Лев Толстой. Так что же нам делать?

страница №10

и для них, если у меня
доставало времени и сил. А испытывать ложный стыд в занятии непривычным и
как бы удивительным для людей делом я тоже не мог, потому что, не делая
этого, я испытывал уже не ложный, а настоящий стыд.
И тут-то, придя к этому сознанию и практическому из него выводу, я был
вознагражден вполне за то, что не заробел перед выводами разума и пошел
туда, куда они вели меня. Придя к этому практическому выводу, я был поражен
легкостью и простотою разрешения всех этих вопросов, которые мне прежде
казались столь трудными и сложными. На вопрос, что нужно делать, явился
самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар,
моя печка, моя вода, моя одежда — все, что я могу сам сделать. На вопрос,
не странно ли это будет перед людьми, делавшими это, оказалось, что
странность эта продолжалась только неделю, а после недели сделалось бы
странным, если бы я возвратился к прежним условиям. На вопрос, нужно ли
организовать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле,
оказалось, что все это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не
приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд
наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам
собою влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый
плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было никакого составлять
потому, что человек трудящийся сам по себе, естественно примыкает к
существующему сообществу людей трудящихся. На вопрос о том, не поглотит ли
этот труд всего моего времени и не лишит ли меня возможности той умственной
деятельности, которую я люблю, к которой привык и которую в минуту
самомнения считаю не бесполезною другим, ответ получился самый неожиданный.
Энергия умственной деятельности усилилась и равномерно усиливалась,
освобождаясь от всего излишнего, по мере напряжения телесного. Оказалось,
что, отдав на физический труд восемь часов — ту половину дня, которую я
прежде проводил в тяжелых усилиях борьбы со скукою, у меня оставалось еще
восемь часов, из которых мне нужно было по моим условиям только пять для
умственного труда; оказалось, что если бы я, весьма плодовитый писатель, 40
почти лет ничего не делавший, кроме писания, и написавший 300 листов
печатных,-- если бы я работал все эти 40 лет рядовую работу с рабочим
народом, то, не считая зимних вечеров и гулевых дней, если бы я читал и
учился в продолжение пяти часов каждый день, а писал бы по одним праздникам,
по две страницы в день (а я писывал по листу печатному в день), то я написал
бы те же 300 листов в 14 лет. Оказалось удивительное дело; самый простой
арифметический расчет, который может сделать семилетний мальчик и которого я
до сих пор не мог сделать. В сутках 24 часа; спим мы 8 часов, остается 16.
Если какой бы то ни было человек умственной деятельности посвятит на свою
деятельность 5 часов каждый день, то он сделает страшно много. Куда же
деваются остальные 11 часов?
Оказалось, что физический труд не только не исключает возможность
умственной деятельности, не только улучшает ее достоинство, но поощряет ее.
На вопрос о том, не лишит ли этот физический труд меня многих
безвредных радостей, свойственных человеку, как наслаждение искусствами,
приобретение знания, общения с людьми и вообще счастия жизни, оказалось
совершенно обратное: чем напряженнее был труд, чем больше он приближался к
считающемуся самым грубым земледельческому труду, тем больше я приобретал
наслаждений, знаний и приходил тем более в тесное и любовное общение с
людьми и тем более получал счастья жизни.
На вопрос о том (так часто слышанный мною от людей не совсем
искренних), какой результат может произойти от такой ничтожной капли в море,
от участия моего личного физического труда в море поглощаемого мною труда,
получился тоже самый удовлетворительный и неожиданный ответ. Оказалось, что
стоило мне сделать физический труд привычным условием своей жизни, чтобы
тотчас же большинство моих ложных, дорогих привычек и требований при
физической праздности сами собой, без малейшего усилия с моей стороны,
отпали от меня. Не говоря уже о привычках обращать день в ночь и обратно, о
постеле, одежде, условной чистоте, прямо невозможных и стесняющих при
физическом труде, пища, потребность качества пищи совершенно изменились.
Вместо сладкого, жирного, утонченного, сложного, пряного, на что тянуло
прежде, стала нужна и более всего приятна самая простая пища: щи, каша,
черный хлеб, чай вприкуску. Так что, не говоря уже о влиянии на меня примера
простых рабочих людей, довольствующихся малым, с которыми я при физической
работе приходил в общение, самые потребности незаметно изменились вследствие
рабочей жизни, так что моя капля физического труда в море общего труда, по
мере моей привычки и усвоения приемов работы, становилась все больше и
больше; по мере же плодотворности моего труда и требования мои труда от
других становились все меньше и меньше, и жизнь естественно, без усилий и
лишений приближалась к такой простой, о которой я не мог и мечтать без
исполнения закона труда. Оказалось то, что самые дорогие требования мои от
жизни — именно требования тщеславия и рассеяния от скуки — происходили
прямо от праздной жизни. При физической работе не было места тщеславию и не
было нужды в рассеянии, так как время было приятно занято, и после усталости
простой отдых за чаем, за книгой, за разговором с близкими был несравненно
приятнее театра, карт, концерта, большого общества — всех тех вещей,
которые нужны при физической праздности и стоят дорого.
На вопрос о том, не расстроил ли бы этот непривычный труд здоровья,
необходимого для возможности служения людям, оказалось, что несмотря на
положительные утверждения знаменитых врачей, что физический напряженный
труд, особенно в мои года, может иметь самые вредные последствия (а что
лучше шведская гимнастика, массаж и т.п. приспособления, долженствующие
заменить естественные условия жизни человека), оказалось, что чем
напряженнее был труд, тем я сильнее, бодрее, веселее и добрее себя
чувствовал. Так что оказалось несомненно то, что точно так же, как все те
ухищрения человеческого ума: газеты, театры, концерты, визиты, балы, карты,
журналы, романы суть не что иное, как средство поддерживать духовную жизнь
человека вне его естественных условий труда для других, что точно таковы же
все гигиенические и медицинские ухищрения человеческого ума для
приспособления пищи, питья, помещения, вентиляции, отопления, одежды,
лекарств, вод, массажа, гимнастики, электрических и всяких других лечений --
что все эти хитрости-мудрости суть только средства поддержать телесную жизнь
человека, изъятую из естественных ее условий труда. Оказалось, что все те
ухищрения человеческого ума для приятного устройства жизни физически
праздных людей совершенно подобны тем хитростям, которые бы придумывали люди
для устройства в герметически закрытом помещении, посредством механических
приборов, испарения и растений, наилучшего для дыхания воздуха, когда стоит
только открыть окошко.
