Тибор Фишер. Коллекционная вещь

страница №2

рмочет себе под нос юнец.
- Ой, да он разбился! - Юнец не ошибся, он роняет меня на пол, отчего я
действительно распадаюсь на три части. Думают, неучи, что от этого я потеряю
в цене. Да я, по самым скромным подсчетам, стою раза в три больше его
колымаги! Юнец выносит микроволновую печь, телевизор, вполне приличный
чемодан, связку нот, лампы, книжную полку, автоответчик, комнатные растения,
стиральную машину и стулья, Никки же тем временем стягивает с себя леггинсы
и акробатическое трико. И то и другое - хоть выжимай. Возвращается
«грузчик», вид у него такой, будто обнаженные женщины -
постоянные соучастницы его преступлений.
- Перепихнемся? - проявляет инициативу она. Он, по-видимому, не против,
вот только никак не может взять в толк, с какой стати она хочет
воспользоваться не тахтой, а столом у самого окна.
- Там нас будет не видно, - робко высказывается в пользу тахты он.
Неописуемое удовольствие продолжается семь минут шестнадцать секунд; в
решающий момент Никки, надсадно хрипя, высовывается из окна - и в ту же
секунду у стола подламывается ножка.
- Невезуха, - констатирует «грузчик». - За этот стол можно
было б не меньше трешки получить. Как нечего делать.
Юнец отсчитывает Никки обещанные банкноты, и она, дождавшись, когда он
погрузится и уедет, звонит в полицию. Упавшая без ведома Никки, я, вновь без
ведома Никки, собираюсь с силами и зализываю нанесенные мне раны.
Является все тот же полицейский. Солидные физические нагрузки помогают
Никки вполне правдоподобно симулировать горечь невосполнимой утраты.
- Иногда бывает, они возвращаются, - изрекает полицейский. - Ключи в
прошлый раз пропадали?
Он интересуется, где Роза. Никки объясняет: Розы нет, и вернется она
только вечером.
Спустя некоторое время звонит Роза. Никки разыгрывает блестящий этюд на
тему «Я так расстроена, что не могу говорить», голос у нее после
каждого слова исправно срывается, она горько оплакивает украденное, уверяет,
что грабители позарились даже на ее нижнее белье. Роза же позвонила сказать,
что у нее сломалась машина, и просит Никки к ужину ее не ждать. Узнав о
случившемся, она, как может, успокаивает бедняжку.
Никки идет в ванную, открывает настенный шкафчик и проверяет, сколько в
упаковке таблеток аспирина. Понятно, что с помощью аспирина она собирается
сыграть пантомиму «Я этого не перенесла», однако тут важно,
во-первых, аспирином не злоупотреблять, во-вторых, лечь на видном месте и,
в-третьих, дать понять, что промывание желудка ей противопоказано.
Согласитесь, странно, что при таком недюжинном вероломстве, при полнейшем
отсутствии совести и принципов, да еще неуемном желании разрушать чужие
жизни наша красотка владеет в этом мире всего-то рюкзаком с двумя-тремя
блузками, леггинсами и акробатическим трико; такая, как Никки, вполне могла
бы стоять у руля какого-нибудь не очень большого государства.
С наступлением сумерек полицейский является вновь.
- Ваша подруга еще не вернулась? - Он подчеркнуто вежлив.
- Нет.
- А я вот... сменился с дежурства. Пришел к вам... не как полицейский,
так сказать... В общем, вы меня поняли, да?
- И не стыдно?
- Чего там... полицейские ведь тоже люди...
- Это вы-то люди? - Никки хмыкает. - Ладно, заходи, можешь подождать
ее, если хочешь. Часок-другой.
Ее энергии можно только позавидовать; видно, что Никки устала, и все
же, как истинный чемпион, она всегда готова дать бой. И победить.
Разумеется, ей ничего не стоит, при ее-то ненасытном темпераменте, просто
стянуть с него штаны - за последние шесть тысяч лет мужчины, насколько мне
известно, противились этому желанию лишь дважды, - но ей хочется увидеть не
его детородный орган, а поруганную добродетель. Она прячет глаза под густыми
ресницами и некоторое время с придыханием слушает его истории про то, что он
увидел за закрытыми для посторонних взглядов дверями. Когда переигрывают на
сцене, могут и освистать, - за пределами же театра наигрыш, как правило,
приносит успех.
На полицейского Роза произвела, вероятно, неизгладимое впечатление, ибо
на Никки он спикировал лишь через пятьдесят шесть минут после прихода. И в
ту же секунду был распеленут и обесчещен. Стоит и, не отрываясь, пялится
вниз - собственными глазами хочет увидеть, что делают с его прибором. Через
три минуты восемь секунд Никки подымает глаза и приказывает:
«Кончай». Он подчиняется, семя извергается в потолок, после чего
Никки предлагается ряд медикаментозных средств, которые он отбирает у
школьников, когда читает им лекции о подростковой наркомании. Никки
благосклонно принимает дары. Он безуспешно пытается открыть банку
маринованной свеклы. «Ничего не понимаю, - говорит он в дверях, - член
при мне уже двадцать восемь лет, а ты с ним управляешься куда лучше, чем
я».
А вот и хозяйка квартиры. Никки придвигает ей единственный оставшийся
стул. Невозможно не восхищаться стойкостью Розы перед лицом несчастий.
Что-то удерживает ее от того, чтобы в бессильной ярости скрежетать зубами.
Это что-то - одиночество; она одинока - я-то чувствую. Она страдает,
му-у-у-учается - но не из-за того, что случилось с ее квартирой.
Подходит ко мне. Ее пальцы касаются меня. Я понимаю, ей хочется не
рассказывать, а слушать. И тогда я повествую ей про...



Мое любимое кораблекрушение



Корабль снарядили в Библос еще в те времена, когда в Трое героев было
больше, чем в Афинах, втрое. Пускаться в плавание в такое время года было
ошибкой. Небо было чернее, чем зимней ночью; надвигался шторм. Паруса были
подняты нуждой, жадностью и глупостью.
На корабле было двое молодых людей: Швабра (юношу прозвали так из-за
его длинных волос) и дочь художника, чья красота завоевала бы целый город -
не то что небольшое судно.
Швабра был молод и энергичен и на жизнь зарабатывал тем, что устраивал
показательные заплывы, плавал баттерфляем с острова на остров или
наперегонки с галерами, выделывал в воде акробатические трюки. Корабль наш
был невелик, и наверняка не мне одной приходило в голову, что пловец и дочь
художника составили бы прекрасную пару.
Дочь художника была девушкой общительной, она шутила с матросами, была
ласкова с болезненного вида купцом-мечтателем, что днями и ночами грезил,
как у него будет когда-нибудь собственная плантация, интересовалась, сколько
морских миль в час делает наш корабль, и щебетала со всеми, кроме Швабры,
который в ее присутствии рта раскрыть не мог. Он исправно провожал ее
глазами, но так боялся сказать что-то не то, что не говорил ничего. Пошел
уже третий день пути, а он еще ни разу к ней не обратился, что на таком
крохотном суденышке требовало, согласитесь, немалого искусства; он молча, с
серьезным видом сидел, накрывшись каким-то тряпьем и не принимая никакого
участия в разговорах о погоде, о том, как следует готовить тунца, почем в
этом году зерно и вправду ли хорши кафторские серьги.
Буря налетела внезапно, но не настолько, чтобы путешественники не
успели задуматься о своей незавидной судьбе. Капитан плакал навзрыд. Зашел
спор о том, к каким богам взывать о помощи. Сказать, что все кругом
погрузилось в кромешный мрак, значит не сказать ничего. В этой ледяной,
мрачной бездне любой ради спасения собственной шкуры наверняка передушил бы
не задумываясь любимых жен и детей.
Море привольно гуляло по палубе, нежно лаская ноги капитана и рулевого,
которые, стоя по колено в воде, вцепились друг другу в глотки. Один из
членов команды завернулся в козлиную шкуру, от которой в такой шторм пользы
было ничуть не больше, чем от стакана воды во время лесного пожара.
- Залезай! - предложил он место под козлиной шкурой купцу-мечтателю,
медленно, но верно уходившему под воду. - Шкура выпьет все море без остатка.
- Ты за меня не волнуйся, - откликнулся купец-мечтатель.
- Ветер и волны разнесут наш корабль на пятьдесят семь частей!
- Это ты сказал, а не я.
- Мы тонем!
- Не понимаю, почему ты так мрачно настроен. Для паники нет никаких
оснований.
Дочь художника сорвала браслеты, решила было избавиться и от серег -
золотых, с висячими дельфинами, но, сообразив, что нашедшие ее тело
обойдутся с ним лучше, если на ней будут дорогие украшения, серьги не
тронула и устремила бесстрастный взор на море цвета застывших чернил. Луна в
ужасе отвернулась. Одежды девушки пали к ее ногам - вода же, напротив,
поднималась к голове. И тут она увидела протянутую к ней руку.
- Постой. Давай уйдем вместе, - молвил Швабра. Они берутся за руки и,
прежде чем палуба уходит у них из-под ног, успевают сделать вместе несколько
нетвердых шагов. Мне довелось наблюдать, как за руки берутся два миллиона
четыреста тысяч девятьсот двадцать семь пар, однако даже я ни разу не
видела, чтобы трогали друг друга так трогательно.
Я погружаюсь в тишь морского дна, выпуская встречным курсом пузырьки
воздуха - буль-буль-буль - на бурную поверхность моря, и мои пузырьки
смешиваются с пузырьками того, кто, уходя под воду, успевает выдохнуть:
«Для паники... оснований». Перед смертью все равны.
(Тебе, должно быть, интересно, Роза, что было дальше со Шваброй и с
дочерью художника. Ты хочешь знать, что с ними произошло? Я - тоже. Я
пытаюсь угадать их черты в каждом лице, которое вижу.)
Убаюканная моей историей, Роза погружается в глубокий сон - как иные в
глубокую морскую пучину.
Где водится макрель, морские улитки и белокорый палтус. Только давайте
не будем про палтусов - белокорых и чернокорых. Больше меня про палтусов не
знает никто. Миллионы палтусов не пали так низко, как я. Бог с ними. Если б
не палтусы, я, быть может, обратно на землю и не вернулась. Хороший палтус -
мертвый палтус. Тот, кого мы прожевываем и перевариваем. Пытаешься
схорониться в иле, в песке - как бы не так, везде тебя подстерегает
какой-нибудь опалтус. То ли дело морской угорь с серьгой. На сегодняшний
день мне попался всего один морской угорь с серьгой. Серебряной.
Первоклассная работа.



Никки. День пятый



Роза и на этот раз отбывает рано. Перед тем как уйти, достает из сумки
каталог и оставляет его на столе. Очень напрасно. На обложке - репродукция
вазы с головой Горгоны. Отличного качества репродукция. Копия. Копия с копии
копии копии. А может, даже копия с копии копии копии копии. Афинская. И не
самая лучшая. Моя дальняя родственница. Седьмая вода на киселе.
Никки берет в руки каталог и, к моему крайнему неудовольствию, с
любопытством разглядывает вазу на обложке. Ее интерес, к сожалению,
напоминает мне про...



Бесконечную ненависть (которая никогда не кончается)



Дело было в гончарной мастерской.
- Кто-то, надо думать, ее сделал, - говорит мастер. - Или принес. Вазы
же сами в мастерскую не войдут, если она им чем-то приглянулась, верно?
- Никто сюда не входил и отсюда не выходил, - уверяют в один голос
подмастерья, которые провели здесь всю ночь - душную коринфскую ночь.
- Откуда же она тогда тут взялась? - Мастер сердится и бьет одного из
подмастерьев. - Не хватало еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь богатый
бездельник и предъявил на нее свои права. Нам грозят большие неприятности.
Нас обвинят в воровстве. Ступай и скажи всем, что мы нашли вазу.
- Чего это он сегодня сам не свой? - спрашивает один подмастерье
другого.
- Зубы у него гнилые, вот и злится, - отвечает другой.
Они не замечают, что старый кувшин для питьевой воды куда-то подевался.
На его месте теперь стою я - изумительная по красоте амфора с двумя ручками
и с головой Горгоны. Я представила себе скорую перемену декораций. Еще бы,
без товара ведь нет навара. Все подходили и внимательно меня разглядывали;
исполнение и цвет вызвали единодушное восхищение.
Гончары, понятное дело, решили попробовать меня скопировать; когда
знаешь, что в принципе такое возможно, уже легче. Попытку предприняли все,
однако лучшего результата добился самый молодой гончар: Горгона ему удалась
не слишком, зато глазурь получилась выше всяких похвал.
Когда копию достали из печи, все столпились вокруг и захлопали в ладоши
- по-моему, гораздо громче, чем следовало. Все заговорили одновременно, а
громче всех - рябой гончар, и, вместо того чтобы разругать работу, выявить
все, даже самые незначительные, недостатки и начисто пренебречь ее
своеобразием, гончары лишь восхищенно качали головами.
- Ваза, которую ты нашел, хороша, спору нет, но эта - в жизни не видел
ничего подобного. Она - живая. Ты же знаешь, по вечерам я люблю приходить
сюда и преуменьшать достоинства твоих изделий, уже двадцать лет я отпускаю
самые нелестные замечания в твой адрес, в адрес твоих друзей и твоей семьи.
Но сейчас я умолкаю. Это - истинный шедевр.
Остальные гончары, обступив новоиспеченную вазу, кивали в знак
согласия: «Лучшей вазы нам за всю свою жизнь не обжечь».
Подмастерье был на седьмом небе от счастья, я же понемногу начинала выходить
из себя.
- У вазы, которую ты обнаружил, - сказал Рябой, - линии грубые и вялые,
от этой же веет жизнью.
Вскоре богатеи, те, что не отправились на игры в модную тогда Олимпию,
явились и стали предлагать за мои копии любые деньги, после чего гончары не
только из нашей, но и из соседних мастерских взялись за Горгон всерьез.
Горгоны, правда, получались не ахти какие, однако деньги покупатели платили
за них сумасшедшие. Меня же так и не продали. Как бы мне хотелось объяснить
это тем, что хозяин мастерской оставил меня у себя из чувства благодарности,
но такое объяснение было бы ложью. Напротив, чтобы сбыть меня с рук, он
каждый день делал все возможное. «Дешевая подделка мне не
нужна», - говорили покупатели, даже когда хозяин готов был уступить
меня по самой смехотворной цене, и такие отказы были отнюдь не самые грубые.
И я объявила войну. Мне, изобретшей красоту и подчинившей себе свет и
тень, не слишком нравилось, когда умаляли мое достоинство. Разве не
благодаря мне память из тьмы рассудка вырвалась на свет, разве не благодаря
мне личное достояние стало общественным? У Кадма свои линии, у меня - свои.
Я указала им, где таится истинная красота; все второсортное наказуемо.
1648 - таково число брошенных об пол Горгон.



Никки торгуется



Никки отшвыривает каталог.
Вот и настал мой час. Когда-нибудь это должно было случиться.
«Такую и в магазин-то не снесешь», - цедит Никки. Я в ее руках -
в прямом и переносном смысле. Сегодня меня крадут в три тысячи двести
девятый раз, если не считать ста двух случаев, когда меня брали под честное
слово - и не возвращали.
Хотя Никки только что изучила аукционный каталог, меня она античной
вазой считать отказывается. В этом, собственно, проблема искусства, и не
только искусства; главное ведь - не обмануть ожидания. Остается только
пожалеть о всех тех бесценных вещах, которые выбросили вместе с мусором, о
сокровищах, которые переплавили, о гениальных мыслях, которыми подтерлись
невежественные олухи.
Меня запихивают в сумку вместе с миксером, ночником, красным
будильником и пепельницей кричащего цвета. Никки явно решила съехать с
Розиной квартиры не раньше, чем вынесет из нее все, что хоть чего-то стоит.
Перед уходом Роза предупредила, что отсутствовать будет два дня.
Никки несет нас по оживленной улице; в подъезде у автобусной остановки
совокупляется чернокожая пара. «Чего уставились?!» - кричит
стоящим на остановке чернокожий.
Мы входим в лавку старьевщика, Никки представляет нас владельцу, и тот
смотрит на нас с таким нескрываемым презрением, словно мы мартышки в цирке,
- и не потому, что собирается, изобразив благородное негодование, выставить
нас за дверь, а потому, что он, как и все торгующие подержанным товаром,
упивается собственным жестокосердием - в особенности по отношению к
отчаявшимся и нуждающимся.
Никки подходит к старьевщику, изобразив на челе невыразимую тоску, и,
дабы жалость могла заручиться более мощным союзником, расстегивает, несмотря
на холодный день, верхнюю пуговку на блузке. Пульс у старьевщика мгновенно
учащается - и не от вида вторичных половых признаков, а в предчувствии
непереносимых душевных страданий просительницы.
Принесенные Никки вещи он перебирает с таким отвращением, словно их
только что в его присутствии облизали своими смрадными языками прокаженные.
- Вот эту вещицу, - говорит Никки, когда в его лапах оказываюсь я, - я
бы ни за что не продала, если б сынишке срочно не понадобилась операция.
Мама подарила мне ее перед смертью. По-моему, она старинная.
Дыхание учащается, от волнения старьевщик начинает раскачиваться с
пятки на носок и обратно. Его член призывно шуршит в своей сатиновой норке.
- Это по-вашему.
- Чего-то же она стоит... - мямлит Никки, изо всех сил, чтобы на глаза
навернулись слезы, прикусив губу.
Меня, точно засохшую коровью лепешку, брезгливо держат двумя
растопыренными пальцами - большим и указательным.
- Да, стоит. Ломаный грош в базарный день. На такие цветочные горшки,
как этот, давно уже спроса нет. И не припомню, когда последний раз приходили
и интересовались, нет ли у меня такого вот аляповатого цветочного горшка.
По правде сказать, трудно себе представить, чтобы кому-то, даже по
крайней необходимости, пришло в голову сюда прийти, тем более чем-то
интересоваться. Воздух затхлый, с гнильцой, а товар и того хуже: вещи,
брошенные на произвол судьбы, никому не нужные, никем не любимые; все, что
имеет хоть какую-то цену, давно вылетело отсюда, словно пузырьки воздуха,
которые, обгоняя друг друга, рвутся вон из воды. Беру старьевщика на
заметку: если представится случай, непременно воздам ему по заслугам.
Выставляет нас всех на прилавке в один ряд, выравнивает. Миксер еще совсем
новый.
- Что, поиздержалась, малютка? - Он ждет от нее суровой правды, она же
повторяет затверженный монолог про сынишку, больницу и отсутствие игрушек.
Опять учащенный пульс. - Один фунт. - От взгляда, который бросает на него
Никки, старьевщик чуть не падает в обморок. Он читает в ее глазах боль,
тогда как в них черным по белому написана ярость. Нет, она не обиделась:
сумма, которую он предложил, не обидна, ибо это не сумма. Это - смех. С тем
же успехом он мог помочиться ей на голову. Ведет он себя, прямо скажем,
неосмотрительно - какой бы там Никки ни была, безобидной ее уж никак не
назовешь. Вот достанет сейчас ножик, который принесла в сапоге, и выпотрошит
сначала его самого, а потом и его кубышку - будет тогда знать! Старьевщик
злобен, но постоять за себя не может - это видно.
Она кладет нас обратно в сумку и идет к двери. Чувствуя, что потеха
заканчивается и что хныкать и глотать слезы ее уже не заставишь, старьевщик
выкладывает за нас десятку - «за твои прелестные глазки». Ради
этой суммы, считает Никки, идти в лавку старьевщика не стоило, но
заключительная попытка превратить имущество Розы в денежные знаки ее
несколько утомила.
Меня ставят рядом с бархатным жирафом, в котором жизни ничуть не
меньше, чем в настоящем, компанией механических пингвинов и пингвинчиков со
сломанным заводом и керамическим барсуком в хлопчато-бумажных бриджах для
игры в крикет. Этот артефакт уникален. Принадлежать он никому не мог. У
такого, как он, не могло быть хозяина, он бесхозен по определению, он
постоянно ждет, что его наконец-то оценят по достоинству, - и никогда не
дождется. Вид его вызывает отчаяние. Это - пария, которого по чистому
недоразумению передают из рук в руки, а не топчут ногами. Он и создан-то
единственно ради того, чтобы быть отвергнутым. Его подбросили, а не купили.
Старьевщик не меняет нижнее белье уже третий день.



Мумия, которой хотелось обратно в землю



Бархатный жираф напоминает мне мумию, вместе с которой меня предали
земле. Когда нас отрыли кладбищенские воры, я, надо сказать, была им
благодарна: все мы любим болтаться без дела, но не тысячу же лет! Ничего
особенного мумия собой не представляла: до смерти это был преуспевающий
надсмотрщик на фиговых плантациях, которому посчастливилось умереть
естественной смертью и заработать и воспроизвести достаточно, чтобы вечный
покой разделили с ним предметы старины, я в том числе.
Со своим надсмотрщиком мне довелось встретиться вновь только после
того, как я поменяла нескольких хозяев. Кладбищенских воров, которые
извлекли меня из могилы, мумия интересовала меньше всего. Со своим
сомогильником я соединилась спустя несколько десятков лет благодаря Чудоносу
(номер сто шестнадцать), котоый был одним из самых хитроумных кладбищенских
грабителей, а вернее, грабителем кладбищенских грабителей. Он не видел
большого смысла в том, чтобы в поте лица раскапывать могилы, блуждать по
склепам, копаясь в расселинах и ежесекундно рискуя навлечь на себя гнев
давно ушедших, но, быть может, и не умерших богов. Чудонос предпочитал
дождаться, пока другие злоумышленники, разграбив могилу, отправятся в
обратный путь, и подстерегал их у городских ворот.
- А моя доля где? - недоумевал ограбленный грабитель, когда меня
вырвали у него из рук.
- Свою долю ты уже получил, - ответил ему Чудонос. - Ты ведь еще
дышишь. - После чего Чудонос возвратился домой, опасаясь, как бы кому-нибудь
еще не пришло в голову переквалифицироваться из кладбищенских грабителей в
грабителей кладбищенских грабителей.
Его чудо-нос больших хлопот ему не доставлял. Происходило это по двум
причинам. Во-первых, когда люди готовы умереть за идею, они, по моим
наблюдениям, не стремятся умереть за шутку. А во-вторых, нос у него был
таких размеров, что все шутки на эту тему были слишком очевидны.
Преувеличение превращает заурядное в смешное, однако сверхпреувеличение
низводит смешное до заурядного. Это ведь, в сущности, все равно что
попытаться рассмешить собеседника, глубокомысленно заметив: «Сегодня
солнечный день». Поэтому к своему носу Чудонос относился спокойно и
хранил в нем кое-какие фрукты небольшого размера.
Деньги для Чудоноса были источником неисчислимых страданий. Днем дела у
него шли хорошо, зато по ночам он мучился бессонницей, снедаемый горькой
мыслью о том, что у других дела идут еще лучше. Если к примеру, он продавал
александрийскому купцу голубого гиппопотама за пятерку, то под покровом ночи
ему виделось, как этот же купец, ухмыляясь, перепродает гиппопотама за
пятьдесят. Затем он видел, как какой-то другой заморский купец, громко
смеясь, продает того же гиппопотама за сотню. Уже под утро некто третий
среди бескрайних степей продавал гиппопотама уже за пять сотен, и, наконец,
еще один счастливчик, катаясь со смеху среди льдов Крайнего Севера, продавал
гиппопотама за тысячу. «Да они смеются надо мной!» Этот кошмар
преследовал его долгое время.
- Пять, - предлагал купец.
- Десять, - говорил Чудонос.
- Хорошо, семь, - с неохотой уступал купец.
- Двадцать, - говорил Чудонос.
- Я же сказал «семь», - удивлялся купец.
- Тридцать, - говорил Чудонос.
- Послушай, мне будет очень непросто найти кого-то, кто дал бы за него
десятку. Этими голубыми гиппопотамами я торгую уже больше года.
- Сорок, - говорил Чудонос, начиная злиться. Купец вынужден был
прибегать к помощи родни, в том числе жены и двух дочерей, чтобы выгнать из
дома Чудоноса, который лез на рожон: «Обмануть меня решили,
да?!» Прежние покупатели не желали больше иметь с ним дело, поскольку,
во-первых, с ним было совершенно невозможно договориться о цене, а
во-вторых, гнать его из дому приходилось по вечерам, когда вся семья была
занята стряпней.
Чудонос отправился в Тир, где принялся спрашивать, как найти купцов,
торгующих голубыми гиппопотамами. Когда же его привели к такому купцу, он
ударил его кулаком в живот, а затем повалил на пол и начал бить ногами,
приговаривая: «Обмануть меня решил, да?! Дурака нашел, да?! Думал
посмеяться надо мной?! Будь прокляты твои деньги!»
Второго купца, даже не удосужившись показать ему голубого гиппопотама,
Чудонос хватил головой о резной стол красного дерева, заметив: «Что ж
ты не смеешься?! Язык прикусил, да?» Стоило ему увидеть третьего
купца, как он тут же отправил его в нокаут со словами: «Засунь в
задницу свои деньги, понял?» Поползли слухи.
Из-за всего этого, а также потому, что уже очень давно он задумал
хорошенько проучить посмеявшегося над ним купца с Крайнего Севера, Чудонос
вместесо своим товаром сел на корабль, отправлявшийся в Константинополь.
Была у него с собой и мумия: в то время европейцы любили за чаем распеленать
мумию-другую, и Чудонос надеялся, что ему удастся выгодно ее продать. Он не
замечал, что всю дорогу матросы исподтишка подсмеиваются над ним: они-то
знали, что за содержимое одной пирамиды Чудонос заплатил кладбищенским ворам
впятеро больше обычного.
В Константинополе Чудонос посетил нескольких купцов, говоривших
по-арабски, но они предложили ему ту же цену, которую он с негодованием
отверг в Александрии. Он отправился в Венецию, но там ему давали еще меньше.
Чтобы двигаться дальше, он распродал все что имел, однако монеты ему дали
фальшивые, и, когда он попытался ими расплатиться, его арестовали. Тем
веменем почти все его имущество погибло от невесть откуда взявшегося
землетрясения.
После того как были розданы взятки тюремщикам и уплачено писцу за
письмо на латыни, в котором, как полагал Чудонос, он выдавался за человека
состоятельного и знатного, в действительности же был выставлен отъявленным
негодяем, которого следовало медленно (шутка писца - имелось в виду
«немедленно») побить палками, - у Чудоноса не осталось ничего,
кроме меня, голубого гиппопотама в левом кармане и мумии. И тем не менее,
невзирая на все злоключения, наш герой продолжал продвигаться на север. Он
шел босиком, страдал от мучительной зубной боли - однако верил: удача не за
горами.
Чудонос не ошибся: за горами никакой удачи не было, за горами был
глубокий снег и город Хельсинки. В Хельсинки нас незамедлительно доставили к
местному юристу, собирателю курьезов, коллекционеру, который готов был
приобрести любой, даже самый экзотический хлам.
Входим, и Чудонос сразу же понимает: перед ним Он, Великий Насмешник,
тот, кого искал он столько времени. Чудонос не обращает никакого внимания на
двухголового теленка, трехметровых крыс, на всевозможных уродцев, клыки
мамонта и прочие сваленные как попало курьезы. Он сразу же забывает про все
выпавшие на его долю злоключения, про то, что на днях он отморозил три
пальца на одной ноге и два на другой. Он демонстрирует коллекционеру меня и
мумию: будь что будет, пан или пропал.
Есть у человека одна потребность, которая почти столь же насущна, как
потребность в сне, пище или в воде, но поскольку потребность эта в сравнении
с любой физической не столь сильна и мучительна, мы порой ее недооцениваем.
Эта потребность - жить по правилам. Правила правят миром. Стоит нам
пренебречь одним сводом правил, как на смену ему тут же возникает другой.
Солнце всходит - солнце заходит. Вы курите вашим богам фимиам - они вам за
это даруют здоровье. Идешь в магазин желаний - и приобретаешь товар. Мне,
пожалуйста, волны поменьше. А мне - урожай побольше. Для взрослых правила -
то же, что для младенца соска или погремушка. Если подыхает твоя любимая
свинья - значит, на это существует какое-то правило. Нет ничего страшнее,
чем отсутствие правил. Люди готовы превозносить самые худшие правила - лишь
бы только небосвод не обрушился на них беспричинно, против правил. Что может
быть хуже, чем фортуна, спущенная с поводка?!
Существует категория людей, которых я, по аналогии с правдоискателями,
называю «правилоискателями». Все они, не важно как и где,
устанавливают свои правила. Не ешь это. Не ешь то. Не полагается носить
больше шести серег одновременно. На первом свидании не целуются. Если A, B и
C хотят продать свое пиво, все гда найдется D, который за них это пиво
продаст. Надо же как-то сбалансировать законодательную, исполительную и
судебную власть. К черту удачу - им правила подавай. Правил становится тем
больше, чем громче люди ими похваляются - как если бы от правил хоть в малой
степени зависел их успех! Отсюда же притягательная сила таинственности:
лучшие правила - под прилавком.
Юрист (Паразитиссимус под номером пять тысяч четыреста тридцать два) с
любопытством разглядывает мумию. Бывший надсмотрщик фиговых плантаций
выглядит, прямо скажем, неважнецки; из-за того, что он неоднократно мокнул
под дождем и падал в грязь, на плечах у него вырос гигантский бледно-зеленый
гриб. Вид у гриба довольно аппетитный.
- У меня уже два таких, - говорит Паразитиссимус. - Приобрел их в
прошлом году. Гриб, впрочем, недурен. Что же до голубого гиппопотама... - И
он показывает пальцем на полку, где красуются сразу три миниатюрных голубых
гиппопотамчика.
Чудонос озадачен, но когда безошибочным международным жестом,
однозначно читающимся: «Говорю же, нет. Проваливай со своим товаром
куда подальше!» - Паразитиссимус ставит точки над i, он, хоть и с
некоторым опозданием, прозревает. Все кончено. Последние надежды втоптаны в
грязь.
В эту самую минуту в дом врывается местный землепашец. Падает ниц на
ковер и дрожащим от волнения голосом изрекает:
- Ваше паразитичество, я нашел чудо из чудес, - и достает громадную
замороженную игуану. - Дракон, ваше паразитичество. Юный дракон.
Паразитиссимус его воодушевления не разделяет. Он идет к книге, находит
в ней соответствующую иллюстрацию и демонстрирует ее землепашцу:
- Что это?
- Дракон, ваше паразитичество.
- Ничего подобного. Позволь, я познакомлю тебя с буквами
«и», «г», «у», «а»,
«н», и уверен, ты помнишь нашу старую знакомую, букву
«а». Игуана - рептилия из далекой Америки.
- Но каким образом это существо оказалось здесь? У нее ведь нет
крыльев.
- Об этом же наверняка подумала перед смертью и твоя игуана - если к
игуанам вообще применимо слово «думать». Посмотри на эту
иллюстрацию повяимательней, и ты заметишь на заднем плане пьяного моряка,
который оплакивает свою пропавшую игуану. Спасибо, конечно, что принес
показать, но у меня уже есть два экземпляра покрупнее.
Землепашец молча взирает на свою рухнувшую надежду. Чудонос теряет
терпение. Он вооружается замороженной игуаной и пытается нанести
Паразитиссимусу удар, однако его мишень неплохо знакома с людьми, которые
хотят нанести ей тяжкие увечья; используя в качестве щита бывшего
надсмотрщика фиговых плантаций, юрист от удара уклоняется. Они пляшут по
комнате, нанося поправимый и непоправимый ущерб бесценным экспонатам, и
землепашец, дабы снискать расположение юриста, впивается четырьмя имеющимися
в наличии зубами Чудоносу в ляжку. Появляются слуги, и, отбиваясь тем же
самым холодным оружием, Чудонос выбегает из дому на бескрайнюю снежную
равнину.
Заключение. Чудоноса обнаружили весной, когда он оттаял и упал с
дерева, все это время служившего ему приютом. Паразитиссимус снял с него
посмертную маску, чтобы, рассказывая о размерах его носа, не быть
голословным.
Я и голубой гиппопотам пополнили - без лишних слов - коллекцию юриста.
Мумию никто брать не хотел. Извлеченная из могилы, переходившая от
одного грабителя к другому, испытавшая презрение многих купцов, она
проделала расстояние в тысячи миль и вот теперь вновь должна была оказаться
под землей. Посмертное фиаско. Слух об этом дошел до местного священника,
который забрал мумию в церковь, решив похоронить ее по христианскому обряду.
Священник считал своим долгом приобщать язычников к церкви и представившейся
возможности, разумеется, упустить не мог.
Замороженная игуана исчезла не менее таинственно, чем появилась. И тут
мы вступаем в область невероятного. Невероятное встречается в нашей жизни
довольно часто. Правда, далеко не все окружающие нас чудеса так же
экзотичны, как история о кладбищенском воре из Египта, который попытался
избить финского стряпчего обледеневшей ящерицей; в то же время окружающие
нас чудеса отнюдь не менее невероятны оттого, что в них не фигурируют
замороженные игуаны. Невероятное является нам не только в образе
замороженной игуаны, но и в образе нелюбимой мебели, соседа-домоседа,
неразделенной любви и неинтересной работы.
Невероятное, иными словами, - это высшее проявление вероятного.



В лавке старьевщика



Старьевщик провожает Никки глазами; он рад, что ему удалось лицезреть
униженную красоту (а еще говорят, что красивым сопутствует удача!), и
разочарован, что не смог выжать из нее побольше слез. То же, что Никки
сбросила с себя маску страдалицы еще до того, как зажала в кулачке десять
фунтов, - не в счет. Глупость не мелочна.
Надо бы сориентироваться. Что может быть страшнее, чем неожиданно
обнаружить у себя за спиной амфору высотой восемь футов, которая вдобавок
строит тебе гримасы?! Люди в таких случаях склонны во всем обвинять себя,
они перестают верить своим глазам и теряют покой. Вот почему примерно раз в
триста лет я над собой работаю.
Даже для меня, повидавшей в своей керамической жизни немало, условия
здесь не самые лучшие: с потолка стекает какая-то вонючая жижа. На стенах, в
шестнадцати местах, - плесень. О бактериях я уж и не говорю. Не успела я
припомнить триста девятнадцать ситуаций, когда мне пришлось еще хуже, чем
сейчас, как в лавку вошла женщина.
Впрочем, те, кто не обладает моей обостренной наблюдательностью,
женщину в этом существе могли бы с первого взгляда и не признать.
Очень крупная. Верно, это не самая крупная женщина из всех, кого мне
приходилось видеть, но в моей коллекции она занимает почетное шестое место,
отставая от женщины, вошедшей в первую пятерку, всего на пять фунтов. Весит
она от трехсот тридцати двух до трехсот тридцати пяти фунтов - столько же,
сколько пять спяших шумерских уток (весом в два таланта, разуме-е-е-ется)
или же почти три тысячи бездыханных полевок. (Меры веса и длины, к слову
сказать, не менее важны, чем правила, ибо без них мы лишаем себя
удовольствия обманывать: племена, которые разводили полевок и использовали
их в качестве меры веса, стали вскоре их откармливать или же просто набивать
песком; подобная мера веса, при всей ее очевидности, так и не привилась,
однако лично мне всегда нравилась.)
Шесть футов четыре дюйма. Рост, согласитесь, тоже вполне солидный. Эта
женщина столь велика, что все помещение начинает вдруг казаться хрупким,
непрочным; легко представляешь себе, что через стену она может войти без
всякого труда, как через дверь. Волосы у нее совершенно белые, стрижены
коротко, не более чем на толщину пальца (я бы даже сказала, пальчика). В
ушах серьги: фигурка чем-то напоминает прохожего, рвущегося в горящее
здание, чтобы спасти детей.
От стоящей в дверях великанши в лавке вдруг стало тесно.
- Здесь только что была женщина. Я покупаю все, что она вам продала.
На ней белый кожаный пиджак; на спине - косо, неловко - подвешены два
крыла. И не кого-нибудь, а кондора, отовсюду торчат птичьи перья - тоже
кондора, тоже выкрашенные в белый цвет и тоже как попало. Старьевщик,
конечно же, удивлен такой крупной покупкой такого крупного покупателя, да
еще с такими крупными крыльями; удивлен, но не слишком: мы находимся в той
части города, где любая потуга на оригинальность только приветствуется.
Заработок - не главная цель в его жизни, а потому, чтобы взвинтить цену до
небес, ему требуется по меньшей мере несколько секунд. Он с безграничным
уважением поглаживает стоящие перед ним на прилавке предметы, он изо всех
сил старается быть повежливей, однако с непривычки фальшивит, переигрывает,
распространяя свою любовь не только на меня, но и на пингвинчиков, жирафа,
керамического барсука.
- Двести фунтов.
- А в глаз не хотите? - В ее вопросе сквозит такая теплота, такая
непосредственность, интонация вопроса настолько не соответствует его
содержанию, что мистер Утиль не сразу понимает, о чем речь; ему невдомек:
сила этой женщины велика, она может оторвать ему руки и ноги с такой же
легкостью, с какой ребенок отрывает лепестки у цветка.
Ухватив суть вопроса, он тут же теряет к нам всякий интерес, ибо в этой
части города принято не только ценить оригинальность, но и соблюдать
повышенные меры безопасности. Тем не менее она с готовностью платит ему сто
фунтов за весь комплект, и мы отбываем.
Мы выходим и видим, как навстречу по тротуару катит на велосипеде
чернокожий юноша. Он слушает плейер, на носу - это в ноябре-то! - черные
очки. Явно собирается сказать нам «пару ласковых». У моей
нынешней хозяйки, напротив, выражение лица ангельское. Он лениво объезжает
нас, проезжает еще футов десять и тогда только начинает громко
сквернословить. Мужчина в инвалидном кресле грузит детский велосипед в
прикрепленный к креслу прицеп; всего существует тридцать два способа
погрузить детский велосипед в прицеп (такого размера); это же - один из трех
способов грузить в прицеп детский велосипед, который вам не принадлежит. Еще
один мужчина заходит в обувной магазин купить черные туфли своей жене,
которая только что умерла. Средний пульс прохожих - семьдесят девять ударов
в минуту. Из шестидесяти находящихся в данный момент на улице прохожих
больше всего - четверо - думают о жареной картошке, еще двое - о том, что бы
они сделали с девушкой в шубке из леопарда. На проезжей части находятся в
это время семьдесят четыре транспортных средства.
Нас загружают в автофургон, и моя нынешняя хозяйка садится за руль,
отчего фургон жалобно стонет. Мы трогаемся, и вскоре становится ясно, что
едем мы в сторону Розиной квартиры. Припарковавшись за углом, великанша
достает сотовый телефон и набирает номер. В трубке раздается голос Никки;
моя хозяйка отключает телефон, на мгновение задумывается, заводит мотор - и
мы куда-то едем еще минут пятнадцать. Приезжаем мы в спортивный клуб, где
спортом занимаются не для того, чтобы сбросить лишний вес или похудеть в
талии, а для того, чтобы диктовать миру свои условия. Боксеры с
остервенением колотят по грушам, чтобы с еще большим остервенением колотить
людей. По залу прохаживаются великаны, чьих лиц почти не видно под буфами
мышц; впрочем, по сравнению с моей хозяйкой они не кажутся такими уж
великанами. Она здесь - единственная женщина, и ее приход вызывает всеобщее
внимание.
- Привет, Туша, - цедит один из великанов, ее знакомый. Раздается смех.
Кто-то оставил посреди зала штангу; Туша снова набирает Розин номер и,
убедившись, что Никки по-прежнему дома, хватает штангу, которую она способна
не только выжать вместе со штангистом, но и забросить обоих на крышу
соседнего дома, и начинает довольно, впрочем, неловко - завязывать ее узлом.
Разумеется, стоящие поблизости культуристы гогочут - в самом деле,
какой смысл тратить всю жизнь на то, чтобы отрывать от земли увесистые куски
металла, вдыхать терпкий запах чужих подмышек, если не иметь возможности
посмеяться над невиданно толстой женщиной, которая не владеет искусством
толчка и жима, да еще носит белый кожаный пиджак с нелепыми белыми крыльями
за плечами? Трое качков, чей совокупный интеллект примерно равен интеллекту
карандаша, как по команде поворачиваются к ней и разражаются громким смехом.
«А может, она ищет ссоры? - думаю я про себя. - И для этого любым
способом старается привлечь к себе внимание, вызвать смех».
- Так жирок не сбросишь, крошка, и не надейся, - замечает один из
качков, что с его стороны несправедливо: жира как такового у нее не так уж и
много, зато шире в плечах здесь нет никого. Слышу, как по залу пробежал
смешок - не в адрес Туши, а в предвкушении того, что должно неминуемо
произойти.
На шее у насмешника - рубец; на рубце вытатуировано: «Резать
здесь»; по всему видно: штангой он занимался и в тюрьме тоже. Сидел
себе, должно быть, за решеткой, качал мышцы в тюремном спортивном зале и в
ус не дул. Таких, как он, камера спасает от куда больших неприятностей.
Типичный придурок, природа не обделила его ростом и весом, и теперь он
каждый день начинает - и кончает - штангой. Не понимает только одного:
завод, который производит таких, как он, был запущен еще до ледникового
периода.
- На небеса ты не попадешь, можешь не беспокоиться. Даже верхом на
штанге. - Гомерический хохот. Туша переносит насмешки с поистине ангельским
терпением. До поры до времени.
- Сила и мышцы - вещи разные, - изрекает она наконец голоском
девятилетней школьницы. Все стонут от смеха - вот уж действительно святая
простота. - Сила не в мускулах, а в душе.
- «В душе!» - Зал сотрясается от дружного хохота.
- Спорим? - предлагает она.
Тут бы качкам, будь у них в мозгах хоть одна извилина, заткнуться и
отойти. Но они не понимают, с кем имеют дело.
- Ставлю сотню, что я выносливей вас всех, - провозглашает Туша.
- Да ну? - не верит своим ушам Рубец.
- Именно так. - С этими словами Туша извлекает из кармана деньги и две
зажигалки, одну синюю, другую красную. Рубец мечется по залу в поисках
сотни. - Выбирай зажигалку, - говорит она. Он берет синюю зажигалку в правую
руку, на которую ладонью вниз ложится левая рука Туши. В правой руке у Туши
красная зажигалка, а сверху - левая рука Рубца. Язычки пламени вспыхивают
одновременно.
Рубец почти сразу же начинает морщиться. Он - из той породы людей,
которые скорее умрут, чем дадут слабину, однако в данном случае ему грозит
не смерть, а боль. Через десять секунд он начинает трястись всем телом и на
мгновение отдергивает руку, однако затем пересиливает себя и со слезами на
глазах вновь ее опускает. Ладонь же Туши остается неподвижной, на лице -
благодать. Еще через семнадцать секунд Рубец, всхлипнув как ребенок,
судорожным движением сжимает руку в кулак. Чернокожий дружок Рубца считает,
что у него получится лучше, и собирает дань с тех, у кого рост и вес
поменьше, а кошелек потолще. Лучше не получилось.
- Да она нам мозги пудрит! - кричит Рубец, хватает синюю зажигалку,
зажигает ее и вновь поджаривает себе ладонь. - Денег ты все равно не
получишь.
Она ласково смотрит ему в глаза, сама же тем временем присваивает его
семейные драгоценности: эспандер, гантели, тренажер. К такому повороту
событий Туша явно привыкла: ее улыбка, твердый взгляд, осанка были не
случайны - она готовилась. У Рубца - минутный шок, который наступает у всех
мужчин после перенесенной боли; они пытаются собраться с духом - как
правило, неудачно. Рубец капитулирует.
- Запомни одно слово, - говорит она. - Апосематика. А-по-се-ма-ти-ка.
Хочешь, я его тебе запишу? Человек, над которым ты смеешься, может оказаться
не только толстым, но и сильным.
Получив с проигравшего деньги, мы вновь едем к Розе. Автофургон
останавливается, и Туша, со связкой ключей в руке, переходит улицу. Вижу,
как она, предварительно удостоверившись, что в квартире никого нет, начинает
подбирать ключи к замку.
Покамест она возится с входной дверью, неизвестный мне джентльмен
открывает дверцу фургона и садится за руль - одновременно с этим Туша (судя
по всему, уже бывшая моя хозяйка) проникает в дом. Мы снова в пути.
Путь наш, однако, недолог. Мы сворачиваем в проулок и заезжаем в гараж,
где джентльмен опустошает фургон. В его движениях сквозит уверенность
умалишенного. Вообще умалишенные, если только подбирать их с умом,
совершенно незаменимы; лучших работников не придумаешь: ни тебе перекуров и
усталости, никаких телефонных звонков и посторонних дел.
Он тщательно пылесосит фургон изнутри, моет, а затем натирает воском
снаружи, заменяет масло, моет с шампунем мотор, выбрасывает из пепельницы
зловонные окурки, до блеска протирает тряпкой инструменты в коробке, наводит
порядок в «бардачке» и в довершение всего еще раз, после
некоторого размышления, обдает машину водой из шланга. Меня изучает
внимательнейшим образом. Спустя пять часов фургон возвращается на то самое
место, откуда он был угнан; на переднем сиденье записка, Евангелие и бутылка
с чистящей жидкостью.
Записка: Чистота сродни Благочестию. Чистый автомобиль вывезет Вас на
дорогу к Вашему спасению. Чистая приборная доска - дорога к Господу. Так
пусть же чистота Вашего автомобиля очистит Вашу душу. Сумма пожертвования -
100 фунтов.

Интересно, каким образом он собирается получить означенную сумму? Лично
я предпочитаю, чтобы деньги не жертвовались, а давались в долг.
Моя гигантская хозяйка появляется спустя десять минут; все это время
Туша наблюдала за улицей из паба и теперь спокойно, как будто ничего не
произошло, открывает дверцу автофургона. Записку душещипательного содержания
прячет в карман. Мы входим в Розину квартиру. Поначалу Туша оглядывается по
сторонам, словно пытаясь сообразить, где находились украденные вещи, однако
затем решает по местам нас не расставлять, а сгружает на шаткий столик. И
тихо уходит.
Никки возвращается поздно - вероятно, с бегством от Розы она решила
повременить. Ее сопровождает крупный джентльмен, роль которого в тот вечер
заключалась в том, чтобы подвергнуть различные части ее тела специальной
растяжке и обработке.
В коридоре они делают привал. Джентльмен худощав, но мускулист. Издает
львиный рык. Пенис у него длинный, на конце изогнут. Всего существует
шестьсот одиннадцать видов мужского детородного органа, этот - номер
четыреста пятый, «ятаган», известен тем, что при желаний им
можно выколоть глаз. Вдобавок из него в разные стороны торчат какие-то
металлические шипы, издали он напоминает утыканную гвоздями изогнутую доску.
Никки издает утробный звук, напоминающий хрюканье вьетнамской толстобрюхой
свиньи. Они сношаются, Никки пускает в дело огурец, который для этой цели
использовался чаще любого другого овоща (в восемнадцатом веке, правда,
наблюдалось повальное увлечение артишоками, на что никто, кроме меня,
внимания не обратил). Выбор этот вполне оправдан: крепкий огурец дает
необходимый эффект, риск же постоянного присутствия (статус, к которому
обычно стремятся прочие соблазнительные предметы сходной формы) совершенно
исключен.
Огурец откладывается в сторону.
- Пойду сделаю нам салатик.
Секс был столь неподражаемо хорош, что Ятаган на несколько минут
лишается дара речи.
- Ты что, употребишь в салат его?! - говорит он задыхаясь, стоя на
четвереньках.
- А почему бы и нет? Сначала - секс, потом - здоровая, легкая пища.
По пути на кухню Никки обнаруживает на колченогом столике нас, вечных
странников. В первый момент не знает, что и думать, - но лишь в первый.
Прикидывает в уме, как это могло получиться, - сама ведь из дому выносила.
Смеется. Судя по ее смеху, Туша в нашем возвращении не заподозрена. Ясно,
что тайны интересуют Никки ничуть не меньше, чем секс. Нет, она не из тех,
кого можно застать врасплох, кто во всем ищет логику и здравый смысл.
Розы нет как нет. На следующее утро Никки, как обычно, колется и
отправляется на охоту. Перед уходом обдумывает, не стоит ли нас опять
кому-нибудь запродать. Спустя час двадцать минут после ухода Никки проходит
очередное ограбление. На этот раз настоящее, классическое. В гостиной
слышится звон разбиваемого стекла, и в оконном проеме вырастает гигантский
раздвижной секатор; таким не кустарник подрезать, а вековые дубы валить.
Зондирует территорию, однако после проведенных Никки мероприятий зондаж мало
что дает. С впечатляющей ловкостью секатор ухватывает своими хищными
челюстями недопитую бутылку виски, и та уплывает в окно. За бутылкой следует
полбатона черствого хлеба. Доходит очередь и до меня.
На улице я ловлю на себе злобный, полный презрения взгляд бородатого
мужчины в инвалидном кресле. Ему и в голову не приходит, что даже если бы
сам он пошел на собачьи консервы, а его инвалидную коляску переделали в
лимузин, я все равно бы стоила в тысячу раз больше той суммы, которую
выручили бы за них обоих. С украденным добром обходиться можно было бы и
повежливее.
В сущности, имеются лишь две разновидности преступников: одни воруют,
другие мочат. Третьего не дано. Борода (в списке бородатых он значится под
номером тридцать три тысячи сорок девять) совершенно невозмутим; он роется в
своем прицепе и извлекает сверхдлинную, сверхпрочную удочку, которую ловким,
выверенным движением закидывает в окно и выуживает оттуда принадлежащий
Никки старенький кассетник (который каким-то непостижимым образом уцелел во
время предыдущих «чисток»).
Борода нетороплив в движениях, зато сквернословит исправно и без
перебоев. Просматривает какие-то бумаги, выбрасывает их за ненадобностью, а
затем, сложив украденное в маленький прицеп и даже не пытаясь, отъехав в
сторону, скрыться от посторонних глаз, искусно выпрастывает заднюю часть
тела из кресла и обильно, без спешки испражняется.
После чего отправляется в путь. Сперва - к газетному киоску, где крадет
газету, далее - в ближайшее кафе, где, вместо того чтобы подъехать вплотную
к пустому столику, останавливается ровно посередине, полностью перегородив
проход своим инвалидным креслом с прицепом. Ленч он заказывает, истошно
выкрикивая каждые две секунды: «Жаркое! Жаркое!» Хозяин явно
видит его не впервые; на его лице выражаются смешанные чувства: с одной
стороны - желание

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися