Уолдо Фрэнк. Смерть и рождение Дэвида Маркэнда
страница №19
...от Берна имнужен был длительный сон, перед тем как встать на рассвете, и в отличие от
Джейн и Маркэнда они не могли отдыхать в послеобеденный час.) Но друзья
еще долго сидели втроем знойной ночью, сначала беседуя, а потом просто
молча.
Город был окружен горами; на севере поднималась вершина, одинокая
крутая скала, такая каменистая, что на ней не росли даже деревья. И когда
вызванные Берном видения смерти последней классовой культуры и рождения
культуры человечества возникали перед их взором в ночи, словно дыхание
далекого, беспредельного и высшего существа, Маркэнд вспоминал об этой
вершине. Прямо перед ним высилась гора, преграждавшая путь к дому, к
рождению, к будущему. Гора стояла между ним и его жизнью, он должен был
взойти на нее. Он твердо знал, что это всего лишь невысокий отрог
Апалачских гор; знал, что по железной дороге, пересекающей вершины, он
всего за несколько часов может доехать домой. Но в глубинах его сознания,
разбуженных Джейн и детьми фабричного города, жила уверенность еще более
твердая, что этой горы не одолеть так быстро. Огромной была гора,
осенявшая двор, где он сидел вместе с Берном и Джейн, не потому, что она
тянулась от Алабамы до Новой Англии, но потому, что на ее вершине был
перевал его судьбы и в ее недрах горел огонь, в котором все, чем был и
мечтал быть Дэвид Маркэнд, должно умереть, прежде чем он преодолеет
подъем.
- Я верю, Джейн, да, верю в человека, - послышался спокойный голос
Берна. - Вот почему я социалист. В жизни нужно... непременно нужно...
верить во что-нибудь. _Верить_ - значит то же, что и _жить_. У кого нет
веры в человека, тот отрезан от человека, то есть он ставит веру в свое
личное благополучие выше человека, вне человека и вне человеческого
благополучия. И вот, отделившись, обособившись так от человека, вы, по
вашим словам, утверждаете вашу веру в бога. Но на самом деле вы только
презрели человеческую жизнь и надежду, чтобы утвердить свою надежду на
маленький замкнутый мирок, который вам кажется выше мира людей и который
вы называете небом. Потому что, если у вас нет веры в человека, вы,
значит, не верите и в себя. Но ведь, чтобы жить, нужно верить! И вот вы
придумываете внутри себя нечто, во что можно верить, и называете его
сверхчеловеком или богом. Это разрешает ваши затруднения, потому что
теперь вам есть во что верить, и вы думаете, что верите в бога, а не в
человека. На самом деле это просто _самомнение_: вам кажется, что есть в
вас нечто лучшее, чем обыкновенный человек. И это самомнение позволяет вам
не задумываться о человеке, не задумываться о самом себе.
Наступило молчание; эти трое не боялись длительного молчания.
- Все совершенно понятно, - продолжал Берн. - Человеческий мир, как он
есть, отвратителен. Только глухой, немой или слепой может усомниться в
этом. Повсюду мужчины и женщины гнут спину ради куска хлеба (а в мире
избыток пшеницы!); повсюду человеческое счастье принесено в жертву ради
того, чтоб только выжить (а стоит ли жить, если нет счастья?); повсюду
детей лишают детства и обращают в тупые создания, подобные родителям. В
Европе война? Но ведь десятки тысяч лет идет война во всем мире, и каждое
доброе человеческое побуждение, каждая робкая мечта разбивается
вдребезги... и возрождается вновь. В чем же дело? Если бы звери умели
говорить - что же, и они говорили бы так о своем мире? Не верьте этому!
Звери живут жизнью свободной и полной... и значит, счастливой, или
умирают. Счастье до самой смерти: так живут насекомые, растения, животные.
А человек? Несчастья до самой смерти. Почему такая разница? Почему эта
разница существовала всегда, с первых дней цивилизации? Христиане дают на
это свой ответ. Не веря в человека вообще, не веря в человека в себе, они
говорят: _первородный грех_. А это значит, что в мире человека нет места
надежде и что спастись можно, только уйдя от него и задушив его в себе.
Отсюда начинается порочный круг, называемый цивилизацией. Раз человек
безнадежен, зачем тревожиться о том, как он живет и что делает? Пускай
человек гниет! Так вот: он гнил и продолжает гнить!.. Но у социалистов
есть свой ответ на вопрос. - Берн медленно выколотил пепел из своей
трубки, медленно набил ее снова, медленно зажег и раскурил. - Социалисты
говорят: с тех пор как человек стал бороться за жизнь более высокую, чем
животное существование, жизнь, проникнутую человеческим смыслом, он
столкнулся с противоречием. Чтобы жить как человек, он нуждался в покое и
досуге... чтобы разрешать свои проблемы, создавать свое искусство. Но
чтобы иметь покой и досуг для себя, он заставлял других на себя работать:
имел _рабов_. Ценой привилегии одних людей жить разумной жизнью было
порабощение других. Так вот, цена оказалась чересчур высокой. Потому что
нет человека, полностью обособленного от других, нет "свободного"
человека, полностью обособленного от своих рабов. Сам того не зная, он
страдал их страданием, их болезни разъедали его искусство и мысль... плоды
его досуга. Этот "свободный" был подобен человеку, у которого ясный ум, но
слабое сердце, а легкие постоянно вдыхают отравленный воздух. Он пытался
объяснить и тем уничтожить свое несчастье - отсюда его религия, философия,
искусство. Он пробовал все пути, кроме одного: освобождение своих рабов -
ведь это он мог сделать, лишь отказавшись от своего досуга и своей
"свободы". Остроумнейшие объяснения находил он (первородный грех,
например). Но роковое противоречие оставалось неразрешенным. Немногие
порабощали многих, и это рабство многих заражало болезнью весь
общественный организм, включая и тех, кто мнил себя свободным. - Берн
положил свою трубку на землю, у ножки стула, осторожно, чтобы не рассыпать
пепел. - Только теперь, только теперь, с появлением машины, стало
возможным разрешить противоречие, разлагавшее человеческий мир. Мы нашли
замену эксплуатируемому классу. Нам не нужны рабы, которые работали бы за
нас, чтобы мы имели время думать, и мечтать... и любить. Рабами не будут
больше другие люди: _не будем больше мы сами, ибо другие - это мы сами_.
Рабом будет машина. И машина будет принадлежать всем нам.
- Да, - сказал Маркэнд, - нужно, чтобы машина принадлежала всем. Потому
что в руках у немногих она лишь еще более страшное средство порабощать
остальных.
Дни Маркэнда полны были мелких сознательных поступков, которые
прикрывали глубокую подсознательную работу мысли. Часто он первым вставал
с постели и готовил завтрак. Когда Берн уходил на работу, Маркэнд помогал
Джейн убрать в доме. Хотя мысленно и физически он часто отсутствовал в
доме в часы занятий Джейн с детьми, он знал теперь каждую черточку в
каждом ребенке, знал так, как никогда не знал своих детей или школьников в
Люси. Он знал все о домах, из которых они приходили; в глазах девочки
читал неудовлетворенность ее матери, в складке губ мальчика - страсть его
родителей, заставлявшую их, быть может, забывать о голых стенах своей
лачуги. Он знал все о Джейн в ее интимной жизни с Берном; о том, как в
любовном объятии нарушалось равновесие, основанное на господстве Берна;
госпожой становилась она, ему оставалось упоение покорности. Маркэнд не
желал женщины; его половая потребность растворялась во все растущем
понимании чужих существ и жизней. В послеобеденный час, когда солнце уже
начинало клониться, он бродил по жалким, неприглядным улицам, под
взглядами матерей превращавшимся во что-то страшное, трагическое, из чего
нет выхода. Они и их дети на порогах лачуг, цыплята и свиньи в
подворотнях, осиновая серебристая рощица позади, у ручья, говорили с ним,
и он понимал их так же хорошо, как понял Лиду Шарон в ту ночь, когда
прикоснулся к ее волосам.
Наступила пора, когда по утрам он поднимался от сна, темного, как
беззвездное и безоблачное ночное небо, и ему вдруг открывалась красота в
дешевых ножах и вилках, в тяжелой фаянсовой посуде, которую он ставил на
стол. Все это было удивительно и чудесно; даже некрашеные сосновые доски
стола вызывали в нем восхищение. И в этом мире чудес могло ли одно быть
более или менее необычным, чем другое? У него есть дом, есть дело в
Нью-Йорке; у него есть жена и дети, он владеет многим; и вот он здесь, в
горном фабричном городке, накрывает на стол для революционера и фабричной
девушки - его любовницы. Необычно? Вовсе нет! Здесь не было ничего более
необычного, чем в волосках на его коже, в нормальном функционировании
внутренних органов его тела.
Так, незаметным образом его любовное внимание сосредоточивалось на нем
самом. Женщины в окнах и у дверей городских домов, дети в придорожных
канавах, животные в поле, деревья, цветы, птицы были отдельными частями
всеобъемлющего существа, которое он любил спокойно, но чувственно, как
младенец свою мать. Теперь, как младенец, он постигал чудесное средоточие
всего этого: свое тело. Он просыпался и неподвижно лежал в постели; и
ощущал свое дыхание, движение раскрывающихся век, глазные яблоки, на
которые давил известковый потолок и три мухи, жужжавшие и кружившиеся под
ним. Потолок переливался в утреннем свете; ветер и солнце были в глазах у
него, ветер, воздух и солнце - мир; и все это неведомыми путями давило
через глазные яблоки на его нервы и плоть, заставляя его чувствовать и
думать! Он вдруг перестал ощущать свое тело как нечто определенное. По
невежеству он считал его твердым, а оно было множеством вихрей и волн,
подобных кружению мух под потолком, переливающихся на солнце. Тело его не
имело границ: мухи и потолок входили в него, и ветер, который есть воздух
и движение земли, и солнце, которое есть мир. Он поднимал свое тело с
постели (даже в механизме этого движения была тайна!) и наблюдал, какая
сложнейшая техника требуется для выполнения обыденных поступков. Он
смотрел, как его руки накрывали на стол, и ножи и вилки в его руках тоже
были частью его самого, их движения, как и движения его рук, полны были
тайны. Его восторг слабел под напором вещей, которые в силу какой-то
превратной скрытности притворялись обыкновенными, чтобы скрыть свою
сущность. Но каждое утро, когда он покидал опрокинутое беззвездное небо
сна, восторг снова охватывал его; и по мере того, как уходила молодость
лета, вся его жизнь растворялась в этом восторге.
Снова вернулась к нему потребность физического труда. Он вспоминал
бойни "Ленка и Кo", странный кризис, вызванный ими. Он знал, что два
последующих года были реакцией на них и бегством от них, но в то же время
этими годами, казалось ему, замкнулся круг. Он снова вернулся - в каком-то
смысле - туда, откуда ушел, но эти два года дали ему нечто, чего ему не
хватало и что нужно было найти для того, чтобы _вынести_ тайну этого
страшного труда.
Нетрудно было найти работу на производстве летом 1916 года; и Маркэнд
поступил в мартеновский цех Бэйтсвиллского сталелитейного завода. Десять
печей стояли в ряд в железном сарае, опоясанном рельсами, по которым
подвозили уголь и руду. Над головой скользили на роликах гигантские ковши,
опрокидывавшие расплавленное железо в белый рев сжатого газа и пламени.
Жара была нестерпимая, и ни одно дуновение беспощадного лета ее не
умеряло.
Когда Маркэнд, обнаженный до пояса, в очках-консервах на лбу, в первый
раз подошел к открытой топке печи, он содрогнулся. Казалось, все тело его
вдруг съежилось, ссохлось, точно полено в огне; весь цех был столбом
черного пламени, и огонь печи лишь цветом отличался от него. К горлу
подползла тошнота, вся влага иссякла в напрягшемся теле. Он схватил
лопату, загреб доломит и подошел вплотную к печи. И тогда он увидел свое
тело и понял, что спасен. Он увидел свой торс, лоснящуюся, блестящую
колонну; увидел непрочную ткань тела в черном пламени воздуха и железа;
увидел белый ад топки. Доломит и известь нужно было подбрасывать, чтобы
придать огнеупорность стенкам топки, - такова была его обязанность. Но в
этом единстве составные части были отделены друг от друга; печь и его
плоть жили одним, но каждая на своем месте. Он увидел, что опасности нет.
Влага его тела, холод глаз, жизнь его сознания в скорлупе черепа имели
свое место; огонь и сталь имели свое. Страх исчез, наступил покой. Он
работал. Постепенно нарастала волна стали в пламени печи; огромным
черпаком он брал образец для пробы на углерод. И когда жар в печи доходил
до нужной температуры и наступала пора "выпускать", сталь становилась
частью его существа. Он стоял у самой печи, где бесновалось пламя, и
смотрел, как лилась река чистого света, и чувствовал покой и радость
свершения.
После восьми часов работы Маркэнд шел домой по улицам, обычно
накаленным летней жарой, но теперь, по контрасту с цехом, прохладным и
погруженным в сумерки. Он не помнил о Джейн и Берне, забыл о детях, не
чувствовал вкуса пищи, солнечного тепла. Но он был счастлив. В этой работе
была страсть, и он возвращался к ней, как мужчина возвращается к
любовнице. Скоро опять он увидит свое тело в единоборстве с плавильной
печью. Он будет разжигать огонь и умерять его, когда тот чересчур сильно
разгорится, чтобы защитить печь. Он сделает так, что расплавленная руда
станет сталью и вздыбится, как гигантская волна. И наконец, своим телом,
которое погибло бы от одного прикосновения к стали, он приобщится к
оргазму выпуска: чистая река света потечет среди взрывающихся солнц.
Маркэнд знал, что товарищи по работе не разделяют его переживаний. Это
были (за исключением самых молодых) усталые люди - люди, изможденные
годами труда, который в их жизни перемежался только со страшным призраком
безделья, означавшего отчаяние и голод. Это были люди, жившие на
неприглядных улицах; люди, которым любовь к женщине и ребенку несла только
страх; это были люди, зажатые в тисках уродливого рабства. И все же даже
самый забитый из них смутно переживал экстаз в своей борьбе с огнем и
сталью. И Маркэнд знал, что его переживание острее лишь потому, что он не
так устал и не так порабощен. И что будь они свободны, как он, каждый
сумел бы по-своему пережить этот восторг труда.
Однажды вечером, в конце августа, Берн сказал:
- Пора собираться. Мне нужно в Цинциннати, повидать кой-кого из
товарищей.
Они сидели во дворе своего дома. Маркэнд взглянул вверх, на гору; во
время своей работы на заводе он позабыл о горе.
- Здесь мы сделали уже все, что могли, - сказал Берн, - если нам жить
здесь дальше, нужно переходить к действию. Сознание может оставаться
пассивным лишь некоторое время, - он улыбнулся Джейн, - потом наступает
пора действовать. Если мы останемся здесь еще, нужно организовать
забастовку. А к этому мы не готовы.
- Я готова, - сказала Джейн.
Берн улыбнулся.
- Ну, а вы, Дэв? Хотите остаться и делать сталь?
- Я бы мог.
- Скоро все будет по-другому, если вы останетесь.
- Это я знаю.
- Мы приглашаем вас ехать с нами.
- Мы не приглашаем его, - сказала Джейн. - Он наш.
- Это верно, - сказал Берн. - Он сам этого не знает, но он наш.
Маркэнд посмотрел на север, на гору. Одна-единственная звезда горела
над ней.
- Я поеду с вами, - сказал он.
Следующий вечер был последний их вечер в Бэйтсвилле.
- Я знаю, - сказал Маркэнд, - что вы торопитесь в Цинциннати на
какое-то важное совещание. Расскажите нам о нем.
Берн некоторое время курил молча. Потом сказал:
- Америка мчится к войне с быстротою кометы. Германия гнет свою линию,
и дом Морганов не может допустить этого. Потому что они рассчитывают на
платежи Германии, а долг ее становится непомерно велик. Немцы уступили в
вопросе о субмаринах, потому что они твердо надеялись прорваться при
Вердене, и им ни к чему было настраивать нас против себя, раз они могли
победить и без этого. Но прорваться не удалось, и теперь им придется
усилить блокаду на Западе. Это означает возобновление подводной войны -
повод, которого мы только и ждем, чтоб сломя голову кинуться в бой. В то
же время акт о национальной обороне и новые финансовые законопроекты об
армии и флоте служат доказательством нашей готовности.
- Ну а Цинциннати?
- Сейчас дойду до этого. Рабочему движению война может быть или на
пользу, или во вред, в зависимости от степени классовой сознательности
перед войной. Это - как котелок на огне. Если котелок пуст, огонь распаяет
его. Если он полон, огонь заставит его закипеть. Ну вот, нам нужно
наполнить котелок, прежде чем война зажжет огонь под ним. И мы должны
торопиться.
- Я хотел бы, чтоб вы говорили яснее, - улыбнулся Маркэнд.
- Когда начинается война, патриотические речи и вздутая зарплата
деморализуют рабочих. Это неизбежно, и это уже происходит. Но когда
горячка пройдет, они окажутся в еще более худшем положении, чем прежде,
если только не научатся кое-чему за это время. Если они хорошо усвоили
урок, то к моменту спада горячки они устроят революцию. Ни в одном
государстве Европы рабочий класс не сумел воспользоваться полученным
уроком. Перед девятьсот четырнадцатым годом повсюду оказал свое
разлагающее влияние оппортунизм Второго Интернационала: Каутский,
Бернштейн, синдикалисты, фабианцы. То же самое происходит теперь у нас. Ну
вот, мы должны сделать все возможное, чтобы предотвратить это.
...По прямой между горами, наискосок через Теннесси, в Виргинию, в
Западную Виргинию, к реке Огайо. Они ехали на товарных платформах, а когда
Джейн уставала от угольной пыли, покупали билеты и ехали в пассажирском.
Целыми днями тряслись на крышах вагонов, груженных зерном. Порой их
привлекала какая-нибудь деревня, уютно угнездившаяся беленькими домиками
на темнеющем склоне горы, и они прерывали свой путь; порой останавливались
у какого-нибудь фермера в пустынной долине, помогали ему в жатве и
распивали с ним сладкий сидр. Ночевали на скошенных полях вместе с мышами
и звездами или на задворках с бродягами, где костры зажигали зловещие
отблески в глазах людей, сидевших вокруг. По молчаливому соглашению, они
избегали амбаров и сеновалов, чтобы не напоминать Джейн об отце. Им было
хорошо. Они мало говорили между собой, и то лишь на обиходные темы: где
поесть, где переспать. Какие странные очертания у этой горы! Любопытно,
что за человек живет на этой ферме? Они были счастливы... В Джейн для ее
любовника был привкус плодов земли; а Берн для Джейн Прист был железом
земных недр, и углем, и прямыми соснами, созданными богом, в которого она
до сих пор верила, считая, что он человек, и живет среди людей, и ведет их
к благословенному свершению. Маркэнд был добрым товарищем для обоих. Он
жил в ином мире. Они принадлежали друг другу, и в этом была жизнь; у них
была общая твердая программа действий, для осуществления которой они
трудились, и она была светом, озарявшим их завтрашний день. Маркэнд,
подвигаясь на Север, к своему старому дому и старой жизни, был одинок и
шел среди тьмы. Свет, встреченный им на пути, только завел его в еще более
непроглядную тьму. И чтоб разрушить его одиночество, потребовался бы целый
мир. Но уже одно это сознание было ценно, и это он ощущал - и черпал в
этом тайную радость.
Гора становится выше. Люди глубже погружаются в ее чрево, полное железа
и угля. Пустынные улицы, где живут люди, их пустые глаза, желтоватые губы
- порождение этого нечеловечьего чрева. Черный дым поднимается из чрева
горы, покоряет воздух; по ночам он принимает кровавый оттенок. Только в
холмистых рощах еще властвует солнце. Маркэнда тянет к этим уголкам,
пронизанным светом; иногда он намеренно отстает от товарищей, чтобы
подышать вместе с сосной или дубом, словно они, как и он, отбившиеся от
своих солдаты, не замеченные победившим неприятелем. Но у горного чрева
сила слишком велика, ему не спастись. Голоса Джейн и Берна, идущих рядом,
отодвигаются куда-то; его сознание превращается в вихрь безличных стихий и
движений. Перед его тревожным взглядом душа отступает, словно химера.
Только темная гора осязаема, бесспорна.
Когда вместе с рекой Огайо они повернули на север, настроение Маркэнда
изменилось. Старые городки под сентябрьским солнцем... Домики в тени
вязов, праздный люд... мирно гниют у воды, которая, отражая синь неба и
коричневую близость холмов, несет их вдаль. Попадаются города, где трубы
изрыгают дым и люди, точно сажа, устилают землю; но над всем властвует
река, в которой заключены солнце и суглинок. Берн и Джейн снова приобрели
для Маркэнда реальность. Они напоминают ему крепкие, здоровые яблоки в
пораженном гнилью саду. Полуразрушенные городки сохранили лишенную
прежнего содержания форму ушедшего в прошлое мира: разукрашенные речные
суда, и невольники, и девицы в кринолинах. Миру новых бунгало с нарядными
слуховыми окошками не заменить его. В упругом теле Джейн Прист (ее
сутулость и мешковатость исчезли бесследно) и в глазах Берна Маркэнд видит
иной, новый мир. Этот новый мир беспощаден, как гора, и нежен, как молодые
ростки. Он еще не открылся ему. Маркэнд не признает тех имен, которыми он
себя называет, не может найти еще свое место в нем. Но в этом мужчине и в
этой женщине он его любит...
4
Хоутон лежит у тройного разветвления Аллеганских гор. Главный хребет
раздваивается к северо-западу и северо-востоку, и в глубоких расщелинах
между отрогами расположены шахты под нависшими склонами, где приземистые
сосны кажутся чудом, зазеленевшими протуберанцами скалы. В том месте, где
сходятся отроги, у самого водопада, лежит главный город округа Хоутон, и
рев водопада резко контрастирует с чопорной зеленью сквера в центре
городка и неороманским зданием суда. В последние месяцы 1916 года в
колоннаде фронтона установлены два пулемета, под обстрелом которых
очутились и сквер, и весь городок, и горные тропы. Город притих. Люди в
форме, с револьверами у пояса, шатаются по площади; лавки пусты; женщины
сидят дома и вздрагивают, когда заплачет ребенок. В залах дома с
пулеметами на фронтоне и в зданиях по ту сторону сквера небольшими кучками
собрались люди. Они закрыли ставни и обсуждают пути подавления забастовки.
Это обладатели собственности и ее слуги: судьи, адвокаты, чиновники
округа, купцы, священники, журналисты, промышленники, банкиры, врачи,
полисмены. У некоторых вид подавленный и унылый, у других - вкрадчивый; у
одних холодные, у других чувственные рты; суровые взгляды встречаются с
кроткими. Так что же лучше: просить губернатора о присылке новых войск?
Или распустить национальную охрану и предложить шахтерам пойти на
переговоры? Или спровоцировать столкновение и разом покончить все? Они
расходятся в деталях, но в основном все единодушны и все говорят языком
войны. Стачка должна быть сорвана; бастующие должны быть сломлены; шахты
по-прежнему должны давать процент прибыли достаточно высокий, чтобы
удовлетворить акционеров компании. Стремясь к этой общей цели, солдаты
требуют еще пулеметов, законники взывают к конституции, скорбят о кознях
простых смертных против собственности, превозносят достоинства судебных
запретов; купцы говорят о необходимости мобилизовать общественное мнение;
священники невнятно бормочут о милосердии... и о том, что иногда не мешает
прощать врагам своим. Промышленники, которые хозяйничают в городке и
хорошо его знают, сидят насупившись, высчитывают потери (снижение
прибылей), мысленно составляют письма к директорам своих компаний и готовы
на все, лишь бы только открыть шахты - при том условии, конечно, что
рабочие вернутся в них дезорганизованными и разбитыми. Подслушав разговоры
в запертых комнатах вокруг зеленого хоутонского сквера, никто бы не
заподозрил, что те, кто их ведут, одной крови с бастующими. Ибо здесь -
справедливость, великодушие, разумная бережливость, законность, истинно
американский дух; там, в сумраке гор, - невежество, жадность, черная
неблагодарность, анархия и измена родине.
Последнее на сегодня слово сказано в последний раз: биться в защиту
американского принципа свободы до тех пор, пока не падет последний шахтер.
Собеседники глядят на часы, золотые, серебряные часы, подвешенные на
тяжелой цепочке, украшенные брелоками и значками братских обществ; потом
они расходятся. Одни уезжают в автомобилях и каретах, другие идут пешком
до ближайших коттеджей и отелей; всех ждет обед - закуски и напитки. Жены
шахтеров готовят ужин. Одни живут в горах, ветер и холод пронизывают
дощатые стены их хижин. Другие, те, кого выселили из поселков компании,
устроили себе шалаши под выступом скалы. Женщины одеты в лохмотья, у
многих нет ни башмаков, ни чулок. Ужин их состоит из бобов со свиным
салом, кукурузы или супа из отбросов. Дети не получают молока, и их
раздутые животы торчат под отрепьями. Возвращаются домой мужчины, вешают
ружья на гвоздь; кому удалось застрелить енота или куропатку, а кто пришел
с пустыми руками, отдав добычу соседу, которому приходится еще хуже. Дети
валяются на мокром и грязном полу и, засыпая на подстилках из соломы и
тряпок, видят во сне пищу. Проснувшись холодным утром, они снова будут
думать о пище. К недостатку пищи притянута и прикована вся их жизнь. А
пока они спят в тяжелом безмолвии гор, их отцы и матери разговаривают.
Несложные разговоры. О том, что нечего есть, не во что одеться, негде
жить; об убийстве Джима Данна помощником шерифа, о поджоге лагеря
забастовщиков в Ральстоне; о походе шахтеров к хоутонскому мэру с
требованием защитить их от бандитов в военной форме; о помощи, которую
оказывают фермеры, посылая сало, кукурузу, картофель; о том, что
национальная охрана конфисковала три фургона с молоком, пожертвованным для
детей шахтеров какими-то христолюбивыми городскими дамами...
Но в шалашах у шахтеров по крайней мере вдоволь топлива (дрова и
обломки угля). Оно не может помешать зиме врываться сквозь стены и крышу,
не может высушить земляные полы, но оно сохраняет жизнь в теле, освещает
лица, позволяет глазам видеть, позволяет глазам черпать из других глаз
мужество и товарищеское участие. Забастовщики и их жены - американские
горцы, потомки Дэниела Бруна и тех, что вместе с ним бежали от феодальных
порядков восточных плантаций. Они высоки и ширококостны. У женщин лохмотья
не портят горделивой осанки. Лица их красивы: у них широкие лбы, спокойные
рты, глубокие глаза - как у людей, из поколения в поколение живущих в
тишине лесов. Мужчины, изможденные и небритые, отличаются благородными
очертаниями головы: продолговатый череп, квадратная челюсть, высокий лоб.
Но эти люди не принадлежат ни к интеллигенции, ни к знати. В покорности и
невежестве влача свою жалкую жизнь, они сохранили отпечаток того, что
некогда создало Кромвеля и Мильтона. По говору и образу жизни, по самой
своей сущности эти жители гор, ютящиеся в лачугах, которые их предки не
отвели бы для рабов, вынужденные кормить своих детей тем, что в старину не
бросили бы скотине, так не похожи на своих братьев из главного города
Хоутонского округа. Немудрено, что между ними идет постоянная борьба.
В городе живут хитрецы и дети хитрецов. В былые времена они захватили
лучшую землю и обрабатывали ее с помощью негров. Когда негры получили
свободу, они нашли другие способы превратить их в свою собственность и в
то же время установили собственность на шахты, товары, государственные
посты, голоса избирателей. С расширением деятельности им потребовались
новые рабы, а рядом жили их братья, у которых слабее были развиты основные
добродетели: расчетливость, алчность, лукавство и удачливость. Если они
владели хорошей, плодородной землей, хитрецы отнимали ее. Обобранные, они
уходили в горы. Если они владели каменистой почвой, содержащей уголь,
хитрецы отнимали и ее. Они, хитрецы и дети хитрецов, были собственниками,
строителями государства. Они стали монополистами патриотизма и правосудия;
проповедниками культуры; избранниками церкви господней. Правда, при этом
они, хитрецы и их дети, потеряли телесную красоту и светлый взгляд своих
братьев.
Нетрудно видеть, с кем из них милость господня. Тем, кто не изощрен в
торговле, в ком нет стремления заставить других работать на себя, кто не
умеет даже оградить свою землю от людей похитрее, кому действительно
ничего не нужно, кроме клочка земли, чтобы сеять маис и гнать самогон, и
лачуги, чтобы любить свою жену, господь не дал ничего; ничего, кроме
древней напевности движений и речи. Хитрецам, отняв у них только красоту,
господь дал Америку. Да святится имя господне!
Джон Берн, Джейн Прист, Дэвид Маркэнд пришли в Хоутон под покровом
ночи. Едва приметной тропинкой, известной только шахтерам, они достигли
поселка Беддо в ту минуту, когда солнце прорвало сторожевую цепь черных
гор. Сотни бастующих, сотни женщин и детей стояли в ложбине, и утреннее
солнце освещало их лица; не слышно было детского плача; все стояли
неподвижно, вглядываясь в юношескую фигуру человека с Севера, пришедшего
им помочь. И Джон Берн, встав на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и
их жен, так, чтобы все могли его видеть, начал говорить...
Он, Джейн и Маркэнд больше двух месяцев провели в Цинциннати. Джейн
работала (чтоб обогатить свой опыт) на бутылочном заводе, на фабрике
абажуров, на складе большого универсального магазина, получая неизменно
низкую заработную плату, хотя предприятия процветали и цены росли. Берн
был слишком занят, чтоб работать на производстве: днем и ночью он
совещался с товарищами, приезжавшими с дальних угольных копей с Запада, из
самого Иллинойса, или с Севера, из самой Пенсильвании. Берн держался на
равной ноге с рабочими; он никогда не смотрел на себя как на вождя; в
своих глазах он был простым солдатом революции. Но его делала вождем
ясность и, главное, цельность его убеждений. Повсюду чувствовалось
беспокойство, временами закипавшее в отдельных стачках; если где-нибудь
кучке рабочих удавалось добиться повышения заработной платы, растущие цены
сводили его реальную ценность к нулю. Руководители крупного союза
горняков, Объединения горнорабочих Америки, были близки к директорам и
политическим деятелям и далеки от рядовых рабочих. Из Вашингтона довольно
прозрачно намекнули, что золотые дни не за горами; если рабочие вожди
проникнутся сознанием своей ответственности патриотов и производителей, их
ждут деньги и слава. Берн слушал, что говорили ему шахтеры - американцы,
поляки, чехи, венгры, сербы; он ясно видел, как нелепо, что эти люди идут
за вождями, приемлющими современный строй Америки. - Идут за врагом! -
Дело было не в развращенности вождей: всякий, кто верит в
капиталистическую систему, должен неизбежно вплотную приблизиться к тем,
кто эту систему возглавляет: собственникам и политическим деятелям. Берн
пришел к убеждению, что настало время сокрушить цеховую организацию
профсоюзов, в основе которой лежит принцип примирения с капиталистическим
строем, - строем, неизбежно опирающимся на порабощение труда. -
Американский пролетарий, - рассуждал Берн, - всей своей жизнью
подтверждает законы Маркса; нужно помочь ему осознать их. - Берн
чувствовал, что зарево империалистической войны в Европе открывает к этому
пути.
Он предпринял несколько коротких поездок на рудники. Говорил не только
с шахтерами, но и с фермерами, и с кооператорами. Продолжал изучать
положение. И то, что он узнал об отношении заработной платы к ценам,
усилило в нем уверенность, что Америка уже созрела, чтобы понять:
фактически рост стоимости рабочей силы со времени Гражданской войны
сводился почти к нулю рядом с гигантским увеличением производительности
труда.
Его идея всеобщей угольной стачки казалась ему неизбежно вытекающей из
объективного положения вещей. Он говорил: "Если шахты не будут работать,
Америка не сможет воевать, не сможет поставлять снаряжение. Если шахты не
будут работать, война прекратится. А она _должна_ прекратиться".
Берн выработал программу забастовки по всем угольным копям страны,
целью которой будет добиться признания союза, открыто выступающего против
военных поставок Европе и добивающегося ниспровержения капитализма и
империализма у себя на родине. Берн изучал стратегию, искал подходящих
людей, ждал благоприятного момента, чтобы начать. И после всех своих
поездок и совещаний с неизменной нежностью возвращался к Джейн.
Маркэнд не искал дела. Он ждал. Опыт его путешествия на Север заставил
его полностью примириться с необходимостью ожидания. А пока что, в
отсутствие Джейн и Берна, он запросто орудовал щеткой и шваброй в их
дешевой квартире, бегал по поручениям и готовил завтрак. Ужинали обычно
все втроем в маленьких подвальных ресторанчиках у реки, пропитанных
запахом грязи и пота, где негры, славяне, чехи и англосаксы смешивались в
общей толпе у тарелок с жареной свининой и кукурузной кашей. Часто Маркэнд
странствовал по трущобам у подножия холмов Огайо, на склонах которых
расположились виллы богачей. Он проводил часы в прелестном старинном
здании публичной библиотеки в центре города, где вместо чтения книг по
экономике утолял незнакомую до сих пор жажду Шекспиром, Бальзаком,
Тургеневым и больше всего Толстым. Из прочного союза двух своих друзей он
черпал жизненную силу. Когда впервые они встретили Джейн, ее тело было
сухим, задохнувшимся, как будто она долго жила без солнца и воздуха;
сейчас оно горело ровным жаром. От привычки сутулиться она казалась прежде
плоскогрудой; теперь она ходила, высоко подняв голову, и грудь ее
обозначилась горделиво и нежно. У нее, как и у Берна, глаза были серые,
как рассвет, но радость, пронизавшая ее тело, сделала их взгляд мягче и
глубже. Берн тоже изменился; он казался менее напряженным, более юным;
прежде суровый рот стад спокойным. Между этими двумя людьми постоянно
циркулировал ток; и нельзя было угадать, какая сила позволяет Берну
трудиться по восемнадцати часов в сутки, совещаясь с упрямыми ирландцами и
молчаливыми славянами; и какое видение помогает Джейн по вечерам,
вернувшись с тяжелой работы, преобразиться в женщину нежную и чуткую... Но
не Джейн и не Берном было полно сердце Маркэнда: оно питалось жизненностью
их союза.
В конце ноября Берн сказал Маркэнду:
- Мы отправляемся в Хоутон. Там бастуют. Стачка возникла стихийно и
охватила весь район. Тысячи мужчин бросили работу, и женщины помогают им
держаться. Организации - никакой. Похоже, что можно начинать. Если
правильно взяться за дело, удастся втянуть все аллеганские разработки.
Маркэнд молчал.
- Будет серьезная борьба, - продолжал Берн. - Против нас ополчится весь
штат, а в случае успеха - весь правящий мир США.
- Ну что ж, - сказал Маркэнд.
- Очень может быть, что нас ждет неудача. Как было с Парижской
Коммуной. Но Америке нужен пример Коммуны.
Они стояли совсем рядом. Джейн услышала их разговор и вышла из кухни;
она положила руки на плечи обоим.
- Я иду с вами, - сказал Маркэнд...
Берн встал на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и их жен, так,
чтобы все могли его видеть, и начал говорить:
- Эта земля прежде была вашей, - сказал он, - она давала вам средства к
жизни. Теперь ваша земля принадлежит промышленникам из Хоутона, из
Питтсбурга, из Нью-Йорка, она дает _им_ средства к жизни, к роскоши. А
вам, работающим на них, остается медленно умирать с голоду. Хотите, чтобы
земля снова давала вам средства к жизни? Для этого вы должны снова
завладеть ею.
Это ведь так просто, товарищи. Земля и уголь, который в ней находится,
должны принадлежать вам - тем, кто работает на ней. Если вы станете в
своих требованиях размениваться на мелочи, вы ничего не добьетесь. Говорю
вам, друзья: все или ничего.
Допустим, вы вступите в Объединение горнорабочих и потребуете признания
этого союза. Но ведь на большинстве предприятий он пользуется признанием.
Что же из этого? Объединение горнорабочих допускает, что шахты принадлежат
не тем, кто в них трудится, а капиталистам, которые даже не заглядывают в
них. Предположим, члены этого союза хотят добиться повышения заработной
платы и добьются его. Что ж - капиталисты повысят цены и увеличат вычеты,
только и всего. Разве объединенным в профсоюз горнякам Пенсильвании
живется лучше, чем вам? И они работают на других... других, которые живут
в большом городе и хотят иметь как можно больше денег, для того чтобы жить
как можно дальше от тех, кто работает в принадлежащих им шахтах. Подойдем
с другой стороны. Предположим, что ваша земля родит хлеб, а не уголь.
Предположим, что хозяин этой земли живет в Нью-Йорке и вы должны отсылать
ему весь свой урожай, а от него вы получаете заработную плату в несколько
долларов и на эти доллары покупаете у пего часть своего же хлеба. Он
платил бы вам как можно меньше долларов. Но пусть бы вы потребовали
увеличения платы. Что ж, он увеличил бы ее, но он увеличил бы также цену
на хлеб, который продает вам.
Вы скажете: все это хорошо. Мы могли бы хозяйничать на ферме, сеять
хлеб и разводить скот. Но мы не умеем управлять шахтой. Шахте нужны
сложные машины, шахте нужны инженеры, техники. Не с нашими капиталами
покупать машины, и не с нашими знаниями становиться инженерами... Друзья,
как по-вашему, откуда промышленник берет деньги для покупки нужных машин?
Он идет в банк и говорит: у меня в Хоутоне есть земля, богатая углем; мне
нужен миллион долларов, чтобы обработать эту землю. И банк дает ему
миллион долларов под обеспечение земли, богатой углем. Миллион долларов -
это ведь только клочок бумаги; настоящая ценность - земля, богатая углем;
настоящие ценности - это уголь и труд тех, кто его добывает: ваш труд.
Хозяева могут печатать бумажные доллары, потому что сейчас и ваш труд, и
земля, содержащая уголь, принадлежит им... А инженеры? Они такие же люди,
они хотят есть и отдают свой мозг внаем шахтовладельцам, которые могут
заплатить за это. Шахтовладелец приходит к инженеру и говорит ему: построй
мне шахту. Вы гораздо больше смыслите в шахтах; разве вы не можете точно
так же сговориться с инженером? Инженеры работают на тех, кто дает им
работу. Сегодня за грошовую плату они работают на бездельников с
Уолл-стрит. Завтра, когда вы пробудитесь, они станут работать с вами, с
рабочими. Их труд будет лучше оплачиваться, они будут лучше жить и гораздо
лучше работать.
Жители Хоутона, по этим ущельям пришли сюда с Востока ваши предки.
Тяжелый труд ждал их здесь. Но они не пали духом. На Востоке осталось
много добрых людей, но много осталось и таких, которые предпочитают не
работать, а жить за счет чужого труда. Честного человека всегда легко
обмануть, потому что он думает, что другой так же честен, как и он. Вас,
привыкших трудиться, всегда легко обмануть, потому что вы слишком заняты
работой, чтобы хитрить и сутяжничать, слишком заняты, чтоб защитить себя
от тех, кто только и делает, что сутяжничает и хитрит. К тому же вы не
стали бы хитрить, даже если бы умели. Вы не из таких. И вот за сотню лет
весь восточный край оказался в руках людей, которые только и делают, что
сутяжничают и хитрят. Тем временем другие рабочие, такие же, как и вы,
подвигались на запад, к Калифорнии. Но хитрецы последовали за ними. Теперь
им принадлежит ваша земля, им принадлежит вся страна. Они катаются на
автомобилях и яхтах, одеваются в шелка и кормят комнатных собачек
сливочным кремом. Вы ютитесь в лачугах, пока вас не выгнали. Вы не можете
даже детям своим дать молока.
Скажите же теперь, как вы намерены поступить? Наши революционные предки
не говорили англичанам: прибавьте нам несколько центов на доллар,
сократите нам рабочее время на несколько минут. Они сказали: эта земля
наша; _уходите с нашей земли_. А когда англичане не захотели уйти, они
прогнали их. Чем мы хуже наших революционных отцов?
В старину вы управляли собою сами. Это вы посылали таких, как Клей, и
Джексон, и Эйб Линкольн, управлять страной. Так неужели вы поверите жирным
грабителям, когда они внушают вам, что вы не сумеете справиться с угольной
шахтой?
- Что же нам делать, по-вашему? - крикнул кто-то из безмолвной толпы. -
Вам хорошо читать проповеди. Но что нам, по-вашему, делать?
- Сейчас и поговорим об этом, приятель, - отвечал Берн. - Ты вполне
прав. Пока мы не перейдем к делу, все останется только проповедью. А ведь
плоха та проповедь, которая так проповедью и остается. - Он прервался и
оглядел обращенные к нему лица: глубокая покорность в глазах женщин,
безнадежная покорность в глазах мужчин. Да, это уже не бойцы больше, и они
еще не стали снова бойцами... - У шахтовладельцев пулеметы и войска. Если
понадобится, они могут привести в Хоутон целую армию. Если мы пойдем к ним
и скажем: отдайте нам шахты и убирайтесь вон, они просто перестреляют нас
всех. Наши революционные предки только тогда открыто вступили в борьбу с
Англией, когда почувствовали себя достаточно подготовленными. Как они
готовились? Они созывали местные собрания, учились в местных органах
искусству самоуправления, у них были свои судьи, они производили свои
деловые операции. Когда в тысяча семьсот семьдесят пятом году они
восстали, победа уже была за ними. Мы сейчас должны не хозяев прогонять из
шахт, но сами проникнуть в шахты. Мы должны иметь свой голос в управлении
шахтами. Мы должны добиться своих контрольных весовщиков. Мы должны
получать заработную плату в долларах, а не в бонах компании. Мы должны
иметь своих представителей в комиссиях, устанавливающих ставки и расценки.
Мы должны сказать свое слово по поводу того, куда идет добытый нами уголь.
Вот теперь, например, они отправляют его в Европу, чтобы европейские
интриганы могли посылать европейских рабочих убивать друг друга. Ведь
интриганы всегда заинтересованы в войне. Если мы не положим конец войне,
отказавшись отправлять наш уголь в Европу, война докатится до нас.
С чего же нам начать? Нам нужен профсоюз. Это будет такой профсоюз,
куда войдут все рабочие и работницы. Он поставит себе цель - завоевать
весь мир для рабочих, отняв его у паразитов, бездельников и интриганов,
подстрекающих к войне. Вступайте в этот союз. Настаивайте на своем праве
вступать в этот союз. Настаивайте на своем праве изгонять из шахт каждого,
кто окажется предателем великого дела рабочего класса всего мира: борьбы
за свободу труда, за орудия производства и за продукт труда. Но начинайте
так, как начинали наши революционные отцы. Начинайте с борьбы за право
организации, начинайте с местных требований.
Это будет первый шаг. Боритесь за него. Если вы одержите победу, придет
время (как было с вашими революционными предками), когда вы почувствуете
себя достаточно сильными, чтобы захватить шахты в союзе с другими людьми
труда, которые также захватят свои фабрики и земли. Когда вы почувствуете
в себе достаточно силы для этого, ничто не сможет остановить вас.
Берн все время говорил негромко; теперь его голос упал еще ниже и
зазвучал еще более спокойно и проникновенно:
- Только ваше незнание того, что происходит, только ваше неверие в свои
силы удерживают вас теперь, как удерживали до сих пор. Когда вы
почувствуете в себе силу, вы будете сильны. Когда вы проникнетесь
сознанием, что ваш труд дает вам право снова стать хозяевами своей страны,
она будет принадлежать вам.
Никто не хлопал, когда Берн соскочил со скалы. Толпа взволнованно
гудела, расступаясь перед ним; он скрылся вместе с двумя углекопами,
которые взялись проводить его в соседний поселок.
Берн в сопровождении Джейн и Маркэнда объезжал копи, чтобы поближе
узнать рабочих и чтобы те узнали его. На третьем собрании, когда он кончил
говорить, Джейн вдруг тоже захотелось выступить. Ее слова нашли путь к
сердцам женщин и к сознанию мужчин.
К концу третьей недели почва была подготовлена. Случайная забастовка
получила твердую основу, и переход к наступлению мог совершиться. Если у
мужчин возникали колебания, женщины под влиянием Джейн заставляли их
вступать в союз. В Хоутоне, в цитадели власть имущих, была объявлена
награда за головы Джона Берна и Джейн Прист.
Первоначальные требования забастовщиков повсюду сводились, с небольшими
изменениями, к следующему:
1. Повышение на десять процентов расценок и шкалы поденного расчета.
2. Восьмичасовой рабочий день для всех категорий труда в шахтах и
наземных сооружениях, а также для рабочих коксовых печей.
3. Оплата обслуживающего и подсобного труда, как-то: очистка,
крепление, уборка обвалов и т.д.
4. Введение во всех шахтах контрольных весовщиков, избираемых
углекопами без всякого вмешательства со стороны компании.
5. Реорганизация системы отчислений, в которую сейчас входят вычеты по
девяти пунктам: за шахтерскую лампочку, квартиру, порох, право покупки
товаров в лавке компании, медицинское обслуживание и др.
6. Прекращение выдачи заработной платы в бонах компании.
7. Предоставление права свободного выбора лавки для закупок, жилья,
врача.
8. Ликвидация "шахтной охраны" компании, которая служит прикрытием для
вооруженных отрядов, терроризирующих население района. Введение вместо нее
местной полиции по назначению администрации округа, избираемой согласно
существующим законам.
Теперь весь обширный Хоутонский район выставил новые требования:
1. Предоставление рабочим как свободным американским гражданам права
вступать в любой союз по собственному выбору, а также беспрепятственно и
бесконтрольно входить в состав любой другой организации.
2. Предоставление нашему союзу права на равных началах с администрацией
компании участвовать в обсуждении и окончательном разрешении всех
вопросов, связанных с заработной платой, продолжительностью рабочего дня,
наймом рабочей силы, реализацией добытого угля, а также в выборе
уполномоченных по улучшению санитарных условий, технике безопасности,
жилищным вопросам и контролю над взвешиванием.
3. В случае принятия настоящих условий мы согласны вернуться на работу
в шахты на временных условиях, более выгодных в отношении оплаты и
продолжительности рабочего времени, нежели до настоящей забастовки,
гарантировать количество и качество продукции соответственно прежним
нормам и продолжать работу до завершения переговоров между представителями
нашего союза и представителем углепромышленников по вопросу о будущих
условиях.
Союз послал предупреждение хоутонскому мэру, прокурору округа,
Ассоциации шахтовладельцев и Союзу граждан города Хоутона о том, что в
следующую субботу будет организован поход шахтеров в город; они пройдут по
двум главным дорогам, на ступенях здания суда прочтут вслух свои
требования и вручат их окружному прокурору для передачи по назначению. "С
нами не будет никакого оружия, - говорилось в послании, - и никаких
знамен, кроме американского флага. Мы не будем произносить речей. Мы
придем тихо и спокойно; и после того, как будут прочитаны условия нашего
возвращения на работу, что займет около трех минут, мы так же тихо и
спокойно уйдем обратно в свои поселки".
Днем теплый туман наполнил долину, и от земли, уже костеневшей в зимней
стуже, шел пар. Из ущелий, ведущих к шахтам, показались люди, и дорога
ожила. Сотни женщин шли вместе с мужчинами; их были бы тысячи, если б все
имели обувь и одежду. Дорога поднималась к Хоутону; вместе с ней, по
четыре в ряд, с открытым взглядом, твердой поступью, продвигались вперед
забастовщики, молча, без разговоров и песен. Глаза не видели знакомых
холмов - в них отражался еще далекий город и тревога о том, что должно
случиться, когда со ступеней здания суда будут прочитаны условия. Наконец
дорога свернула влево, к поднимающейся уступами скале, и впереди
показались первые дома. Тут путь был прегражден солдатами; на скале, где
раньше росли цветы, угнездилось несколько пулеметов. Дорога вздыбилась и,
сдавленная, остановилась. Вперед вышел офицер, держась поближе к штыкам
своих солдат и подальше от безоружных углекопов.
- Это - граждане Хоутона, - сказал Берн. - Вы не можете запретить им
мирно войти в свой город.
- Ах, так? Убирайтесь к черту, откуда пришли, не то мы заставим вас
убраться!
Дрожь и ропот прошли по толпе: она напирала вперед. Штыки инстинктивно
отступили. Берн вскочил на выступ скалы.
- Назад, товарищи! - крикнул он. - Эти негодяи нарушают закон и хотят
вызвать бунт. Мы не пойдем на это. Есть другие пути. Повернем назад. Мы
передадим свои условия через доверенное лицо.
Но ропот усилился; дорога густела и чернела. Длинное тело толпы
вздулось и грозило, прорвав первые ряды, заполонить маленькое пустое
пространство, отделявшее ее от солдат. Деревянные лица солдат (это были
наемные стрелки, одетые в форму полиции штата) побледнели, глаза стали
пустыми. Вдруг полыхнул - ниоткуда - револьверный выстрел, и вместе с
эхом, раскатившимся по горам, раздался вопль женщины. Солдаты отступили
назад, на скале прерывисто застучали пулеметы. Эхо, громоздясь,
спотыкаясь, падая, поскакало по горам; дорога дрогнула, как при
землетрясении, и обратилась в бегство. Потом сразу эхо оборвалось;
безмолвие сомкнулось вокруг десяти тел, раскинувшихся в придорожной грязи:
восемь углекопов и две женщины.
Страх овладел солдатами. "Забастовщики стреляли первыми", - жаловались
они. "Забастовщики стреляли первыми", - убеждал главный город округа
Хоутон. "ЗАБАСТОВЩИКИ СТРЕЛЯЛИ ПЕРВЫМИ!" - кричали заголовки центральных
газет. Страх овладел солдатами. Поэтому в тот же день несколько солдат
пробрались в поселок Ральстон и подожгли его. Когда женщины с детьми на
руках стали выбегать из хижин, солдаты (так велик был овладевший ими
страх) подняли револьверы, и три женщины, обливаясь кровью, упали в
канаву. Но страх все еще не покинул солдат.
На следующий день вооруженный дозор углекопов подстерег в засаде у
самой деревни отряд солдат и восемь человек положил на месте. Остальные
вернулись в город. Теперь наконец они могли рассказать, что внушило им
такой страх: повсюду в горах засада, восемь стрел...