Все выдумки медицины и гигиены для людей нашего круга подобны тому, что
придумывал бы механик для того, чтобы, растопив неработающий паровик и
заткнув все клапаны, сделать так, чтобы паровик не разорвало. Вместо всех
сложнейших и поглощающих столько трудов устройств увеселений, комфорта и
медицинских и гигиенических приспособлений, долженствующих спасать людей от
их духовных и телесных болезней, нужно только одно: исполнять закон жизни --
делать то, что свойственно не только человеку, но и животному,-- выпускать
заряд энергии, принимаемый в виде пищи, мускульным трудом; говоря простым
языком — зарабатывать хлеб, не работавши не есть, или сколько поел, столько
и сработал.
И когда я ясно понял все это, мне стало смешно. Я целым рядом сомнений,
исканий, длинным ходом мысли пришел к той необыкновенной истине, что если у
человека есть глаза, то затем, чтобы смотреть ими, и уши, чтобы слушать, и
ноги, чтобы ходить, и руки, и спина, чтобы работать. И что если человек не
будет употреблять этих членов на то, на что они предназначены, то ему будет
хуже. Я пришел к тому заключению, что с нами, привилегированными людьми,
случилось то же, что случилось с жеребцами моего знакомого. Приказчик, не
охотник до лошадей и не знаток, получив приказание хозяина поставить на
стойло лучших жеребцов, отобрал их из табуна, поставил в стойла, кормил
овсом и поил; но, боясь за дорогих лошадей, не решался никому поручить их,
не ездил, не гонял и даже не выводил их. Лошади все сели на ноги и стали
никуда не годными. То же случилось и с нами, но только с тою разницей, что
лошадей нельзя обмануть ничем, и их, чтобы не выпускать, держали на привязи,
нас же держат в таком же неестественном, гибельном для нас положении
соблазнами, которые спутали нас и держат, как цепи.
Мы устроили себе жизнь, противную и нравственной и физической природе
человека, и все сипы своего ума напрягаем на то, чтобы уверить человека, что
это-то и есть самая настоящая жизнь. Все, что мы называем культурой: наши
науки и искусства, усовершенствования приятностей жизни,-- это попытки
обмануть нравственные требования человека; все, что называем гигиеной и
медициной,-- это попытки обмануть естественные, физические требования
человеческой природы. Но обманы эти имеют свои пределы, и мы доходим до них.
Если такова настоящая жизнь человеческая, то лучше уже вовсе не жить,
говорит царствующая, самая модная философия Шопенгауэра и Гартмана. Если
такова жизнь, то лучше не жить, говорит увеличивающееся число самоубийств
привилегированного класса. Если такова жизнь, то и будущим поколениям лучше
не жить, говорят потворствуемые наукой медицины и изобретенные ею уловки для
уничтожения женского плодородия.
В Библии сказано, как закон человека: "В поте лица снеси хлеб, и в
муках родиши чада". Мужик Бондарев, написавший об этом статью, осветил для
меня мудрость этого изречения [За всю мою жизнь два русских мыслящих
человека имели на меня большое нравственное влияние и обогатили мою мысль и
уяснили мне мое миросозерцание. Люди эти были не русские поэты, ученые,
проповедники,-- это были два живущие теперь замечательные человека, оба всю
свою жизнь работавшие мужицкую работу,--крестьяне Сютаев и Бондарев.
(Примеч. Д. Н, Толстого.)].
Но nous avons change tout ca [мы переменили все это (фр.)],-- как
говорит мольеровское лицо, завравшись о медицине и сказавши, что печень на
левой стороне. Мы все это переменили. Людям не нужно работать, чтобы
кормиться, это все будут делать машины, а женщинам не нужно рожать. Наука
медицина научит различным средствам, а народу и так слишком много.
По Крапивенскому уезду ходит оборванный мужик. Он был во время войны
закупщиком хлеба у провиантского чиновника. Сблизившись с чиновником, увидав
его сладкую жизнь, мужик сошел с ума на том, что и он так же, как господа,
может не работать, а получать следующее ему содержание от государя
императора. Мужик этот называет себя теперь светлейшим военным князем
Блохиным, поставщиком военного провианта всех сословий.
Он говорят про себя,
что он "окончил всех чинов" и по выслуге военного сословия должен получить
от государя императора открытый банк, одежды, мундиры, лошадей, экипажи,
чай, горох и прислугу и всякое продовольствие. Человек этот смешон для
многих, но для меня значение сумасшествия его ужасно. На вопросы: не хочет
ли он поработать, он всегда гордо отвечает: "очень благодарен, это все
управится крестьянами". Когда скажешь ему, что крестьяне тоже не захотят
работать, он отвечает: "крестьянам это не затруднительно в управке" (вообще
он говорит высоким слогом и любит отглагольные существительные). "Теперь
выдумка машин для облегчительности крестьян,-- говорит он. — Для них нет
затруднительности". Когда у него спросят, для чего он живет, он отвечает:
"для разгулки времени". Я всегда смотрю на этого человека, как в зеркало. Я
вижу в нем себя и все наше сословие. Окончить чинов, чтобы жить для разгулки
времени и получать открытый банк, между тем как крестьяне, для которых это
не затруднительно по выдумке машин, управляют все дела,-- это полная
формулировка безумной веры людей нашего круга.
