Николай Помяловский. Очерки бурсы

страница №6

обиходного
пения.
К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по
всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом.
- Братцы, - начал он...
- Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз.
Но Лапша был добрее.
- Чего тебе? - спросил он...
- Не знаю, как "_Господи, воззвах_" на седьмой глас. Покажи, Лапша.
- Слушай! - и Лапша запел: - "_Палася, перепалася, давно с милым не
видалася_". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй.
- _Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи_, - запел
Карась.
- Напев тот, только разнишь сильно...
- А как на пятый глас?
В ответ Карасю Лапша запел:
- _Кто бы нам поднес, мы бы випили_.
- А на четвертый?
- Слушай: "_Шел баран: бя, бя, бя_". Пой!
Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на
заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам
поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов,
или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы
разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и
придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить,
как поется тот или другой глас... Но Карась не был одарен музыкальным
ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через
несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза,
думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение.
"Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову.
Горек пришелся ему обиход церковного пения.
Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не
употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна
замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда
приходится до семидесяти и более голосовых такт - все нижними, заунывными,
душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в
бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие?
Обиход был обязателен _для всех_, но не все имели голос или верное ухо, -
были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом - что было делать
таким? - ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске
обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее
пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и
безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор
музыкальный и петый _богородичен_ представлялся партитурой из какой-то
дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это
отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны
уши бурсаков так называемым _столповым_ пением? Но, характеризуя обиходные
композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство,
которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому
на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для
перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому
предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но
направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального
начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то
время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной
_столповщины_, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и
учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один
преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим
баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке.
О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним
из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о
честном экономе училища. Он учредил должность _комиссара_, выбранного из
старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и
качеством пищи. Прежде служителя, в заведывании которых находились
жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их
на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права,
он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков
гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере
третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена
ученикам.
Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и
ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических (*4) расчетов
заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического
изречения: satur venter non studet libenter [сытое брюхо к ученью глухо
(лат.)]. Ученики за это любили его.
Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь
он шел далее своих сотрудников. Он запретил носить в класс учебники и
отвечать по ним. Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе
заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он
заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох,
он поднимал третьего, четвертого и т.д. Урок учился сразу всеми учениками
и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок,
особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения
учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "_авдиторы
отвечают за незнание своих подавдиторных_". Авдиторы выбирались из лучших
учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были
обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для
устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, являлся в класс
с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на
то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался
сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были
слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное
достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала
власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были
превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев.
Таким образом Разумников положил начало к уничтожению подлой власти
товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг,
но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в
описываемое нами время и в других учебных заведениях, а не только в бурсе,
царила дремучая ерунда и свинство.
Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что
косноязычных и безголосых он оставил в покое, но держался вредного
убеждения, что всякий имеющий какой-нибудь голос при старании непременно
постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более
что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на
кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего
хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал
учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего
слушать не хотел.
Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным
голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю:
- Пропой на седьмой глас...
Уши режет Карась.
Учитель говорит Лапше:
- Покажи ему.
Лапша заливается...
- Повтори, - говорят Карасю.
Уши режет Карась...
- И нынешний праздник не ходи в город...
- Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома...
- И четвертую не ходи...
- Простите...
- А я вот что тебе скажу, - отвечал твердым безапелляционным голосом
учитель, - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу...
Учитель отошел от него.
Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась. Замечательно
широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным
источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на
поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В
бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента,
пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, в
семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять
в хор, и регент, по прозванию _Капелла_ (он же _Редакция, Конституция_ и
_Мелочная лавочка_), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой
таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при
тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась
упражнял свой голос в комнате по соседству с семинарским экономом, он едва
не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот,
потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор
ненавидел его, говоря, что человек обладающий рыканием льва, должен иметь
характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным
басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь,
за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его -
_Медведь_. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую
и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить,
что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и
порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило
его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться
петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое
подвигло его на многие скандальные похождения...
Он от слов Разумникова тихо плакал.


Кому горе, а кому радость. День поступления Разумникова в училище был
днем торжества и счастия некоего Лапши... Лапша был чудак, парень шальной
и благой. Широкоскулое, серого цвета лицо, голова, почти вросшая в плечи,
выдавшаяся вперед неестественно грудь и остальная часть туловища,
помещенная на коротких ногах, - делали фигуру его в высшей степени
странною, попеременно то жалкою, то уморительною. Лицо его освещалось
каким-то неразгаданным, постоянно меняющимся внутренним светом: оно
сериозно, даже угрюмо, но вдруг Лапша без всякой причины покраснеет, а
потом раскатится смехом, и все это совершается в нем быстро и неуловимо.
Он при всем этом не был дураком. В лице его вы видите образчик бурсацкой
застенчивости, которая особенно развилась от его несчастного безобразия.
Не будь этой застенчивости, он, быть может, и не сидел бы в Камчатке...
Таков был Лапша. Но он делался совершенно иным человеком, когда пел
что-нибудь: значит, талант. Голосок он имел довольно приятный и владел
тонко развитым слухом. Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь
свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой:
теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на
рожке...
Подходит к Лапше Карась.
- Что тебе? - говорит Лапша, ежась, двигая плечами и выпячивая свое
странное лицо.
- Поучи меня обиходу.
Лапшу медом не корми, а только дай в руки обиход.
- Пойдем. Сначала надо ноты выучить.
Отправились они в Камчатку и затянули - ут, ре, ми, фа и т.д.
- Не так: надо тоном выше!
Карась усиливается тоном выше.
- Чересчур высоко - теперь ниже надо.
Карась на новый манер.
Долго они упражнялись в церковногласии. Спотели оба.
Но вот Лапша съежился, перегнулся, вытянулся, сделал сначала тоскливую
рожу, а потом вдруг поднес к носу Карася кукиш...
- Это что?
- Кукиш!
Лапша после этого захохотал.
- Да что с тобой?
- Не буду учить...
- Голубчик... Лапша...
- Не поймешь ничего...
Лапша убежал...
Остервенение напало на Карася. Он грыз свои ногти и, мигая глазами,
усиливался удержать злую соленую слезу, которая ползла на щеку.
- Когда так, к черту все!
Он ударил об пол обиходом...
- Проклятое училище! - проговорил он...
Карась начал вести себя неприлично. Если бы не проклятое наказание,
Карась от среды до воскресенья провел бы время, мирно почивая на лаврах,
но теперь он был раздражен, и жизнь его пошла ломаным путем.
Подходит к нему один из его любимых дураков, бедная Катька.
- Нет ли у тебя хлебца?
- Этого не хочешь ли?
Карась предлагает голодному Катьке туго натянутую фигу. Катька отходит
от него печально...
Карась идет развлечься на училищный двор.
- Карасики, пучеглазики! - говорит ему _Тальянец_, второкурсный мужлан
старшего класса, ученик с вывороченными ногами.
- Кривы ножки, кочерыжки! - отвечает Карась...
Тальянец начинает его преследовать.
- На кривых ногах пять верст дальше! - отвечает Карась, пускает в него
комом грязи и удаляется опять в класс.
Подходит к нему другой дурак, _Зябуня_.
- Карасик, - говорит он ласково.
- Ты что, животное безмозглое?
- Карасик...
- Поди прочь, пустая башка!
Пустая башка тоже отходит от него печально...
Карась стал несговорчив и несправедлив. Он чувствует это, и его
начинает мучить совесть...
- Черт знает, какая тоска, - объясняет он приступы совести...
Идет Карась ко второуездному классу, берется за ручку двери и начинает
стучать ею: ученики низших классов, не имевшие права входить в высший, так
вызывали второуездных. Выходит ученик.
- Кого тебе?
- Тавлю.
- Сейчас.
Вышел Тавля.
- Чего тебе?
- Дай в долг.
- Сколько?
- Пять копеек.
- В воскресенье семь.
- Нет уж, после воскресенья, в другое. Я не уволен. Откуда ж мне взять?
- Тогда десять.
Карась задумался на минуту.
- Давай, - сказал он, махнув рукою...
Тавля отсчитал ему пять копеек...
Карась отправился в сбитенную, съел там на три копейки сухарей, а на
две выпил сбитню. И угощение не успокоило его. Оно напомнило ему только
домашний чай и кофе. Затосковал Карась.
- Боже мой, - проговорил он, - неужели не отпустят меня на пасху? Пойду
попрошу еще Лапшу: не поучит ли? А нет! черт с ними!.. не выучиться мне!..
После того Карась из пустяков каких-то полез в драку, и хотя пустил в
дело зубы, когти и ноги, как обыкновенно, однако его все-таки поколотили.


Для Карася не было наказания тяжелее, как неотпуск домой. И вот еще
порядочный бурсацкий учитель Разумников не понимал же, что такое наказание
гнусно, незаконно и вредно. Не понимают педагоги и понимать не хотят, что
они, когда запрещают человеку, в виде наказания, переступать порог
отцовского дома, то этим самым вгоняют его в скуку, тоску и апатию,
подвергают на скандалы разного рода, поселяют к уроку или нравственному
правилу, за которые штрафуют и шельмуют, полное отвращение, лицемерное
исполнение и страсть к запрещенному поступку. Неужли такие плоды в видах
здравой педагогики? Кроме того, чем виноваты отец и мать, когда они во
время праздника, по приговору педагогов, не видят в своей семье сына,
часто любимого, часто единственного сына? за что братья и сестры лишаются
свидания со своим братом? за что их-то наказывают педагоги? Воскресный
день во многих семействах один только и есть свободный день в неделе - к
чему же он туманится печалью по сыне или брате? Портить чужой праздник
никто не имеет права, это дело нечестное, дело несправедливое. И неужели
отец и мать, если они любят своего сына, меньшее могут иметь на него
влияние, нежели черствый педагог? Многие педагоги скажут на это: "да". Был
же, например, болван, которого мы называли Медведем, семинарский
инспектор, который привязанность к родному дому ставил ученику в
преступление на том основании, что желающий быть дома не желает быть в
школе, значит, ненавидит науку и нравственность, проводимые в ней. Диво,
что такие черные педагоги, как лишенные деторождения, не наказывали детей
за любовь к родителям!
Но таких педагогов скорее прошибешь колом, нежели добрым словом. Бог с
ними. Лучше посмотрим, что сталось с Карасем, когда он страдал от мысли,
что его не отпустят домой на целую пасху.


Учителем арифметики того класса, где был Карась, был некто Павел
Алексеевич Ливанов; собственно говоря, не один Ливанов, а два или, если
угодно, один, но в двух _естествах_ - Ливанов пьяный и Ливанов трезвый.
Третья _перемена_, которая была после обеда, назначалась для
арифметики... Стоят при входе в класс _караульные_, ожидающие Ливанова.
Ливанов входит в ворота училища...
- Каков? - спрашивает один караульный...
- Руками махает, значит, того...
- Это еще ничего не значит...
- Да ты не видишь, что он у привратника просит понюхать табаку?
- Именно так... Значит, пишет по восемнадцатому псалму.
Караульные бегут в класс и с восторгом возвещают:
- Братцы, Ливанов в пьяном естестве...
Класс оживляется, книги прячутся в парты. Хохот и шум. Один из
великовозрастных, _Пушка_, надевает на себя шубу овчиной вверх... Он
становится у дверей, чрез которые должен проходить Ливанов... Входит
Ливанов. На него бросается Пушка...
- Господи, твоя воля, - говорит Ливанов, отступая назад и крестясь...
Пушка кубарем катится под парту.
- Мы разберем это, - говорит Ливанов и идет к столику.
В классе шум...
- Господа, - начинает Ливанов нетвердым голосом...
- Мы не господа, вовсе не господа, - кричат ему в ответ...
Ливанов подумал несколько времени и, собравшись с мыслями, начинает
иначе:
- Братцы...
- Мы не братцы!
Ливанов приходит в удивление...
- Что? - спрашивает он строго...
- Мы не господа и не братцы...
- Так... это так... Я подумаю...
- Скорее думайте...
- Ученики, - говорит Ливанов...
- Мы не ученики...
- Что? как не ученики? кто же вы? а! знаю кто.
- Кто, Павел Алексеевич, кто?
- Кто? А вот кто: вы - свинтусы!..
Эта сцена сопровождается постоянным смехом бурсаков. Ливанов начинает
хмелеть все больше и больше...
- Милые дети, - начинает Ливанов...
- Ха-ха-ха! - раздается в классе...
- Милые дети, - продолжает Ливанов, - я... я женюсь... да... у меня
есть невеста...
- Кто, кто такая?..
- Ах вы, поросята!.. Ишь чего захотели: скажи им кто? Эва, не хотите ли
чего?
Ливанов показывает им фигу...
- Сам съешь!
- Нет, вы съешьте! - отвечал он сердито.
На нескольких партах показали ему довольно ядреные фиги. Увлекшись их
примером, один за другим, ученики показывали своему педагогу фиги. Более
ста бурсацких фиг было направлено на него...
- Черти!.. цыц!.. руки по швам!.. слушаться начальства!..
- Ребята, _нос_ ему! - скомандовал _Бодяга_ и, подставив к своему носу
большой палец одной руки, зацепив за мизинец этой руки большой палец
другой, он показал эту штуку своему учителю... Примеру Бодяги последовали
его товарищи...
Учителя это сначала поразило, потом привело в раздумье, а наконец он
печально поник головою. Долго он сидел, так долго, что ученики бросили
показывать ему фиги и выставлять носы...
- Друзья, - заговорил учитель, очнувшись...
Господа, братцы, ученики, свинтусы, милые дети, поросята, черти и
друзья захохотали...
- Послушайте же меня, добрые люди, - говорил Ливанов, совсем хмелея...
Лицо его покрылось пьяной печалью. Глаза стали влажны...
- Слушайте, слушайте!.. тише!.. - заговорили ученики.
В классе стихло...
- Я, братцы, несчастлив... Я женюсь... нет, не то: у меня есть
невеста... опять не то: мне отказали... Мне не отказали... Нет,
отказали... О черти!.. о псы!.. Не смеяться же!
Ученики, разумеется, хохотали. Пьяная слеза оросила пьяное лицо
Ливанова... Он заплакал...
- Голубчики, - начал он, за меня никто не пойдет замуж, никто не
пойдет...
Рыдать начал Ливанов.
- У меня рожа скверная, - говорил он, - пакостная рожа. Этакие рожи на
улицу выбрасывают. Плюньте на меня, братцы: я гадок, братцы...
- Гадок, гадок, гадок, - подхватили бурсаки...
- Да, - отвечал их учитель, - да, да, да... Плюньте на меня... плюньте
мне в рожу.
Ученики начинают плевать по направлению к нему.
- Так и надо... Спасибо, братцы, - говорит Ливанов, а сам рыдает...
У Ливанова была не рожа, а лицо, и притом довольно красивое, ему и не
думала отказывать невеста, к которой он начал было свататься, напротив -
он сам отказался от нее.
Спьяна Ливанов напустил на себя небывалое с ним горе. Со стороны
посмотреть на него, так стало бы жалко, но для бурсаков он был
_начальник_, и они не опустили случая потравить его.
- Братцы, - продолжал он, - я отхожу ко господу моему и к богу моему...
Я вселюсь...
- Смазь ему, ребята! - крикнул Пушка.
- Что такое? - спросил Ливанов...
- Смазь...
- Что _суть_ смазь?
- А вот я сейчас покажу тебе, - отвечал Пушка, вставая с места...
- Не надо!.. сам знаю... Сиди, скотина... Убью!.. Ах вы, канальи!.. над
учителем смеяться!.. а?.. - говорил Ливанов, приходя в себя... - Да я вас
передеру всех... Розог!.. - крикнул он, совсем оправившись...
В классе стихло...
- Розог!
- Сейчас принесу, - отвечал секундатор.
- Живо!.. Я вам дам, мерзавцы!..
Хмель точно прошел в Ливанове. "Что за черт, - думали бурсаки, -
неужели в другое естество перешел?" Но это была минутная реакция
опьяненного состояния, после которого с большею силою продолжает
действовать водка, и когда вернулся в класс секундатор, то он увидел
Ливанова совершенно ошалевшим. Ливанов, стиснув зубы и поставив на стол
кулак, смотрел на учеников безумными глазами...
- Розог, - сказал он однако, не забывая своего желания...
- Что Павел Алексеич? - отвечал секундатор, смекнув, как надо вести
себя...
- Розог...
- Все люди происходят от Адама... - говорил ему секундатор...
- Так, - отвечал Ливанов, опять забываясь, - а роз...
- Добро зело, то есть чисто, прекрасно и безвредно...
- Не понимаю, - говорил Ливанов, уставясь на секундатора.
- Я родился в пятьдесят одиннадцатом году, не доходя, минувши Казанский
собор...
- Ей-богу, не понимаю, - говорил Ливанов убедительно...
- Как же не понять-то? Ведь это написано у пророка Иеремии...
- Где?
- Под девятой сваей...
- Опять не понимаю...
- Очень просто: оттого-то и выходит, что числитель, будучи помножен на
знаменатель, производит смертный грех...
- Ты говоришь: грех?
- Смертный грех...
- Ничего не понимаю...
- Всякое дыхание да хвалит...
- Что хвалит?.. скотина!.. винительного падежа нет в твоей речи!.. черт
ты этакой!.. По какому вопросу познается винительный падеж?
- По вопросу "кого, что?".
- Так кого же хвалит? что хвалит? черт ты этакой, отвечай!
- Черта хвалит.
Ливанов посмотрел на него злобно...
- Ты это сериозно говоришь? - спросил он.
- Вот тебе крест.
Ученик перекрестился.
- Ты мне сказал "тебе"?
- Я, тебе, мне, мною, обо всех...
- Уйди!.. убью! - отвечал, озлившись, Ливанов, - прошу тебя, уйди!.. Я
в пьяном виде не ручаюсь за себя...
- Он ушел, - говорит ученик...
- Он?. Что мне за дело до него?.. ты-то уйди!.. Черт же с тобой,
скотина, - говорит опьяневший педагог, стуча по столу кулаком... - Не
хочешь уйти? Так я же уйду... Я пьян... Я уйду...
Учитель после этих слов неожиданно встает со стула и направляется к
двери. Его провожают хохотом, криком, визгом и лаем...
- Это все пустяки, - говорит он, - в жизни все пустяки, - и выходит на
лестницу...
Лишь только он ступил на первую ступеньку, как тот же секундатор,
следивший за ним, схватил его за ногу. Пьяный педагог полетел с лестницы
вниз головою. Счастье его, что он не переломал себе ребер...
- Оступился, черт возьми, - говорил перепачканный учитель, вставая на
площадке, у которой кончалась лестница...
Подле него уже очутился секундатор, дернувший его за ногу...
- Вы, кажется, замарались? - спрашивает он. - Позвольте, я вас почищу.
- Не надо, друг мой, вовсе не надо... Все пустяки...
Учитель наконец ушел домой.
Вот каков был Павел Алексеевич Ливанов в пьяном естестве.


Описанная нами сцена была в четверг. В субботу Ливанов явился в трезвом
естестве. Ученики держали себя, как и Ливанов, иначе - прилично,
разумеется прилично по-бурсацки. С Ливановым, когда естество его
переменялось, из пьяного переходило в трезвое, шутить было опасно. Вообще
Ливанов был не дурной человек, хотя как учитель не выдавался из среды
своих товарищей; но по крайней мере он не запарывал своих учеников до
отшибления затылка... Лобов, Долбежин и Батька были представителями
террора педагогического, Краснов и Разумников - представителями
прогрессивного бурсацизма, а Ливанов был какая-то помесь тех и других:
иногда строг до лобнических размеров, иногда добр бестолково. Во всяком
случае, не любили шутить с Ливановым, когда он был в трезвом естестве...
Карась не выходил на сцену, когда был пьян Ливанов, но сегодня, когда
шутки с Ливановым были опасны, он решился на скандалы...
Хотя Карась сидел в Камчатке и заявил своему авдитору "нуль навеки", но
он был все-таки довольно любознательная рыба. Вышел такой случай. Однажды
от нечего делать Карась рвал арифметику Куминского; он в этом занятии
прошел уже до деления. Тут его злодеяния вдруг прекратились. "Деление? -
подумал он. - А ведь я знаю деление... А дальше что?.. Именованные
числа... Это что за штука?.. Сначала узнаю, а потом раздеру..."
Остановившись на такой мысли, он стал читать Куминского и без посторонних
пособий понял именованные числа. "Дальше дроби - это что такое?" - сказал
он. Понял он и дроби... Все это было пройдено им в три приема. Значит,
когда захочет человек учиться, то можно обойтись и без розги. "Дальше что?
десятичные дроби... Не хочу читать... Довольно". После этого он Куминского
обратил в клочья. Задано было о "приведении дробей к одинаковому
знаменателю", и хотя у Карася стоял в нотате нуль, однако он знал урок,
приготовив его без всякого поощрения и принуждения гораздо ранее, чем
требовалось...
Учитель вызвал к доске _Секиру_. Секира, несмотря на то, что был
авдитор, путался...
- Дурак, - сказал ему Ливанов...
- Дурак и есть, - подтвердил Карась из Камчатки...
- Кто это говорит? - рассердившись, спросил Ливанов... Ему дерзким
показался ответ Карася...
- Я, - отвечал Карась. - Помилуйте, Павел Алексеевич, не умеет привести
к одному знаменателю: ну не дурак ли?
- Ах ты, скотина, - закричал Ливанов...
- Помилуйте же, Павел Алексеевич. Я сижу в Камчатке, значит, дурак из
дураков, а все-таки "приведение знаменателей" знаю!
- Если же ты не сделаешь мне "приведения", я тебя запорю...
- Запорите...
- К доске!..
Карась вышел и отлично ответил урок...
- Ну, не правду ли я сказал, что дурак он? - говорил Карась, показывая
на Секиру. - Даже я умею это сделать.
Ливанов подошел к Карасю и Секире.
- Дай мел, - сказал он Карасю...
- Извольте...
Взявши в руки мел, Ливанов сделал на лице Секиры крупный крест. Делая
крест, он говорил:
- Пентюх, перепентюх, выпентюх!..
- Ну, дурак и есть, - подтверждал Карась...
После этого Карась отправился в Камчатку. Развлеченный на несколько
минут своим ответом, он, однако скоро начал скучать. Пришла ему на мысль
предстоявшая опасность неотпуска домой на святую. Злость на него нашла,
которую он и выместил на грифельной доске, попавшей ему под руки. Сняв с
краев ее боковые планки, он хотел обратить их в щепы, но, приложив палец
ко лбу, сказал себе: "Подожди, дружище, тут выйдет скрипка". Из трех
планок он сделал треугольник, к вершине его прикрепил четвертую, в
треугольнике натянул веревочные струны, добыл из розог, лежавших в печке,
по соседству его, прут, из которого смастерил смычок, и таким образом
устроил нечто вроде цевницы... Это заняло его на время, но в голову его
опять приходит мысль о пасхе. "Черти, - думал он, - неужели так-таки и не
пустят на пасху?.. Лучше бы пересекли пополам! Сколько хочешь секи, мне
все одно". - "Так ли?" - рефлектирует он. - "А вот попробуем". Карась
берет свою цевницу и начинает водить по ней смычком, то есть розгой...
Раздается на весь класс страшный визг, произведенный Карасем для
скандала.
- Кто это? - спрашивает изумленный учитель.
- Я это, - отвечает храбро Карась...
Визг был до того неожидан и неуместен, что учитель растерялся...
- Что это значит?
- Ничего не значит.
- Скотина...
Карась сел спокойно. Учителя поразил этот случай, и потому только он не
отпорол Карася...
"Врешь, - думает между тем Карась, - ты меня отпорешь!" - и берет в
свои руки цевницу...
Раздается еще сильнейший его визг...
Ливанов на этот раз вышел из себя. Он, озлобленный, бросается к Карасю.
Карась же становится коленями на ребро парты...
- Я наказан, - говорит при приближении к нему Ливанова...
- Стой, скотина, весь класс...
- Буду стоять.
Учитель недоумевает, что сталось с Карасем. Однако мало-помалу он
успокаивается.
"Нет, ты меня отпорешь!" - думает Карась...
Берет он в руки цевницу и, водя по ней прутом, производит третий,
сильнейший визг...
На этот раз Ливанов совершенно сбесился. Он бросился на Карася с
поднятыми кулаками...
- Убью, мерзавец!
Карась струсил, видя разъяренного учителя, и когда Ливанов подбежал к
нему, он вскочил на ноги и понесся над головами товарищей, по партам, к
двери, за которою и скрылся.
Учитель долго не мог прийти в себя.
Долго ходил учитель по классу. Он был страшно озлоблен и в то же время
изумлен. "Понять не могу, - думал он, - что сталось с этим мерзавцем?"
Факт выходил своею оригинальностию из ряда обыкновенных фактов, и, должно
быть, именно это обстоятельство сделало то, что Ливанов не донес о
карасиных деяниях инспектору. Иначе Карасю пришлось бы целую неделю
таскать из своего тела прутья: за подобные его дерзости в бурсе драли
жестоко, до того жестоко, что после сечения относили в больницу _на
рогожке_. Счастье Карася...
Но Карася все-таки высекли в тот день. Он в озлоблении пошел бить
стекла училища, был пойман на этом деле, и хотя призывал всю небесную силу
во свидетельство того, что он нечаянно разбил стекло, однако ему
_влепили_, как выражается он, около пятидесяти.
Таким образом, наказание Разумникова имело свои добрые последствия: оно
бесило только человека, а нисколько не наставляло на путь истины.
Посмотрим, что было после.


Ученики отпускались домой из бурсы по письменным билетикам от
двенадцати часов субботы до пяти часов воскресенья. В субботу разошлись
ученики, большинство по домам. Училище опустело.
Карась остался в бурсе.
Ученики в свободное время обыкновенно сидели в спальнях. Карась
находился в _Сапоге_. На него напала невыносимая тоска. Он бросился на
кровать, покрыл свою голову подушкой и зарыдал. Мы, взрослые люди, на
детское горе смотрим очень легко. Разве может ребенок серьезно страдать?
Разумеется, большинство читателей ответит: нет. Между тем бывают детские
печали глубокие и сильные, печали, за которые человек не может простить и
тогда, когда станет взрослым. Карась в ту минуту, когда лежал на кровати,
всех ненавидел. Разве может глубоко ненавидеть ребенок? Может. Если бы не
учился человек ненавидеть в детстве, не умел бы ненавидеть и в зрелых
летах. Бурса дала Карасю сильные уроки ненависти, злости и мести - бурса
превосходное адовоспитательное заведение!
Для городского, привыкшего проводить праздники дома, самый гадкий день
- праздничный день в бурсе.
Карась кое-как дождался всенощного.
Учеников разделили на две партии: одна отправлялась в лаврскую церковь,
другая оставалась в бурсе. К первой принадлежали имевшие сколько-нибудь
приличную одежду, ко второй оборвыши и отрепыши, которых стыдно было даже
бурсацкому начальству пустить на свет божий. Карась остался с отрепышами,
потому что был не уволен в город, а таких не пускали в лаврскую церковь.
По звонку в шесть часов вечера оборвыши и отрепыши отправились на
домашнюю всенощную в так называемый "_пятый номер_", то есть класс под
N_5. Это была большая длинная комната, уставленная партами. На передней
стене ее висел огромный образ Христа, сидящего на престоле; пред тем
образом и совершалась всенощная одним из лаврских монахов. Ученики
сдвинули парты в одну сторону, к стене. Образовалась довольно обширная
площадка, на которой и поместились рядами ученики. По правую руку образа
поставили аналой, около которого поместилась _сборная братия_, то есть
певчие-любители из оставшихся в бурсе оборвышей и отрепышей.
Карась в детстве был очень религиозный мальчик. Кроме того, на сердце
его накопилось очень много горя. Он, лишь только началось всенощное, встал
на колени и начал усердно молиться. Содержание его молитвы, как часто
случается в детстве, было беспредметное, неопределенное. Он ни о чем не
просил, ни на кого не жаловался богу; он, отрешаясь от внешнего мира,
стремился куда-то всеми силами своей души. Тепла была его молитва и
сильна... Так прошло около полчаса, и Карась с каждым поклоном разгорался
духом. Но это благодатное настроение было неожиданно нарушено самым
пасквильным образом.
Когда Карась кончал усердный поклон, сосед его, дурак Тетеры, сделал
ему дружескую смазь. Карася это изумило, а Тетеры, рассматривая свою
пясть, в которой сейчас держал лицо Карася, увидел ее мокрою...
- Ты плачешь, - сказал он Карасю...
Религиозный экстаз Карася миновался.
- У тебя слезы? - повторил Тетеры.
Карась озлился, тем более что ему было стыдно своих слез...
- Безмозглая башка, - отвечал он и дал пинка Тетеры.
- Да о чем ты плакал? - спрашивал глупец Тетеры.
- Отстань, осел!
- Скажи же, - допрашивал добродушный глупец.
- Вот тебе!
Карась дал ему очень чувствительный пинок.
- Подлый Карасище, - приветствовал его дурак...
Таким образом, молитвенное настроение карасиного духа было нарушено.
Карасю сделалось просто скучно. Он стал наблюдать религиозность своих
сомолитвенников. Ученики любили свой бурсацкий храм более, нежели
лаврский, потому что богослужение, которое они совершали, возможно было
только в том именно храме, в котором и драли их. Домашняя служба была
короче и веселее: ее по возможности сокращали и делали занимательною.
Дьячок из учеников, читая псалмы, перебирал слова до того быстро, что
слышалось только щелканье языком и губами, а смыслу... смыслу бурсакам и
не требовалось... "Бог с ним!.." - говорили они... Для характеристики
бурсацкого богослужения мы должны сообщить читателю следующего содержания
рассказ. Сидели в горячей бане два купца, один очень жирный, другой так
себе, и разговаривали они о духовных делах. "Нет, ты скажи мне, - говорит
купец так себе, - что такое дьячок?" - "Известно, что: служитель божий", -
отвечает жирный. "А вот и врешь". - "Что же такое дьячок, объясни!" -
"Сейчас объясню, - отвечает задавший вопрос. - Дьячок, - говорит он, -
есть дудка, чрез которую глас божий проходит, но... ее не задевает - вот
что!" - "Это так, - подтвердил жирный, - ты в самую центру попал". После
такого определения читатель поймет нас, когда мы скажем, что бурсаки во
время всенощного были не молельщиками, а чистыми дудками... Но, кроме
бестолкового дьяческого чтения, было еще безобразное пение. _Сборная
братия_ любила _хватить, ляпнуть, рявкнуть, отвести кончик_, - эти термины
означают громыгласия бурсы. Поющая и взывающая бурса стоит и подзадоривает
тех, у кого хорошо устроены дыхательные мехи и горловые связки... Ревет
молящаяся бурса... Но это все еще ничего бы: у нас на Руси в большинстве
случаев церковные службы сопровождаются нелепым чтением и аневричным
пением, но богомольный русский человек давно привык к тому, и его
религиозное чувство все-таки питается во время службы; но этот же
стерпевшийся наш богомольный человек, посетив бурсацкую всенощную;
непременно возмутится духом. Мы видели, как Карась во время службы смазь
получил. Такие явления во время всенощной были очень обыкновенны.
Молящиеся толкались, смеялись, плевались... Отрепыши в первых рядах только
стояли прилично, а в средине, где ученики были заслонены окружающими их
товарищами, играли в карты и _костяшки_. Хорь лазил по карманам.
_Чахотка_, второкурсник, спал на тулупе, _Павка_, городской мальчик, не
отпущенный домой за леность, учил урок... Смази, щипки, плевки,
подзатыльники рассыпались только _несколько_ реже и скромнее сравнительно
с обыкновенными занятными часами.
Все это в бурсе называлось богослужением...


Но не можем удержаться от горячего слова. И не будем удерживаться.
Договоримся до конца - благо, время такое подошло, что _можно_ говорить и
_следует_ говорить.


Бурсацкая религиозность своеобычна. В бурсе вы всегда встретите смесь
дикого фанатизма с полною личною апатией к делу веры. В бурсацком
фанатизме, как и во всяком фанатизме, нет капли, нет тени, намека нет на
чувство всепрощающей, всепримиряющей, всесравнивающей христианской любви.
По понятию бурсацкого фанатика, католик, особенно же лютеранин - это такие
подлецы, для которых от сотворения мира топят в аду печи и куют железные
крючья. Между тем всякий бурсак-фанатик более или менее непременно
невежда, как и всякий фанатик. Спросите его, чем отличается католик от
православного, православный от лютеранина, он ответит бестолковее всякой
бабы, взятой из самой глухой деревни, но, несмотря на то, все-таки будет
считать своей обязанностию, своим призванием ненависть к католику и
протестанту. Но жаль учеников, жаль: если препарировать бурсацкую
религиозность, сбросить с нее покрывало, которым маскируется и
декорируется сущность дела пред неспециалистом или недальновидным
наблюдателем, распутать схоластические и диалектические тенета, мешающие
анализировать факт смело и верно, то эта бурсацкая религиозность, знаете
ли, чем окажется в большинстве случаев? - она окажется полным, абсолютным
_атеизмом_ - не сознательным атеизмом, а животным атеизмом необразованного
человека, атеизмом кошки и собаки. Они называют себя верующими, и лгут
они: у них и для них не существует того бога, к которому так любят
обращаться женщины, дети, идеалисты и люди, находящиеся в несчастии. И что
может развить в них религиозное чувство? Уж не _божественные_ ли науки,
которые зубрят они с проклятием и скрежетом зубовным? Эти-то науки,
устилаемые их _сочинителями_ дерьмом с чертоплешинами, и развращают
человека. Науки бурсацкие таким писаны диким языком, вымощены таким
непроходимым камением, что могут произвести в душе человека разве только
сыворотку, а никак не возбудить в нем религиозное чувство. Прочитать
бурсацкий учебник так же легко, как перекусить толстую веревку. Но
попытайтесь перекусить эту веревку, попытайтесь выучить наизусть, слово в
слово, буква в букву, всю ерунду бурсацкую и в то же время ухитритесь
поверить ей, обратить ее в свое убеждение, "в плоть и кровь", как
приказывает своим ученикам один из семинарских педагогов, - тогда, честное
слово, вы ошалеете навеки. Но главная причина, настоящая сущность дела
все-таки не в каменологии, не в дресвологии, не в тернологии туземных
наук. Религия, хотя и не проповедуется она в бурсе, как у поклонника
Магомета, огнем и мечом, но проповедуется розгой, голодом, дерганьем из
головы волос, забиением и заушением. Например, Лобов велит _вознести_
ученика _на воздусях_, положить под самый нос его "Закон божий" и в то же
время кричит дико: "Учи, сейчас же и учи урок!". Мы думаем, что бурсацкое
начальство, поступая так, постепенно и незаметно, однако самым радикальным
путем, направляет миросозерцание своих учеников к полному атеизму. Когда
дети начинают подрастать, то из них лишь одни идиоты остаются
упорствующими в фанатизме, вынося из бурсы только боязнь черта и ада да
еще ненависть к иноверцам и ученым, а любви к человеку, заповеданной
Христом, того чувства и тех начал, которые ныне называются гуманностию,
они не получают от бурсы, потому что бурса вечно _аскоченствует_,
убеждения ее носят на себе всегда несчастное клеймо "Домашней беседы",
этой плевательницы нашей российской духовной литературы. Но при дальнейшем
развитии большинство бурсаков, чуя человеческим чутьем неладность своей
науки, делается вполне равнодушно к той вере, за которую так долго и так
жестоко секли их. Так формируется большинство; но затем остается
меньшинство - самые умные люди из семинаристов, цвет бурсацкого
юношества... Эти умные бурсаки распадаются на три типа... Одни из них - по
направлению своему идеалисты, спиритуалисты, мистики, и в то же время по
натуре народ честный и славный, добрый народ. Они во время
самостоятельного развития своего, силою собственного, личного ума и опыта,
очищают бурсацкую веру, всеченную в их душу, от всевозможных ее ужасов,
потом создают новую веру, свою, человеческую, которую, надев впоследствии
рясы и сделавшись попами, и проповедуют в своих приходах под именем
православной веры. Таких попов и народ любит и так называемые _нигилисты_
уважают, потому что эти попы - люди хорошие. Другого типа бурсаки - это
бурсаки материалистической натуры. Когда для них наступает время брожения
идей, возникают в душе столбовые вопросы, требующие категорических
ответов, начинается ломка убеждений, эти люди, силою своей диалектики, при
помощи наблюдений над жизнью и природой, рвут сеть противоречий и
сомнений, охватывающих их душу, начинают читать писателей, например вроде
Фейербаха, запрещенная книга которого в переводе на русский язык даже и
посвящена бурсакам, после того они делаются глубокими атеистами и
сознательно, добровольно, честно оставляют духовное звание, считая делом
непорядочным - проповедовать то, чего сами не понимают, и за это кормиться
на счет прихожан. Это также народ хороший. Вначале этим бурсакам жаль
вечности, которую им, в качестве материалистов, приходится отрицать, но
потом они находят в себе силы помириться с своим отрицанием, успокоиваются
духом, и тогда для бурсака-атеиста нет в развитии его попятного шага. Эти
люди всегда бывают люди честные и, если не вдаются в эпикуреизм, люди
деловые, которыми все дорожат. Они, сделавшись атеистами, никогда не
думают проповедовать террор безбожия. Самый атеизм они определяют совсем
не так, как принято у нас определять его. Вот как они резюмируют свой
нигилизм: "В деле совести, в деле коренных убеждений насильственное
вмешательство кого бы то ни было в чужую душу незаконно и вредно, и
поэтому я, человек рациональных убеждений, не пойду ломать церквей, топить
монахов, рвать у знакомых моих со стен образа, потому что через это не
распространю своих убеждений; надо развивать человека, а не насиловать
его, и я не враг, не насилователь совести добрых верующих людей. Даже на
словах с человеком верующим я не употреблю насмешки, а не только что
брани, и остроты над предметами, которые дороги для человека, будут
допущены мною только тогда, когда дозволяет их мой собеседник, - иначе я и
говорить с ним не буду о делах веры. Но, не стесняя свободу совести моих
ближних, не желаю, чтобы и мою теснили. Научи меня, если сумеешь? Не
можешь, отойди прочь. Я тебя поучу, если желаешь? Не хочешь, и толковать
не стану - тогда мое дело сторона. При таких отношениях мы можем ужиться,
потому что честный атеист с честным деистом всегда отыщут пункты, на
которых они сойтись могут. Что такое атеизм? Безбожие, неверие, заговор и
бунт против религии? Нет, не то. Атеизм есть не более, не менее, как
известная форма развития, которую может принять всякий порядочный человек,
не боясь сделаться через то диким зверем, и кому ж какое дело, что я
нахожусь в той или другой форме развития. А уж если кому она кажется
горькою, то приди и развей меня в ином направлении. Если же будете
насиловать меня, я прикинусь верующим, стану лицемерить и пакостить
потихоньку - так лучше не троньте меня - вот и все!". Вот какие иногда
бывают бурсаки. Этих тоже все любят и уважают, и честный поп, встретясь с
атеистом-товарищем, охотно подаст ему руку, если только он в существе дела
порядочный человек. Так и следует. Но бурса из умных учеников своих
создает еще род людей, которые, ставши атеистами, прикрывают свое неверие
священнической рясой. Вот эти господа бывают существами отвратительными -
они до глубины проникаются смрадною ложью, которая убивает в них всякий
стыд и честь. Желая скрыть собственное неверие, рясоносные атеисты громче
всех вопят о нравственности и религии и обыкновенно проповедуют самую
крайнюю, безумную нетерпимость. Беда, если эти рясофорные атеисты делаются
педагогами бурсы. Будучи убеждены, что неверие лежит в природе всякого
человека, и между тем поставлены в необходимость учить религии, они вносят
в свою педагогику сразу и иезуитство и принципы турецкой веры. По их
понятию, самый лучший ангел-хранитель бурсацкого спасения - это фискал,
наушник, доносчик, сикофанта и предатель, а самое сильное средство развить
религиозность - это плюха, розга и голод. Терпеть не могут они Христова
правила, апостолам данного: "в доме, где не верят вам, отрясите прах ног
ваших - и только"; нет, им хочется в христианскую веру напустить
туретчины. "Отодрем, - думают они, - человека за погибель души его и
стащим потом в царствие небесное за волоса хоть - и делу конец!" Эти
рясофорные атеисты развивают в себе эгоизм - источник деятельности всякого
атеиста, но который у хороших атеистов является прекрасным началом, а у
этих, оскверняясь в их душе, становится гнусным. Они проповедуют яро не
потому, что боятся за вечную погибель своего _прихода_, а потому, что
боятся вечной погибели своего _дохода_: при каждой проповеди они щупают
свои карманы, нет ли в них дыры, и нельзя ли дыру, если она есть, вместо
заплаты заклеить проповедью. Эти рясофорцы бывают главными прислужниками
тех барынь и купчих, которые постоянно ханжат и благочестиво куксятся на
Руси: они обирают глупых женщин; кроме того, из них же выходят самые
усердные церковные воры и святотатцы. Но, имея широкие карманы, в которых
лежат деньги верующих и усердствующих прихожан, не хотят часто шевельнуть
пальцем, чтобы помочь какой-нибудь вдове голодающей, из их же ведомства, -
благо, свое чрево давным-давно набито ассигнациями. Если в их руки
попадает власть, то они употребляют ее возмутительным образом; если они
чувствуют в своих руках силу, то употребляют ее на зло. Например, один
знакомый нам литератор напечатал две очень дельных и честных статьи,
касающихся духовного вопроса, - так что же? Он получил анонимное письмо, в
котором говорится, что если он не прекратит своих статей, то его мать,
вдова, будет выгнана из казенной квартиры и лишена последнего куска хлеба,
а ему, литератору, лоб забреют. Я уверен, что это писал непременно
рясофорный атеист, потому что когда к рясофорному являешься с откровенным
словом, он против слова поднимается с дреколием. Вот каких господ
заготовляет бурса! Но таких господ презирают честные бурсаки, которые
считали себя не в праве надеть рясу, и верующее наше духовенство,
образованная часть его, - добрый поп всегда подаст руку доброму атеисту и
с отвращением встанет спиной к своему же сослуживцу, но не верующему в
свое призванье. Так и следует. Но пока довольно. Все эти мысли пришли нам
в голову по поводу бурсацкого богослужения, которое для Карася началось
так благоговейно, потом было прервано смазью, а кончилось тем, что он под
конец всенощного играл в _чет и нечет_.


Кончился для Карася гадкий бурсацкий праздник.
"Неужели меня не уволят и на пасху?" - думал он.
Страшно сделалось ему. Он знал, что такое в бурсе пасха.
Лучше бы совсем не существовало пасхи в бурсацком календаре. Этот
праздник ожидался учениками с нетерпением, все думали встретить в святой
день что-то особенное, выходящее из ряду вон; лица торжественные, светлые,
добрые; товарищи внимательны друг к другу и ласковы; ни одной нет
затрещины во всей бурсе. Хоры после спевки идут в церковь, поют с
увлечением и звонко, весело христосуются и после службы возвращаются в
бурсу, где и разговляются. Все это очень мило; но вместе с разговеньем
улетает из бурсы и праздник. Если бы дали ученикам простую рекреацию, они
и справили бы ее, как обыкновенно, но пасха - праздник особенный, и
проводить его следует иначе. И вот бурсаки снуют из угла в угол, ищут
своего праздника и найти не могут. Где же он? Затерялся где-то, а вернее
всего, оставлен дома, на родине. Поневоле припоминают бурсачки Христов
день под родным кровом, все чуют, что не так надо праздновать его, и уже
христовский вечер становится невыносимо скучен, на всех нападает тоска и
апатия. Прожить целую неделю в таком состоянии - дело крайне тяжелое.
Оттого-то Карасю и прописывали бурсацкую пасху вместо казни: на дельное
что-нибудь она и не годилась.
Но Карась поклялся, что он во что бы то ни стало отделается от этой
казни... Но что же он предпримет?
"Сбегу", - чаще и чаще приходит ему на мысль.
С этой блаженной мыслью он и заснул в тот день.


"Сбегу", - думал Карась, проснувшись, и на другой день поутру.
Эта мысль начинала нравиться Карасю и окончательно укоренилась по
поводу одного маленького _бегуна_. Событие было такого рода. Привезли в
училище _Фортунку_, деревенского мальчика, едва ли не семилетнего ребенка,
который долго скучал по родине. Этот Фортунка, когда ему сделалось очень
горько от бурсацкой жизни, ночью задумал совершить бегство. Он предпринял
такой подвиг, не зная, где найдет приют, и не имея денег, а только
полагаясь на слова песни, певавшейся в училище, в которой говорилось, что
однажды шел бедный малютка, он весь перемок и дрожал от холоду, по думал:
"Бог и в поле птичку кормит и росой кропит цветы, - и меня он не оставит",
и действительно, мальчику попалась навстречу старушка, которая и приютила
его у себя... Полагаться Фортунке больше было не на что, но он все-таки
встал с своей постельки глубокой ночью на ноги, натянул на себя свою
одежку, завязал что-то в узелок и вышел на двор. "Вечер был, сверкали
звезды", как говорилось в приведенной же нами песне. Фортунка полез через
забор, вот он уже сидит под открытым небом и думает со страхом, куда ему
направить путь. "Но ладно: бог и в поле птичку кормит". Бурсацкая птичка
хотела спорхнуть с забора...
- Стой! - услышал Фортунка чей-то грозный голос...
Его сняла с забора

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися