с трудом его
оттолкнула.
Любопытно, что никто не попытался пристроиться к Анне. Все видели,
что она проникла в вагон одна. Следовательно, знали, что она не со
мной, что мы только что встретились. С какой стати этим людям было
считать, что у меня есть на нее какое-то исключительное право?
Но они довольствовались тем, что наблюдали издали. К тому же ни
один человек с ней не заговорил - это поразило меня только теперь.
Неужели поняли, что она не их породы? Может быть, опасались ее?
Я вернулся к Анне. Начальник вокзала дважды подходил к священнику и
болтал с ним. Поэтому, видя, что старики сидят за столом, мы не
спешили: поезд не уйдет.
- Вы знаете, куда мы едем, шеф?
Это спросил внезапно появившийся мужчина с трубкой, свежевыбритый,
с карманами, раздувшимися от пакетиков табака, которым он запасся
впрок.
- У меня распоряжение отправить вас через Кламси в Бурж, но в любой
момент все может измениться.
>- А потом?
- В Бурже распорядятся.
- Мы имеем право сойти, где захотим?
- А вы желаете сойти с поезда?
- Я - нет. Но кто-нибудь может попытаться.
- Не вижу, каким образом им помешать, да и с какой стати?
- А там, на предыдущей станции, нам запретили выходить из вагонов.
Начальник поезда в задумчивости почесал затылок.
- Это зависит от того, кем вы числитесь, - эвакуированными или
беженцами.
- А какая разница?
- Вас вывезли принудительно, организованно?
- Нет.
- Тогда вы, скорее, беженцы. А за билет вы платили?
- В кассе никого не было.
- В общем...
Все это было для него слишком сложно, и, сделав рукой уклончивый
жест, он бросился к третьей платформе, куда прибывал настоящий поезд с
обычными пассажирами, которые знали, куда едут, и купили билеты.
- Все слышали, что он сказал? Я кивнул.
- Знать бы только, где мне искать жену с малышами! Там с нами
обходились, как с солдатами или военнопленными: делай то, делай се,
выходить из вагонов запрещается, соки да бутерброды, женщин вперед,
мужчин назад, будто мы скотина какая-то! Без нашего ведома отцепили
полпоезда, то нас обстреливают, то нас разлучают, словом, мы уже и не
люди. Зато здесь - нате вам, полная свобода. Что хотите, то и делайте.
А очень припрет - вообще проваливайте на все четыре стороны.
Может быть, назавтра, а то и к вечеру вокзал города Осерра уже
преобразился. Но самым моим лучшим воспоминанием остался наш с Анной
выход в город: у нас ведь было еще время. Как приятно было очутиться
на настоящей площади, на настоящей мостовой, среди людей, которые еще
не боялись самолетов!
Люди неторопливо возвращались из церкви; мы вошли в небольшой бар,
выкрашенный в синий цвет, и я выпил лимонаду; Анна, бросив на меня
быстрый взгляд, заказала итальянский аперитив.
С самого отъезда это был первый вокзал, который мы увидели снаружи
с его большими башенными часами, с крышей матового стекла, с сумраком
в зале, контрастировавшим с солнечной площадью, и с пестрыми газетами
в киоске.
- Вы оба откуда?
- Из Фюме.
- А я думал, это бельгийский поезд.
- Тут есть вагоны и бельгийские и французские.
- Вчера вечером проезжали голландцы. Их, по-моему, увезли в Тулузу.
А вас?
- Сами не знаем.
Официант поднял голову и недоверчиво посмотрел на меня. Только
потом я понял этот взгляд.
- То есть как не знаете? Просто едете наудачу, куда повезут?
Одни города уже застигнуты войной, другие еще нет. Мы сами видели
по дороге мирные деревушки, где каждый был занят своим делом, и видели
станции, забитые всевозможными составами.
Это зависело не только от близости фронта. Да и где он был, этот
фронт?
К примеру, в Бурже, куда мы прибыли днем, нам, как на севере, была
организована встреча, и перрон кишел семьями, которые чего-то ждали,
сидя на узлах и чемоданах.
Это опять были бельгийцы. Я не мог понять, как это они ухитрились
добраться сюда раньше нас. Наверно, по другой линии, по которой шло
меньше поездов, чем по нашей, но неподалеку от границы они угодили в
такую же переделку, что и мы.
Их обстреляли с нескольких самолетов. Все - мужчины, женщины, дети
- выскочили и легли на насыпь. Немцы сделали два захода и сумели
вывести из строя паровоз, убить и ранить десяток человек.
Нам запретили выходить из поезда, чтобы мы не смешались с
бельгийцами, но, пока нам раздавали еду и питье, мы поговорили с
людьми на перроне.
В Осерре я купил две корзинки с едой. Но мы все равно взяли
бутерброды и отложили их про запас, потому что стали
предусмотрительней.
Бельгийцы на перроне были вялые, отупевшие. Они два часа шли по
проселку и по булыжникам до станции, неся на себе все, что могли
унести, бросив большую часть вещей.
Мужчина с трубкой, как всегда, знал больше всех - во-первых,
благодаря своему стратегическому местоположению у двери, а во-вторых,
потому, что не боялся задавать вопросы.
- Видите эту блондинку, вон там, в платье в синий горошек? Она
несла своего мертвого ребенка до самой станции... Говорят, это
оказалась совсем маленькая деревушка. Все вышли на них посмотреть, а
она отдала младенца мэру, фермеру по профессии, чтобы тот его
похоронил.
Женщина рассеянно ела, глядя в пустоту, сидя на коричневом
чемодане, обвязанном для прочности веревками.
- За ними поехал поезд, он доставил других мертвых и раненых на
более крупную станцию, а на какую- они не знают. Здесь им велели
выйти, потому что их вагоны понадобились, и они ждут уже с восьми
часов утра.
Эти люди тоже смотрели на нас с завистью, не понимая, что с ними
происходит. Свеженькая, миловидная медсестра в отутюженной форме без
единого пятнышка кормила из рожка младенца, покуда его мать рылась в
своем узле в поисках пеленок.
Мы не видели, как пришел их поезд. Поэтому не знаю, когда они
уехали и куда их в конце концов повезли. Правда, я не знал и того, где
мои жена с дочерью.
Я попытался навести справки, спросил женщину, которая, судя по
всему, руководила помощью беженцам, и она спокойно ответила:
- Ничего не бойтесь. Все предусмотрено. Будут обнародованы списки.