Когда мы спрашиваем, что же именно нам делать, ведь мы не спрашиваем
ничего, а только утверждаем, только не с такою добросовестностью, как
светлейший военный князь Блохин, окончивший всех чинов и лишась разума, что
мы не хотим ничего делать. Тот, кто опомнится, не может этого спрашивать,
потому что, с одной стороны, все, чем он пользуется, сделано и делается
руками людей, а с другой стороны, как только проснулся и поел здоровый
человек, так у него является потребность работать и ногами, и руками, и
мозгами. Для того чтобы найти работу и работать, ему нужно только не
удерживаться; только тот, кто считает стыдным работу, как дама, которая
просит гостью не трудиться отворять дверь, а подождать, пока она позовет для
этого человека, только тот может задавать себе вопрос, что именно делать.
Дело не в том, чтобы выдумать работу,-- работы для себя и для других не
переделаешь,-- а дело в том, чтобы отвыкнуть от того преступного взгляда на
жизнь, что я ем и сплю для своего удовольствия, и усвоить себе тот простой и
правдивый взгляд, с которым вырастает и живет рабочий человек, что человек
прежде всего есть машина, которая заряжается едой, для того чтобы кормиться,
и что потому стыдно, тяжело, нельзя есть и не работать; что есть и не
работать — это самое безбожное, противоестественное и потому опасное
положение вроде содомского греха. Только бы было это сознание, и работа
будет, и работа будет всегда радостная и удовлетворяющая душевные и телесные
требования.
Мне представилось дело так: день всякого человека самой пищей
разделяется на 4 части, или 4 упряжки, как называют это мужики: 1) до
завтрака, 2) от завтрака до обеда, 3) от обеда до полдника и 4) от полдника
до вечера. Деятельность человека, в которой он, по самому существу своему,
чувствует потребность, тоже разделяется на 4 рода: 1) деятельность
мускульной силы, работа рук, ног, плеч и спины — тяжелый труд, от которого
вспотеешь; 2) деятельность пальцев и кисти рук, деятельность ловкости
мастерства; 3) деятельность ума и воображения; 4) деятельность общения с
другими людьми.
Блага, которыми пользуется человек, также разделяются на 4 рода. Всякий
человек пользуется, во-первых, произведениями тяжелого труда, хлебом,
скотиной, постройками, колодцами, прудами, и т.п.; во-вторых, деятельностью
ремесленного труда: одеждой, сапогами, утварью и т.п.; в-третьих,
произведениями умственной деятельности наук, искусства и, в-четвертых,
установленным общением между людьми.
И мне представилось, что лучше всего бы было чередовать занятия дня
так, чтобы упражнять все четыре способности человека и самому производить
все те четыре рода блага, которыми пользуются люди, так, чтобы одна часть
дня — первая упряжка — была посвящена тяжелому труду, другая --
умственному, третья — ремесленному и четвертая — общению с людьми.
Мне представилось, что тогда только уничтожится то ложное разделение
труда, которое существует в нашем обществе, и установится то справедливое
разделение труда, которое не нарушает счастия человека.
Я, например, занимался всю свою жизнь умственным трудом, Я говорил
себе, что я так разделил труд, что писание, т.е. умственный труд, есть
специальное мое занятие, а другие нужные мне дела предоставил (или заставил)
делать других. Но это, казалось бы, самое выгодное устройство для
умственного труда, не говоря уже о своей несправедливости, было невыгодно
именно для умственного труда.
Я всю свою жизнь — пищу, сон, развлечения — устраивал в виду этих
часов специальной работы и, кроме этой работы, ничего не делал. Из этого
выходило, во-первых, то, что я суживал свой круг наблюдения и знаний, часто
не имел средства для изучения и часто, задавшись задачей описывать жизнь
людей (а жизнь людей есть всегдашняя задача всякой умственной деятельности),
я чувствовал свое незнание и должен был учиться, спрашивал о таких вещах,
которые знал всякий человек, не нанятый специальной работой; во-вторых,
выходило то, что я садился писать, но у меня не было никакого внутреннего
влечения писать, и никто не требовал от меня писания, как писания, т.е. моих
мыслей, а требовалось мое имя для журнальных соображений. Я старался
выжимать из себя, что мог: иногда ничего не выжимал, иногда что-нибудь очень
плохое и чувствовал неудовлетворенность и тоску. Теперь же, когда я сознал
необходимость физической работы, и грубой и ремесленной, выходило совершенно
другое: время мое было занято, как ни скромно, но несомненно полезно, и
радостно, и поучительно для меня. И потому я отрывался для своей
специальности от этого несомненно полезного и радостного занятия только
тогда, когда чувствовал и внутреннюю потребность и видел прямо заявляемые ко
мне в моем писательском труде требования.
А эти-то требования и обусловливали только доброкачественность и потому
полезность и радостность моей специальной работы. Так что оказалось, что
занятие теми физическими работами, которые мне необходимы, как и всякому
человеку, не только не мешало моей специальной деятельности, но было
необходимым условием полезности, доброкачественности и радостности этой
деятельности.
Птица так устроена, что ей необходимо летать, ходить, клевать,
соображать, и когда она все это делает, тогда она удовлетворена, счастлива,
тогда она птица. Точно так же и человек: когда он ходит, ворочает,
поднимает, таскает, работает пальцами, глазами, ушами, языком, мозгом, тогда
только он удовлетворен, тогда только он человек.
Человек, сознавший свое призвание труда, будет естественно стремиться к
той перемене труда, которая свойственна ему для удовлетворения его внешних и
внутренних потребностей, и изменит этот порядок не иначе, как только если
почувствует в себе непреодолимое призвание к какому-либо исключительному
труду, и к этому же труду будут предъявляться требования других людей.
Свойство труда таково, что удовлетворение всех потребностей человека
требует того самого чередования разных родов труда, которое делает труд не
тягостью, а радостью. Только ложная вера, боа, о том, что труд есть
проклятие, могла привести людей к тому освобождению себя от известных родов
труда, т.е. захвату чужого труда, требующего насильственного занятия
специальным трудом других людей, которое они называют разделением труда.
Ведь мы только так привыкли к нашему ложному пониманию устройства
труда, что нам кажется, что сапожнику, машинисту, писателю или музыканту
будет лучше, если он уволит себя от свойственного человеку труда. Там, где
не будет насилия над чужим трудом и ложной веры в радостность праздности, ни
один человек для занятия специальным трудом не уволит себя от физического
труда, нужного для удовлетворения его потребностей, сотому что специальное
занятие не есть преимущество, а есть жертва, которую приносит человек своему
влечению Я своим братьям.
Сапожник в деревне, оторвавшись от привычного, радостного в поле труда
и взявшись за свою работу, чтобы починить или сшить сапоги соседям, лишает
себя всегда радостного труда в поле только потому, что он любит шить, знает,
что никто не может так хорошо сделать этого, как он, и что люди будут
благодарны ему. Но ему не может прийти желание на всю жизнь лишить себя
радостного чередования труда.
Так же староста, машинист, писатель, ученый. Ведь это нам, с нашим
извращенным понятием, кажется так, что если конторщика барин разжаловал в
мужики или министра сослали на поселение, то его наказали, сделали ему
дурное. В сущности же, его облагодетельствовали, т.е. заменили его тяжелый,
специальный труд радостным чередованием труда. В естественном обществе это
совсем иначе. Я знаю одну общину, где люди сами кормились. Один из членов
этого общества был образованнее других, и от него потребовали чтения, к
которому он должен был готовиться днем, чтобы читать его вечером. Он делал
это с радостью, чувствуя, что он полезен другим и делает дело хорошее. Но он
устал от исключительно умственной работы, и здоровье его стало хуже. Члены
общины пожалели его и попросили идти работать в поле.
Для людей, смотрящих на труд как на сущность и радость жизни, фон,
основа жизни будет всегда борьба с природой — труд, и земледельческий, и
ремесленный, и умственный, и установление общения между людьми. Отступление
от одного или многих из этих родов труда и специальная работа будет только
тогда, когда человек специальной работы, любя эту работу и зная, что он
лучше других делает ее, жертвует своей выгодой для удовлетворения
непосредственно заявляемых к нему требований. Только при таком взгляде на
труд и вытекающем из него естественном разделении труда уничтожается то
проклятие, наложенное в нашем воображении на труд, и всякий труд становится
всегда радостью, потому что либо человек будет делать несомненно полезный и
радостный, неотягчительный труд, либо будет иметь сознание жертвы в
исполнении труда более тяжелого, исключительного, но такого, который он
делает для блага других.
Но разделение труда выгоднее. Для кого выгоднее? Выгоднее поскорее
наделать как можно больше сапог и ситцев. Но кто будет делать эти сапоги и
ситцы? Люди, поколениями делающие только булавочные головки. Так как же это
может быть выгоднее для людей? Если дело в том, чтобы наделать как можно
больше ситцев и булавок, то это так; но дело ведь в людях, в благе их. А
благо людей в жизни. А жизнь в работе. Так как же может необходимость
мучительной, угнетающей работы быть выгоднее для людей? Если дело только в
выгоде одних людей без соображения о благе всех людей, то выгоднее всего
одним людям есть других. Говорят, что и вкусно. Выгоднее для всех людей --
одно, то самое, что я для себя желаю,-- наибольшего блага и удовлетворения
тезе потребностей, и телесных и душевных, и совести, и разума, которые в
меня вложены. И вот для себя я нашел, что для моего блага и удовлетворения
моих этих потребностей мне нужно только излечиться от того безумия, в
котором я жил вместе с крапивенским сумасшедшим, сумасшествия, состоящего в
том, что некоторым людям не полагается работать и что все это должны
управлять другие люди, и потому делать только то, что свойственно человеку,
т.е. работать, удовлетворяя своим потребностям. И, найдя это, я убедился,
что труд для удовлетворения своих потребностей сам собою разделяется на
разные роды труда, из которых каждый имеет свою прелесть и не только не
составляет отягощения, а служит отдыхом один от другого. Я в грубой форме
(нисколько не настаивая на справедливости такого деления) разделил этот труд
по тем требованиям, которые я имею в жизни, на 4 отдела, соответственно
четырем упряжкам работы, из которых слагается день, и стараюсь удовлетворять
этим требованиям.
Так вот какие ответы я нашел для себя на вопрос, что нам делать.
Первое: не лгать перед самим собой, как бы ни далек был мой путь жизни
от того истинного пути, который открывает мне разум.
Второе: отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ,
особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым.
Третье: исполнять тот вечный, несомненный закон человека — трудом
всего существа своего, не стыдясь никакого труда, бороться с природою для
поддержания жизни своей и других людей.

XXXIX


Я кончил, сказав все то, что касалось меня, но не могу удержаться от
желания сказать еще то, что касается всех: общими соображениями поверить те
выводы, к которым я пришел. Мне хочется сказать о том, почему мне кажется,
что очень многие из нашего круга должны прийти к тому же, к чему я пришел, и
еще о том, что выйдет из того, если хоть некоторые люди придут к этому.
Я думаю, что многие придут к тому же, к чему я пришел, потому что если
только люди нашего круга, нашей касты серьезно оглянутся на себя, то люди
молодые, ищущие личного счастья, ужаснутся перед все увеличивающейся, явно
влекущей их в погибель бедственностью своей жизни, люди совестливые
ужаснутся перед жестокостью и незаконностью своей жизни, и люди робкие
ужаснутся перед опасностью своей жизни.
Несчастье нашей жизни. Как мы, богатые люди, ни поправляем, ни
подпираем с помощью нашей науки и искусства эту нашу ложную жизнь, жизнь эта
становится с каждым годом и слабее, и болезненнее, и мучительнее; с каждым
годом увеличивается число самоубийств и отречений от рождения детей; с
каждым годом мы чувствуем увеличивающуюся тоску нашей жизни, с каждым годом
слабеют новые поколения людей этого сословия. Очевидно, что на этом пути
увеличения удобств и приятностей жизни, на пути всякого рода лечений и
искусственных приспособлений для улучшения зрения, слуха, аппетита,
искусственных зубов, волос, дыхания, массажей и т.п. не может быть спасения.
То, что люди, не пользующиеся этими усовершенствованиями, сильнее и
здоровее, эта истина стала таким труизмом, что в газетах печатаются рекламы
о желудочных порошках для богатых под заглавием: Blessings for the poor
(блаженство для бедных), где говорится, что бедные только имеют правильное
пищеварение, а богатым нужна помощь, а в том числе эти порошки. Поправить
это дело нельзя никакими увеселениями, удобствами и порошками; поправить
может только перемена жизни.
Несогласие нашей жизни с нашей совестью. Как ни стараемся мы оправдать
перед самими собой свою измену человечеству, все наши оправдания распадаются
прахом перед очевидностью: вокруг нас мрут люди от непосильной работы и
недостатков, мы губим труд других людей, пищу и одежду, необходимые для них,
только для того, чтобы найти развлечение и разнообразие в скучной жизни. И
потому совесть человека нашего круга, если есть хоть малый остаток ее в нем,
не может заснуть и отравляет все те удобства и приятности жизни, которые
доставляют нам страдающие и гибнущие в труде братья. Но мало того, что
каждый совестливый человек сам чувствует это,-- он бы и рад забыть это, но
не может этого, сделать: в наше время вся лучшая часть науки и искусства,
та, в которой остался смысл ее призвания, постоянно напоминает нам о нашей
жестокости и нашем незаконном положении. Старые, твердые оправдания все
разрушены; новые, эфемерные оправдания науки для науки, искусства для
искусства не выдерживают света простого, здравого рассудка. Совесть людей не
может быть успокоена новыми придумками, а может быть успокоена только
переменой жизни, при которой ненужно будет и не в чем будет оправдываться.
Опасность нашей жизни. Как ни стараемся мы скрыть от себя простую,
самую очевидную опасность истощения терпения тех людей, которых мы душим,
как ни стараемся мы противодействовать этой опасности всякими обманами,
насилиями, задабриваниями, опасность эта растет с каждым днем, с каждым
часом и давно уже угрожает нам, а теперь назрела так, что мы чуть держимся в
своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот
гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разрушений и
убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока,
кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв. Таково положение в
Европе; таково положение у нас и еще хуже у нас, потому что оно не имеет
спасительных клапанов. Давящие народ классы, кроме царя, не имеют теперь в
глазах нашего народа никакого оправдания; они держатся все в своем положении
только насилием, хитростью и оппортунизмом, т.е. ловкостью, но ненависть в
худших представителях народа и презрение к нам в лучших растут с каждым
годом.
В нашем народе в последние три-четыре года вошло в общее употребление
новое, многозначительное слово; словом этим, которого я никогда не слыхал
прежде, ругаются теперь на улице и определяют нас: дармоеды. Ненависть и
презрение задавленного народа растет, а силы физические и нравственные
богатых классов слабеют; обман же, которым держится все, изнашивается, и
утешать себя в этой смертной опасности богатые классы не могут уже ничем.
Возвратиться к старому нельзя; возобновить разрушенный престиж нельзя;
остается одно для тех, которые не хотят переменить свою жизнь: надеяться на
то, что на мою жизнь хватит, а после как хотят. Так и делает слепая толпа
богатых классов; но опасность все растет, и ужасная развязка приближается.
Устранить угрожающую опасность богатые классы могут только переменою жизни.
Три причины указывают людям богатых классов необходимость перемены их
жизни: потребность личного блага своего и своих близких, не удовлетворимая
на том пути, на котором они стоят, потребность удовлетворения голоса
совести, невозможность которой очевидна на настоящем нуги, и угрожающая и
все растущая опасность жизни, не устранимая никакими внешними средствами.
Все три причины вместе должны влечь людей богатых классов к перемене их
жизни, к такой перемене, которая бы удовлетворяла и благу и совести и
устраняла бы опасность.
И такая перемена есть только одна: перестать обманывать, покаяться,
признать труд не проклятием, а радостным делом жизни.
Но что же будет из того, что я буду 10, 8, 5 часов работать физическую
работу, которую охотно сделают тысячи мужиков за те деньги, которые у меня
есть? — говорят на это.
Будет первое, самое простое и несомненное, то, что ты будешь веселее,
здоровее, бодрее, добрее и узнаешь настоящую жизнь, от которой ты прятался
сам или которая была спрятана от тебя. Будет второе то, что если у тебя есть
совесть, то не только она не будет страдать, как она страдает теперь, глядя
на труд людей, значение которого мы всегда, по незнанию его, преувеличиваем
или уменьшаем, но ты будешь постоянно испытывать радостное сознание того,
что с каждым днем ты все больше и больше удовлетворяешь требованиям своей
совести и выходишь из того ужасного положения такого нагромождения зла в
нашей жизни, что нет возможности делать добро людям; ты почувствуешь радость
жить свободно с возможностью добра; ты пробьешь окно, просвет в область
нравственного мира, который был закрыт от тебя. Будет третье то, что, вместо
вечного страха возмездия за твое зло, ты будешь чувствовать, что ты спасаешь
и других от этого возмездия и, главное, спасаешь угнетенных от жестокого
чувства злобы и мести.
Но ведь смешно, говорят обыкновенно, нам, людям нашего мира, с стоящими
перед нами глубокомысленными вопросами — философскими, научными,
политическими, художественными, церковными, общественными, нам, министрам,
сенаторам, академикам, профессорам, артистам, четверть часа времени которых
так дорого ценится людьми, нам тратить наше время — на что же? на чищение
своих сапог, мытье своих рубашек, копание, сажанье картофеля или кормление
своих кур и своей коровы и т.п., теми делами, которые делают для нас и за
нас с радостью не только наш дворник, наша кухарка, но тысячи людей, которые
дорожат нашим временем. Но почему же мы сами одеваемся, моемся, чешемся
(извините за подробности), держим себе горшок, почему мы сами подаем стулья
дамам, гостям, отворяем, затворяем двери, подсаживаем в экипажи, делаем тому
подобных сотни дел, которые прежде делали за нас рабы. Потому что мы
считаем, что это так надобно, что в этом человеческое достоинство, т.е.
долг, обязанность человека. То же самое и с физической работой. Достоинство
человека, его священный долг и обязанность употреблять данные ему руки и
ноги на то, для чего они даны, и поглощаемую пищу на труд, производящий эту
пищу, а не на то, чтобы они атрофировались, не на то, чтобы их мыть, и
чистить, и употреблять только на то, чтобы посредством их совать в рот пищу,
питье и папироски. Такое значение имеет занятие физическим трудом для
всякого человека во всяком обществе; но в нашем обществе, где уклонение от
этого закона природы сделалось несчастьем целого круга людей, занятие
физическим трудом получает еще другое значение — значение проповеди и
деятельности, устраняющей страшные бедствия, угрожающие человечеству. Ведь
говорить, что для образованного человека занятие физическим трудом есть
ничтожное занятие, это все равно что говорить при постройке храма: что же
важного в том, чтобы положить один камень ровно на свое место? Ведь всякое
величайшее дело делается именно в условиях незаметности, скромности,
простоты: ни пахать, ни строить, ни пасти скотину, ни мыслить даже нельзя
при освещении, громе пушек и в мундирах. Освещение, гром пушек, музыка,
мундиры, чистота, блеск, с которыми мы привыкли соединять понятие о важности
занятия, напротив, всегда служат признаками отсутствия важности дела.
Великие, истинные дела всегда просты и скромны. И таково величайшее дело,
предстоящее нам: разрешение тех страшных противоречий, в которых мы живем. И
дела, разрешающие эти противоречия, суть те скромные, незаметные, кажущиеся
смешными дела: служения себе и физической работой для себя и, если можно,
для других, которые предстоят нам, богатым людям, если мы понимаем
несчастие, бессовестность и опасность того положения, в которое мы попали.
Что выйдет из того, что я и другой, третий десяток людей будет не
брезгать работой физической и будет считать ее необходимой для нашего
счастья, спокойствия совести и безопасности? Выйдет то, что будет один,
другой, третий десяток людей, которые, не входя в столкновение ни с кем, без
насилия правительственного или революционного для себя разрешат страшный
вопрос, стоящий перед всем миром и разделяющий людей, разрешат его так, что
им станет лучше жить, что их совесть станет спокойнее и что им нечего
бояться; выйдет то, что и другие люди увидят, что благо, которого они ищут
везде,-- тут, около них самих, что казавшиеся неразрешимые противоречия
совести и устройства мира разрешаются самым легким и радостным способом и
что вместо того, чтобы бояться людей, окружающих нас, нам надо сближаться с
ними и любить их.
Ведь кажущийся неразрешимым вопрос экономический и социальный есть
вопрос крыловского ларчика. Ларчик просто открывается. И до тех пор не
откроется, пока люди просто не сделают самое первое, простое — не откроют
его.
Кажущийся неразрешимым вопрос есть старый вопрос о том, каким образом
одним людям пользоваться трудом других. Прежде пользовались трудом других
прямо насилием, рабством; в наше время и в нашем мире это делается
посредством собственности. Собственность в наше время есть и источник
страданий людей, имеющих или лишенных ее, и укоров совести людей,
злоупотребляющих ею, и опасности за столкновение между имеющими избыток ее и
лишенными ее. И собственность есть в наше время то самое, на что направлена
почти вся деятельность нашего современного общества, то, что руководит почти
всей деятельностью нашего мира.
Государства — правительства интригуют и воюют из-за собственности:
берегов Рейна, земли в Африке, в Китае, земли на Балканском полуострове.
Банкиры, торговцы, фабриканты, землевладельцы трудятся, хитрят, мучаются и
мучают из-за собственности; чиновники, ремесленники, землевладельцы бьются,
обманывают, угнетают, страдают из-за собственности; суды, полиция охраняют
собственность. Собственность есть корень всего зла; распределением,
обеспечением собственности занят почти весь мир.
Что же такое собственность? Люди привыкли думать, что собственность
есть что-то действительно принадлежащее человеку. Оттого и назвали они это
собственностью. Мы говорим про дом и про свою руку одинаково: моя
собственная рука и мой собственный дом.
Но ведь это, очевидно, заблуждение и суеверие.
Мы знаем, а если мы и не знаем, то легко увидать, что собственность
есть только средство пользования трудом других. А труды других никак не
могут быть моими собственными. Они даже не имеют ничего общего с понятием
собственности — понятием очень точным и определенным. Собственным, своим
человек всегда называл и будет называть себя, то, что всегда подчинено его
воле, то, что составляет орудие его деятельности или средство удовлетворения
его потребностей. Таким орудием и средством человек признает прежде всего
свое тело, свои руки, ноги, уши, глаза, язык. Как только человек называл
собственностью то, что не есть его тело, но что он желал бы, чтобы
подчинялось его воле, как и его тело, так он делает ошибку и наживает себе
разочарование, страдания и входит в необходимость заставлять страдать
других. Человек называет своей собственностью свою жену, своих детей, своих
рабов, но действительность всегда показывает ему его ошибку, и он должен
отказываться от этого суеверия или страдать и заставлять страдать других.
Теперь мы, номинально отказываясь от собственности людей, заявляем право
собственности на землю, предметы, на деньги, т.е. труд других. Но как право
собственности на жену, сына, раба есть фикция, которая уничтожается
действительностью и только заставляет страдать того, кто верит в нее, потому
что жена, сын никогда не будут подчиняться воле моей, как мое тело, и
собственность моя истинная останется все-таки одно мое тело, точно так же и
собственность денег и всяких внешних предметов никогда не будет
собственностью, а только обманом самого себя и источником страданий, а
собственностью останется только мое тело, то, что всегда подчиняется мне и
связано с моим сознанием.
Только нам, так привыкшим к тому, чтобы называть не свое тело своею
собственностью, может казаться, что такое дикое суеверие может быть полезным
нам и оставаться без вредных для нас последствий; но стоит вдуматься в
сущность дела, чтобы увидать, как это суеверие, как и всякое другое, несет
за собою страшные последствия.
Всякая собственность вызывает в человеке несоответствующие, не всегда
удовлетворенные потребности и лишает его возможности приобрести для своей
истинной и несомненной собственности — своего тела — те знания, умения,
привычки, те усовершенствования, которые он мог приобрести. Результат всегда
тот, что он праздно для себя, для своей истинной собственности, потратил
силы, иногда всю жизнь без остатка на то, что не было и не могло быть его
собственностью.
Человек устраивает воображаемую собственную библиотеку, собственную
картинную галерею, собственную квартиру, одежду, приобретает собственные
деньги, чтобы покупать на них все, что ему нужно, и кончается тем, что,
занимаясь этой воображаемой собственностью, как действительной, он
совершенно теряет сознание того, что есть настоящая его собственность, над
которой он действительно мог работать, которая может служить ему и которая
всегда останется в его власти, и того, что не есть, не может быть его
собственностью, как бы он ни называл ее, и которая не может быть предметом
его деятельности.
Слова имеют всегда ясное значение до тех пор, пока мы умышленно не
дадим им ложный смысл.
Что значит собственность?
Собственность значит то, что дано, принадлежит мне одному
исключительно, то, с чем я могу сделать всегда все, что хочу, то, чего никто
не может отнять у меня, что остается моим до конца моей жизни, и то, что я
именно должен употреблять, увеличивать, улучшать. Такая собственность для
каждого человека ведь есть только он сам. А между тем в этом самом смысле и
разумеется обыкновенно воображаемая собственность людей, та самая, во имя
которой (для того, чтобы сделать невозможное — эту воображаемую
собственность сделать действительною) и происходит все страшное зло мира: и
войны, и казни, и суды, и остроги, и роскошь, и разврат, и убийство, и
погибель людей.
Так что же выйдет из того, что десяток людей будет пахать, колоть
дрова, шить сапоги не по нужде, а по сознанию того, что человеку нужно
работать и что чем он больше будет работать, тем ему будет лучше? Выйдет то,
что десяток или хоть один человек и в сознании и на деле покажут людям, что
то страшное зло, от которого они страдают, не есть закон судьбы, воля бога
или какая-нибудь историческая необходимость, а есть суеверие, нисколько не
сильное и не страшное, а слабое и ничтожное, в которое только надо перестать
верить, как в идолов, для того чтобы освободиться от него и, как слабую
паутину, разрушить его. Люди, которые станут трудиться для того, чтобы
исполнять радостный закон их жизни, т.е. работающие для исполнения закона
труда, освободятся от ужасного суеверия собственности для себя; и все те
учреждения мира, существующие для поддержания этой мнимой собственности вне
своего тела, окажутся для них, не только ненужными, но и стеснительными; а
для всех станет ясно, что все эти учреждения не суть необходимые, а вредные,
выдуманные и ложные условия жизни.
Для человека, считающего труд не проклятием, а радостью, собственность
вне своего тела, т.е. права или возможность пользоваться трудом других,
будет не только бесполезна, но стеснительна. Если я люблю и привык готовить
свой обед, то то, что другой человек станет это делать для меня, лишит меня
моего привычного занятия и не удовлетворит меня так, как я сам удовлетворял
себя; кроме того, приобретения воображаемой собственности будет не нужно
такому человеку: человек, считающий труд самою жизнью, наполняет им свою
жизнь и потому все меньше и меньше нуждается в труде других, т.е. в
собственности, для занятия своего праздного времени, для приятностей своей
жизни.
Если жизнь человека наполнена трудом и он знает наслаждение отдыха, ему
не нужно комнат, мебели, разнообразных красивых одежд, ему нужно меньше
дорогой пищи, не нужно средств передвижения, рассеяния. Главное же, человек,
считающий труд делом и радостью своей жизни, не будет искать облегчения
своего труда, которое ему могут дать труды других. Человек, считающий жизнь
трудом, будет ставить себе целью, по мере приобретения умения, ловкости и
выносливости, все больший и больший труд, все более и более наполняющий его
жизнь. Для такого человека, полагающего смысл своей жизни в труде, а не в
результатах его, для приобретения собственности, т.е. труда других, не может
быть и вопроса об орудиях труда. Хотя такой человек и изберет всегда орудия
наиболее производительные, человек этот получит то же самое удовлетворение
работы и отдыха, работая и самым непроизводительным орудием. Если будет
паровой плуг, он будет пахать им, если не будет его, он будет пахать конным,
не будет его — сохой, не будет сохи, он будет копать скребкой и во всех
условиях одинаково будет достигать своей цели — проводить свою жизнь в
полезном людям труде и потому будет получать полное удовлетворение. И
положение такого человека и по внешним условиям и по внутренним будет более
счастливо, чем того, который кладет свою жизнь в приобретении собственности.
По внешним условиям такой человек никогда не будет в нужде, потому что люди,
видя его желание работать, как в силе воды, к которой приделывают мельницу,
всегда постараются сделать его работу наиболее производительной, обеспечат
его материальное существование, чего они не делают для людей, стремящихся к
собственности. А обеспечение материальных условий я есть все то, что нужно
человеку. По внутренним условиям такой человек будет всегда счастливее того,
который ищет собственности, потому что второй никогда не получит того, к
чему стремится, первый же всегда по мере своих сил: слабый, старый,
умирающий, по пословице, с кочедыком в руках, получит полное удовлетворение
и любовь и сочувствие людей.
Так вот что будет из того, что несколько чудаков-сумасшедших будут
пахать, шить сапоги и т.п. вместо того, чтобы курить папиросы, играть в винт
и ездить повсюду, развозить свою скуку в продолжение свободных у каждого
умственного работника 10-ти часов в день. Выйдет то, что эти сумасшедшие
покажут на деле, что та воображаемая собственность, из-за которой страдают,
мучаются и мучают других людей, не нужна для счастья, стеснительна и что это
есть только суеверие; что собственность, истинная собственность, есть только
своя голова, свои руки, свои ноги, и что для того, чтобы эксплуатировать
действительно с пользою и радостью эту истинную собственность, надо откинуть
ложное представление о собственности вне своего тела, на которое мы тратим
лучшие силы своей жизни. Выйдет то, что эти люди покажут, что только когда
человек перестанет верить в воображаемую собственность, только тогда он
обработает свою настоящую собственность, свои способности, свое тело, так
что они дадут ему плод сторицею и счастье, о котором мы не имеем понятия, и
будет таким полезным, сильным, добрым человеком, которого куда ни брось, он
везде упадет на ноги, везде всем всегда будет брат, будет всем понятен, и
нужен, и дорог. И люди, глядя на одного, на десяток сумасшедших этих,
поймут, что они все должны сделать, чтобы развязать тот страшный узел, в
который их затянуло суеверие собственности, чтобы избавиться от несчастного
положения, от которого они все в один голос стонут теперь, не зная из него
выхода.
Но что же сделает один человек в толпе, несогласной с ним? Нет
рассуждения, которое бы очевиднее этого показывало неправду тех, которые
употребляют его. Бурлаки тянут барку против течения. Неужели найдется такой
глупый бурлак, который откажется влечь в свою лямку, потому что он один не в
силах тянуть барку против течения. Тот, кто признает за собою, кроме своих
прав животной жизни — есть и спать, какую-нибудь человеческую обязанность,
знает очень хорошо, в чем эта человеческая обязанность, точно так же как
знает это бурлак, на которого надета лямка. Бурлак очень хорошо знает, что
ему надо только влечь в лямку и идти по данному направлению. Он будет искать
того, что ему делать и как, только тогда, когда он сбросит с себя лямку. И
что с бурлаками и со всеми людьми, делающими общую работу, то и в деле всего
человечества; каждому надо не снимать лямку, а влечь в нее по данному
хозяином направлению. И на то и дан разум один всем людям, чтобы направление
это было всегда одно. И направление это дано так очевидно несомненно, и во
всей и жизни окружающих нас людей, и в совести каждого человека, во всем
выражении мудрости людей, что только тот, кто не хочет работать, может
говорить, что он не видит его.
Так что же выйдет из этого? То, что один-два человека потянут; на них
глядя, присоединится третий, и так будут присоединяться лучшие люди до тех
пор, пока не двинется дело и не пойдет, как будто само подталкивая и вызывая
к тому же и тех, которые и не понимают, что и зачем делается. Сперва к числу
людей, сознательно работающих для исполнения закона бога, присоединятся
люди, полусознательно, полу на веру признающие тоже; потом к нам
присоединится еще большее число людей, только на веру передовым людям
признающие то же, и, наконец, большинство людей признают это, и тогда
совершится то, что люди перестанут губить себя и найдут счастье.
Это будет тогда,-- что будет очень скоро,-- когда люди нашего круга, а
за ними и все огромное большинство не будут считать, что стыдно вывозить и
чистить нужники, а не стыдно наполнять их для того, чтобы люди-братья
вывозили их; не будут считать, что стыдно идти в личных сапогах в гости, а
не стыдно идти в калошах мимо людей, у которых нет никакой обуви; что стыдно
не знать по-французски или последней новости, а не стыдно есть хлеб и не
знать, как его ставят; что стыдно не иметь крахмальной рубашки и чистого
платья, а не стыдно ходить в чистом платье, выказывая тем свою праздность;
что стыдно иметь грязные руки, а не стыдно не иметь рук с мозолями.
Все это будет тогда, когда этого будет требовать общественное мнение. А
общественное мнение будет требовать этого тогда, когда уничтожатся в
представлении людей те соблазны, которые скрывали от них истину. На моей
памяти совершились большие перемены в этом смысле. И перемены эти
совершились только потому, что переменилось общественное мнение. На моей
памяти совершилось то, что было стыдно богатым людям выехать не на четверне
с двумя лакеями, что было стыдно не иметь лакея или горничной для того,
чтобы одевать, умывать, обувать, держать горшок и т.п.; и теперь вдруг стало
стыдно не одеваться, не обуваться самому и ездить" с лакеями. Все эти
перемены сделало общественное мнение. Разве не ясны те перемены, которые
теперь готовятся в общественном мнении?
Стоило 25 лет тому назад уничтожиться соблазну, оправдывающему
крепостное право, и изменилось общественное мнение о том, что похвально и
что стыдно, и изменилась жизнь. Стоит уничтожиться соблазну, оправдывающему
денежную власть над людьми, и изменится общественное мнение о том, что
похвально и что стыдно, и изменится жизнь. А уничтожение соблазна оправдания
денежной власти и изменение общественного мнения в этом отношении уже быстро
совершается. Соблазн этот уж просвечивает и чуть-чуть закрывает истину.
Стоит только пристально вглядеться, чтобы видеть ясно то изменение
общественного мнения, которое уже совершилось и только не сознано, не
названо словом. Стоит мало-мальски образованному человеку нашего времени
вдуматься в то, что вытекает из тех воззрений на мир, которые он исповедует,
чтобы убедиться, что та оценка хорошего и дурного, похвального и стыдного,
которой он по инерции руководится в жизни, прямо противоречит всему его
миросозерцанию.
Стоит человеку нашего времени, только на минуту отрешившись от своей
идущей по инерции жизни, взглянуть на нее со стороны и подвергнуть той самой
оценке, которая вытекает из всего его миросозерцания, чтобы ужаснуться перед
тем определением всей его жизни, которая вытекает из его миросозерцания.
Возьмем для

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися