Лион Фейхтвангер. Симона

страница №6

спинку своего
стула, охваченная трагической серьезностью этой минуты и чувством
окрыляющей радости.
Мадам, казалось, вся обмякла, она больше не старалась владеть собой.
- Значит, так и есть, - повторяла она. - Боже мой, боже мой. Это оно и
было. Значит, верно. Это оно и было. - Она так прерывисто и хрипло дышала,
что Симоне стало страшно за нее. Она подошла ближе. Хотела помочь, но не
решалась.
Мадам медленно приходила в себя. Симона не смела о чем-нибудь спросить
ее, что-нибудь сказать.
Через три минуты, однако, мадам уже почти взяла себя в руки.
- У моего сына было верное предчувствие, - сказала она. - При таких
обстоятельствах ему, разумеется, следовало непременно показаться в городе.
Через пять минут она вновь была той безукоризненно владевшей собой
дамой, которую Симона знала всегда.
- Быть может, и телефон работает, - сказала она с горькой иронией, -
видно, немцы и впрямь любят порядок. Попытайся. Позвони мосье Пейру.
Симона стала вызывать номер. Телефон не работал. Это как будто уже не
очень волновало мадам.
- Опусти жалюзи, - приказала она. - И включи свет. - Симона исполняла
все, что ей приказывала мадам. Мадам тем временем размышляла вслух: -
Немцы запретили с наступлением темноты появляться на улицах. Сын мой
достаточно благоразумен, чтобы не нарушать их запрета. Ждать его сегодня
незачем. Сядем за стол, - решила она.
Симона подавала. Они ужинали. Симона знала, что мадам в большой тревоге
за сына. Она и сама все время думала о дяде Проспере. Неужели немцы его
арестовали? Как бы там ни было, его невиновность очень скоро будет
установлена. Он может доказать, что изо всех сил противился распоряжениям
супрефекта. А если боши ему не поверят, она готова пойти и объявить, что
она это сделала сама, без его ведома. Она это сделала, и за это отвечает
она, а не он.
Вполне возможно, что они задержали дядю Проспера. Тогда они, вероятно,
заключили его в тюрьму Сен-Мишель, неподалеку от Дома юстиции. В детстве
здание тюрьмы играло в ее жизни большую роль. Оно расположено близко от
школы. Симона и другие девочки проходили мимо пего всегда со страхом, но в
то же время его таинственность притягивала их. Там, за этими стенами,
сидели опасные, ничего на свете не боявшиеся люди. Больше всего возбуждал
в девочках ужас разбойник Гитрио, он содержался там временно, его должны
были перевести в Франшевиль, главный город департамента. Бесконечное
множество раз говорили они с Генриеттой о тюрьме Сен-Мишель. Генриетту это
старинное здание занимало даже больше, чем Симону. Часто они специально
проходили мимо тюрьмы, в надежде хоть когда-нибудь увидеть опасного
преступника. Тяжело было представить себе дядю Проспера в тюрьме. Он,
который так любит жизненные удобства, который привык, чтобы ему повсюду и
везде оказывали уважение, - он этого просто не вынесет.
Мадам сидела за столом, точно ничего не случилось. Она не говорила ни о
событиях, ни о дяде Проспере. Она ела мало, но ела.
Потом, когда Симона приготовляла салат, она взяла лорнет и, следя за
руками Симоны, вскользь спросила:
- Ты, кажется, была сегодня в городе, Симона, не так ли?
Теперь - быть начеку, не сказать лишнего, но и не молчать.
- Да, - ответила Симона.
- Что сегодня было в городе? - спросила мадам.
Симона старательно перемешивала салат.
- Город был совершенно пуст, - сказала она, - все дома на запоре, я не
встретила ни одного знакомого, одни солдаты на улицах, никогда еще город
не был так пуст. Я заходила в супрефектуру. Там ждали бошей. Все были
одеты по-праздничному. Маркиз тоже приехал туда, en grand tralala [во всем
блеске (франц.)], на машине и с шофером.
Она рассказывала, чтобы ничего не рассказать. Салат был готов, Симона
поставила деревянную миску на стол.
- Ты была в городе, когда произошел взрыв? - спросила мадам напрямик.
Симона не покраснела. Симона ответила, и голос ее прозвучал совершенно
естественно:
- Я услышала взрыв уже по дороге домой.
Одно мгновение мадам молчала. Потом спросила:
- Ты надевала зеленое полосатое?
- Нет, - ответила Симона. Она смело посмотрела в глаза мадам и
решительно прибавила: - Я была в брюках.
Мадам поднесла ко рту вилку. Потом сказала:
- Если ты уже не могла отказать себе в удовольствии отправиться в город
без разрешения, то следовало по крайней мере прилично одеться. Ты же сама
говоришь, что в префектуре все были одеты по-праздничному. В высшей
степени бестактно в такой день разгуливать в брюках.
Симона ничего не ответила.
- Ты слышала, что я сказала? - спросила мадам, все так же тихо, не
повышая голоса.
- Да, мадам, - ответила Симона.
Она отвечала послушно, но в душе она ликовала.
Все годы между ней и мадам происходила тайная борьба за дядю Проспера.
Мадам стремилась истребить и подавить в своем сыне все, что напоминало
Пьера Планшара. Теперь своим деянием Симона раз навсегда разрешила спор.
Теперь дядя Проспер на деле показал, что он брат Пьера Планшара, и весь
мир увидит, что дядя Проспер подлинный Планшар.
Зазвонил телефон. Обе вздрогнули.
- Подойди к телефону, - приказала мадам.
У телефона был мосье Корделье. Он попросил к аппарату мадам. Мадам
колебалась - подойти или нет. Ее неудержимо влекло к телефону, но она
опасалась сказать что-нибудь не так. Она взяла себя в руки.
- Скажи, - приказала она Симоне, - что я уже в постели. Поговори с ним
сама.
Симона попросила супрефекта сказать ей, что он хочет передать мадам.
Мосье Корделье медлил.
- Передай мадам, - послышался наконец его высокий, глухой, нетвердый
голос, - пусть она не беспокоится. Мосье Планшар не вернулся домой только
потому, что населению запрещено выходить на улицу.
- Спасибо, господин супрефект, - сказала Симона. Она чувствовала
тревогу, с которой мадам ждала, и решительно спросила: - Разрешите узнать,
где находится мосье Планшар?
- Мосье Планшар у меня в гостях, - отвечал супрефект и так же
осторожно, выбирая слова, прибавил: - Передай мадам, что все выражают ему
живейшее сочувствие.
- Спасибо, - повторила Симона. - А что еще передать мадам?
- Завтра, с первыми лучами солнца мосье Планшар вернется домой, -
сказал супрефект.