- А где я увижу эти списки?
- В центре, где вас разместят. Вы бельгиец?
- Нет. Я из Фюме.
- Тогда как же вы оказались в бельгийском поезде?
Я слышал это уже десять, если не двадцать раз. Еще немного - и нас
бы начали этим попрекать. Три наших злополучных вагона по причине бог
знает чьей ошибки очутились не там, где им надлежало быть, и нас уже
чуть ли не обвиняли в этом.
- Куда отправляют бельгийцев?
- Вообще говоря, в Жиронду и в Шаранту <Западные департаменты
Франции.>.
- Этот поезд отправляется туда?
Как и начальник вокзала в Осерре, она предпочла отделаться
неопределенным жестом.
Вопреки тому, чего можно было ожидать, я думал о Жанне и о дочке
без особой тревоги и даже с какой-то безмятежностью.
Был момент, когда у меня сжалось сердце: я услышал историю про
обстрел поезда и про убитого ребенка, которого матери пришлось бросить
на маленькой станции.
Потом я сказал себе, что случилось это на севере, что поезд, в
котором ехала Жанна, прошел раньше нашего и, соответственно, пересек
опасный участок раньше нас.
Я любил жену. Она была такая, как я хотел, и дала мне именно то,
чего я ждал от спутницы жизни. Мне не в чем было ее упрекнуть. Я не
искал поводов для придирок и вовсе не поэтому так разозлился на Леруа
за его двусмысленную ухмылку.
То, что сейчас происходило, никак не было связано с Жанной, не
больше чем, к примеру, с обедней или с кондитерской, которую держала
ее сестра, или с радиоприемниками, дожидавшимися ремонта у меня в
мастерской.
Я часто говорю "мы", имея в виду обитателей нашего вагона, так как
знаю, что ко многим вещам мы с ними относились примерно одинаково. Но
в этом случае я говорю именно о себе, хоть и думаю, что был не одинок.
Образовалась трещина. Это не означало, что прошлого больше не было
или что я отказался от семьи, разлюбил ее.
Просто в какой-то момент жизнь моя перешла в иной план, и нынешние
ценности не имели ничего общего с теми, что существовали для меня в
прошлом.
Я мог бы сказать, что жил теперь в двух планах одновременно, и
значение для меня имел этот, новый план, с нашим вагоном, пропахшим
конюшней, с лицами, которые еще несколько дней назад были мне
незнакомы, с корзинками, полными бутербродов, которые разносили
девушки с повязками, и, наконец, с Анной.
Я убежден, что она меня понимала. Она не пыталась меня утешать -
уверять, например, что жене моей и дочке ничего не грозит и что я
скоро с ними свижусь.
Мне припомнилось ее утреннее замечание:
- А ты спокойный!
Она принимала меня за сильного человека; подозреваю, что потому она
ко мне и привязалась. Тогда я ничего не знал о ее жизни, не считая ее
обмолвки о тюрьме в Намюре, да и сейчас знаю не больше. Ясно одно - в
жизни у нее нет особых привязанностей, нет настоящей опоры.
На самом-то деле она, вероятно, была сильнее меня.
На вокзале в Блуа, если не ошибаюсь, где нас опять ждала
организованная встреча, она первая спросила:
- Поезд из Фюме не проходил?
- Фюме? А где это?
- В Арденнах, на границе с Бельгией.
- Здесь столько бельгийцев проезжает!
На шоссейных дорогах мы тоже видели теперь бельгийские автомобили,
тянувшиеся в два ряда, один за другим, так что без конца возникали
пробки. Были и французские машины, но их было гораздо меньше, особенно
из северных департаментов.
Я никогда раньше не видел Луары, которая сверкала на солнце; мы
заметили несколько исторических замков - я узнал их по открыткам.
- Ты здесь уже бывала? - спросил я Анну.
Она не без колебания сказала "да", сжимая мне кончики пальцев.
Неужели она догадывалась, что мне немного больно, что я предпочел бы,
чтобы у нее не было прошлого?
Это было глупо. Но разве все остальное не было глупо? И разве не
этого я искал?
Барышник спал. Толстуха Жюли перепила и прижимала обе руки к груди,
глядя на дверь с таким видом, словно ее вот-вот стошнит.
По соломе были раскиданы бутылки, остатки пищи; пятнадцатилетний
паренек где-то стащил два солдатских одеяла.
У каждого было свое привычное место, свой уголок, про который он
точно знал, что сможет его снова занять, когда после остановки
вернется в вагон.
Мне показалось, что нас стало меньше, чем при отъезде, что четырех-
пяти человек не хватает, но поскольку я не считал их, то и не был
уверен; я видел только, как монахини забрали от нас к себе в вагон
девочку, словно мы были какими-то исчадиями ада.
Вечером в Туре нам роздали суп в больших мисках, куски отварного
мяса и хлеб. Начинало темнеть. Мне не терпелось испытать ту же
близость, что минувшей ночью. К тому шло, потому что Анна с нежностью
поглядывала на меня.
Последние новости гласили, что нас везут в Нант, а там уж
окончательно решат, как с нами быть дальше.
Кто-то бросил, заворачиваясь в одеяло:
- Спокойной ночи, друзья!
Еще виднелись огоньки нескольких сигарет; я ждал, не шевелясь,
глядя на сигнальные огни, которые подчас с трудом можно было отличить
от звезд.
Жеф по-прежнему спал. Рядом с Жюли послышалась тем не менее какая-
то возня; вдруг в тишине прозвучал ее голос:
- Нет, ребятки! Сегодня я буду дрыхнуть. Так и знайте все.
Анна засмеялась мне на ухо; мы выждали еще полчаса.
5
Ночью один из приютских стариков умер, который- не знаю: когда
утром в Монте тело выносили из вагона, лицо его было покрыто
салфеткой. На перроне находился бельгийский консул, священник прошел
вместе с ним к дежурному по станции, чтобы все оформить.
Прием здесь был организован лучше - не только судя по числу дам с
повязками, но и потому, что люди действительно занимались размещением
беженцев.
Я надеялся наконец увидеть море - впервые в жизни. Однако вскоре я
понял, что оно далеко, а мы находимся в устье реки, но тем не менее
видел мачты и трубы кораблей, слышал рев сирен; неподалеку от нас из
поезда высыпали матросы, которые построились на перроне и удалились
походным шагом.
Стояла такая же невообразимо солнечная погода, как и в предыдущие
дни; прежде чем поезд тронулся, мы успели привести себя в порядок и
позавтракать.
Несколько секунд я поволновался: дежурный по станции заспорил с
каким-то представителем власти, указывая на наши три невзрачных
вагона, словно обсуждая, отцеплять их или нет.
Мало-помалу мне стало казаться, что, находясь - не по своей воле -
в бельгийском составе, мы представляем собой проблему для начальства,
однако в конце концов нас отправили.
Но больше всего нас удивила толстуха Жюли. За несколько секунд до
свистка она появилась на перроне
сияющая, свежая, в хлопчатобумажном платье в цветочек, на котором
не было ни морщинки.
- Что, по-вашему, ребята, делал Жюли, пока вы тут валялись на
соломе? Приняла ванну, настоящую горячую ванну, в гостинице напротив,
а по дороге еще ухитрилась купить платье!
Поезд шел к Вандее, и через полчаса я издали увидел море. В
волнении я взял Анну за руку. Я видел море в кино и на цветных
снимках, но мне и в голову не приходило, что оно такое светлое,
огромное, нематериальное.
Вода, отражая лучи, была такого же цвета, как небо, солнце
находилось одновременно внизу и наверху, все грани стерлись, и мне на
ум пришло слово "бесконечность".
Анна поняла, что все это для меня внове, и улыбнулась. На душе у
нас обоих было легко. Да и весь вагон находился в веселом настроении.
Теперь мы примерно знали, что нас ждет: консул добежал до первых
вагонов и успокоил своих соотечественников, а мужчина с трубкой,
который был всегда начеку, сообщил нам новости:
- Бельгийцев, похоже, повезут в Ла-Рошель. Говорят, у них там
сортировочный пункт. Для них уже оборудован целый лагерь с палатками,
кроватями и всем необходимым.
- А мы? Чем мы хуже бельгийцев?
- Для нас тоже что-нибудь придумают.
Поезд шел медленно, и я читал названия местностей, напоминавшие мне
прочитанные книги: Порник, Сен-Жан-де-Мон, Круа-де-Ви.
Мы увидели остров Иё, который в ярком свете солнца можно было
принять за лежащее на воде облако.
На несколько часов наш состав превратился как бы в экскурсионный
поезд для школьников, который сворачивает на второстепенные ветки и
останавливается в открытом поле, а потом снова возвращается назад.
Мы не боялись больше выходить из вагона, выпрыгивать на ходу, зная,
что машинист нас подождет.
Я понял, почему мы так много маневрировали и так долго добирались
сюда из Арденн.
Регулярные поезда с обычными, заплатившими за билет, пассажирами
еще ходили, а на крупных линиях, кроме того, уже появилось множество
эшелонов с войсками и снаряжением, которым давалась зеленая улица.
Почти на всех станциях рядом с железнодорожниками замелькали
офицеры, отдававшие им распоряжения.
А наш поезд не принадлежал ни к одной из этих категорий, и его
время от времени переводили на запасный путь, чтобы дать пройти другим
составам.
Я присутствовал при одном телефонном разговоре, который состоялся
на прелестном вокзальчике, утопавшем в красной герани; на пороге
кабинета начальника станции лежала собака. Сам начальник, страдавший
от жары, сдвинул фуражку на затылок и поигрывал лежащим на столе
флажком.
- Это ты, Дамбуа?
Позже другой начальник станции объяснил мне, что они говорили не по
обыкновенному телефону. Если не ошибаюсь, это называется селекторной
связью, по такому телефону можно разговаривать только с соседними
станциями. По нему же сообщают о прибытии поездов.
- Как там у тебя?
За домом виднелась загородка для кур, такая же, как у меня, и
аккуратная грядка с овощами. На втором этаже женщина занималась
уборкой и время от времени вытряхивала тряпку в окно.
- У меня здесь двести тридцать седьмой. Больше держать его не могу,
жду сто шестьдесят первый. У тебя запасный путь свободен?.. А
Гортензия уже открыла бистро?.. Предупреди, что у нее скоро будет
масса посетителей... Ладно... Благодарю... Отправляю.
В результате мы провели три часа на крошечном вокзале, рядом с
которым помещалась гостиница, выкрашенная в красный цвет. Пассажиры
брали столики штурмом. Пили. Подкреплялись. Мы с Анной сидели снаружи,
под сосной, и временами, не находя темы для разговора, испытывали
неловкость.
Если бы мне пришлось описывать местность, где мы находились, я смог
бы сказать лишь о пятнах солнца и тени, розовом цвете дня, зелени
виноградников и смородинников, о своем оцепенении, о чисто животном
блаженстве, и я спрашиваю себя, не был ли я в тот день очень близок к
полному счастью.
Запахи вокруг напоминали детство, воздух чуть дрожал, слышались
неуловимые звуки жизни. Кажется, я об этом уже говорил, но ведь я не
пишу серьезное сочинение, а просто нацарапаю несколько строчек здесь,
страницу-другую - там, наспех, украдкой, поэтому повторы неизбежны.
Приступая к этому рассказу, я очень хотел предварить его
предисловием - не столько по необходимости, сколько из
сентиментальности. Дело в том, что в библиотеке санатория были
преимущественно книги прошлого века, а писатели в те времена имели
обыкновение делать предуведомление, предисловие или обращение "к
читателю".
Бумага в этих книгах, пожелтевшая, тронутая коричневыми пятнами,
была более толстой и глянцевитой, чем в теперешних, а сами книги
источали приятный запах, который для меня навсегда связан с
персонажами романов. Черные ледериновые переплеты блестели, словно
локти старого пиджака; такие же переплеты я обнаружил потом в
публичной библиотеке Фюме.
От предисловия я отказался из опасения показаться слишком важным.
Вполне возможно, я повторяюсь, путаюсь и даже противоречу сам себе -
это так, но ведь пишу я главным образом для того, чтобы раскрыть некую
правду.
Что же касается событий, которые не касаются лично меня, но
свидетелем которых я был, я стараюсь как можно отчетливей воскресить
их в памяти. Чтобы уточнить кое-какие даты, нужно было бы порыться в
газетных подшивках, но я не знаю, где их взять.
Но в одной дате - пятница 10 мая, она должна быть теперь в
учебниках истории, - я уверен. Уверен я в общих чертах и в маршруте
нашего следования, хотя кое-кто из моих попутчиков называл станции,
которых мы не видели.
В то утро путь еще был свободен, жизнь на нем должна была
проснуться примерно через час. Все происходило ужасно быстро и ужасно
медленно. Разговоры еще шли о боях в Голландии, о том, что танки стоят
под Седаном.
В конце концов, память, возможно, меня подводит. Как я уже говорил,
рассказывая о последнем утре в Фюме, иные часы я могу восстановить
минуту за минутой, в других же случаях помню лишь общую атмосферу.
В поезде из-за усталости на нас находило своего рода отупение,
голова становилась пуста; это можно объяснить той жизнью, которую мы
вели.
Мы ни за что больше не отвечали, нам не нужно было проявлять
инициативу. От нас ничего не зависело, даже наша судьба.
Мне, например, не давала покоя одна подробность, поскольку человек
я дотошный и имею обыкновение пережевывать одну и ту же мысль, пока не
доберусь до сути дела. Рассказывая про обстрел нашего поезда, я
упомянул о кочегаре, стоявшем у паровоза и размахивавшем руками, о
мертвом машинисте, но ни слова не сказал о начальнике поезда. Ведь был
же там кто-то, кто принимал решения.
Я его не видел. Был он? Или нет? Повторяю, не обязательно все
всегда происходит по законам логики.
Что же касается Вандеи, то я знаю, что моя кожа, глаза, все тело
никогда еще не впитывали солнце так жадно, как в тот день; я
наслаждался всеми оттенками света, всеми отливами зелени лугов, полей
и деревьев.
Корова в тени дуба, белая с коричневым, с вечно жующей влажной
мордой, перестала быть обычным животным, знакомой картиной, и
превратилась...
Превратилась во что? Не могу подобрать слов. Мне не хватает умения.
При взгляде на корову у меня никогда раньше не навертывались слезы на
глаза. А в тот день, сидя на террасе гостиницы, выкрашенной в розовый
цвет, я долго и восхищенно разглядывал муху, кружившую над каплей
лимонада.
Анна заметила это. Увидев, что она улыбнулась, я спросил - чему.
- Я только что видела тебя таким, каким ты, наверно, был в пять
лет.
Мне было даже приятно снова узнавать запахи человеческого тела, в
особенности пота. Наконец-то я открыл край, где земля на одном уровне
с морем и где видно пять деревенских колоколен сразу.
Люди занимались своими делами и, когда наш поезд остановился,
глядели на нас издали, не обнаруживая желания подойти к нам,
рассмотреть и расспросить.
Я обратил внимание, что тут гораздо больше гусей и уток, чем у.
нас, а дома такие низкие, что до крыши можно дотянуться рукой;
казалось, люди боятся, что их сдует ветер.
Я видел Люсон, который напомнил мне о кардинале Ришелье <Первый
министр Франции при Людовике XIII, знаменитый государственный деятель,
кардинал Ришелье начал свою карьеру как епископ Люсонский.>, потом
Фонтене-ле-Конт. Мы должны были приехать в Ла-Рошель вечером, но
начальник станции в Фонтене пришел и объяснил, что в темноте нам
трудно будет выгружаться и устраиваться в лагере.
Не нужно забывать, что из-за налетов авиации стекла газовых и
других уличных фонарей были окрашены в синий цвет, а жители
обязывались занавешивать окна черными шторами, так что вечером в
городах прохожие запасались электрическими фонариками, а машины ехали
на малой скорости, с притушенными фарами.
- Вам найдут тихий уголок, чтобы вы могли поспать. Похоже, принесут
поесть.
Так оно и случилось. Сначала мы приблизились к морю, потом снова от
него отдалились; наш поезд, который не придерживался расписания и,
казалось, искал пристанища, остановился в конце концов среди луга, у
какой-то маленькой платформы.
Было шесть вечера. Предзакатной свежести еще не чувствовалось.
Почти все, кроме стариков, за которыми наблюдали священник и
монашенки, высыпали наружу, чтобы размять ноги; я видел, как пожилые
женщины с суровыми лицами наклоняются и срывают маргаритки и лютики.
Кто-то заявил, что старики в одежде из толстого серого драпа -
дефективные. Возможно. В Ла-Рошели их встретили санитары и монахини и
усадили в два автобуса.
У меня мелькнула одна мысль, и я подошел к Деде, пятнадцатилетнему
парню, с намерением купить у него одеяло. Это оказалось труднее, чем я
предполагал. Он торговался упорно, словно крестьянин на ярмарке, но я
своего добился.
Анна наблюдала за нами с улыбкой; мне казалось, что ей нипочем не
догадаться о предмете торга.
Я забавлялся. Я чувствовал себя молодым. Или, скорее, вообще не
чувствовал возраста.
- О чем вы так горячо спорили?
- У меня появилась одна мысль.
- Догадываюсь.
- Ни за что не догадаешься.
- А вот и догадаюсь!
Можно было подумать, что я взрослый, а она - маленькая девочка.
- Скажи, что ты думаешь, и я увижу, догадалась или нет.
- Ты не собираешься спать в поезде.
Так оно и было; я удивился, что она об этом подумала. Мне казалось,
что мысль эта - слегка бредовая, и поэтому никто, кроме меня, до нее
не додумается. Мне никогда раньше не приходилось спать на открытом
воздухе: в детстве не позволяла мать, да в городе это было и сложно, а
позже-из-за болезни.
Как только начальник станции сказал, что нам найдут уголок за
городом, эта мысль сразу пришла мне в голову, а теперь я отвоевал
одеяло, которое защитит нас от росы и скроет от посторонних глаз.
На желтой машине приехали жизнерадостная медсестра и четверо
скаутов лет шестнадцати-семнадцати. Они привезли бутерброды, два бачка
горячего кофе и шоколад в плитках. Были у них и одеяла,
предназначенные для стариков и детей.
Хлопали двери. День медленно угасал. Больше часа стоял
беспорядочный шум, в котором особенно выделялись возгласы по-
фламандски.
Только теперь я узнал, что в бельгийских вагонах есть грудные дети.
Благодаря селекторной связи санитарке это было уже известно. Она взяла
с собой рожки и большую пачку пеленок.
Наш вагон это не интересовало. Не потому, что речь шла о бельгийцах
- просто дети не принадлежали к нашей группе. Более того, даже
французы, ехавшие в двух других товарных вагонах и севшие вместе с
нами в Фюме, были для нас чужими.
Среди нас образовались герметичные ячейки, занятые только собой. А
каждая ячейка делилась на более мелкие - такие, как, к примеру,
картежники или мы с Анной.
Заквакали лягушки, в лугах и среди деревьев послышались новые
звуки.
Мы гуляли, не держась за руки и не касаясь друг друга; Анна курила
- в Нанте я купил ей сигареты.
Нам и в голову не приходило говорить о любви, и сегодня я спрашиваю
себя, действительно ли это была любовь. Я имею в виду слово "любовь" в
обычном его понимании, так как, по-моему, у нас было нечто гораздо
большее.
Анна понятия не имела, чем я занимался в жизни, и не проявляла
никакого любопытства. Она знала, что я болел туберкулезом, потому что,
говоря о сне, я заметил:
- Когда я был в санатории, свет гасили в восемь.
Она бросила на меня быстрый взгляд, описать который я затрудняюсь.
Казалось, мысль пришла к ней не как результат раздумий, а внезапно,
как нечто мимолетное, что ей удалось схватить на лету.
- Теперь понимаю, - прошептала она.
- Что понимаешь?
- Тебя.
- И что же ты выяснила?
- Что ты провел целые годы взаперти.
Больше я не настаивал, но, кажется, тоже понял. Она сама пробыла
какое-то время взаперти. Неважно, как называлось место, где она была
вынуждена жить в четырех стенах.
Не хотела ли она сказать, что это накладывает отпечаток и что она
заметила его у меня, еще не зная, чем он вызван?
Мы медленно возвращались к темному поезду, где виднелись лишь
огоньки сигарет да слышался шепот.
Я взял одеяло. Мы принялись искать место, наше место, на мягкой
земле, в высокой траве, на пологом склоне.
Мы спрятались за купой из трех деревьев; неподалеку "благоухала"
коровья лепешка, в которую кто-то наступил. Луна должна была взойти не
раньше трех часов ночи.
Несколько секунд мы неловко стояли друг против друга; затем, чтобы
вернуть себе самообладание, я принялся расстилать одеяло.
Затем я увидел, как Анна отбросила сигарету, которая продолжала
светиться в траве, сняла незаметным мне движением платье, за ним -
белье.
Совсем нагая, она приблизилась, вздрагивая от внезапно охватившей
ее свежести, и нежно увлекла меня за собой на землю.
Я сразу понял: ей хочется, чтобы эта ночь была моей. Она
догадалась, что я устраиваю себе праздник, - так же, как угадывала
многие мои мысли.
Всю инициативу она взяла на себя, она же отодвинула одеяло, чтобы
наши тела лежали на голой земле, в аромате земли и зелени.
Когда взошла луна, я еще не спал. Анна надела платье, и мы,
спасаясь от ночной прохлады, прижались друг к другу и завернулись в
одеяло.
Я видел ее темные, с рыжинкой волосы, необычный профиль, бледную
кожу, какой я ни у кого не видел.
Мы обнялись так крепко, что представляли собой одно целое, и даже
запах у нас был один.
Не знаю, о чем я думал, глядя на нее. Я не был ни весел, ни печален
- просто серьезен. Будущее меня не заботило. Я не позволял ему
вмешиваться в настоящее.
Внезапно мне пришло на ум, что уже целые сутки я ни разу не
вспомнил о запасных очках, которые, может, валяются сейчас где-то на
лугу или в соломе на полу вагона.
Порою по телу у нее пробегала дрожь, а лоб морщился, словно ей
снился дурной сон или было больно.
Наконец я уснул. Проснулся я, вопреки обыкновению, не сам: меня
разбудил звук шагов. Кто-то шел неподалеку; это был мужчина с трубкой,
которого я прозвал привратником. До меня долетал запах его табака -
совершенно неожиданный в деревне на рассвете.
Как и я, он был ранняя пташка и нелюдим, несмотря на жену и детей,
встречи с которыми требовал с преувеличенным раздражением. Он шел той
же походкой, какой я ходил утром по саду; наши взгляды встретились.
Он был в благодушном настроении. Покатые плечи и кривой нос делали
его похожим на доброго гнома из детской книжки с картинками.
Внезапно проснулась Анна.
- Уже пора?
- Не думаю. Солнце еще не встало.
Над землей поднимался легкий туман, вдалеке мычали в хлеву коровы,
сквозь щели хлева виднелся свет. Должно быть, шла дойка.
Накануне за кирпичным зданием полустанка мы приметили кран и теперь
отправились умываться. Вокруг никого не было.
- Подержи одеяло.
В мгновение ока Анна разделась и стала брызгать на себя ледяной
водой.
- Ты не сбегаешь за моим мылом? Оно в соломе, за твоим чемоданом.
Вытершись и одевшись, она скомандовала:
- Теперь ты!
- Люди уже просыпаются, - неуверенно возразил я.
- Ну и что? Даже если тебя увидят голым, что из этого?
Я последовал ее примеру, губы у меня посинели, и она растерла мне
спину и грудь салфеткой.
Вернулась желтая машина и привезла ту же медсестру и тех же
скаутов, похожих на перезрелых детей или недозревших взрослых. Они
опять раздали нам кофе, хлеб с маслом, а детям - рожки.
Не знаю, что происходило в поезде этой ночью и верен ли слух, что
одна женщина родила. Я ничего не слышал и поэтому удивился.
С нами обращались, точно со школьниками на каникулах; медсестра,
которой не было и сорока, командовала нами, словно первоклассниками.
- Боже милостивый, до чего тут ногами попахивает! В лагере первым
делом помоетесь, дети мои. А ты, дедуля, один выпил целую бутылку?
На глаза ей попалась Жюли.
- Эй, толстуха, чего ты там дожидаешься и не встаешь? Хочешь
понежиться в постельке? Поезд сейчас тронется. Через час будете в Ла-
Рошели.
Здесь море было наконец совсем близко; в порту, примыкавшему к
вокзалу, с одной стороны стояли пароходы, с другой - рыболовные суда,
их паруса и сети сохли на солнце.
Пейзаж сразу же захватил меня, въелся мне в кожу. Быть может, на
путях стояло множество составов, но меня они не занимали, я их просто
не видел. Тем менее занимали меня различные начальники, которые
расхаживали взад-вперед, отдавая распоряжения, а также девушки в
белом, военные и скауты.
Старикам помогли сойти, и священник пересчитал их, словно боясь
забыть или потерять кого-нибудь.
- Всем в лагерь, напротив вокзала.
Я подхватил свой кофр и чемодан, который Анна все время пыталась
отнять у меня, но я позволил ей нести лишь одно одеяло да бутылки,
которые могли еще пригодиться.
Вооруженные солдаты глазели, как мы шли, оборачивались на мою
спутницу, шедшую рядом с потерянным и немного испуганным видом.
Причину этого я понял чуть позже. Скауты направляли нас в сторону
бараков из свежераспиленных пихт, построенных в парке, в двух шагах от
доков. В небольшом бараке, размером чуть больше газетного киоска,
размещалось справочное бюро, и мы образовали очередь перед его
открытой дверью.
Нашу группу раздробили, смешав ее с бельгийцами, которых было
больше, чем нас; что нам делать дальше, мы не знали.
Издали мы наблюдали за тем, как сажают стариков в автобусы. От
вокзала отъехали и две машины "скорой помощи". Вдалеке виднелись башни
города; приходили беженцы, уже обосновавшиеся в лагере, и с
любопытством нас разглядывали. Многие из них были фламандцами, они с
радостью обнаруживали среди нас своих соотечественников.
Один, говоривший по-французски, спросил меня с сильным акцентом:
- Ты откуда?
- Из Фюме.
- Тогда ты не должен был сюда приходить, верно? Это бельгийский
лагерь.
Мы с Анной обменялись тревожными взглядами и продолжали под ярким
солнцем ожидать своей очереди.
- Приготовьте удостоверения личности.
У меня удостоверения не было: в то время во Франции они были не
обязательны. Паспорта я тоже не имел, поскольку никогда за границу не
ездил.
Одни, выходившие из бюро, направлялись к баракам, других просили
подождать на улице - чего подождать, не знаю, скорее всего,
транспорта, который отвезет их в другое место.
Подойдя к дверям, я услышал обрывки разговора.
- Кто ты по специальности, Питере?
- Слесарь-сборщик, но, когда началась война...
- Работать хочешь?
- Я, знаешь ли, не лодырь.
- Жена, дети есть?
- Жена со мной - вон, в зеленом платье, с тремя детишками.
- С завтрашнего дня можешь устроиться на завод в Этре, получать
будешь наравне с французами. Подожди на улице. Вас отвезут в Этре и
там найдут жилье.
- В самом деле?
- Следующий!
Следующим был старик Жюль, который хоть и пришел одним из
последних, но как-то умудрился втиснуться в очередь.
- Удостоверение?
- Нету.
- Потерял?
- Мне его вообще не выдавали.
- Ты бельгиец?
- Француз.
- Тогда что ты тут делаешь?
- Жду, что вы мне скажете.
Служащий тихонько обменялся несколькими словами с кем-то, кого мне
не было видно.
- У тебя есть деньги?
- Не на что даже бутылку взять.
- А родственники в Ла-Рошели есть?
- У меня их нигде нет. Я с рождения сирота.
- Тобой займутся позже. Иди отдохни.
Я чувствовал, как Анна начинает все больше и больше нервничать. Я
оказался вторым французом в очереди.
- Удостоверение.
- Я француз.
Служащий раздраженно посмотрел на меня.
- В поезде много французов?
- Три вагона.
- Кто вами занимается?
- Никто.
- Что вы намерены делать?
- Не знаю.
Он указал на Анну:
- Ваша жена?
Прежде чем сказать "да", я секунду помедлил.
- Ждите дальнейших распоряжений, а пока размещайтесь в лагере.
Больше я ничего не знаю. Это не было предусмотрено.
Три барака выглядели новыми, просторными, с рядами тюфяков,
разделенных перегородками. Некоторые их обитатели еще спали -
вероятно, больные или те, кто прибыл ночью.
Чуть дальше стоял старый зеленоватый цирковой шатер, пол в котором
был просто застелен соломой.
Здесь мы с Анной и положили в уголок свои вещи. Лагерь только
начинал заселяться. Места было еще много. Но я понимал, что это долго
не продлится, и решил, что нам будет спокойнее в палатке, чем в
бараке.
В маленькой довольно невзрачной палатке женщины чистили картошку и
овощи целыми ведрами.
- Благодарю, - прошептала Анна.
- За что?
- За то, что ты сказал.
- Я боялся, что тебя не пустят.
- А что бы ты тогда сделал?
- Пошел бы с тобой.
- Куда?
- Неважно.
Денег у меня с собой было немного, основные наши сбережения лежали
в сумочке у Жанны. Нужно было работать. Мне это вовсе не претило.
Но пока мне хотелось оставаться беженцем. Я стремился остаться в
лагере, рядом с портом и кораблями, бродить между бараками, где
женщины стирали и вешали белье на просушку, а голозадые ребятишки
ползали по земле.
Я не для того уехал из Фюме, чтобы думать и брать на себя
ответственность.
- Если бы я призналась, что "и чешка...
- Ты чешка?
- Из Праги, с еврейской кровью по матери. Она у меня еврейка.
Анна говорила в настоящем времени, и это позволяло предполагать,
что ее мать еще жива.
- У меня нет паспорта, он остался в Намюре. Из-за моего акцента
меня могли принять за немку.
Признаюсь, мне в голову закралась скверная мыслишка, и я помрачнел.
Что, если она меня выбрала почти сразу после отъезда из Фюме?
Если не считать парня с одеялами, я был в вагоне единственным
мужчиной моложе пятидесяти. Но тут я вспомнил своего бывшего
однокашника Леруа и мысленно спросил себя, почему его не призвали в
армию.
Как бы то ни было, никаких усилий со своей стороны я не
прикладывал. Она сама пришла ко мне. Я вспомнил ее точные движения
тогда, в первую ночь, рядом с Жюли и ее барышником.
У нее не было ни багажа, ни денег; в конце концов, сигарету и ту
она выклянчила.
- О чем ты думаешь?
- О тебе.
- Это я знаю. Но что ты думаешь?
Мне в голову пришла дурацкая мысль: еще в Фюме она предвидела, что
рано или поздно у нее спросят документы, и поэтому заранее запаслась
поручителем. Мной!
Мы стояли между бараками. В проходе сохранилось еще немного
затоптанной травы; на веревках сохло белье. Я увидел, что зрачки у нее
остановились, глаза подернулись влагой. Я не думал, что она способна
плакать, однако по ее щекам текли настоящие слезы.
