Игорь Гергенредер. Буколические сказы
страница №4
... него, с Халыпычем-то, сразговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки,
хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает.
"Эх, - Сашка думает, - поморю клячонку-то, авось не падет". Ему была
общественная лошаденка выделена. Только шагом и езди на ней, и то - по
времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали
Сашку-то; дай ему коня - по девкам на дальние покосы кататься будет,
галопиться...
Ну, погнал клячу. Кнутом ее - к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от
задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек.
То-то есть указчик при нем, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз
бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была б короче, если
бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько
лезть.
Сашка за ним. Громко звать боится - чего зазря привлекать интерес с
усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянется. Летит -
пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник.
Сашка с клячи да следом. Ну, если б тот перед оврагом не встал - не настиг
бы. Овраг помог.
А-а! Мать моя, хренова теща! То и не Мартынок. Парнишка так собой
видный, похожий - но не он. "Ты не брат ли Мартынка?" У того брат учился в
Бельгии где-то, в Европе. Он поглядел-поглядел, кивает. "Наслушался про
Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал!" Сашке смешно: "Были б у тебя
крылья - овраг перелететь - самая и была б дорога. А так чего? Пожалуй,
лезь".
Тот - ничего. "Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А
Мартынок, чай, подглядывает - не баб каких привезли в ссылку сейчас?" И
смеется, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него
свое занятие. Пошли - поведу. За брата не будет в обиде на меня.
И вот они в шалаш, а девки - на Лядский песочек, с охотой да с
приплясом. Без задержки у них, как ведется. Себя наголо: кипреем обмахивают
друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили,
пожаловались: не идет, мол. Да... Не хватает чего-то для него...
Как велось, так и теперь все. Довели голопузиков до конца, взыгрались.
Разметали шалаш. Сорвали с парней - что на них-то... И-ии! Хрен послушный,
скрип нескушный! С Сашкой - девка! Она самая, ядрена гладкость. Такая
наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный
случай...
Что да как? Откуда? А она дрожит!.. А Сашка: "Не вините, девоньки,
самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего
ж хорошее у тебя все - ишь! ишь!.. Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота -
взыщи вот".
Тут кто-то из девок прибежал: "Ух! Она! Ее ищут..." Ссыльных-де сегодня
привезли: она и сбеги... Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на
колени: "Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!"
И она - топиться. Насилу приклонили к песочку, держат. А кто-то: "Ой,
девоньки, погоня на гору въезжает! Смотритель..." Топ-топ - кони войсковые.
Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми
балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи - жестокий до чего!
Девки шепчут: "Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В
том лишь спасенье твое". Ай! ай! - затопотали, затолкались. Всякие ужимки
напоказ. Ее на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так
же на четвереньках возле нее. "Нас-то, кажись, всех в личность знает
боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай
вон чего любуется!"
А одна: "Ой, страх! Трубу наставляет". Смотритель наводил подзорную
трубу. "Ну, - Сашка шепчет, - одно осталося, хорошая. Не то спустится и
тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути". Он, мол, в
трубу всех переглядит - одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со
своей; и лица не покажем.
"Бойчей, - шепчет, - выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да
шлепай, да эдак - брык! Еще, хорошая: не отличайся от девушек! Распусти руки
- дерзи! спасай себя - посошка не страшись, в нем-то самая жисть..."
Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь
сбежала - и оголилась, и веселая-то, не хуже других охочих; милуешься как
своя... Поддержи, касаточка!
Девки подправляют ее, помогают телом мелькать, кочанами - круглотой
сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не
надо. "Слушай Сашку, барышня! Делу учит".
"Ну, - он просит, - не взвейся теперь! Какая ни есть грусть - не
взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять ее, попять.
Кочаны круче - размашисто вздрючу..."
Бульдюгу вкрячил - и в крик ишачий! Она: "Ах!" - и чуть не набок с
четверенек-то. Поддержали ее. Оба притихли, дышат прерывисто: он дает время,
чтоб и ее проняло. Ровно б шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится
- лег пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под
пузом! Трепещет. Она порывается скакать - ножонки подкашиваются.
По дыханью ее, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе
в удобство, направил шатанье в нужный лад - и как на галоп переводит.
Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они - стоном.
И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного,
ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель
ругнулся. Другие, с ним-то, - в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он:
"Лядский песочек и есть!" Плюнул, уехали... Не узнал тонкости происшедшего.
Вот так спасенье пришло.
Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им
лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил ее. Там, она
сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто еще - тайно за ней ехали и в
Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про
спасенье - отблагодарили Сашку хорошо. Саквояжик денег дали. Из мягкой кожи,
называют балетка. Впритык натолкано денег.
Сашка с этой балеткой вернулся - и уж боле не пастух. Сам нанимает
пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб - вино курить. Скотины навел.
Служанки обихаживают его. При кухне - Нинка; по остальному - Лизонька.
Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела,
как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевернутым и
направит дождя. Побарабанит. А солнышко встает, чижи голосят! Лизонька чашку
ему - вино накуренное с молодым медом: зеленый прямо медок, текучий. Не мед
- слеза тяжелая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка -
хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.
Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком
обтирают себя в удовольствие. Молочком парным умывались.
А все ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли
шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То
Мартынок дымом сигналит, то Сашка.
Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке - как
ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех - так жагнуло. А Сашка - не-е; не
слышит. Девка обомлела, а он играется. Ну, чисто - кобылий объездчик! Все от
страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избенку, теплюшу
потчует. "Ишь, - девке говорит, - как хлопнула ты меня!" А девка: да какой,
мол, хлопнула? Окстись!
Радостный задых минул, он видит - дымок поверху летит, от горы. Тихо.
Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он:
"Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?" А они:
"Тебя жалко, Саша, - влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?"
Он не поймет. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с
горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили,
как Сашку то ли дробью, то ли чем - хлобысть по мошонке!
А он: "Шлепок был обыкновенный. Вранье!" - "Как так вранье?" Нет, не
верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнет-ломает.
За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька - и опять
сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный - подушки меняй
через момент...
Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит
кадку с яблоками мочеными. Расстаралась - выволакивает задом наперед, кадка
ее книзу перегибает. Он и пожалел ее, поддержал сверху: надорвешься-де
этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На телочку бугай - до
донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку - она вовстречь, жадна на картечь...
А он после в лежку. Через жалость.
Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить -
добрел до Халыпыча. Тот воззрился, не узнает. "Личность вашу где-то видел,
но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на каленой меди? С перепою
болели? От браги на курьем помете был у вас удар".
Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: "У меня другой
удар". Напомнил, пересказал все бывшее с ним. Халыпыч аж обошел кругом его.
"А! - говорит. - Ну-ну! Скукожился как. Все одно будешь с царицей спать.
Птица Уксюр свое дело знает!" А жеребенок, мол, хорош: вон стригунок
бегает... Как обещал, Сашка послал ему жеребенка-битюга.
Вот болезный говорит: "С царицей не сбывается, но другое происходит.
Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим..."
Дает денег: авансом отсчитал двадцать рублей.
Халыпыч заговоренных сучков нажег на противне: дух душистый! Как угли
остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на
лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него
продолговатенькая. Принес свечу желтую, вокруг нее потоньше свечка, белая,
обкручена. Обе свечки зажег, калит склянку на них, выпаривает из нее.
Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя,
чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как
ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За свое ль
она дело сослана или за родню - дело важное для правительства. От него
смотрителю доверие, он, пес, тыщи гнет за надзор, а ссыльная делает перед
ним побег с такой нахальной насмешкой.
Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе
попал. В самые твои причиндалы, сразу в оба влупил. Чем - знаешь?
Каменючками из чернолупленого хариуса... "Как, как?" - "Из чернолупленого!"
Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую
возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в
места такие: как в черных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с
асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.
Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью - хрясь!
хрясь! Где хариусы-то спят. Называется - лупленье по-черному. Какая рыба
всплывает - тот ее хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так
ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Свое действие
оказывает.
На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да...
Баба боле не отстанет от него. Так и егозит!..
Сашка спрашивает: "Поди, и ты попытал?" Халыпыч говорит: "Нет, обман
это. Бабе только лишь кажется любовь. Она мечтой сама себя тешит, несчастный
человек, а он просто полупливает ее по месту, поверху. А никакой правды нет.
Избенка нетоплена". Я не могу, Халыпыч объясняет, обманывать человека, коли
в нем одно горит - был бы месяц становит! Раздалась бы всласть избенка -
гостя ей, а не котомку. Правды ждет крячей, а не обман висячий.
Но тут есть другое еще. Какие хариусы луплены по-черному, но не взяты,
они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая
зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник
добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели,
расщепись его сук!
"Вот он как, - Халыпыч Сашке говорит, - хлобыстнул, а тебе и невдомек,
что такое в тебя прошло. Даже любовь не сбилась в момент попадания. И ранки
сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах.
Как ты отдаешь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай.
И мрешь. Во, отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку
помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя
- последняя отдача".
Сашка слушает, и так ему печально. Молодой еще такой, любовь и радость
была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье
хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют ее. Думает - в уху
пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала б она эту мамочку, стерляжий
студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость.
"Нельзя ль, дедок родимый, - Халыпыча просит, - вывесть каменючки? Уж
уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но
только выдави эти каменючки из них". - "От давленья они подымутся в брюшину,
а после опять сойдут. Одно излеченье - выложить!"
Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а
Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: "Ну, то уж не твоя забота. Раз уж
сама царица тебе будет дана, это дело образуется". - "Как же они образуются,
выложенные?" - "Ну, то уж пусть у царицы голова болит".
Сашка говорит: "Не могу я ее подвести". Халыпыч ему: не рискуй, мол;
сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся. "Заради надежды и буду пушку на
колесах держать!" - отстоял Сашка дела.
И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться.
Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. Завел бобыля-подстарка на
всякую помощь. И существуют вдвоем, проживают деньги остатние. Ворота на
трех запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает.
Собак привез заграничных голенастых, брюхо подведенное; в пасти курица
умещается. Ненавидящие - кто не в штанах - собаки! Нарочно на то они
выведены. Вывели их таких в старину для войны с Шотландией.
Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот.
Сосед - по пьянке без штанов - постучался к Сашке в ворота... Что
сталось! Лай, рык; одна цепь - диньк! другая... Пока через забор
перемахивали собаки, он - пьяный, пьяный - а рубаху с себя раз! да ноги в
рукава. Лишь это спасло.
А у Сашки случая с бабой нет - он и держится на сохраненном
полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В
обед с бобылем похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на
хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простыней накроется, поставит себе на
табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлебывает. Знаешь, мол,
царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе?
А за воротами подковы - цок-цок. И встала запряжка. Собаки - молчок. В
ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени
ступил. Бобыль, слышно, говорит: "Страдает хозяин через похабных людей".
Заводит молодого человека. Костюм на том шелковый, не наш.
Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. "Здрасьте", - и дальше как
положено, вежливо; но, конечно, не чисто говорит.
За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на
хозяине шелк желтый, а у негра - белый-белый. Сашка - простыней обернутый -
и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? "Помню, ядрен
желток, и даже очень!" Ну, мол, я от нее. Не надо ль чего хорошего сделать?
Все в наших силах.
Сашка: да как вам сказать... А бобыль: "У него яйца попорчены
смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!" Сашка на
него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас
доходит разврат? Вон хариусов лупят по-черному ради обмана женщины...
Приезжий: "Ну-ну, слушаю..." На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на
ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва
белые, задок коричневый. А носки на нем лазоревые, в малиновую полоску. Ну,
скажи - так и напомнилась птица Уксюр!
У Сашки от воспоминания поддалась душа. Все, как оно проистекло,
рассказал до мелочи. Приезжий от жалости горит лицом. Смуглое, а сквозь
смуглость полыхает красиво так. Аж слезы! И шляпой машет на себя, машет.
Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. "Какое это, -
говорит, - у вас строение около, в земле?" - "Сруб для винокуренья". - "Ага,
оно подходяще. Идемте!"
Сашка: неуж-де знает средство? "Все увидите, чего надо! Не будем
опережать".
В сруб вошли - приезжий вмиг разжег огонь. Щепотку какую-то посыпал на
дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе
и воды чистой наготовлено, и брага доходит - из яблок. Анисовые яблоки. Дух
- в голове хороводы. Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона.
Приезжий каждую бражку помешал, да палец в нее и на язык попробовал.
Почмокал эдак. И головой поводит: "О! О!" Дело хорошее, мол.
Выбирает пустую бочку. "Где у вас бурав есть?" И отверстие в средней
клепке провертел. Поставь бочку, в нее влезь: верхний край придется тебе по
грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже пупка. Ну, этот приезжий
кленовым гвоздем его крепко так забил.
Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается -
чего ему... "Теперь, - гость усмехается, - браги анисовой". И отсчитал
девять ковшиков. Да ржаной бражки - пяток. Да четыре ковша ягодной,
ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами
не порвешь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно
запястья завязал. А тому - хоть перетри веревками! вылечи только.
Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Под мышки поддерживает,
помог. Тот - ладно; исполнено. Стала бочка полнехонька, по самый краешек.
Стоит Сашка в воде да в трех бражках. Пузырьки поверху. Гость: "Где у нас
тут перегнанная водочка?" - "Вон в поставце - лафитники. В зеленом - двойной
выгонки, в синеньком - тройной".
Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной - рюмочку. "Это
выпейте, этим запейте..." Приятно приняла душа. Ну - держись теперь! Всыпал
порошок в бочку. Там была муть, болтушка - враз стала густа. Черная -
деготь! Всыпал другой порошок - гущина зашипела. И переходит в прозрачную
влагу. Чистая! Скажи - слеза!
А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с
гудом каким-то. Все горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: "Если
гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!" - "Да с
чего я выбью? Не с чего!"
Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял - костюм с
себя. Подтяжки отстегнул, сбросил все - девка! Здоровая, спелая, а гладкая!
Эх, и красотища, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми
ладонью глаза - она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит
прелестью сладкой, круглотой белогладкой.
Как подпрыгнет! То одной ногой - туда-сюда, то другой. Извернется,
потом потянется - томно так, сладенько. Шажком вертким и так, и этак. Ну,
кажет себя! Да как стала спинкой качать, хрен послушный, скрип нескушный!
Прямо перед Сашкой.
Ну, он и спасать себя от сваренья. Чуть не дожаривает его влага в
бочке. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то - от другого не
оторвет глаз. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может.
Хорошо - влага прозрачная. Как наддал - выскочил кленовый. Из бочки
полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней
влаге.
Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть - уж и
ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук.
Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьем человек, как же...
Трясенье колыхает его. Знай - приспосабливает, мостится. А она - нет. Шмель
жалит, а жало и выплюни. Под ногами - из бочки вылитое: к луже - лужа. Так и
сорвалась струя. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так... О,
каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помет, но твердющие!
Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то
жизненный миг.
Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье.
Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь
кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как Сашка его выбил...
Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И
тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И
ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело!
Вольно страдальцу вставать - не стращать себя горькой расплатой перед
медком молоденьким. "Пропотей, а то умучился! - она ручками-то нежит его. -
Милый наново рожден, старичок освобожден!"
Во влаге тепленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась
ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой
укрупненной? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? "Им! Им,
красивая!" - "Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я..." И
ручкой приналегает - оперлась всем телом: держит он ее.
"А не выложен часом ларчик атласом?" - "Им и выложен, милый, как не
им!" - "Атласом маковка драена - глядь, и счастье нечаяно!" - "Неужель?" -
"Так у нас, хорошая, так, приветливая..."
Усаживает ее пупком к пупку, она его икрами в плотный обним, он руками
ее за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до
блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью -
затихнут до бодрости.
В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с родней за
границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла
за него, а он - принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его
свергают. Он - в колонию, в Бразилию, и там объявляется императором. И она -
императрица, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья!
А девушка при ней, приближенная, звалась как-то непросто по-ихнему.
Наши ее потом - Альфия да Альфия!
Императрица ей нет-нет да помянет про Сашку: спас, мол, а повидать
нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит
Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему
на счастье.
Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со
всяким средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может
быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он
меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала
при этих словах, просто была в истерике.
А Сашка - чесать его, козла! - только и помнил о ней, что благодаря
каменючкам. Через нее, мол, принял в оба грузила. А так - нет. Царицу ему...
Альфия, как они опять бочку долили и в ней сидят, поплескивают -
досказала все. А он ей - про свое. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от
Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас ее
почитают. А ваш старый человек, Халыпыч-то, ох умен! В Бразилии был бы ему
самый почет. А Сашка: "Что, исполнится в конце-то концов? К царице
повезешь?" Альфия: "Да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на
вашем песочке, - императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще
основное - лишь бы корона на голове".
"Но тогда не было короны!" - "Короны не было, но тело-то одно!.."
Да... Такотки! Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка
- он так выпил. Мечта - на запятках...
Ну, поженились с Альфией. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в
юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, -
в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ой, наши
бабы и хают ее! В глаза - совесть не дает: человек все-таки приезжий. Зато
как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие - шипят.
Одна Нинка: "Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков
назад..." - "Не было там при нас, как теперь хамят!" - "Ой ли..." - "И у
Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за нее! Вылечила - и чего? До
бесстыдства довела! Так лечат, что ль?"
Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек.
Пытанный жизнью, но сила при нем. И сейчас еще наша местность дает таких
бугаев. Ой, здоровый! Усы черные - Касьян. Прошел десять лет службы да
войну. И несмотря на то: знал бы, мол, что за страдание будет от лазоревой
материи, на вторую б упросился.
Альфия как-то в лазоревых все. Но и в малиновых, и в желтых. Касьян со
своего двора выйдет, за ней идет - этак поодаль. До службы не женился, вот
один подымает хозяйство. "И что это, - Альфие говорит, - за нога в дымочке
синеньком, что хозяйство мое - кол и дворик - не боле как дым? Отгадай
загадку!" - "Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось,
колом не пугай - деликатно зазывай". - "Зову, умница, зову!" - "Нет, добрый
человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От
твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!"
Но не всякий раз зазовешь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил
в степенную силу. Все в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает;
промышленный стал человек. Дались деньги - так и растите!
А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром
сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого
носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем - но ходит сама.
У! И ходит же та нога сквозящая по фронтовому сердцу! А как скумекано умно:
кол, дворик, а хозяйство не манит, ровно дымом глаза ест. Кто бы понял чего?
А она объяснила: жалею, мол, и оттого - испуг, как бы не дать лишней
жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта - дым
всего лишь. Да... Зряшный, как и подъем хозяйства. Одинокий подъем-то.
Неразделенный.
Как бы оборотить испуг насупротив? Чтоб потянул испуг-то... Со
стариками поговорил, с Халыпычем. Отнес ему портсигар трофейный - серебряный
с позолотой.
И вот, как Сашка уехал недели на две, Касьян к Альфие. Бычина, шея -
во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе.
Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. Так же и я... "Чего, чего?"
Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор - подымать хозяйство,
- я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне!
И родители с виду не против. Скоро б и свадьбу играть. Да уследил нас ее
отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство мое на подъем, да
рыбьи каменья в нем... Уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и еще
предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберет чернокнижник избу
и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же
чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-черному.
Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким!
Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну,
молоденькая ласкала хорошо, она и доведет до конца.
Тут он и грохнись. Ушлый - фронтовик. Чай, не один раз получал раны.
Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит - на помощь не зовет
никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Как стала
растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я
его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо
ездите.
"Не сделаю, мил человек". - "Да где же тогда ваша совесть? Все у вас
есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?"
Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи - добирается до стыда.
Она: "Делать бесполезно. Он опять стрельнет в вас". - "Э, нетушки! Я к
его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь".
Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье
тяжелое.
Ну, он барашка поперек седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь
переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия - две булочки,
сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть
кивнула ему; с лошади и в сруб.
Он снаружи костер развел, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего
надо. Вот он зовет: "Покушали бы; то - дорога, сейчас - труды". Вышла;
одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели - она помалкивает. Только
один раз ему: "Курдючное сало есть?" - "А это что, растопленное?" - "Остынет
- на хлебец намажьте мне, посолите". Бутербродик такой сделал ей.
Заходят в сруб; под таганом огонь, вино курится, в кружку каплет.
Заперлись. Она без стесненья на все его на голое. Ну, как докторша. Тот же
ремешок из шведской кожи на руки ему. А в срубе - хлебной браги дух! Яблоки
не поспели еще, зато из зерна проросшего, да из солода брага играет.
Ежевичная бражка стоит. И из овечьего молока, с сахаром. Богатые бражки.
Касьян заране перегнал с ведерко двойной выгонки, кружку - тройной.
Запотела: из ключевой воды вынута. Бочка приготовлена, кленовый гвоздь
торчит.
Ага - Альфия отсчитала ковши бражек разных в бочку, помогла ему
залезть. Стаканчики поднесла, порошки всыпает чередом. Болтушка в бочке
счернела до гущи - черней нельзя. Зашипело черное-то - и нету! ровно как
роса сделалась. И разом тебе гуд и нагреванье.
Касьян, здоровущий буйвол: "Ой, - орет, - как блохи едят!" А в бочке
пузырится, парок в нос шибает. Все круче жар-то, вот-вот кипяток будет.
"Лечи, добрая!" А она бутербродик двумя пальчиками держит и откусывает.
Одета наглухо, пуговицы все дорогие, с блеском. Глядит, как он из бочки
норовит выпрыгнуть, кушает хлеб с сальцем курдючным.
Во-о баба, чеши ее, козу, калачи - подарок! Приодеты они, круглые,
сдоба яристая, а бутербродик - в удовольствие, при вопле-то мужика. Сам же
Касьян ей намазывал да солил.
Хотел бочку раскачать, свалить - куда! Приросла. Вдаряется в жалкий
крик - вот тебе и фронт. Может, и раны открываться стали уже... А она вжик:
пробеги пальцами по пуговицам дорогим - и все спало с нее.
Чего он себе ни представлял, а тут до того кинулось в глаза круглое да
игручее, сверкнула белосахарность - его и ожарь, чуть не сваренного, ядрен
желток! Стоит, рот разинул: гляди, глаза выронишь. И живое сваренье
нечувствительно.
Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьется станом: ну,
ровно яблочки с яблони трясет. Качнет - а сдоба вздыбится, калачи подовые
восстали: во-о! Хлопни - не оторвешь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней
качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна - в кряк. Руки за спиной связаны,
но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю - гвоздь из
бочки да Альфие по заду. Отскочил - и по щеке его.
Эдак вроде перебросились гвоздем...
Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней
- поддержать быка голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает:
чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал ее, уж и умиленный от нее
такой, а она к одежке клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол,
приноровлю морковину под круту пудовину...
Пристраивается для излеченья, а она из одежды шкурку темненькую - дерг!
С золотым отливом. У старых линей отливает этак чешуя. Шкурка дорогая:
бывает бразильский зверек интересный - помесь дикой кошки и скунсовой
вонючки. От него и шубка.
Она снизу, Альфия, и махни за спину рукой: шкуркой темненькой с золотом
обмахнулась, Альфия - две булочки, сахарный роток.
Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут
маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Черную старуху
облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Еще и лицо повертывает к нему:
"Ха-ха-ха!" Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии вон чего. Такая и
не голая пуганет. А тут-то... Клоки седые, пасть - дыра, а остальное
безобразие... Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет.
Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках.
Обезумел - встать некогда. Из сруба - и кубарем. Вслед: "Хо-хо-хо! Пуганый,
золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое -
пьяно!" Тьфу ты! Почечуй во все проемы!.. А старуха из сруба: "От сладкого -
хмельного ищут! Твой дождик - мой хмель, грибочки!"
Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол,
дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай
лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для
твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук!
Лежит - ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде - никто и не
скажет, что вот, мол, только-то чего... а! Пуговицы дорогие застегнуты все.
Садится на лошадь. Касьян к ней было - но как отнялось все.
Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну,
подняли его ноги - никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство
с собой. А как трясла яблоньку: стан-то - лозина! сдоба кругла - калачи
подовые; роток сахарный... Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в
слезах человек.
Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага еще постоит, не
пропадет. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего,
думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех - Альфие. Когда она шла себе в
шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал! Вон
- так и видать его! А и тут - по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким -
убежал от шуточной старухи. Не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет на него
ушлую любовь? Всю обратную дорогу смеялась, поди...
Ругает себя матерком. Надо, мол, было зажмуриться, отворотиться.
Посидеть так - она б и вернулась в свое обличие, калачи - подарок,
размашистый мах!
И вот к ней с этой мыслью... В сенях упал: "Силов моих нету! Каменючки
губят!" Альфия: "Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то". Ободряет его.
"Сосет погибель - не могу!" - и ползком к порогу. А она в дверях
растворенных: шальвары тонюсенькие, все сквозь видать. Он вылупил снизу
гляделки: там ядрено, там ершисто! и неуж недоступно испугу? неужель не
взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками
стрельну, только б через эти радости леченье принять...
"Эх вы, - говорит, - через вашу шутку не вышло из меня ничего... При
смерти человеку по губам - этак-то, а не дали пить". - "И чего же это по
губам такое?" - "Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого
смертный кашель холодный - что тому, как не горячий мед?"
Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь легкий дымок, и
без смеха ему: "Чего не брали мед?" - "Стыдно вам при таком теле и
красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на
безобразие?.. Тьфу - шкура гармошкой, кости трещат, клок седой". А она: "От
кашля, мил человек, мед тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль
булками подается, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?"
Лежит под порогом, стонет. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле
потянется, повернется резвехонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрен
испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды... "Мне бы, - просит, -
откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, неконченую болезнь".
Ага - на другой день подъезжает она к тому срубу. Утро - соколик в
лазури! Сласть, какое погожее! От сруба - дух винный. Касьян навез
котлы-жаровни; трофейное у него. Узорчатая медь бухарская, немецкое чугунное
литье. Жарит-печет пирожки с телятиной в курдючном жиру, расстегаи с вязигой
осетровой. Жареный запах так с винным и перешибаются: отъешь себе губы,
едучий дух!
Альфия - все так же; костюм застегнут, подпоясан, ворот глухой,
пуговицы - сверк-сверк. На Касьяна как на пустое место. С лошади сошла, в
срубе приготовила. Сидят снаружи, едят. На воле, на воздушке. Касьян пирожки
так и мелет зубищами. Она помалкивает. Только раз ему: "Я бы с голубем
пирожка поела". - "Ай, не угадал, беда моя чахотка! Простите ради
мученья-болезни, Альфия Рафаиловна..."
Она: "А чай пакованый есть?" - "Да вот же!" - "Завари полукупеческой
крепости, остуди в стакане". Полукупеческий - это до цвета портвейна с
вишневкой: два к одной. Заварил. Волнуется человек. Здоров-здоров, а руки
дрожат. Как да что выйдет?
Проделали опять, что положено. В бочке - гуденье, нагрев. Руки у него
завязаны за спиной; терпит. А она поглядывает, чаек отхлебывает.
Полукупеческий для румянца не вреден. Его пьют после вкусной котлетки не для
занятия, а перед развлечением... Вот уж вопль пошел из Касьяна от вара-то.
Она оставь стакан недопитый. Пальцы к пуговицам прилагает, и до чего же
гордая! до чего ладно оголила себя - калачики подовые, малосольный случай!..
Стала стан-лозину прогибать, яблоньку покачивать - да ровно как сзади
на сдобу-круглоту бабочка села. Вроде у нее такое сомнение, у Альфии, и она
спинку-то в прогиб и через плечико взглядывает на себя, на круглоту белую,
на калачики. Бабочка или чего там? Или кажется? Шейку плавно выворачивает,
спинку волнует - лебедь! Круглоту-сдобу крутую оттопырила, тугие кочаны
блескучие, на носки приподнялась, ножки ядреные, гладкие расставила.
Касьян - враз во всей твердости характера. И по кленовому гвоздю - тук!
Навылет! Из бочки вышел, старичок нацелился в избушку встрять, раззадорену
намять, маковина в рот просится: скушай, обжористый, - и сладка, и
забориста! Но Касьян на излеченье ладится, а сам следит.
Только у нее в руке шкурка окажись - темненькая, с отливом золотым -
зажмурился, башку назад. Аж на три шага отошел! А сзади: "Ха-ха-ха!" - как
из худого ведра голос гунявый. Старуха та черная! "Люблю пугливых -
нахальных не люблю. Привечу, золотенький, - не отвыкнешь!"
Он не оборачивается. "Хо-хо!" И звук трескучий: из старого брюха
ветры... Разорви тебя, похабница! "Дай дождичка!" Он не повернется. Тут ему
на плечи-то - раз! Села. Он тряхнул - куда!.. Скинь-ка, совладай. Вцепилась
и руками и ногами. Была б действительно старуха, а то - асмодейка.
Ах, почечуй во все проемы! Он - бежать. Она на нем; царапает-скребет
его. Хохот, визги; волосы ему рвет. Бежит Касьян потерян, мыло ошметьями с
него: и скажи - и страх, и противно. По бору катает ее, малосольный случай.
Бывают похабницы, а? Не менее девяноста лет ей.
Убегался с ней и с обеих ног оземь - хрясь! Какой ни бугай, а вготовку
укатан. Замутился свет ему, закружило. Чуть дышит, язык на траву вывалил.
Глаза как залеплены тестом. Ага - разлепил глаза... И лежит-то он возле
сруба. Кругами водило его, знать. А над ним стоит Альфия, калачи-подарочки,
объеденье-смак. Гладенькая, при всем своем хорошем.
Что ж, он думает, ее катал - не старуху ту? А может, скакнула на меня
старуха, а там уж оказалось, что Альфия... Запутанность пошла в мыслях.
Встать - нет... только язык и смог забрать в рот. А так - ни рукой, ни
ногой.
Альфия повернулась - ой, капустки белокочанные! - по травке голенькая
пошла: кочаны на лозине гнучей - туда-сюда. Оделась, уехала на лошади. И
рукой не махнула.
Лишь тогда вступила сила в него. Ну, думает, то-то она пила
полукупеческий! знала наперед: покатаю даром, без гостеванья в избушке -
отворотит мой испуг старуха... Считала меня за пустельгу: по ее и есть. Ну
уж, мол, не попущу далее, спотыкнись ядрен испуг на ершистом месте!
Ввечеру к ней. Сашка все где-то промышляет богатство. Касьян по улице
обыкновенным шагом, а как в ворота к ней - свались ничком. Собаки подошли,
понюхали. Не зарычали даже - такой взял на себя горестный вид.
Не выходит никто. Погулять отпущены и негр, и бобыль, и кладовщик
пьющий: уж при ней нанятый. По образованию был раньше учитель - от запаху
портвейна у него чеснок чищеный в кармашках на груди.
Касьян в стон. Поворотился навзничь; руки-ноги враскидку. Не-е! Не
показывается. Он овечьих катышков нашарил, покидывает в окошко. В фортку
попал. Сени отворились - он кашлять да с надсадой! Скажи - разрывается
нутро.
Хозяйка говорит: "Заходите, чего уж... вечера нынче сырые. Проймет от
земли". А он: "Того и ищу! Не даете выйти кашлю, пускай сырость меня
возьмет". - "Да что уж, и улей и хмельное сулили вам - брали бы..." - "Нет!
Если не ваш вид красивый передо мной - лучше чахотке себя отдам!" - "Не надо
такого разговору. Пожалуйте - самовар на столе. Сделаем собеседование". -
"Как хотите - не подымусь! Чтоб вы подумали - я на чужую жену хорошую
покушаюсь? Чай, не такой я. У меня одна правда!"
Она на крыльцо; шальвары закатаны доверху: видать, примеряла новые
чулки. Долго, мол, рассуждать на сырой погоде? Убежит самовар! А Касьян на
дворе лежит лежмя: "Я не любитель нахально правду менять. Помру здесь и
все". - "Не знаю, как помочь. Сами ж не хотите. Самовар, крендели..."
Он голову от земли подымает: "Эх, Рафаиловна! И все-то вы знаете...
Ладно уж, не дамся сырости до завтрашнего. А там полечите впоследки! Какой
хотите улей: только бы кашлю выход, испугу - отмашку".
И ночью давай по деревьям лазить, горлиц ловить. А уж утречко
распогожее! Дятлы в бору так и настукивают! Ягода краснеет, грибы
растут-наливаются, тугонькие. Над срубом дымок вьется... Ну - едет! То
бывало шагом все - сейчас рысью бежит лошадь.
Касьян у костра; в жаровне пирожки жарит с голубятинкой. Купаются в
жиру, ядрен желток! Альфия с седла ему ручкой махнула. Подходит - костюм тот
же дорожный, но еще шарфик повязан темно-зеленый. Как у ели хвоя. Поглядела
на него, запах вдохнула от пирожков и в сруб. "Во, - он думает, - а то и не
заметит идет. Угодил человеку! Мало что хорошая жаровня трофейная, а до
начинки не додумывался раньше..."
Вернулась из сруба, он ей пирожки дает, дует. Скажи - так и тают на
зубах! Как и не положено в рот ничего. С голубями-то, кроме пирожков, только
суп лучше еще выходит.
Она говорит: "Чай завари патентовый". Патентовый - это до цвета
вишневки со свекольным перегоном, пополам-напополам. Его пьют с хлебной
водкой. Запивают кипятком крутым, с колотым сахаром.
Касьян ей: "Не тяжело будет начало-то с патентового?" И так-де стакашки
ждут - тройной выгонки да двойной... "Чай будет тебе для отдыха - после
первой трудности. После излеченья". - "А? Неужель, Рафаиловна? Ужли
состоится на сей раз? Не знаю, как и благодарить тогда..." Она улыбается.
Красного перцу, говорит, еще б в пирожки.
А он обнадежен!.. В срубе все, как надо: от бражек дух, огонь горит; из
змеевика каплет. Курится отменно водочка-мамочка! Бочка кленовым гвоздем
заклепана на нужном уровне.
Ага - проделали они обычное с ремешком, с порошком. Но лишь в бочке
запузырилось, он и не взмыкни еще от нагрева - Альфия на волю тело-то!
Пожалела его теперь... Не успела шарфик с шейки лебяжьей скинуть, новехоньки
чулки стянуть: темненькие, с отливом золотым, как та шкурка. Лишь
ногу-красотулю повернула эдак - снять, а из бочки и бахнуло!
Касьян гвоздь кленовый вон, и как стал с вольными руками - ну
подламывать, ну ерошить, ершистый мыс, роток-губан, кочаны вприпрыжку! Она
опять уперлась ладошками в пол гладенек, калачи-подарочки круче вздымает,
круче - попрыгивают завлекательно, тугонькие! Он ладит бульдюжину под
прелесть напружену, выперся барин - горяч, не сварен - гляди не в стакан, а
в ротик-губан: попробуй, губень, каков я пельмень!
Альфия ручкой к шкурке - со смехом. А он: "Во - старуха сейчас будет!"
Его и перекоси. Испуг и съежься. И где оно хорошее?..
Она - хохоток, чистый колокольчик, спинка прогнулась - вкусным
волненьем трепещет, пронялась! калачики ждут, скоро ль их намнут...
Пождет-пождет - нету. Ну, вышли, мол, рыбьи каменючки? Оборотила голову, а
он топчется. Стыдно: срам прикрывает руками. Бывал испуг да какой - а ныне с
испугу не стоится.
Альфия смотрит, а он: "Вишь, как женщину-то подменять? Непривычный я к
этим шуткам. Довела! Вот напугать и нечем - что скажу?"
"Не говори, - она ему, - все вижу. Довела, до чего хотела. Чтоб не было
большого мнения об себе. Но еще узнала досконально: понимаешь ты вид
женщины. Иному подсунь подмену в нетерпежный миг - он и проедет. А ты на
своей правде стоишь. И голая та - а устоял! Не все голое - правда, не всяк
интерес гол. За мое держишься крепко! Не в одном меду твой интерес, но и про
улей забота. И то толкуют: не бывает сладко без красоты порядка!"
Так-то успокаивает его. Касьян ободрен. "Ты учти, Рафаиловна, что в
беде-чахотке устоял чернолупленой, при угрозе гибели. Не дался на измену!"
Ради всего твоего видного умру, мол. Или от тебя леченье принять, или
кто-никто сули мед-хмель, грибы, ягодки, толстые булки, а я не любитель!..
Слово за слово, она: "Главное, не горься. Вот я сейчас... Ну, остры мои
ноготки?" А он глаза закатил, жмурится. Прямо кота чешут! Гляди, шепчет,
жизнь подтверждает! Маковка рдяна потолще стакана! Кто это около? Нацелился
соколом... Кучерявенька, мала - перед палицей смела!
Ага - ну, за его верность, за ее лечебность!.. Ладятся доехать,
растолкай-содвинься. Он ее лицо от огня-то посторонил: не личико, чай,
греть. Другим, боле чувствительным, на теплюшу обходительным, к огню
вывернул - румянец будет, нет? А сам сзади нее шкурку хвать и в огонь. Пламя
- ф-ф-фых! Она: "Ой, попалишь мне деликатные завитки!.." Он: "Ничего,
пригаснет сейчас". Сзади подхватывает ее, отодвигает.
"Ну да, жженым волосом пахнет!" - извернулась взглянуть,
ершисто-шерстисто, а после и в огонь глянь. А шкурка догорает. Последние
шерстинки - треск-треск. Она так и села, Альфия. Даром - пол мокрый, опилки.
"Ой, погибли мы! Что-о будет!" А он: "Мне лишь бы старухи больше не было".
Альфия ему: "Удумал? То она в шкурку исчезала, а отныне - воля ей! Ты
отпустил ее навечно гулять. Теперь она с вашими нежитями свяжется: вот будут
происки!"
"Да кто она?" - "Кто, кто... С родины моей, с бразильских краев.
Императрица старопрежняя. Тыщу лет назад была над Бразилией и соседними
странами..."
Такотки! Они тогда еще не являлись странами, входили в одно ее
владение. И царила, и колдовала, пока одно хитрое племя через особый
муравьиный укус не замкнуло ее в шкурке. У кого шкурка, тому и служила,
старуха-то. От всякого сильного колдовства могла сберечь.
Как Альфию хозяйка снаряжала к Сашке ехать, шкурку и дала. Мало ли чего
пригодится.
И пригодилась - скажи! Мужика засмущать до виноватого вида... Шутки и
дошутили. Обогатились мы - своего мало. Касьян: пускай-де пока с нашими
лешими сговаривается, а мы наконец свое сладим. Подымает Альфию на руки, а
над срубом птицы на все голоса. До чего громко! И словно стадо тетеревов
крыльями захлопало, помет птичий так в отдушину и посеялся.
Касьян ее до лавки доносит, а она шею его руками обвила - не гляди! И
притягивает его, дрожит вся - ровно от кого страшного спешит запереться
засовом, сует дубов кутак на приветлив смак! Касьяну б приналечь, а он
обернулся. И чего не хватало?
На бочке птица сидит, навроде куренка почти взрослого. Сама
рудо-желтая, а шейка малиновая; перьевые штанишки. В хвосте и по крыльям -
перышки лазоревые. Головка увесистая, больше, чем у курицы. Лохматенькая;
темные кольца вокруг глаз. В отдушину залетела.
Он и покинь Альфию на лавке. Руки растопырил и к птице. Та - порх в
отдушину! Чай, не дожидалась. Стоит он, глазами хлопает. Неуж думал поймать?
Головой качает, хмыкает да вдруг Альфию как впервой увидел. "Чего разлеглась
голая, в одних чулках? Ты шарфик с шеи сорви да на другое накинь, ершистый
стыд!"
Лается на нее, совестит, а она уж знает - чего... Сколько вина накурено
- выпил ковшом. Одеться в срубе не дал, наружу покидал все. "Через миг, -
орет, - не будешь одета, выйду - отстегаю по заднице! Наела какую и кажет!
Во люди пошли..."
Альфия поехала поругана, а навстречу: "Ха-ха-ха!" Лошадь - шарах!
Черная старуха бежит безобразная, рожи корчит, из брюха - ветры. "На резвы
карячики нагуляла мячики, от маковки без ума - поезжай на них сама! Не в
твою берложку - маковке дорожка!" Мимо - подмигнула и в сруб, с костяным
треском-то.
Быстро у нее сговор произошел с нашими местными силами. Птица Уксюр как
навстречу-то пошла: тут же и покажись Касьяну, чтоб ему с царицей спать.
Ишь, подыграла, растолкай-содвинься! Первую добычу из наших зацапала
старуха. Еще шкурка была цела, а она как знала, императрица голая: "Привечу
- не отвыкнешь! Дай дождичка..."
За считанные года сбыл человек себя на черное, на старушечье-то
хмельное. Из бора уж не уходил. Встретят его в глухомани где: не человек -
карша с отмели! Как тиной оброс, мочой пованивает. Ему: иди, мол, в деревню,
Касьянушка! Обогреем-покормим, земляки никак. А у него глаза - несвежее
яйцо, борода в блохах, трясется весь. Колени подламываются.
Обопрется на сук скособоченно, плачет-рыдает: "С молодым старуха моя,
стерва! Погуливает от меня..." - "Ну и ты найди молодую!" Пожует губами,
пожует: "Я только на красивое любитель. Молодых не видать красивых таких". -
"Это старуха твоя красивая?" Кивает.
Самое что ни есть безобразное увидь наоборот - что будет красивей
этого? Ничего! Разве ж еще похуже найти безобразность да наоборот узреть...
К нему: "Как же оно могло с тобой сделаться?" - "А вот увидишь птицу
Уксюр..." - "О-оо!" - и кинется от него человек. По сторонам не глянет,
голову не подымет. Как бы не попалась на глаза...
В последнее время больно уж ее стали видеть молодые. Увидит - и пропал
из деревни! Когда-никогда заметят его на полянке. Старуха - чернущая голь -
кинет ему чего-то в траву. Кости трескучие, кожа гармошкой, седые клоки:
"Ха-ха-ха! Обронила перстенек - отыщи его, милок!.." Ползает, ищет - а она
ему в зад пяткой мозолистой, как ослиным копытом! "У-уу-ху-ху-ху!.."
Сойки с переполоху налетят друг на дружку. Глухари шалеют, за облака
взвиваются. Там им воздуха недостача: в обморок и наземь. Тушка лопнет - и
какой жирок наружу! На два пальца. А кто это видел - бежит, падает. Бывало,
и медведь рядом бежит, с перепугу. До того страховидна голая старуха.
Ну, если баба испугана, она переждет и вернется за глухарями...