Мадам стояла в прихожей, она не могла усидеть в столовой. Симона
видела, каких усилий стоило ей побороть желание, вопреки всем доводам
благоразумия, взять телефонную трубку.
Симона, продолжая разговор, спросила:
- Нельзя ли попросить к телефону самого мосье Планшара?
Супрефект опять нерешительно помедлил. Затем строго, официально сказал:
- Нет, это не рекомендуется, - и быстро добавил, словно для того, чтобы
исправить впечатление от сухости последних слов: - Спокойной ночи, детка.
Мадам стояла, подавшись вперед огромной массивной головой. Симона
никогда не видела ее в таком возбуждении, она вся дрожала от страха и
тревоги. Симона поспешила передать ей содержание всего разговора. Ей
пришлось в точности, слово в слово, повторить все. Мадам вновь и вновь
переспрашивала:
- Как он сказал? Все выражают ему сочувствие? Так и сказал? Буквально?
- Симона слушала супрефекта очень внимательно, она помнила каждое слово, и
мадам взвешивала каждое слово. Симона, как ни противна ей была мадам,
почувствовала жалость к женщине, дрожавшей за сына, и, если бы Симону не
удерживала осторожность, она с удовольствием сказала бы: "Не тревожьтесь.
Ему ничего не будет. Это сделала я, и я не допущу, чтобы поплатился
кто-либо другой".
Мадам обдумывала каждое слово мосье Корделье. Нет, она уже не старалась
замкнуться в свое обычное надменное спокойствие; это была старая женщина,
охваченная глубокой тревогой за того, кто составлял смысл ее жизни. Вдруг
все ее страхи и ярость нашли неожиданный выход:
- Этот Филипп, этот глупец, - сказала она негромко, но не скрывая
своего гнева. - Меня не удивляет, что он осторожен, он ведь трус по
натуре. Но все-таки, он мог бы сказать и побольше. Мог бы несколько яснее
дать нам понять все. "Все выражают ему живейшее сочувствие". Что это
означает? Может означать все и ровно ничего. Чтобы сказать мне это, не
стоило и звонить. Все ненавидят моего сына, - продолжала она тихо,
горестно, ожесточенно. - Все рады, когда с ним случается беда. Они
завидуют ему, эти мелкие людишки, с которыми Он имеет дело. Они всегда
только и ждали случая досадить ему. Возможно, это кто-нибудь из шоферов.
Они скажут, что сделали это из политических соображений, во имя отечества.
Но я их знаю. Это все только ненависть и зависть. Ненависть черни, потому
что мой сын на десять голов выше их, потому что он добился чего-то. Они не
могут ему этого простить. Оттого-то они и воспользовались первым удобным
случаем, чтобы нанести ему страшный удар. - Она говорила теперь еле
слышно, но все ожесточенней и ожесточенней. - И как коварно они все
подготовили и рассчитали. Никаких сомнений: это они украли у него ключ. -
В ее маленьких злых глазках, устремленных куда-то в одну точку, были
ярость и беспомощность. - Я полагаю, - сказала она Симоне своим обычным
холодным и вежливым тоном, - что тебе следовало бы помыть посуду и
отправиться спать. Но сначала дай мне сигарету.
Симона подала сигареты и спички и вышла. В дверях она незаметно
оглянулась. В ярком свете очень сильных ламп мадам сидела одна, толстая,
черная, и курила.



7. ПЕРВЫЕ ПЛОДЫ



Рассвет едва забрезжил, а Симона уже с величайшим нетерпением ждала
дядю Проспера. "Он вернется с первыми лучами солнца", - сказал супрефект.
Утро разгоралось. Десять раз выбегала Симона в сад, на то место, откуда
открывалась дорога, и каждый раз ни с чем возвращалась назад.
Теперь она - как вчера, а вероятно, и сегодня мадам - не раз и не два
взвешивала каждое слово супрефекта. Но, в противоположность мадам, ее не
тревожили опасения за судьбу дяди Проспера. Она убеждена, что то, что
сказал мосье Корделье, не пустое утешение. Ее гораздо больше беспокоили
собственные тайные сомнения - как воспринял ее поступок дядя Проспер. Но
она гнала их прочь. Она уверена, что дядя приветствует случившееся: весь
город, судя по намекам мосье Корделье, правильно оценивает это событие и
понимает его подоплеку. Но на вилле Монрепо думают не так, как в городе. У
Симоны не выходят из головы тихие злые слова мадам, ее яростные
несправедливые утверждения, будто только ненависть к дяде Просперу могла
толкнуть на такое дело, и речи мадам черной паутиной опутывают чистую веру
Симоны.
Но вот наконец телефонный звонок. В мгновение ока Симона была у
телефона. Да, это дядя Проспер. Он поздоровался, спросил, как там поживают
на вилле Монрепо, разговаривал, как всегда. Симона была разочарована, она
ждала каких-то особенных слов. Но, может быть, он считал неудобным открыто
говорить по телефону, который контролируется немцами? Он ограничился
несколькими общими фразами и попросил к телефону мадам.
Симона позвала мадам, но мадам была уже тут. Забившись в угол прихожей,
Симона ловила ее реплики. Мадам говорила односложно, из ее ответов мало
что можно было понять, да и весь разговор был очень короток. Симона
надеялась, что мадам расскажет, о чем шла речь.
- Как дядя? Все у него в порядке? - спросила она наконец сама, так как
мадам молчала.
- Да, все в порядке, - ответила мадам.
После обеда, не дождавшись возвращения дяди, Симона, как обычно, стала
собираться в город за покупками. Она прекрасно знала, как неодобрительно
отнеслась бы к этому мадам, но ее это не остановило. Она надела зеленое
полосатое платье, взяла корзину и велосипед.
Въезд в город охранялся заставой, у которой стоял немецкий патруль.
Симона была потрясена. Она знала, что боши пришли, мысленно готовилась к
этому бесчисленное множество раз, но когда увидела их перед собой,
испугалась, как будто на нее обрушилось что-то неожиданное. Солдаты,
молодые парни с тупыми, безразличными лицами, едва взглянули на Симону;
для пешеходов проход был свободный. Симону пропустили беспрепятственно.
Она шла по городу как во сне. Повсюду были немецкие солдаты. Рассудком
Симона понимала, что эти солдаты - живая действительность, но все ее
существо отказывалось этому верить, пугающее чувство нереальности всего,
что она видела, не оставляло ее. Не может этого быть, чтобы они были
здесь, в городе, расхаживали по улицам и громко разговаривали на своем
непонятном, варварском языке.