Одновременно с этим кулаки ее сжались, лицо потемнело, и я решил,
что сейчас она, несмотря на слезы, осыплет меня оскорблениями и
упреками.
Я хотел взять ее за руку, но она не позволила.
- Прости, Анна.
Она покачала головой, и волосы упали ей на лицо.
- На самом деле я так не подумал. Это была просто смутная мысль,
какие иногда приходят на ум.
- Знаю.
- Ты меня понимаешь?
Тыльной стороной руки она утерла слезы, без стеснения шмыгнула
носом и объявила:
- Прошло.
- Я сделал тебе очень больно?
- Пройдет.
- Мне тоже больно. Глупость какая-то. Я сразу же понял, что это не
так.
- Ты уверен?
- Да.
- Пошли.
Она увела меня на набережную, и мы стали смотреть на качающиеся на
воде мачты и на две толстые, вроде крепостных, башни, стоявшие у
выхода из порта.
- Анна!
Я позвал ее вполголоса, не поворачиваясь к ней, полуослепнув от
солнца и красок.
- Что?
- Я тебя люблю.
- Молчи.
По горлу ее прошло легкое движение, словно она сглотнула слюну.
Потом совсем естественным голосом она заговорила о другом:
- Ты не боишься, что у тебя стянут твои вещи? Я долго смеялся,
потом обнял ее; чайки пролетали в двух метрах от наших голов.
6
Существуют даты, и эти официальные точки отсчета можно отыскать в
книгах. Но я думаю, что у каждого в зависимости от того, где он тогда
находился, от семейного положения, от собственных забот были свои,
личные, точки отсчета. Так вот, все мои связывались с центром для
беженцев - мы его называли просто Центром; это могло быть прибытие
очередного состава, постройка нового барака или какое-нибудь
незначительное внешне событие.
Мы, оказывается, поселились там в числе первых, через два дня после
того, как прибыли поезда с бельгийскими беженцами, то есть когда
порядки в лагере еще не установились.
Интересно, а эти новенькие бараки были воздвигнуты несколько недель
назад в предвидении именно такого положения дел? Тогда мне не пришло в
голову задавать подобный вопрос. Но видимо, да, потому что задолго до
немецкого наступления правительство эвакуировало часть населения из
Эльзаса.
Разумеется, никто не ожидал, что события будут развиваться так
стремительно, и было ясно, что властям приходится импровизировать.
В день нашего приезда газеты сообщали о боях в Монтерме и на реке
Семуа; на следующий день немцы навели понтонные мосты для переправы
танков в Динане, а 15 мая, если не ошибаюсь, в тот же день, когда было
объявлено о выезде французского правительства из Парижа, в газетах
печатались крупным шрифтом названия местностей, расположенных
неподалеку от Фюме, - Монмеди, Рокур, Ретель, мимо которых мы с грехом
пополам проехали.
Разумеется, все это я воспринимал, как и остальные, но происходило
оно где-то далеко от меня, в некоем абстрактном мире, с которым я как
бы и не был связан.
Мне очень хотелось бы описать свое состояние, и не только в первые
дни, но и за все время, что я прожил в Центре.
Шла война, с каждым днем все более реальная, и реальность ее мы
ощутили на практике, когда был обстрелян наш поезд. Сами того не
понимая, мы проскочили зону хаоса, где бои еще не шли, но вот-вот
должны были начаться.
И вот оно произошло. Названия городков и деревень, которые мы
читали, проезжая мимо, сейчас были набраны крупными буквами на первых
полосах газет.
Эта зона, где мы с изумлением видели по-воскресному тихие города и
людей, шедших к мессе, с каждым днем расширялась, и нашим путем
следовали другие поезда, другие автомобили с матрацами на крышах, с
детскими колясками, с куклами, с больными стариками катились по шоссе
бампер в бампер.
Эта длинная гусеница уже достигла Ла-Рошели и ползла на наших
глазах в направлении Бордо.
Мужчины, женщины, дети умирали, как наш машинист, уставясь
незрячими глазами в лазурное небо. Другие истекали кровью, как старик,
который прижимал к лицу покрасневший платок, или стонали, как женщина,
раненная в плечо.
Наверное, мне должно быть стыдно за признание, что я не участвовал
в этой трагедии. Все это происходило вне нас. Не касалось нас.
Я мог поклясться, что, уезжая, заранее знал, что найду: узенький
круг по моей мерке, который станет моим убежищем и в который мне нужно
будет втиснуться.
Поскольку Центр был предназначен для бельгийских беженцев, мы с
Анной старались бывать там как можно меньше. Поэтому, боясь, что нас
заметят, мы первое время старались при раздаче пищи подойти попозже.
Сперва под открытым небом стояла одна низкая плита, потом их стало
две, три, четыре - с огромными котлами, прямо-таки чанами вроде тех, в
которых на фермах готовят пойло для свиней.
Позже для кухни смонтировали разборный барак, вкопали там столы, за
которыми мы должны были есть.
Вместе с Анной, не отстававшей от меня ни на шаг, я наблюдал за
лагерной суетней и очень скоро понял принцип организации лагеря,
которая, в сущности, была сплошной импровизацией.
Всем заправлял бельгиец, тот, что расспрашивал меня в день
прибытия; я всеми силами избегал сталкиваться с ним. Около него
крутились девушки и скауты, в том числе старшие скауты из Остенде,
приехавшие с одним из первых поездов.
Беженцев с грехом пополам делили на полезных, то есть тех, кого
можно направить работать, и бесполезных- стариков, женщин, детей,
которым нужно было дать приют.
Теоретически, лагерь - это промежуточный пункт, где положено
останавливаться на несколько часов, в крайнем случае, на ночь.
Заводы в Этре, Ла-Паллисе и других городках, работающие на оборону,
нуждались в рабочих руках; в ближний лес требовались лесорубы, чтобы
снабжать дровами пекарни.
Туда на автобусах увозили специалистов и их семьи, а уж там
размещением их занимались специальные комитеты.
Что касается одиноких женщин и вообще "бесполезных", их расселяли в
городках, где нет промышленности, вроде Сента или Руайана.
Нашей, моей и Анны, целью сразу же стало остаться в лагере, и мы
этого добились.
Медсестру, которая в первый вечер привезла нам еду на машине, звали
г-жа Бош, и в моих глазах она была самой важной персоной, поэтому я
сосредоточил на ней все внимание, словно школьник, стремящийся
добиться благосклонности учителя.
Она была невысокого роста, полная, можно сказать даже, толстая, в
возрасте между тридцатью пятью и сорока, и я никогда не встречал
человека, обладающего такой энергией и такой же доброжелательностью.
Не знаю, была ли она дипломированной медицинской сестрой. Она
принадлежала к хорошему ларошельскому обществу, была женой не то
врача, не то архитектора, точно не помню, потому что ее всегда
сопровождало еще несколько тамошних дам, и я путал, у кого кто был
муж.
Она первой оказывалась на вокзале, чуть только объявляли о прибытии
поезда, но оказывалась не за тем, чтобы, как делало большинство
носительниц повязок, говорить утешительные слова и раздавать конфетки,
а искала в толпе тех, кто больше всего нуждался в помощи.
По мере развития событий таких становилось все больше, и я часто
видел, как больные, дети, дряхлые старики плетутся за г-жой Бош в
барак, где она в белом халате, стоя на коленях, обмывала стертые до
крови ноги, перевязывала раны, провожала женщин, которым требовалась
специальная помощь, за импровизированную занавеску из одеяла.
В полночь она обычно была еще в лагере и, вооружась карманным
фонариком, молча делала обход, утешала плачущих женщин или распекала
слишком шумных мужчин.
Электричество подвели в лагерь наспех, работало оно с перебоями, и
когда я предложил привести его в порядок, г-жа Бош только спросила:
- А вы умеете?
- Это, можно сказать, моя профессия. Мне только нужна лестница.
- Так поищите.
Я выбрал строящийся дом в новом квартале напротив вокзала, зашел
туда и, поскольку спрашивать позволения было не у кого, самовольно
унес лестницу. Она оставалась в лагере все время, пока я там был, и
никто не пришел потребовать ее назад.
Я также вставлял стекла, чинил краны и водопроводные трубы. Г-жа
Бош так и не поинтересовалась моей фамилией, не спросила, откуда я
приехал. Она звала меня просто Марсель и всякий раз, когда что-то
портилось, посылала за мной.
Дня через три-четыре я стал мастером-универсалом. Леруа исчез -
уехал с первой партией не то в Бордо, не то в Тулузу. Из нашего вагона
остался только старик Жюль; его не выгоняли, потому что он играл роль
шута.
В городе я встретил человека с трубкой, которого прозвал
привратником. Он торопился, сказал мне на ходу, что идет в префектуру
узнать, нет ли каких известий о его жене, и больше я его не видел.
Это произошло на второй или на третий день. Анна выстирала трусики
и бюстгальтер, повесила их сушиться на солнышке, и мы бродили по
лагерю, обмениваясь заговорщицкими взглядами: мы-то знали, что под
черным платьем она совершенно голая.
В конце набережной высилась толстая Часовая башня; она была еще
массивнее тех башен, что стоят по бокам у входа в порт; чтобы попасть
на главную улицу, надо было пройти под ее аркой.
Мы уже совершенно освоились и с нею, и с извилистыми улочками, на
которых царило невероятное оживление: кроме местных жителей и
беженцев, в городе стояли пехотные части и моряки.
Когда я сказал Анне, что хочу купить ей смену белья, она не стала
отказываться. Оно ей было необходимо. И я подумал, а не предложить ли
ей купить еще и светлое платье, каких полно в витринах. Возможно, она
тоже подумала об этом, потому что угадывала каждую мысль, какая
приходила мне в голову.
- Знаешь, - сказал я ей, - я подарил бы тебе платье...
Она не стала отказываться из приличия, как сделало бы на ее месте
большинство, потому что это все равно притворство, а с улыбкой
посмотрела на меня.
- Ну, и?.. Что ты хочешь добавить?
- Что я засомневался - из эгоизма. Для меня черное платье-это как
бы часть тебя, понимаешь? Я вот все думаю, не разочаровался бы я,
увидев тебя одетой по-другому.
- Я рада, - ответила она, коснувшись меня кончиками пальцев.
И я чувствовал, что это правда. Я тоже был рад. Проходя мимо
парфюмерного магазинчика, я остановился.
- Слушай, а ты пользуешься пудрой и губной помадой?
- Раньше пользовалась.
Она имела в виду: не до меня, а до Намюра.
- Так, может, купить тебе?
- Это зависит от тебя. Если ты предпочитаешь меня накрашенную и
напудренную...
- Нет.
- Тогда я не хочу.
Я никогда об этом не задумывался, но не только потому, что гнал
такие мысли - мне просто не приходило в голову, что наша с нею
совместная жизнь не имеет будущего.
Я не знал, когда это случится. Да и кто мог это предсказать? Мы
жили как бы в антракте, вне пространства, и я жадно наслаждался этими
днями и ночами.
Я наслаждался всем - меняющейся картиной порта и моря; вереницей
разноцветных рыбачьих суденышек во время прилива; рыбой, которую
выгружали в корзинках и ящиках; уличной толпой, видом лагеря и
вокзала. •
И еще я все время испытывал телесный голод по Анне и впервые в
жизни не стыдился своего желания.
Да что там! С нею это стало какой-то игрой, исполненной, как мне
казалось, необыкновенной чистоты. Мы радостно и как-то невинно
говорили с нею об этом, придумав настоящий код, целую систему
секретных знаков, которые позволяли нам на людях сообщать друг другу о
своих тайных мыслях.
Центром этого нового мира был видимый издалека зеленоватый шатер,
возвышающийся над бараками, и в этом шатре, нашей конюшне, как мы его
называли, на утоптанной соломе, у нас было свое местечко.
Мы там разложили свои вещи - те, что я вытащил из чемодана, и те,
что купил, вроде солдатских котелков для супа и спиртовки на сухом
спирте, на которой мы по утрам варили кофе; варили мы его на улице
между двумя бараками напротив пристани.
Остальные, особенно те, кто приехал на одну ночь, поглядывали на
то, как мы устроились, с удивлением и, убежден, с завистью, с какой я
когда-то смотрел на настоящую конюшню, где у лошадей есть теплая
подстилка.
Я тоже говорил - "наша подстилка" и не слишком часто менял солому,
чтобы она пропиталась нашими запахами.
Но любили мы друг друга не только там, а в самых разных, порой даже
неожиданных, местах. Началось это с катера однажды ночью, когда мы
сидели и смотр...


