Хорхе Вольпи. В поисках Клингзора
страница №7
... пергаментно-желт.ом лбу старика вздулисьсиние жилы, будто реки, готовые выйти из берегов. — Вы что, меня не
слушали? Вера, друг мой! Вера — единственное, что может убедить нас в
существовании другого человека!
— Значит, вы подтверждаете...
— Я не оракул и не продаю счастливые билетики... Если вы сами уверены
в своей гипотезе — тогда вперед! Я не собираюсь вас разубеждать.
Теперь Бэкон не мог понять, о чем ему толкует Планк. Наверное, он прав
в том, что не следовало заводить с ним этот разговор.
— Тогда я спрошу по-другому: вы верите, что Клингзор существовал?
— Во что верю я, не имеет ни малейшего значения! Важно, во что верите
вы! Вы-то что думаете?
— Думаю, что да... Да!
— В таком случае прочь сомнения! Ищите его!
Сначала Планк вроде выразил неуверенность в существовании Клингзора,
теперь чуть ли не приказывает продолжать поиски... Бэкон начал отчаиваться.
— Скажите, по крайней мере, профессор, у вас есть хоть малейшая
догадка, кто он? Неужели вы не хотите как-то помочь нам? Любая информация
представляет для нас ценность, даже если это только предположения, даже если
это только подозрения!
— В том-то и заключается весь ужас моего положения, господа. У меня
есть некоторые соображения на данный счет, однако допусти я ошибку --
представляете, как загрызет меня совесть? Небольшой сбой в работе моей
изношенной памяти может поставить под угрозу репутацию невинного человека,
прекрасного ученого. Я не осмелюсь взять на себя такую ответственность,
господа. Только не в мои годы...
— Речь не идет о том, чтобы ставить под угрозу чью-либо репутацию! Я
прошу вас пролить хоть немного света на это темное дело. Не называйте имен,
просто наведите нас на след!
— Если он существовал на самом деле, — видно было, что старик
прилагал усилия, стараясь не произносить страшного имени, — то наверняка
относился к ученым высшей категории. И хорошо разбирался в квантовой
механике, теории относительности, внутриатомных частицах, ядерной реакции...
— Что вы хотите этим сказать, профессор?
— Что он был один из нас, — с горечью произнес Планк. — Прекрасно
знал каждого из нас. Жил рядом... И всех нас обвел вокруг пальца!
Голос Планка вдруг оборвался, словно сказано было слишком много. Все
его тело забилось в конвульсиях, не в силах освободиться от тяжести,
сдавливающей грудь. Прибежала Аделаида со стаканом воды. Старик с трудом
отпил.
— Попрошу вас удалиться, господа, — решительно обратилась к нам
женщина. — Профессор плохо себя чувствует. Пожалуйста... Бэкон встал с
места, но не сдержался:
— Кто он, профессор? Назовите имя!
— Кажется, отпустило... — извиняющимся тоном прохрипел Планк. --
Никто не знал его настоящего имени. Никто не видел его исполняющим свои
обязанности. Им мог быть любой... Любой из нас...
— Господа! — взмолилась Аделаида. Бэкон и я направились к двери.
— Больше ничего нам не скажете?
— Вы ведь физик, не так ли? Почему бы вам не прибегнуть к методу ваших
коллег? Клингзор так же неуловим, как атомы... — Голос Планка раздавался
глухо, как из глубокой пещеры. — Учитесь у своих предшественников, мой вам
совет! И храните веру, друг мой, только она вам поможет...
Эти слова старого ученого продолжали слышаться нам еще долго после
того, как мы покинули его дом. Скупые откровения Планка лишь подтвердили мои
подозрения, однако произвели настоящий переворот в сознании Бэкона. Он вдруг
ясно ощутил, что Клингзор — не выдумка, но осязаемая и пугающая
действительность.
На город опустились сумерки, и он стал казаться Бэкону огромным озером,
наполненным неподвижной темной водой. Лейтенант шагал совершенно бесцельно,
ходил кругами по улицам, будто стремился обмануть время или наткнуться на
выход из лабиринта своих мыслей. Приближался конец года, Рождество, и хотя
он уже давно не верил в Бога (избавился от веры, о которой так настойчиво
толковал ему немецкий физик), хотелось все-таки очистить душу.
На тротуары Геттингена начал падать легкий снежок, и Бэкон решил, что
небо наконец оказало любезность, подстроившись под его настроение. Лейтенант
поднял воротник и завернул внутрь отвороты шинели, чтобы защититься от
студеного ветерка. И тут увидел ее... Если бы он свернул на другую улицу,
если бы пошел к себе в кабинет, а не отправился бродить по зимнему городу,
если бы очутился в том месте на несколько минут позже или раньше, если бы не
уехал в Европу, если бы после университета не остался работать в Принстоне,
если бы не увлекся физикой... то не встретил бы ее здесь, прямо перед собой,
в это самое мгновение. И Бэкона вдруг осенило, что все принятые им в жизни
решения вели к этой встрече.
— Если он существовал на самом деле, — видно было, что старик
прилагал усилия, стараясь не произносить страшного имени, — то наверняка
относился к ученым высшей категории. И хорошо разбирался в квантовой
механике, теории относительности, внутриатомных частицах, ядерной реакции...
— Что вы хотите этим сказать, профессор?
— Что он был один из нас, — с горечью произнес Планк. — Прекрасно
знал каждого из нас. Жил рядом... И всех нас обвел вокруг пальца!
Голос Планка вдруг оборвался, словно сказано было слишком много. Все
его тело забилось в конвульсиях, не в силах освободиться от тяжести,
сдавливающей грудь. Прибежала Аделаида со стаканом воды. Старик с трудом
отпил.
— Попрошу вас удалиться, господа, — решительно обратилась к нам
женщина. — Профессор плохо себя чувствует. Пожалуйста... Бэкон встал с
места, но не сдержался:
— Кто он, профессор? Назовите имя!
— Кажется, отпустило... — извиняющимся тоном прохрипел Планк. --
Никто не знал его настоящего имени. Никто не видел его исполняющим свои
обязанности. Им мог быть любой... Любой из нас...
— Господа! — взмолилась Аделаида. Бэкон и я направились к двери.
— Больше ничего нам не скажете?
— Вы ведь физик, не так ли? Почему бы вам не прибегнуть к методу ваших
коллег? Клингзор так же неуловим, как атомы... — Голос Планка раздавался
глухо, как из глубокой пещеры. — Учитесь у своих предшественников, мой вам
совет! И храните веру, друг мой, только она вам поможет...
Эти слова старого ученого продолжали слышаться нам еще долго после
того, как мы покинули его дом. Скупые откровения Планка лишь подтвердили мои
подозрения, однако произвели настоящий переворот в сознании Бэкона. Он вдруг
ясно ощутил, что Клингзор — не выдумка, но осязаемая и пугающая
действительность.
На город опустились сумерки, и он стал казаться Бэкону огромным озером,
наполненным неподвижной темной водой. Лейтенант шагал совершенно бесцельно,
ходил кругами по улицам, будто стремился обмануть время или наткнуться на
выход из лабиринта своих мыслей. Приближался конец года, Рождество, и хотя
он уже давно не верил в Бога (избавился от веры, о которой так настойчиво
толковал ему немецкий физик), хотелось все-таки очистить душу.
На тротуары Геттингена начал падать легкий снежок, и Бэкон решил, что
небо наконец оказало любезность, подстроившись под его настроение. Лейтенант
поднял воротник и завернул внутрь отвороты шинели, чтобы защититься от
студеного ветерка. И тут увидел ее... Если бы он свернул на другую улицу,
если бы пошел к себе в кабинет, а не отправился бродить по зимнему городу,
если бы очутился в том месте на несколько минут позже или раньше, если бы не
уехал в Европу, если бы после университета не остался работать в Принстоне,
если бы не увлекся физикой... то не встретил бы ее здесь, прямо перед собой,
в это самое мгновение. И Бэкона вдруг осенило, что все принятые им в жизни
решения вели к этой встрече.
Несмотря на густой сумрак в узенькой улочке, зажатой с двух сторон
стенами домов, он сразу разглядел нескладную фигурку Ирены, как человек без
труда узнает что-то, всю жизнь ему принадлежавшее. На ней было какое-то
полосатое пальто, из-под которого виднелся подол платья в цветочек. Она
стояла посреди улицы и смотрела вверх, на падающий снег, забыв, очевидно,
про холод и отчаяние. А Бэкону представилось, как, будь сейчас небо усыпано
звездами, они бы отражались в ее глазах, похожие на капельки мельчайшего
белого дождика... Она стояла неподвижно, не обращая внимания на ледяной
ветер, будто статуя, которой нет дела до непогоды и проходящих мимо
равнодушных людей... Обе руки прижаты к груди, по телу пробегает дрожь. Но
вот она расцепила руки и принялась шарить в карманах пальто, пока не
извлекла помятую, надломанную сигарету; поместила ее между потрескавшихся от
холода губ и долго прикуривала от спрятанной в ладонях спички.
Бэкон молча наблюдал, как слабое пламя боролось с воздушным вихрем.
Ирена улыбнулась, добившись своего, а Бэкону показалось, что в этой улыбке
он разглядел долгие годы нужды и лишений, многочасовые бдения возле больного
или напуганного Иоганна, нескончаемые серые дни, похожие на сегодняшний,
бесчисленные ночи одиночества... Сколько боли хранило сердце Ирены, сколько
невыплаканных слез и безутешного отчаяния? Бэкон начал потихоньку
приближаться к ней. В темноте ему без труда удалось остаться незамеченным, и
он подошел почти вплотную, так что мог уловить запах молодой, обожженной
стужей кожи и винных паров в ее дыхании. Вблизи она уже казалась не такой
беззащитной и очень красивой.
— Что смотрите? — сказала она вместо приветствия.
Ее глаза... Те же самые глаза, что и вчера вечером, но в то же время не
похожие; сегодня они обжигали сверхъестественным сиянием. Несомненно, эта
женщина родилась под знаком огня; вот почему она с таким вожделением жгла
спичку за спичкой.
— Смотрю на вас. Можно задать вопрос: что вы делаете здесь, посреди
улицы, на этом холоде?
— Уже задали. — В голосе звучало пренебрежение, готовое перерасти в
грубость, если ей посмеют нанести обиду.
— Не хотите отвечать?
— Вас жду!
— Меня?
Ирена рассмеялась, довольная, что он попался на шутку. Потом сделала
такую глубокую затяжку, что сигарета, казалось, вот-вот рассыплет-ся у нее
между пальцев.
— Вы что, замерзли?
— До смерти!
— Тогда вас надо спасать горячим чаем.
Они вместе быстрым шагом вошли в дом и поднялись по длинным лестничным
пролетам.
— Не шумите, — предупредила Ирена, прежде чем отпереть дверь. --
Иоганн спит.
Ее квартира показалась ему более просторной, чем накануне. И уж конечно
поуютнее его собственной. Правда, за многие годы сырость и плесень
разрисовали высоченный потолок и верхнюю часть стен точно такими же, как у
него, замысловатыми узорами. Всю середину гостиной
занимал длинный стол; напротив стоял огромный, почти до потолка, шкаф;
дальний угол, где располагались умывальник и плита, служил, когда надо,
кухней. Одна из дверей вела в ванную, другая — в комнатку, где сейчас спал
малыш.
— С Иоганном почти не остается времени на отдых, — сказала Ирена,
ставя на плиту видавшую виды кастрюлю. Потом достала из шкафа мешочек с
заваркой и насыпала ее в воду.
Тут послышался плач Иоганна.
— Все-таки разбудил, — виновато сказал Бэкон.
— Нет, просто есть захотел, — объяснила Ирена. — Он всегдахочет
есть.
Женщина ушла в другую комнату и вернулась с маленьким Иоганном на
руках. Подогрела немного молока на плите и стала кормить ребенка из бутылки
с соской.
— Посмотрите, пожалуйста, чай заварился?
Бэкон повиновался, слегка конфузясь. Налил заварку в две чашки и
поставил их на стол.
— Сколько ему лет? — спросил он, чтоб хоть как-то нарушить
затянувшееся молчание.
— Сразу видно, что вы ничего не знаете о детях, — рассмеялась она. --
Два года.
Бэкон испытывал инстинктивное отвращение к маленьким детям, он не
понимал их; трогательные крошечные тельца воспринимались им не как чудо
природы, а как форма уродства. Наевшись, Иоганн отрыгнул и преспокойно уснул
на материнских руках. Ирена поднялась, чтобы отнести его обратно в спаленку.
— Чем вы занимались? До войны, я имею в виду, — вернувшись, спросила
она и отпила из чашки. — Чай получился ужасный, правда?
— Нет, все в порядке.
— Так чем вы занимались?
— Физикой. Окончил университет.
— Физикой? — Глаза Ирены осветились на мгновение. — У меня никогда в
жизни не было знакомого ученого. Поэтому вас и прислали в Геттинген?
— Наверно. А вы здесь все время живете?
— Нет, я из Берлина, хотя родилась в Дрездене. Бывали там?
— Боюсь, что нет.
— С чем и поздравляю, — с горечью сказала она. — Потому что Дрездена
больше нет, если хотите знать. Ваши бомбы от него камня на камне не
оставили. А теперь там русские!
— Да, все это ужасно, — примирительно согласился Бэкон.
— А когда-то был самый красивый город в Германии. Слышали о Цвингере?
Великолепный был дворец... А здание оперы! А собор!.. Впрочем, наверно, мы
это заслужили... Оказались не достойны обладать такой красотой.
— А вы? — Фрэнк решил сменить тему.
— Что я?
— Чем занимались вы?
— До войны? Ничем особенным, — в ее голосе не было ностальгии. --
Работала учительницей в начальной школе. А теперь вкалываю на заводе...
— А где отец Иоганна?
— Расскажу как-нибудь, только не сегодня. Не хочу. Налить еще чаю?
— Нет, благодарю. Пойду. Завтра рано вставать.
— Спасибо за компанию, — сказала она, протягивая на прощание руку.
— Есть новые идеи, профессор Линкс? — такими словами встретил меня
Бэкон в своем кабинете.
— Я долго думал над фразой, оброненной Планком: "Клингзор так же
неуловим, как атомы", и решил, что это не просто boutade (Шутка, каламбур).
Скорее всего, он дал нам ключ...
— Что вы хотите сказать?
— Вспомните слова старика. Концепция существования элементарных
частиц, из которых состоит все на свете, почти такая же древняя, как род
человеческий. Она восходит, по меньшей мере, к классической Греции. Но
физики смогли научно доказать ее достоверность лишь считанные годы тому
назад. Резерфорд создал свою модель строения атома в начале двадцатого века!
— воскликнул я.
— К чему вы клоните?
— Планк решил помочь нам! Он указал нам направление поиска и
благословил на продолжение работы! Клингзор для нас сегодня — одно только
имя, но от нас зависит доказать его существование и превратить в человека из
плоти и крови, как это сделали с атомом с помощью своих моделей Томсон
((1856--1940) — английский физик, предложил первую модель строения атома),
Резерфорд и Бор!
— Схема! — оживился Бэкон. — Хорошо бы нарисовать схему, в середине
которой разместить Клингзора. Да, точно, как ядро в Резерфордо-вой модели
атома... Да-да, теперь понимаю! Отлично! Только сообразить бы, что за
элементарные частицы нам надо открыть. Какая из орбит выведет нас к
загадочному центру планетарной модели, именуемому Клингзор?
— Немецкие физики, математики и темы их работ... Схема должна отражать
внутренние связи, характер деятельности, раскрывать общие интересы,
показывать отношения с нацистской верхушкой.
— Ну что ж, за работу! — воодушевленно воскликнул Бэкон. Я помолчал
несколько секунд, обдумывая наш первый шаг.
— Что, если мы начнем с наиболее очевидной кандидатуры? Речь идет о
первоклассном физике, лауреате Нобелевской премии, стороннике Гитлера с
давних пор. Его имя — Иоганнес Штарк ((1874--1957) — немецкий физик).
— По-моему, этот вариант даже слишком очевидный, чтобы оказаться
реальным... Ярый враг Эйнштейна и Гейзенберга?
— Все же подумайте: могущественная личность в нацистской Германии,
последовательный антисемит, в партию вступил еще в двадцатых годах...
— Любой заподозрил бы его первым... Не кажется ли вам, что уже по этой
причине Штарка можно вообще отбросить?
— Просто так, даже не удостоверившись? — настаивал я. — Какой же вы
ученый, если пренебрегаете экспериментальной проверкой только потому, что
выводы вам кажутся очевидными? Если Штарк невиновен, мы легко в этом
убедимся. Я не утверждаю, что именно Штарк и окажется Клингзором, однако
характер его деятельности, его приближенность к Гитлеру, его
привилегированные позиции в научных кругах рейха — все это заставляет
предположить, что их пути пересекались, и не раз! Штарк может стать
ориентиром, указывающим на место, где в конечном итоге мы отыщем Клингзора.
Бэкон задумался на несколько секунд, которые показались мне
нескончаемыми.
— Скажу, чтобы доставили его личное дело, — наконец сдался лейтенант.
Когда последние солнечные лучи еще пытались без успеха пробиться сквозь
густую туманную мглу, повисшую на закате дня, Бэкон подошел к
полуразрушенному дому, за стенами которого находилась Ирена. Лейтенант
запыхался, пришлось переждать, чтобы восстановилось дыхание, потом он
решился и постучал. Ирена открыла дверь. На ней было надето что-то похожее
на жакет черного цвета, на плечи накинута шаль.
— Проходите, — обрадованно, как почудилось Бэкону, пригласила
хозяйка. — Налить чаю?
— Спасибо.
Он повесил на вешалку шинель, осмотрелся, подошел к Ирене, вглядываясь
в ее темные глаза. Вдохнул аромат ее тела, ее недавно вымытых светлых волос.
Она поставила чашки на стол, и оба уселись пить чай рядышком, очень близко
друг от друга.
— А Иоганн?
— Я отвела его сегодня к бабушке. Бэкон улыбнулся.
— Давайте сходим куда-нибудь, — предложила Ирена смущенно. — Так
редко выпадает свободный вечер...
— Конечно! — вскочил Бэкон, снова берясь за шинель.
Ирена поспешно поправила прическу, оделась и взяла лейтенанта под руку
с радостью маленькой девочки, которую родители ведут на праздничное гулянье.
Уже стемнело, однако на этот раз вечер был не особенно холодный. Снег
комочками налип на ветках и уцелевших листьях деревьев, грязными сугробами
сгорбился по краям тротуаров.
— Он погиб на фронте.
— Кто?
— Отец Иоганна, — пояснила Ирена.
— Очень жаль.
Они шли по улицам, пока не набрели на маленький ресторанчик.
— Нет, ничего страшного, — успокоила она его. — Мы разошлись задолго
до того, как это случилось. Жаль, конечно, что так произошло, просто я хочу
сказать — мне он уже давно безразличен.
Они сели в дальнем конце зала. Было приятно после улицы очутиться в
жарко натопленном помещении.
— Да, — произнес Бэкон, — иногда обыденность приводит к концу любви.
— Что вы имеете в виду?
— Я считаю, что любовь мужчины и женщины заканчивается, когда
начинается совместный быт, когда возникает привычная уверенность в том, что
тебя любят и будут любить...
— То, что вы говорите, ужасно... — Ирена заказала два стакана
подогретого вина.
— Может быть, я не совсем точно выразил свою мысль, — теперь уже
Бэкон не мог остановиться. — Я хочу сказать, что, хорошо узнав человека, мы
рано или поздно начинаем заранее угадывать его поступки. Любовь при этом
становится предсказуемой. Любовь — длинная дорога, на которой мы открываем
много нового для себя, но когда все же прибываем в пункт назначения,
испытываем некоторое разочарование.
Ирена сделала протестующий жест.
— Я не согласна с тем, что любовь похожа на лошадиные бега. Может
быть, она существует именно для того, чтобы наполнить счастьем грустные или
малозначительные эпизоды нашей жизни?
— Мне кажется, мы говорим об одном и том же, только с разных точек
зрения, — заметил Фрэнк, отпивая из стакана вино. — Если я люблю женщину,
мне нужно, чтобы она каждый день была другой.
— Ну, это не проблема! — подхватила его собеседница не без сарказма.
— Просто возьмите себе в любовницы хорошую актрису, или эскапистку, или,
еще лучше, шизофреничку!
— Вы, конечно, можете иронизировать...
— Простите, но вы, по-моему, никогда никого не любили по-настоящему!
— Щеки Ирены полыхали негодующим румянцем. — Вы хотите, чтобы женщина
заменила вам целый гарем. Какая нелепость! Если любишь, разве тебе хочется,
чтобы любимый человек изменился?
Винные пары начинали действовать на Бэкона; ему нравилось, с какой
горячностью эта женщина спорила с ним. Он даже не был уверен, что до конца
понимал смысл ее слов, но продолжал противоречить ей, любуясь ее
страстностью.
— Боюсь, вы меня неправильно поняли. Я не говорил, что каждую ночь мне
нужна другая женщина, но я хочу Шехерезаду, готовую рассказать всякий раз
новую сказку. Я хочу тысячу и одну ночь. Когда Шехереза-да больше не может
придумать ни одной свежей сказки, султан отправляет ее к палачу. Если нет
других способов возродить любовь, пусть лучше умрет.
— Да вы просто дремучий мужской шовинист!
— Ошибаетесь, моя теория верна как для мужчин, так и для женщин.
— А если у женщины не хватит воображения, чтобы вас удовлетворить?
— Дело не в воображении, а в желании. Я не ожидаю от своей
потенциальной спутницы жизни ни литературного таланта, ни актерского
мастерства. Речь идет не о притворстве или игре, но о любви, которая не
ослабевает вопреки течению времени. Маленький элемент непредсказуемости еще
никому не причинял вреда, Ирена...
Впервые он вслух назвал ее по имени... Ему эти звуки казались сладкой
музыкой...
— Мне кажется, у вас просто не хватает смелости признать, что вам
вообще не нужна единственная спутница жизни. Вы хотите много женщин! Но
этого не следует стесняться. Наверно, вам хочется разнообразия, а не любви,
и в этом нет ничего плохого.
— Больно слушать, как вы истолковали мои слова. Ведь я говорил именно
о любви... Мне не надо каждый раз нового тела или нового характера.
Единственное, чего я не хочу и с чем не смогу смириться — если жен-
щина не готова к переменам в самой себе. Я не переношу самодовольных
людей, особенно в любви. Необходимо все время находиться в поиске...
— А где гарантия, что эти бесконечные поиски не приведут вас к
ненависти? Или осознанию, что в действительности вы ее не любите или любите
другую?
Бэкон на секунду задумался.
— Тем не менее стоит рискнуть. Печально, но иногда любовь
заканчивается или иссякает именно потому, что двое не смогли и дальше искать
ее так, как делали это в самом начале. Потерять можно лишь то, что имеешь,
выступая в качестве собственника, хозяина.
— Все это ужасно! — вновь запротестовала Ирена. — В таком случае мы
никогда не можем быть уверены, что тот, кто нас любит, не лжет и что мы, в
свою очередь, не обманываем людей, которых, как нам казалось, любим.
— Но это на самом деле так! — почти закричал Бэкон. — В этом-то все
и дело! Мы доверяем другому человеку и еще больше — собственной интуиции.
Именно в доверии собака-то и зарыта. Что есть доверие, если не слепая вера в
другого человека без всякой гарантии, что он нам не врет? Сама жизнь
подтверждает это на каждом шагу. Надо быть реалистами, Ирена: мы никогда не
застрахованы полностью от чужой лжи. Никогда.
— Я не могу спокойно слушать это. Получается, любви вообще нет, а
только какая-то игра. Каждый старается получить преимущество за счет
другого, и наоборот.
— Очень точное определение. Только любовь — такая игра, где в итоге
нет ни победителей, ни побежденных. Самое худшее, что может произойти --
когда один из участников решает прекратить игру, и тогда все заканчивается.
— Но как узнать, хочет другой играть или нет?
— Это совсем не трудно, Ирена. Сигналы поступают со всех сторон. Есть
сотни разных признаков, по которым мы можем судить о намерениях партнера.
Любое зримое действие несет смысловую нагрузку. — Бэкон взял салфетку и
поднес к губам. — Самые лучшие любовники среди мужчин и женщин те, кто
умеет наблюдать, кто обладает достаточным опытом, чтобы разгадать посылаемые
им зашифрованные сигналы.
— Вы все время говорите о любви как о каком-то спортивном состязании.
Я всегда думала о ней как о чем-то неожиданном, как о подарке свыше...
— Идеализм не чужд моей теории, Ирена, — сдержанно парировал Бэкон.
— Но он не имеет ничего общего со стратегией, которой мы следуем, чтобы
любить. Чтобы заявлять о своей любви. Чтобы возжелать чьей-то любви. Чтобы
жаловаться на любовь. Чтобы требовать большей любви. Чтобы отдаляться от
любви. Чтобы взыскивать долг с любви.
Бэкон знал, что эта партия осталась за ним. Но ему не хотелось покидать
Ирену в проигрыше. Прежде чем расстаться у двери квартиры, он обнял ее, и
оба замерли на несколько минут, показавшихся ему вечностью.
Причины ссоры
Берлин, май 1937 года
Стояла жаркая погода. Как-то воскресным вечером я и Марианна
отправились на прогулку к озеру Ванзее. Мы шли вдоль берега, безмолвно
созерцая колыхавшееся на волнах зеленое отражение деревьев.
— Я решила, Густав!
— Что еще?
— Ты прекрасно знаешь сам.
— Я тебе запретил!
— Она моя подруга, не твоя.
— Она жена моего врага, а значит, и твоего! Молча прошли еще некоторое
время.
— Я хочу домой.
— Да уж, лучше вернуться, — отрезал я.
Мы направились к Бисмаркштрассе, чтобы возвратиться в Берлин. Между
нами воцарилось гнетущее молчание, словно нас поместили под тяжелые своды
мавзолея. По пути задержались у могилы писателя Генриха фон Клейста.
Созвучие с именем Гени казалось зловещим; в1811 году, после нескольких
попыток самоубийства, воспев смерть в своих пьесах и рассказах, Клейст лишил
себя жизни вместе с возлюбленной, страдающей от смертельного недуга.
— Поскольку ты не разрешаешь мне навещать Наталию, я пригласила ее к
нам на чай.
У меня вдруг пропало всякое желание возражать. Непрерывное
противостояние Марианне требовало сил, которых мне явно недоставало.
— Делай что хочешь!
— Уже сделала, — все еще запальчиво сказала она, застигнутая врасплох
моей уступчивостью.
Сколько же времени прошло с тех пор, как я в последний раз видел
Наталию и Гени? Около трех лет. Перспектива увидеть ее у меня дома, сидящей
за чаем с моей женой, вдруг показалась мне не такой уж неприятной.
— Мы договорились на завтра, на пять часов. Говорю тебе на случай,
если ты решишь не присутствовать.
— Это и мой дом тоже, ведь так? Когда хочу, тогда и присутствую, имею
право!
— Просто она почему-то тебя раздражает.
— Меня раздражает то, что она заступается за нациста, Марианна! Ты
что, не понимаешь? Она предала нас всех!
— Еще неизвестно, кто кого предал, Густав.
— На что ты намекаешь?
— Бывает так, что некоторые ругают нацистов, а сами ничуть не лучше.
— Что ты несешь?
— А то, что, поступая так с друзьями, ты становишься хуже нациста!
— Никто не может быть хуже нациста, Марианна! — Еще как может,
Густав! Уверяю тебя!
Иоганнес Штарк, или О подлости
Геттинген, январь 194 7 года Как и в прошлый раз, лейтенант Бэкон начал
читать громким голосом:
СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА 650-F ШТАРК, ИОГАННЕС
ALSOS
110744
Его называют типичным ученым-нацистом. Один из главных вдохновителей
Deutsche Physik, созданной в противодействие "вырожденческой науке"
Эйнштейна и других физиков-евреев.
В 1919 году удостоен Нобелевской премии за открытие так называемого
"эффекта Штарка" (расщепление спектральных линий в электрическом поле).
Другой выдающийся немецкий физик, обладатель Нобелевской премии Филипп
Ленард (Филипп фон Ленард (1862--1947) — немецкий физик-теоретик, профессор
Гейдельбергского университета, лауреат Нобелевской премии (1905)), профессор
Гейдельбергского университета, тоже выступил зачинщиком кампании против
"засилья еврейской науки". В 1922 году Ленард опубликовал манифест, в
котором обвинил немецких ученых в предательстве расового наследия и призвал
их активнее развивать "арийскую физику".
— В 1920 году в зале Берлинской филармонии состоялся конгресс группы
немецких ученых, ратующих за сохранение чистой науки, — прервал чтение
Бэкон. — "Компания 'Антиотносительность'", так прозвал ее Эйнштейн.
— Никакой "группы" на самом деле не было. Ее просто выдумал для
собственной рекламы Пауль Вайланд, злейший враг Эйнштейна, — заметил я. --
Тем не менее этого оказалось достаточно, чтобы втянуть в политическую возню
многих ученых-физиков, ранее остававшихся на нейтральных позициях.
— Они ненавидели Эйнштейна только за то, что он еврей, или вдобавок
из-за теории относительности? — спросил Бэкон.
— Трудно сказать, лейтенант, — ответил я. — Думаю, что поначалу
иудейство не имело большого значения. Опасность для них представляли его
политические взгляды. Он не только революционизировал научную жизнь, но
также упорно выступал в поддержку республиканского режима. Ненависть к
Эйнштейну росла в той же прогрессии, что и его мировая слава. Тогда мы все
были убеждены, что нельзя смешивать политику с наукой.
— Как это делал Эйнштейн...
— Его противники пытались доказать ошибочность теории относительности,
используя рациональные аргументы. Они изо всех сил старались, чтобы их
"разоблачения" в прессе выглядели убедительными, а не смехотворными...
Сначала в публикациях не было и намека на антисемитизм. Но не забывайте, что
менталитет немецких ученых очень прямолинеен. Защитники Эйнштейна стали
указывать на то, что нападки на него обусловлены еврейским происхождением
физика. Именно они первыми сказали это и тем самым способствовали
превращению научной дискуссии в расовую междоусобицу.
— Теперь мне все понятно. Вы сами политизировали науку, вы прибегаете
к не вполне научным суждениям, вы апеллируете к общественности! Эйнштейн
должен был казаться вам настоящим чудовищем.
— Он нарушал все правила поведения, на которых воспитаны поколения
немецких физиков. Даже Планк иногда возмущался. Привык думать по-своему, ну
и думай себе, так нет, ему надо, чтобы все знали... Но ведь ты же не депутат
рейхстага, в конце концов!
— В Принстоне у меня сложилось впечатление, что к политике он
относится с отвращением...
— Может, в Америке так и было, но не здесь... В Германии он всегда
живо интересовался политикой и без обиняков высказывал свое мнение
журналистам.
— Еще бы! Повсюду портреты, интервью в прессе, в "Нью-Йорк тайме", на
первых страницах! Всеобщее помешательство из-за теории относительности... --
Бэкон усмехнулся нахлынувшим вдруг воспоминаниям.
— Германию сотрясали тогда беспорядки — революции, убийства, грабежи.
Всем нам хотелось хоть немного покоя и стабильности, в то время как
Эйнштейн, казалось, призывал к раздору и хаосу.
— Что ж, вернемся к Штарку, — сказал Бэкон и возобновил чтение:
На деньги Нобелевской премии Штарк открыл несколько предприятий. Он
пытался пробить себе назначение на должность директора Имперского
физико-технического института, однако защитники теории относительности
отвергли его кандидатуру. А тут еще Эйнштейн получает Нобелевскую премию в
1921 году и приобретает мировую славу.
В тот же год Штарк издает книгу под названием "Современный кризис
немецкой физики", в которой разоблачает догматизм и чрезмерный формализм
теории относительности и квантовой физики. По его словам, учение Эйнштейна
— не более чем математическое умозаключение без всякого реального
содержания. Особенно Штарк критиковал методы популяризации теории
относительности, утверждая, что совершенная Эйнштейном пресловутая
"революция" в физике, столь восторженно провозглашаемая в ненаучных
средствах массовой информации и на заграничных конференциях, есть не что
иное, как акт политической пропаганды.
После этого стал меняться характер борьбы вокруг теории
относительности. Если раньше ее противники старались придерживаться строго
научной аргументации (тогда как сторонники говорили больше на политические
темы), то теперь возобладали антисемитские высказывания и личные нападки на
Эйнштейна. В 1922 году Ленард и Штарк, между которыми к тому времени
установились добросердечные отношения, объединились для защиты так
называемой Deutsche Physik, чтобы избавиться от "еврейских аспектов" в
немецкой науке, то есть от догматизма и от абстрактно-математической
ограниченности, а также способствовать укреплению "арийской" науки, которая
вместо метафизического словоблудия целеустремленно добивается практических
результатов.
С 1923 года и Ленард, и Штарк начали сближаться с Гитлером. Хотя Штарк
формально стал членом нацистской партии в 193° году, в действительности
работал на нее с 1924 года, а с вступлением Гитлера в должность
рейхсканцлера получил возможность открыто вмешиваться в политику Германии в
области науки.
— Озлобленность... — сказал я Бэкону. — Только Подумайте, как
чувство злобы может превратить нормального человека, уважаемого ученого,
лауреата Нобелевской премии в пособника преступников! Озлобленность и
зависть! Неужели и в самом деле вопрос об ошибочности или верности теории
относительности имел такое большое значение? Сомневаюсь! Просто столкнулись
две воюющие стороны, и, как на любой войне, обе были готовы сделать даже
невозможное, пойти на кровь, угрозы, предательство для победы над
противником... Штарк и Ленард не остановились бы ни перед чем, чтобы
отомстить Эйнштейну.
— Вы хотите сказать, что истина и наука как бы отступили на второй
план?
— Я говорю о том, что в обстановке нестабильности истина теряет свое
значение. Достаточно было бы научными методами удостовериться, что Эйнштейн
прав, а остальные ошибаются, или наоборот. Но в этом и заключалась проблема.
Наука перестала быть ясной и непогрешимой. Те верили в одно, остальные — в
другое, и точка. Все было политизировано, лейтенант! Физикой там почти и не
пахло.
— Значит, если бы Гитлер одержал верх в войне, мы бы сейчас жили без
теории относительности...
— Или ее открыл бы совсем другой человек, из нацистского окружения...
Идея только тогда имеет право на существование, когда она способна
подтвердить свою жизнеспособность. Если в нее поверят все, экспериментальные
доказательства не заставят себя долго ждать. Наверное, поэтому Эйнштейн так
не доверял квантовой теории: если какое-то измерение не отражает всех
параметров, считай, оно наполовину ошибочное. А значит, последствия
непредсказуемы... — добавил я серьезным тоном, чтобы подчеркнуть драматизм
проблемы. — Только Эйнштейн обладал достаточным предвидением и пониманием
того, что создал предпосылки для собственного поражения. Он ненавидел
понятие вероятности, поскольку в этом и впрямь относительном (не читай --
релятивистском) мире власти предержащие сумели бы доказать его неправоту...
Наподобие древних циников и любителей парадоксов, Эйнштейн рассуждал так:
если все относительно, то и сама относительность тоже...
Фрэнк еще ощущал на губах сладость влажного поцелуя Ирены. Прощаясь,
она приблизила к нему лицо, оставляя за ним право сделать первый главный
шаг. Но Фрэнк лишь прикоснулся губами к ее губам, этого было достаточно,
чтобы он ощутил силу своей привязанности к этой женщине.
С того дня его жизнь потекла словно по заранее установленному
распорядку с поистине математической точностью. Утром являлся на службу,
изучал архивы и документы, заполнял картотеку, составлял служебные записки,
периодически отчитывался перед начальством, иногда бродил среди
типографского оборудования, остатки которого все еще находились в здании,
как скелеты доисторических животных. Потом уходил на обед, всегда в
одиночестве, и возвращался в свой кабинет около трех часов дня. В четыре
появлялся я, в пять мы пили чай, и все это время до семи вечера обменивались
информацией и обсуждали наше дело о Клингзоре. Затем прощались, и Бэкон
торопился на встречу с Иреной, чтобы успеть провести с ней хотя бы пару
часов.
Дома она по сложившейся традиции угощала его чаем; иногда они шли
куда-нибудь выпить вина, но всегда возвращались в ее маленькую гостиную,
располагались на диванчике и долго разговаривали.
— Расскажи мне о себе, — попросила она его однажды.
— Боюсь, это не слишком интересно.
— От чего ты прячешься? — настаивала Ирена.
— Наоборот, я ищу. Провожу расследование. До войны я занимался
поисками решений научных проблем, а теперь разыскиваю людей, но суть задачи
та же, — нехотя признался он.
— Похоже, твоя новая работа не очень-то тебе нравится.
— Но и не жалуюсь.
— Тебе хотелось бы вернуться в лабораторию?
— Я никогда не работал в лаборатории, — засмеялся Бэкон. — Все
привыкли представлять себе ученых, занятых переливанием непонятных растворов
из колбы в реторту, как средневековые химики. Нет, там, где работал я до
армии, были только доска и мел. Вот и все наши приборы.
— Что же ты ими создавал?
— Идеи, — не без гордости ответил Фрэнк. — Пытался, по крайней мере.
Налей мне, пожалуйста, еще чаю.
— Да, такую работу трудно себе представить. То есть целый день только
и делал, что думал, бог мой! Так и голова распухнет... Нет, я бы не смогла!
— И я не смог. Кстати, ты права. У некоторых голова в самом деле
пухнет. Именно поэтому многие ученые рассеянны, замкнуты, одиноки...
— Ходить на работу, где надо все время думать, — задумчиво повторила
Ирена. — Для меня это звучит как изощренная пытка. — Да, пытка.
— И о чем же ты думал?
— Об атомных частицах — электронах, нейтронах, протонах...
— У тебя не оставалось времени подумать о себе...
— Как это?
— Ты что, только с атомами развлекался? Ты же живой человек!
— Для меня в жизни существовала только физика, вот я и крутился вокруг
нее, как электрон. Правда, орбита все время менялась под влиянием
притягивающей и отталкивающей энергии женщин, — рассмеялся Фрэнк, — моей
матери, моей невесты и моей любовницы. Ты удивлена?
— Вот уж не думала, что ты женоненавистник!
— Нет, я просто описываю природное явление. Женщины похожи на звезды:
сияют и ослепляют своим блеском мужчин, влюбляют в себя и притягивают с
силой, даже превышающей гравитацию. Мужчины, наоборот, как маленькие
астероиды: вращаются вокруг звезд, заигрывают с ними и идут у них на поводу.
Но, как известно, не будь звездное гравитационное поле таким мощным,
астероиды тут же разбежались бы во все стороны. И знаешь для чего? Только
чтобы оказаться втянутыми в орбиту других звезд!
— Бедные мужчины!
Бэкон вдруг почувствовал возбуждение от мысли, что она сильнее его. Он
наклонился, чтобы поцеловать ее. Ирена приняла его в свои объятия,
по-матерински погладила по головке, два раза поцеловала, как Иоганна, в лоб.
Наконец, она позволила ему припасть губами к своей груди...
— А у меня хорошие новости, — сказал я Бэкону, гордый проделанной
работой. . . . . Он промолчал, думая о чем-то своем.
— Вы когда-нибудь любили, Густав?
Ну вот, приехали! При чем тут это, и вообще, ему-то какое дело?
— Наверно, все люди когда-нибудь любили, — ответил я, не углубляясь в
тему.
— Любовь, Густав... Нам с детства внушают, что это самое главное
чувство на свете. Начиная с Нового Завета, с нами Бог, который нас любит.
Возлюби ближнего своего. А любовные романы и поэмы, радиосериалы и
кинофильмы? Куда ни бросишь взгляд — повсюду кто-то кого-то любит. Разве
этот феномен не удивителен? Обоюдное влечение двух существ стало
фундаментальной движущей силой нашей культуры.
— Глупости! — отрезал я. — Вы сами сказали: нас приучают так думать,
хотя в глубине души мы знаем — это ложь. Любовь — обман и самообман. В
конце концов мы неизбежно приходим к пониманию этого факта.
— Вы основываетесь на собственном опыте?
— Через это все проходят, лейтенант. Влюбляются, но рано или поздно
отдают себе отчет, что вляпались. Только, к сожалению, слишком поздно, как
правило.
— А ведь было время, когда я думал точно так же. Для меня этот период
совпал с началом войны.
— А теперь так не думаете?
— Не знаю... Иногда хочется верить, что любовь спасет мир. Но вед] это
чувство совершенно иррациональное, обманчивое и существует по стольку,
поскольку мы упрямо хотим в него верить.
— Как религия. — Как религия. Или наука. , . ' — Вы любите,
лейтенант?
— Я еще не получил ответа на свой вопрос.
— Хорошо, что вас интересует?
— Как ее звали?
— Кого?
— Женщину вашей любви. Или, может быть, женщин...
— Мою жену звали Марианна, — сказал я.
— И вы были влюблены в нее?
— Я любил ее.
— Я спрашиваю не об этом...
— Она была моей женой.
— Но ведь был кто-то еще...
— Нет, больше никого не было.
— Вы чувствуете себя неловко, Густав, только не понимаю, по какой
причине. Где теперь Марианна?
— Умерла в конце войны.
— Простите... — смутился Бэкон. — Я не хотел...
— Не переживайте, все давно забылось... А теперь ваша очередь,
лейтенант: вы влюблены?
— Еще не знаю.
— Как ее зовут?
— Ирена! — счастливо выдохнул он.
— О, будьте осторожны! — сказал я. — Немка?
— Из Дрездена.
— Еще хуже! Честно говоря, от вас я не ожидал такого легкомыслия!
Любовь — только приманка, которую они нам подсовывают, чтобы поймать на
свой крючок.
— Знаю, знаю, — засмеялся Бэкон. — Не будь риска, не стоило бы и
заниматься этим. Во всякой игре свои подвохи.
— Фрэнк, можно спросить, как вы с ней познакомились?
— Мы живем по соседству.
— По соседству... — повторил я. — Значит, вы только недавно узнали
ее и уже задаете вопросы о любви?
— Оставим это... Лучше поделитесь своими хорошими новостями, Густав, я
сгораю от любопытства!
— Макс фон Лауэ согласился принять нас сегодня же и рассказать о
Штарке.
Несколькими часами позже мы уже сидели перед старым ученым.
Макс фон Лауэ был высокий, педантичный старик, весь как будто
высеченный из гранита. Суровые черты лица, взгляд холодный и тяжелый. В 1914
году, как раз накануне войны, его наградили Нобелевской премией. Фон Лауэ
дружил с Планком и поддерживал близкие отношения с Эйнштейном. Хотя он не
состоял в штате научного коллектива, занимавшегося немецким атомным
проектом, все же оказался в числе арестованных миссией Alsos и вместе с
остальными переправлен (по причинам, до сих пор для него непонятным) в
Фарм-холл в качестве "пленника Ее Величества". Теперь, как и большинство
немецких ученых, проживающих в английской зоне оккупации, его переселили в
Геттинген, ставший новым научным центром Германии.
— Узнав о назначении Гитлера канцлером, Штарк и Ленард возликовали, --
начал свое повествование фон Лауэ. — Наконец наступил праздник и на их
улице. Все сколько-нибудь важные должности в научных отраслях перешли под
контроль этих двух хищников.
В мае 1933 года Штарка назначили директором Имперского
физико-технического института. Он добивался этой должности долгие годы и
наконец получил ее от Гитлера. Он мечтал превратить институт в центральное
научно-исследовательское учреждение Германии, в задачу которого входило бы
развитие экономики и даже обороны рейха. Только отсутствие необходимых
ресурсов не позволило ему реализовать эти планы. Неожиданно для него ему
отказали в запрашиваемом объеме финансирования.
— Значит, он лишился своего влияния?
— Просто понемногу для всех стали очевидны чрезмерные личные амбиции
Штарка. А в нацистском окружении подобное не допускалось... Между
политическими деятелями шла непрерывная грызня, они не могли позволить
кому-то одному сконцентрировать в своих руках столько власти... Некоторое
время спустя Штарка рекомендовали в члены Прусской академии наук...
— И вы решительно воспротивились этому! — вставил я.
— Сама мысль, что этот человек будет принят в Академию, внушала мне
ужас, — не колеблясь подтвердил фон Лауэ. — Он тут же постарался бы
превратить ее в послушный придаток нацистской партии, как ранее поступил с
Имперским институтом. Однако у Штарка нашлись враги гораздо более
могущественные, чем я, и в итоге его кандидатура была отклонена.
— Но Штарка все же назначили директором Немецкого
научно-исследовательского фонда. — Я старался удерживать ход беседы в
направлении стоящей перед нами цели.
— Министр образования Бернхард Руст уволил прежнего директора фонда и
назначил на этот пост Штарка по прямому указанию Гитлера. Угадайте, что он
сделал в первую очередь в качестве руководителя! Отменил большую часть
бюджетных ассигнований на программы в области теоретической физики, а
сэкономленные таким образом средства направил на проекты, связанные с
военными задачами.
— Чуть позже началась драка за пост профессора Мюнхенского
университета, который вот-вот собирался оставить Арнольд Зоммерфельд
((1868--1951) — немецкий физик и математик), — сказал я.
— Зоммерфельд терпеть не мог Штарка, как и я. В 1934 году Арнольд
объявил о своем решении уйти на пенсию. Очевидным претендентом на
освобождающуюся должность был Гейзенберг, один из его наиболее одаренных
учеников, недавно получивший Нобелевскую премию. Однако Штарк, узнав об этих
планах, изо всех сил воспротивился кандидатуре Гейзенберга и постарался
сделать из него козла отпущения всевозможных грехов.
— Но почему именно его он выбрал жертвой своего произвола? — задал
вопрос Бэкон.
— Несмотря на пришедшую к нему незадолго до этого славу, Гейзенберг
был еще молод. Он не обладал какими-либо влиятельными позициями в научных
кругах. Работал обычным штатным профессором Лейпцигского университета. Для
Штарка он представлял идеальную мишень.
— Как развивались события дальше, профессор?
— В 1935 году издают книгу Ленарда, посвященную Deutsche Physik. Автор
утверждал, что все сферы человеческой деятельности, включая науку, имеют
фундаментальное различие по расовому признаку. Следовательно, физика евреев
— это совсем не то, что, по его определению, немецкая, она же арийская, она
же нордическая физика. В чем конкретно состояло указанное различие? Хороший
вопрос! В книге не давалось никакого рационального объяснения. В итоге все
сводилось к тому, что физика евреев — та, которую Ленард и компания
называют физикой евреев. Проще не придумаешь! В тот же год именем Филиппа
Ленарда нарекается Институт физики Гейдельбергского университета. Вот тут-то
Штарк, выступая среди прочих на церемонии, и воспользовался благоприятной
возможностью, чтобы вновь пустить в ход свое жало. Он вынес не подлежащий
обжалованию приговор: теория относительности Эйнштейна, волновая механика
Шредингера и матричная механика Гейзенберга являются еврейской наукой! А
значит, должны быть вычеркнуты из немецкой науки!
— Каковы были действия Гейзенберга?
— Я не знаю никого, кто любил бы родину так сильно, как он, — сказал
фон Лауэ без всякой напыщенности. — У него и в мыслях не было уезжать из
Германии из-за преследований такого подонка, как Штарк. Он выбрал путь
борьбы. Противоборство длилось долго и трудно. Для Гейзенберга оно стало
болезненным и изматывающим испытанием.
— И научившим побеждать... — добавил я.
— Это была пиррова победа, профессор Линкс. Да, ему удалось
договориться с нацистскими начальниками, чтобы его оградили от дальнейших
нападок Штарка. Зато он так и не стал заведующим кафедрой Мюнхенского
университета, потому что Штарк и Ленард сумели воспрепятствовать этому и
совершили еще много несправедливостей и зла, потрясших в те годы немецкую
науку.
— Есть ли основания считать, что Штарк был ближе всех других физиков к
нацистскому режиму? Скажем, не прибегал ли Гитлер к его услугам в качестве
личного советника по научным вопросам?
— В этом нет никаких сомнений.
— Даже несмотря на определенное негативное отношение к нему со стороны
нацистов?
— Даже несмотря на это. Он действительно был самым влиятельным из всех
ученых-физиков Германии.
На следующий день после разговора с фон Лауэ я снова пришел к Бэкону в
его кабинет. Вид у него был крайне недовольный.
— Несмотря на намеки фон Лауэ, Штарк не может быть Клингзором, --
заявил он без предисловий тоном, каким разговаривают с провинившимся
ребенком. — Вспомните, что сказал Планк: он был один из нас! А большинство
членов сообщества ученых всегда расценивало Deutsche
Physik как лицемерную выдумку, политическую уловку, проявление
коварства и алчности.
— Но фон Лауэ уверял нас, что Штарк являлся самой влиятельной фигурой
в научном мире Германии, — возразил я, добросовестно исполняя неожиданно
навязанную мне роль адвоката дьявола. — Ему покровительствовал сам Гитлер!
— Некоторые вновь открывшиеся обстоятельства дают нам пищу для
размышлений. Я совершенно случайно узнал о материалах, касающихся нацистской
партии, использованных в ходе Нюрнбергского процесса. Там, в одном из
отчетов, я прочитал, что против него выступал ни много ни мало как сам
Гиммлер. Он во всеуслышание разоблачил злоупотребления администрации Штарка
в связи с финансированием одного из проектов, и тому пришлось отказаться от
должности председателя фонда, чтобы удержаться в должности главы Имперского
физико-технического института. В любом случае, его влияние существенно
ослабло. В переписке с Филиппом Ленардом Штарк все время жаловался на то,
что пал жертвой долгой и бесполезной борьбы против нацистского
бюрократического аппарата.
— Что ж, Фрэнк, пожалуй, вы меня убедили, — признался я. — Как будем
действовать дальше?
— Я собирался спросить об этом у вас, профессор, — уныло ответил
Бэкон. — Мы опять пошли по дорожке, которая завела нас в тупик.
— Можно поговорить со Штарком... — неуверенно предложил я.
— Не думаю, что это выведет нас на верный путь.
— Да, пожалуй...
— Вся надежда на вас, профессор! — пробормотал Бэкон. — Поэтому
вопрос...