У Симоны не было заранее сложившегося представления, какие они, эти
вторгшиеся победители; ей только казалось, что то злое, что они несут с
собой, должно и внешне выразиться в чем-то отталкивающем и страшном. Она
готовилась увидеть бездушные, жестокие лица, готовилась услышать о
бесчисленных злодеяниях. Но все было иначе. Боши оказались молодыми,
бесцеремонными и довольными собой людьми - только и всего. Симона,
обладавшая здравым смыслом, видела это, и все же чужеземцы казались ей
нестерпимо наглыми. Само их присутствие было нестерпимой наглостью, и эта
наглость обжигала Симону болью и яростью.
Боши расположились, как дома. В бесцеремонно расстегнутых рубашках они
шатались по городу, посиживали перед отелями, на площадях, на террасах
кафе, они смеялись и громко разговаривали и поливали себя водой из
фонтанов на площади Совиньи. И эта непринужденность, эта развязность
бошей, чувствующих себя в Сен-Мартене как дома, казались Симоне страшнее
самой ужасной грубости, какую она только могла себе представить.
Открылись кое-какие магазины. Но жители Сен-Мартена, показывавшиеся на
улицах, робко жались к стенам домов, разговаривали вполголоса, торопливо
пробегали по тротуарам, спеша поскорее попасть домой, - они казались
чужими в собственном городе. Бродя по знакомым извилистым, горбатым
улочкам, Симона чувствовала себя здесь вдвойне чужой, чужой бошам, и чужой
горожанам, от которых ее отделяла ее тайна; больше того - ей казалось, что
горожане смотрят на нее, как на чужого, непонятного им человека.
Она шла мимо дома Этьена. После вчерашнего она еще не говорила ни с кем
из близких ей людей. Ей необходимо повидать Этьена. Она позвала его
условным свистом. Может быть, он не уехал, может быть, он дома. Она ждала,
выйдет ли он, словно от этого зависела ее жизнь. Он вышел.
Его честное широколобое, с узким подбородком, лицо отражало, как
зеркало, малейшее движение души, и Симона сразу увидела, что он все знает.
Иначе и быть не могло, ведь она так опрометчиво рассказала ему тогда свой
сон. Она пожалела, что рассказала, но теперь была довольна, - можно
открыто говорить с Этьеном.
Точно так же, как вчера, они, не уговариваясь, направились в парк
Капуцинов. На площадке для игр возились дети. И два немецких солдата были
здесь и с улыбкой смотрели на детей. Это не помешало Симоне и Этьену
присесть на одну из низеньких скамеек.
Этьен восхищенными глазами смотрел на Симону.
- Я всегда ждал, - сказал он хриплым от благоговейного волнения
голосом, - всегда ждал от тебя чего-нибудь поистине великого.
Симону, залившись краской, не знала, куда деваться от смущения, она
возилась с велосипедом, прислоненным к скамье. Но в душе ее были гордость
и счастье.
- Ты, значит, считаешь, что это было правильно? - застенчиво
пробормотала она.
- Правильно? - возмутился он. - Ты совершила подвиг. Я горжусь, что я
твой друг. Чудесный сон тебе приснился.
Симона покраснела еще сильнее. Она не знала, что сказать. Он, помолчав,
сказал с лукавой улыбкой:
- И все знают, что это сделала ты.
- Откуда? Каким образом? - спросила она, ошеломленная.
- Но ведь это совершенно ясно, - ответил он, - ведь ты дочь Пьера
Планшара.
- А разве никто не думает, что это мог сделать сам дядя Проспер? -
спросила она.
- Мосье Планшар? - Этьен удивленно взглянул на нее. - Нет, это,
пожалуй, никому не приходит в голову.
Он видел, в каком она смятении.
- А почему бы им не знать, что это сделала ты? - спросил он. -
По-моему, нет ничего плохого в том, что они знают, только от бошей это
нужно скрывать.
Симона напряженно думала. Дети шумели. Солдаты ушли.
- Послушай, Этьен, - сказала она, - ты прав, это хорошо, что они знают,
но помни: важно, чтобы никто ничего не знал. Это не я сделала. Да как я
могла это сделать? Я все время была в городе, все меня видели. Я была в
супрефектуре, я оставила свои велосипед в супрефектуре. Понятно?
- Ты действительно все предусмотрела, - изумился Этьен.
Они пошли обратно к центру города. Симона чувствовала, что все смотрят
ей вслед: это было ужасно, точно мурашки ползали по телу, но было в этом и
что-то прекрасное. Хорошо, что она не одна, - и Симона оживленно болтала с
Этьеном.
Они вышли на площадь. На скамье под вязами сидел Морис с разряженной в
пух и прах Луизой.
- Добрый день, Симона, - крикнул он ей. - Куда это ты так торопишься?
- Не знаю, - сказала она нерешительно.
- Зато я знаю, - ответил он. - Отправь-ка своего молодого человека
домой. Если ему угодно, он может прогуляться с моей Луизой. Мне в самом
деле необходимо с тобой поговорить.
- Мосье, - сказал Этьен как можно грознее.
- Не волнуйтесь, молодой человек, - сказал Морис. - С вашей Симоной
ничего не случится. Она нуждается в добром совете, поверьте мне.
Симону разозлило, что Морис опять всем и всеми командует; и в то же
время ее обрадовало, что вот есть человек с ясной головой, готовый помочь
ей в ее довольно сложном положении.
- Позволь уж я с ним потолкую, Этьен, - попросила она.
Луизон встала и оглядела ее с чуть заметной лукавой, вызывающей
улыбкой. Симону это нисколько не задело. Она присела рядом с Морисом.
- Ну вот, наконец, - сказал он, но не начинал разговора, пока они не
остались одни.
- Ну и сюрпризец же ты мне преподнесла, моя дорогая, - начал он. - А
все твоя "девичья романтика", - прибавил он насмешливо. Симона густо
покраснела. - Расплачиваться за твой патриотический порыв в первую очередь
пришлось мне, - продолжал он. - Прежде всего они заподозрили меня.
- Вас? - спросила Симона. - Кто это - они?
- Для меня не совсем ясно, - отвечал Морис. - Меня вызвали в
супрефектуру, там были прокурор Лефебр из Франшевиля, мосье Ксавье и
немецкий офицер. Немчура так и буравил нас всех глазами, но рта ни разу не
раскрыл.
- Вас заподозрили, вас? - спрашивала Симона. Ее ужасало, что она еще и
Мориса подвергла опасности; в то же время ей было приятно, - он словно
принимал участие в ее деянии.
- Тебя это удивляет? - спросил Морис. - Да это вполне естественно.
- Я бы, разумеется, немедленно вас выручила, если бы с вами что-нибудь
сделали, - сказала она горячо и решительно.
- Очень мило с твоей стороны, - ответил Морис. Его насмешка не
рассердила Симону.
- Туго вам пришлось? - спросила она.
- Да, не скажу, чтобы это было так же приятно, как первая брачная ночь.
Я не знал, куда они гнут, а выдавать тоже никого не собирался. Прошло
некоторое время, пока я смекнул, чего им надобно. Боши хотят установить
две вещи. Во-первых, когда эта история произошла. Если до того, как они
заняли город и объявили, что всякое уничтожение военных материалов будет
строго караться, - тогда их это не интересует, тогда формально это
ненаказуемо. Главное же, они хотят выведать, откуда все это исходит, что
это за патриоты такие, где им искать своих врагов? Спрашивали они
обиняками, явно стараясь сбить меня с толку, запутать. Пришлось сначала
повалять дурака. Но потом мосье Ксавье навел меня на правильный путь.
- Тяжелый был допрос, Морис? - виновато спросила Симона.
- Конечно. Мне не хотелось неосторожным словом втянуть кого-нибудь в
беду, - ответил Морис. - Мою собственную невиновность доказать было не
трудно.
- Я рада, что им не удалось поймать вас в свои сети, Морис, - искренне
сказала Симона. - Но зато, - продолжала она с гордостью, - пари вы
все-таки проиграли.
- Какое пари? - с удивлением спросил Морис. - Ах да, вспомнил. Я,
конечно, заплачу. В любую минуту можешь получить свою водку и сигареты. Но
я плачу только как истый джентльмен. Прав, разумеется, я.
- То есть как? - возмутилась Симона. - Вы ведь говорили, что дядя
Проспер никогда в жизни не пожертвует своим гаражом.
- А разве он им пожертвовал? - удивился Морис. - Ты получила его
согласие? - Все широкое умное лицо Мориса смеялось.
Симона рассердилась.
- Кто вам вообще сказал, - наивно напустилась она на него, - что это
сделала именно я?
Морис расхохотался громко, добродушно.
- Ах ты мой повинный ангелочек, - сказал он, - да так по-ребячески все
это устроить никто, кроме тебя, во всем мире не сумел бы. Ведь есть
другие, гораздо более незаметные способы. Ну хотя бы сахару в бензин
подсыпать; на какое-то время это дает эффект. Но мне непонятно, зачем ты
ото сделала, если теперь отпираешься? Все это только в одном случае имеет
смысл - если это сигнал. Не думала же ты в самом деле остановить немецкие
танки тем, что уничтожишь бензин мосье Планшара?
Симона молча, задумчиво слушала его.
- Я поступила неправильно, Морис? - спросила она робко, по-детски.
Морис искоса поглядел на нее. Она сидела слегка напряженно, скромно,
как примерная ученица, которая старается сделать все как следует. Морис
был обезоружен. В его голосе послышались теплые нотки.
- Неправильно, детка? - переспросил он. - Нет, этого сказать нельзя. Но
польза невелика, а опасность огромна.
Впервые Морис разговаривал с пей сердечно, как настоящий друг. Симона
была счастлива. Ей даже не мешало, что он обращался с ней как с ребенком.
Она верила в его опыт, в его суждение. И если даже он не одобрял ее
поступок, то понимал ее лучше всех других. Теперь, когда она знала, что
судьба ее ему не безразлична, она почувствовала себя вне опасности.
- И вы действительно думаете, - спросила она, помолчав, - что все, даже
немцы, знают, что это сделала я?
- Конечно, - ответил Морис.
- Но если, - продолжала Симона, - немцы установили, что это произошло
до их прихода, значит, все в порядке, верно? Вы ведь сами так сказали?
- Этого я не говорил, Симона, - ответил Морис. - Во-первых, боши, если
им понадобится, могут в любой момент вытащить эту историю на свет божий. А
во-вторых, главная опасность вовсе не в бошах.
Симона удивленно посмотрела на него.
- О, святая простота, - потешался Морис. - Разве ты не понимаешь, что
этот поджог бесит наших фашистов гораздо больше, чем бошей? Наши фашисты,
маркиз и твой дядюшка, никогда не простят тебе, что ты подложила им такую
свинью. Уж будь на этот счет покойна. Для чего, скажи на милость, впустили
они бошей в страну? Для того, чтобы беспощадно расправиться наконец с
теми, кого они называют подрывателями основ. И вдруг являешься ты и
портишь им всю обедню. Думаешь, в их глазах это патриотизм? Нет, бунт. Тем
более что это сделала ты, дочь Пьера Планшара. Тут пахнет коммуной, пахнет
революцией. Только теперь, моя милая, и начинается война. Отныне твоя
жизнь на вилле Монрепо райским блаженством не будет.
За его легким, насмешливым тоном Симона чувствовала жестокую правду.
Она вспомнила мадам, как та сидела в ярком свете одна, черная, попыхивая
сигаретой, и мороз пробежал у нее по спине. В глубине души Симона
понимала, что Морис прав, только теперь война начинается. Но она не желала
признать, что ото так. В Морисе говорит чистейшее предубеждение, его
ненависть, он всегда был несправедлив к дяде Просперу.
- Это неправда, - горячо запротестовала она. - Вы всегда точили зубы на
дядю Проспера, помните, это заметил даже старик Жорж. Я никогда не поверю,
чтобы дядя Проспер мне что-нибудь сделал.
Морис, улыбаясь, лишь посмотрел на нее.
- Рад за вас, если вы так думаете, мадемуазель. - Он пожал плечами.
Симона вдруг переменила тон.
- А если бы они захотели со мной что-нибудь сделать, - спросила она
доверчиво, - вы помогли бы мне, Морис?
- Странный вопрос, - ответил Морис. - Чем может тебе помочь какой-то
шофер, если против тебя ополчится вся германская военная машина?
- Вы же сказали, - тихо возразила Симона, - что это не обязательно
должны быть немцы.
- Ну, если так, - сказал Морис и усмехнулся. - Смотри-ка, ты совсем не
так глупа, как кажешься. Конечно, мы тебе поможем. - Морис сказал это
очень просто, но слова его прозвучали убедительно. - Мы все солидарны с
тобой.
- Спасибо, Морис, - сказала Симона. Она почувствовала большое
облегчение.
- А теперь тебе пора идти, - сказал он.
- Почему пора? - спросила она: было еще рано. Уж не хочет ли он от нее
избавиться?
- Ты разве не знаешь? - ответил он. - Ведь теперь у нас время
передвинуто на час вперед. Немцы, как пришли, ввели свое время. Ночь
наступает у нас часом раньше.
У Симоны сжалось сердце. И время теперь в Сен-Мартене немецкое.
Она простилась с Морисом. Когда она, возвращаясь домой, шла со своим
велосипедом по городу, она еще явственней чувствовала, что все глядят ей
вслед и шушукаются за ее спиной. Но это уже не доставляло ей удовольствия,
а смущало и было противно.
Симона поехала домой, радуясь, что Морис теперь ее друг. Но с ним
нелегко. С какой злостью и презрением говорил он о дяде Проспере. Он не
прав. Не может быть, чтобы он был прав.
Войдя в дом, она увидела шляпу дяди Проспера на обычном месте. Значит,
он вернулся. Сейчас, сию минуту она убедится, она воочию убедится, что
Морис к нему несправедлив. Но она услышала, что дядя Проспер разговаривает
с мадам, а ей не хотелось встретиться с ним в присутствии мадам, она
хотела сначала поговорить с ним с глазу на глаз.
Симона переоделась. Как всегда, приготовила ужин. Она искала случая
поговорить с дядей Проспером.
Мадам вошла в кухню. Внимательно оглядела все, что Симона приготовила,
и велела поджарить гренки к супу. Затем холодно и вежливо, как всегда,
сказала:
- В связи с последними событиями я вынуждена дать тебе кое-какие
указания, Симона. Мой сын пожелал, чтобы некоторое время ты не
показывалась в городе. Поэтому впредь ты из дому никуда отлучаться не
будешь. А затем, в ближайшие дни нам с сыном придется и за столом
обсуждать вопросы секретного характера, поэтому мы решили, чтобы ты ела не
за общим столом, а одна, на кухне.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРОЗРЕНИЕ




1. ЛИЦО ДЯДИ ПРОСПЕРА



Симона работала в саду. На ней был вылинявший комбинезон из грубой
ткани и большая соломенная шляпа. День клонился к вечеру, но было еще
очень жарко.
С тех пор как мадам запретила ей есть за одним столом с дядей и
объявила ее пленницей, прошла всего одна неделя, - неделя, бедная
событиями. Симону ни о чем не спрашивали, никто не требовал ее к ответу,
никто не хотел ее выслушать - ее попросту заперли здесь и выключили из
жизни. Мадам ограничивалась необходимейшими указаниями; дядю Проспера
Симона видела только в присутствии мадам, ей так и не удавалось поговорить
с ним наедине.
Ей не говорили, что происходит в городе, в стране, что думают о ней и о
ее деянии в Сен-Мартене. Она ничего, ничего не знала. Что установило
следствие? Привело оно к чему-нибудь? Предприняли боши что-нибудь против
дяди Проспера? Наложили они арест на фирму?
Тяжело было находиться в полном неведении. Она ломала себе голову,
стараясь представить себе, что ждет ее, но ни до чего не могла додуматься.
Мадам - ее враг, в этом Симона не сомневалась. То, что мадам ее ни в
чем не укоряла, то, что она упорно хранила холодное, злобное молчание, -
доказывало лишь, что она замышляет недоброе против нее, Симоны. Ну а дядя
Проспер, что же он? Ведь он не любит таить свои чувства, он предпочитает
изливать их вслух, давать волю своему гневу. То, что и он проходил мимо
нее молча, только изредка бросая в ее сторону хмурые, смущенные взгляды,
делалось, конечно, тоже в угоду мадам, а не по собственному побуждению.
Как тяжело, что дядя Проспер сразу взял сторону мадам, даже не выслушав
Симону.
За неделю своего одиночества, молчания и домашнего ареста Симона
повзрослела, стала увереннее в себе. Она произвела смотр своим друзьям и
убедилась, что надеяться ей, собственно, не на кого. Папаша Бастид, мосье
Ксавье, Этьен - они недостаточно изворотливы, чтобы найти средство помочь
ей, хотя они и преданны ей всем сердцем и, несомненно, пытались что-нибудь
для нее сделать. Но тут они просто бессильны. С Морисом, конечно, она не
так тесно связана; но если кто и мог бы помочь ей, так только он: он
знает, чего хочет, он debrouillard, он настоящий мужчина. Сердце у нее
радостно бьется, когда она вспоминает о разговоре на скамье под вязами.
Досадно, что только один-единственный разок они поговорили, как друзья.
Симона работала у ограды в западном углу сада. Сад был расположен на
склоне холма. Хотя он и занимал большую территорию, но вся она была на
виду, и только этот уголок у ограды, с западной стороны, не был виден из
окон дома. В каком бы углу сада или дома Симона ни работала, она
чувствовала на себе надзирающее око мадам, только здесь оно ее не
достигало, и весь день Симона мечтала о тех минутах, когда ей удастся уйти
от постоянной слежки в эту укромную часть сада.
Ограда была высокая, но, став на большой камень, Симона могла выглянуть
на дорогу, и отсюда дорога видна была далеко, далеко. То было неширокое,
заброшенное шоссе, оно вело к горной деревушке Нуаре, я на нем редко кто
появлялся. И все же Симона снова и снова становилась на камень,
ухватившись за ограду, она подтягивалась на руках так, что они начинали
болеть, и смотрела на дорогу.
Так стояла она и теперь, крепко ухватившись обеими руками за ограду, и
глядела вдаль. Ее серьезное, задумчивое лицо словно окаменело от
невыносимого томления. Мучительно хотелось ей увидеть кого-либо из друзей.
Симона знала, что за свой патриотический поступок ей придется горько
расплачиваться, и она терпеливо переносила свое заключение. Но она не
представляла себе, что придется страдать в таком одиночестве. Каждый день
выглядывала она за ограду, в надежде, что кто-либо из дорогих ей людей
сумеет пробраться сюда. Но никто не приходил. Мадам никого к ней не
подпускала. Мадам зорко стерегла ее.
Она и дяде Просперу запретила говорить с Симоной. Но если рассудить, то
это как раз было утешительно и обнадеживающе. Ведь будь мадам уверена в
дяде Проспере, она не стала бы удерживать его от объяснения с Симоной. Но
она, видимо, опасалась, что дядя Проспер, несмотря ни на что, поймет
поступок Симоны и, может быть, даже одобрит. Нет, пусть Морис говорит, что
хочет, но кто-кто, а дядя Проспер ей не враг.
При встрече с Симоной его лицо принимало смущенное и негодующее
выражение, он избегал ее. Но это удавалось ему только потому, что она не
противилась. Она была слишком горда, пусть поступает, как ему угодно. А
надо бы заставить его объясниться, заставить выслушать ее.
Высокая, тоненькая, стояла Симона на камне. В мешковатом вылинявшем
комбинезоне она казалась какой-то заброшенной, ее большие, глубоко сидящие
глаза тоскливо, жадно, мрачно смотрели на безлюдную белую ленту шоссе.
Нет, надо положить этому конец. Нельзя терпеть дольше, чтобы дядя
Проспер так глупо дулся и избегал ее. Она заставит его объясниться.
Она знала, что мадам сейчас наверху и дядя один, в голубой комнате,
томясь от безделья, возится с радио. Симоне было сказано, чтобы она,
покончив со своими делами, сидела только у себя в каморке и нигде больше
не показывалась. Она пренебрегла этим запрещением и, как была, в
комбинезоне, не почистившись, не вымыв руки, пошла к дяде Просперу.
Он удивленно поднял на нее глаза.
- Мне надо с вами поговорить, дядя Проспер, - сказала она смело.
Он угрюмо взглянул на нее.
- А мне с тобой говорить не о чем. - И он проглотил какое-то
ругательство, готовое сорваться у него с языка.
- Вы должны со мной поговорить, - настаивала она. - Уж лучше я пойду к
немцам и скажу, что это сделала я, но жить так дальше я не могу.
Он сидел в своем кресле и искоса смотрел на нее. Ее лицо дышало мрачной
решимостью, она была на все способна.
- Чего ты, собственно, хочешь? - окрысился он. - Радуйся, что они не
забрали тебя. Радуйся, что ты так легко отделалась. - И, горячась все
больше и больше, раскричался: - Украсть у меня ключ, ключ от моего
кабинета. Этакая низость. Воровка. Домашняя воровка. Дочь моего брата.
Тогда, чтобы взять ключ, ей пришлось совершить над собой некоторое
насилие. Добропорядочность была у нее в крови, и ей внушали, что худшее из
преступлений - это воровство. Но то, что дядя Проспер из всего, что было
связано с ее деянием, выхватил одну эту деталь, наполнило ее гневным
презрением. Она не ответила и не отвела глаз, как он, вероятно, ждал,
наоборот, она смотрела на него в упор, долгим, пытливым взглядом, и ей
показалось, что она видит его впервые. До этой минуты он всегда, даже в те
редкие мгновения, когда она в душе восставала против него, казался ей
достойным человеком, и его мужественное лицо внушало ей уважение. Теперь
она увидела его в другом свете. Нет, это большое лицо, с крупными чертами,
ничего общего не имеет с лицом ее отца. Тот же красиво изогнутый рот, те
же светлые серо-голубые глаза под густыми золотисто-рыжими бровями. Но
разве это лицо настоящего мужчины? Дядя Проспер не способен ни на какой
самоотверженный поступок, ему недоступны высокие чувства; в том, что она
сделала, он ничего не увидел, кроме одного - она украла ключ. Симона не
умела облечь это в слова, но она ясно чувствовала, какую жалкую игру в
прятки с самим собой вел этот человек. Он сделал ей много добра, он
привязан к ней, он и для других немало сделал, он энергичный,
предприимчивый человек, он создал большое предприятие. Но когда настал час
испытаний, он оказался банкротом. Его лицо - это маска. И вот теперь,
заглянув под маску, она увидела, что это ничтожный человек.
- Что ты на меня так воззрилась? - спросил он.
Она все еще ничего не говорила, но он, несомненно, чувствовал, что
девушка пришла к нему не с повинной головой, что она пришла обвинять и
требовать. О ключе он более не упоминал.
- Ты, по-видимому, до сих нор не понимаешь, что ты натворила, - сказал
он. - Думаешь, дело в тех нескольких машинах, которые ты сожгла? Нет, ты
разрушила все, что я с таким трудом создал за всю свою жизнь.
Это не было позой, он говорил деловым тоном, не жестикулируя, не впадая
в декламацию. Но Симона, с таким же спокойствием и все так же глядя ему в
глаза, сказала:
- Вы отлично знали, что бензин и гараж не должны попасть в руки немцев.
Мосье Корделье это не раз твердил вам. Вы сами заявили, что в нужный
момент вы все сделаете.
Дядя Проспер только рассмеялся.
- В нужный момент, - злобно издевался он. - За пять минут до
капитуляции - это, по-твоему, нужный момент? Ты, наверное, думала, что,
взорвав гараж, ты предотвратишь перемирие?
- Капитуляция? Перемирие? - переспросила, побледнев, Симона.
- Надо было быть безнадежно слепым, - продолжал он, - чтобы не видеть,
что перемирие - вопрос дней. Филипп повторял лишь бессмысленные фразы,
которые ему вбили в голову его начальники, эти paperassiers. Сам-то он
понимал, что все это пустая болтовня. Да, maman права: до чего мы дожили.
Каждая сопливая девчонка берется учить тебя уму-разуму, ей ничего не стоит
обратить все твое достояние в груду пепла.
Симона не слушала. Капитуляция, Перемирие. Все, значит, кончено.
Дядя Проспер встал и тяжело зашагал из угла в угол.
- Да есть ли у тебя хоть крупица разума? - негодовал он. - Поверь мне,
фирму Планшаров ты погубила навсегда. - Он немного помолчал, потом стал с
озлоблением сетовать: - А ведь все могло быть хорошо. Перемирие, конечно,
прискорбная вещь, ничего не скажешь, но маршал великий человек, немцы
относятся к нему с уважением, и он сумеет сохранить порядок. "Труд,
отечество, семья" - под таким лозунгом можно жить. Пока маршал во главе
правительства, с немцами можно будет ладить.
Он остановился перед Симоной.
- Можно, но только не мне, - продолжал он зло, глядя на нее в упор. -
Со мной боши ладить не станут. Даже в том случае, если они и склонны будут
делать всякие послабления, они не зайдут так далеко, чтобы вести дела с
человеком, который сжег все у них под носом. Да и какой им, в самом деле,
интерес? - спросил он сдержанно, яростно, с злобным сарказмом. - Все то,
что создано мной за целую жизнь, они попросту отдадут моим конкурентам.
Братья Фужине в Дижоне уже хлопочут об этом, и, конечно, за их спиной
стоит маркиз. Я не перевез его вина. Ну что ж, он сам постарается об этом,
а заодно и обо всем прочем. Стоит ему только захотеть, и он получит у
немцев концессию. Тогда мои шоферы будут водить его машины и ездить по
дорогам, которые я построил. Думаешь, ты немцам навредила? Ты нанесла удар
мне, и мне вовек не оправиться. Ты постаралась, чтобы у маркиза был
удобный предлог украсть мое предприятие. Это все, чего ты добилась.
Симона оправилась от испуга, в который ее привело слово "капитуляция".
Внимательно слушала она сетования дяди, оплакивающего судьбу фирмы. Они
произвели на нее впечатление. Это тяжкий удар для него, она понимала. И
все же хорошо, что машины не достались бошам. Все же хорошо, что она
сделала то, что задумала. Она сказала:
- Кое-чего я добилась. Вы это отлично знаете.
- Да, конечно, - сказал он с издевкой. - Ты подала сигнал, ты зажгла
факел восстания. Многих он зажег, твой факел? Разве что меня, да так
зажег, что все взлетело на воздух. Этого ты добилась. Maman права. Зачем
только я взял тебя в дом? Где была моя голова?
Симона спокойно смотрела на него.
- Я думала, вы это сделали ради моего отца, - сказала она.
Он хотел сказать что-то резкое, но сдержался.
- С тобой не столкуешься, - бросил он сердито. Но она молчала, поэтому
он продолжал: - Разве ты не понимаешь, - сказал он, - что я не могу жить
без своего дела? Я делец. Делец по призванию. - Он все больше горячился. -
Один рожден художником, другой - инженером, а я родился дельцом,
предпринимателем. Так уж я создан, для этого я рожден, я делец до мозга
костей. Я не представляю себе жизни без своего предприятия.
Это не были пустые слова, это было признание, и Симона все так и
поняла. Она поняла, как неразрывно был связан дядя Проспер со своим
предприятием. Его автобусная станция, его кабинет, его банковский текущий
счет, мосье Ларош из Лионского Кредита и мосье Пейру, бухгалтер, - они
неотделимы от дяди Проспера, его трудно себе представить вне этой жизни,
он сросся с ней душой и телом, он не мог иначе существовать: Он сказал о
себе самую доподлинную правду: он не может жить без своего предприятия.
Симона и раньше это знала, но никогда над этим по-настоящему не
задумывалась; и только теперь ей стало все предельно ясно. Она молчала,
она думала.
- Когда-нибудь боши уйдут, - сказала она. - И быть может, очень скоро.
И тогда вам вернут вашу станцию, дядя Проспер. И тогда будет хорошо, что
Планшары выполнили свой долг и не покорились бошам.
- "Когда-нибудь боши уйдут", - злился дядя Проспер. - Когда? Через два
года? Через три? Через пять? Когда фирма Планшаров успеет уже перейти в
другие руки? И разве тогда все восстановишь? Для такого предприятия, как
мое, нужны самые разносторонние связи, нужно повсюду иметь руку. Для того
чтобы создать автобусные линии, мало одного доброго патриотического имени.
- Неужели вы собирались вести дела с немцами? - спросила Симона. -
Неужели вы предоставили бы свои машины для перевозки их военных
материалов, дали бы ваш бензин для их танков? - И так как он угрюмо
молчал, она сказала: - Вот видите. Вы прирожденный делец, но вы француз. -
И тихо добавила: - Если бы немцы возили на наших машинах свои боеприпасы и
заправляли свои танки нашим бензином, я не знаю, перенесла ли бы я это.
Мне пришлось бы снять со стены портрет отца.
Дядя Проспер поморщился.
- С тобой не столкуешься, - повторил он и вышел из комнаты.



2. МУКИ ОЖИДАНИЯ



Ночью, в уединении своей каморки лежа в постели, Симона перебирала в
уме весь разговор с дядей Проспером.
Она осталась победительницей. Дядя Проспер покинул голубую комнату,
словно спасаясь бегством. Но это была печальная победа. Она видела его
лицо. Она видела, что ей не удалось своим патриотическим деянием увлечь
его на ту высоту, которая подобала бы брату Пьера Планшара.
Наверно, сейчас он утешает себя пустопорожними фразами, этот пустобрех.
Наверно, мадам Мимрель вернулась и он ищет утешения у нее. И, презрительно
кривя губы, Симона представила себе их вместе, дядю Проспера и белокурую,
бело-розовую мадам Мимрель.
И все же молчаливая, жестокая война между Симоной и мадам за дядю
Проспера далеко не кончилась. Мадам посадила ее под замок, мадам хотела
помешать ее объяснению с дядей Проспером, мадам внушила дяде Просперу
злейшее предубеждение против Симоны; но никакая клевета мадам не в силах
запятнать деяние Симоны, лишить его смысла. Как ни озлоблен дядя Проспер
внешними последствиями ее поступка, он ничего не ответил, когда она
назвала ему свои истинные цели. Он проглотил ругательство, которое
собирался бросить ей в лицо. Быть может, он не был тол большим человеком,
каким до сих пор ей рисовался, по он и не такой плохой, как думает Морис.
Мадам крепко держит его на привязи. В ее руках предприятие дяди, его
общественное положение, текущий счет в банке, а Симона только и может
противопоставить всему этому имя и память своего отца. Но мадам перегнула
палку, она допустила ошибку. Именно потому, что мадам обращается с ней как
с Золушкой, всячески третирует ее, уже одно присутствие Симоны - живой
укор для дяди Проспера. Симона и не помышляет отказаться от борьбы.
Она лежала в темноте; трещали сверчки о квакали лягушки. Симона
говорила себе, что бесполезно перебирать одни и те же мысли, что надо
уснуть. Благоразумно убеждала себя, что предстоят трудные дни и надо
запасаться силами. Но она никак не могла оставить мучительных попыток
спасти свое утраченное доверие к дяде Просперу, и сон бежал от нее.
Наконец она зажгла свет и придвинула к себе поближе стоящие на ларе
книги о Жанне д'Арк: красную - увлекательную, с множеством картинок,
черную - большую, ученую, и золотую - зачитанную, старинную, собрание
трогательных легенд и анекдотов. Симону могли разлучить с ее друзьями, но
книги связывали ее с ними. Не раз в эти тяжелые дни она заглядывала в свои
книги, и они звали ее на борьбу, воодушевляли примером. Вливали новые
силы, утешали, были источником прозрения.
И вот опять она лежит ничком и читает, а над ней все тот же мертвый
Наполеон и его гренадеры, и святой Мартин, и ее отец.
Симона читает о том неполном годе, о тех десяти месяцах, которые
последовали за величайшим триумфом Жанны, за коронацией дофина в Реймсе, и
кончились ее пленением под Компьеном. То был год бездеятельности,
полууспехов, полупоражений - год, когда Жанну окружали враги,
прикидывавшиеся друзьями, и друзья - то ли недостаточно деятельные, то ли
недостаточно влиятельные; год полутени, полусвета, загубленный год.
Вот Реймс и первый огромный успех. Дофин Карл - король. Но теперь он
хочет наконец покоя, хочет насладиться успехом. Для чего ж тогда он
король, если он не вправе предаваться праздности, когда вздумается. Но
Жанна рвется вперед, не теряя ни минуты, - вперед, не теряя ни минуты, она
хочет занять Париж. Король не говорит прямо "нет", но он саботирует, он
находит тысячу отговорок, ему не хочется продолжать войну.
Да, таков был этот человек, который из рук Жанны получил корону,
человек, обязанный ей решительно всем. Он не был ее врагом, но не был и
другом, половинчатый человек, человек половинчатых решений и половинчатых
действий. Как не ко двору, больше того - как неприятна была, наверно,
такому человеку Жанна, которая постоянно теребила его, призывала к
решительным действиям, настаивала, чтобы он отдал приказ о наступлении. Он
уклонялся, отговаривался то одним, то другим, заявлял, что время еще не
приспело, а когда приспеет, он будет действовать. Да, да, Симоне все это
хорошо знакомо.
Она разглядывала изображение дофина. Под роскошной широкополой шляпой с
пером длинное дряблое лицо с большим носом, толстым и шишковатым; странно
отсутствующий взгляд неспокойных мутных глаз; рот лакомки - полный,
длинный, чувственный; уши большие, суженные кверху. Симона читала о том,
что Карл сызмальства был избалован и изнежен. Три полога спускались над
его колыбелью, ограждая от сквозняков; его детская была обита толстым
слоем войлока, звуками арф и всякого рода музыкальными игрушками
рассеивали капризы грудного младенца. По свидетельству современников, Карл
Седьмой был маленький и тщедушный человечек. Он любил расхаживать в
коротком зеленого сукна кафтанчике, и люди, привыкшие видеть его в пышном
королевском облачении, поражались, до чего он худ и жалок без своей
королевской мантии, скрывавшей его слабые кривые ноги с утолщенными
уродливыми коленями.
Симона читала, как этот король, к огорчению и негодованию Жанны, сразу
же после коронации вступил в переговоры с врагами. Он жаждал мира, мира
любой ценой. Он вел переговоры с самым заклятым из своих врагов - герцогом
Бургундским. Жанна умоляла и предостерегала его, Карл продолжал
торговаться. Бургундец выказывал ему презрение, Карл торговался. И многие
высокопоставленные французские вельможи, с величайшим рвением подражая
своему королю, вели переговоры с врагами. Как ни благоприятно складывалась
военная обстановка, двести семейств предпочитали победе выторгованный мир.
Жанна, а вместе с ней Симона, не понимала, что этих французов меньше всего
интересовало благо Франции, они пеклись исключительно о собственном благе.
И Симона читала, как Жанна в конце концов добилась того, что были
начаты приготовления к походу на Париж. Но основные силы ее армии были
распущены, приготовления велись спустя рукава, поход с самого начала
саботировался. И, наперекор всему, Жанне все же удалось подойти к Парижу и
начать осаду. А король, пока шла осада, вел переговоры с врагом и заключал
с ним удивительные соглашения. Он позволил герцогу Бургундскому послать в
осажденный Париж на подмогу англичанам войска; больше того, король Карл
предложил бургундцу в качестве залога город Компьен, который завоевала ему
Жанна. И так как Жанна, несмотря ни на какие козни, чинимые ей, но
отказывалась от мысли завоевать Париж, король отозвал ее. Но она не
сдалась, и тогда он пошел на крайнее коварство. Жанна и ее сторонники
приказали навести через Сену переправу, которая решала успех штурма
Парижа. Король Карл, через голову Жанны, отдал приказ - ночью, украдкой,
разрушить переправу.
Симона выпустила книгу из рук. Какой же он француз, этот король
Франции? "Вы прирожденный делец, но вы француз", - сказала она дяде
Просперу. Если бы дядя Проспер оказался на месте короля Карла, разрушил бы
он переправу? Нет, никогда. Хотя он и не нашел в себе мужества принести
жертву во имя Франции, но никогда в жизни не совершит он ничего во вред
своей стране.
Она вернулась к своим книгам. Она читала о положении Жанны при дворе.
Жанне воздавались почести как спасительнице страны, ей поручалось
дальнейшее ведение войны, но по сути дела она была пленницей.
Как, наверное, страдает человек, привыкший действовать честно и
решительно, от такой жизни, - жизни, полной вынужденной нерешительности,
вынужденной половинчатости. С болью читала Симона, как Жанна значительную
часть отмеренного ей недолгого времени вынуждена была проводить в
отвратительной ей праздности, растрачивая силы на мелкие, пустячные дела.
Она занялась, например, разоблачением ясновидящей Катрин де Рошель.
Ссылаясь на свои видения, Катрин советовала заключить компромиссный мир с
герцогом Бургундским. По ночам к ней якобы являлась некая белая дама в
золотом одеянии и вещала пророчества. И вот однажды Жанна решила
бодрствовать вместе с Катрин, чтобы тоже удостоиться видения. Но после
полуночи Жанна уснула, и Бело-золотая явилась, разумеется, когда Жанна
спала. На следующий раз Жанна поступила уже умнее; она проспала весь день,
а всю ночь бодрствовала в ожидании Бело-золотой. Бело-золотая так и не
появилась, после чего Катрин, пророчица мира, мира любой ценой, была с
позором отправлена восвояси.
Еще какое-то время, которое Жанна с радостью употребила бы на изгнание
врагов из родной страны, она, так как ничего лучшего ей не представлялось,
потратила на раздобывание приданого для одной из своих подруг, некоей
Эллиот Пауэр. Симона, чуть не стыдясь за Жанну, читала, как добивалась
Жанна почетных даров от освобожденного ею города Тура для этой Эллиот
Пауэр, выходившей замуж. Эллиот Пауэр была дочерью шотландского живописца
Хемиша Пауэра, который расписал знамя для Жанны. Советники города Тура
многократно и подолгу заседали по этому вопросу, но так ни к чему и не
пришли. Город Тур не разрешил выдать приданое: правда, в знак
признательности и уважения к Жанне, город постановил устроить в день
венчания Жанниной подруги молебствие и торжественно преподнести брачащимся
хлеб и вино. Симона вздохнула: трудно добиться от людей чего-либо
большего, чем признательность и уважение.
В эти месяцы полусна и застоя Жанна была очень одинока. Ее друзья были
далеко и не подавали о себе вестей. Вот, например, Иоланта Анжуйская,
королева Сицилии, могущественная покровительница Жанны; по мнению автора
большой черной ученой книги, она тайно, без ведома Жанны, с самого начала
руководила ее действиями. Роль Жанны в планах Иоланты состояла в том,
чтобы в качестве посланницы небес укрепить в колеблющемся дофине и его
народе веру в законность притязаний дофина на престол. Когда Жанна
добивалась короны для дофина, королева разными путями посылала ей
дружеские вести, а теперь, не нуждаясь более в избраннице божией, она
совсем не давала о себе знать. Другие друзья Жанны, Жиль де Рэ и еще
некоторые, из числа молодых генералов, получили назначение в отдаленные
края. Вместо них к Жанне приставили сира д'Альбре: он повсюду сопровождал
ее и неотст

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися