Александр Хургин. Комета Лоренца

страница №2

очи... Но - не получается. Я
пробовал. Торможение включается само и вовремя, с точностью до секунды.
Поскольку если бы оно не включалось, место мне было бы не на свободе, а в
сумасшедшем доме. На свободе без инстинкта самосохранения долго не живут.
Хотя могу признаться, что для меня сумасшедший дом - это не конкретное
медицинское заведение, скорее, это образ моей жизни. На работе у меня всегда
был настоящий дурдом, дома - то же самое, но в квадрате. По очень простой
причине. Я нес свое настроение с той же работы домой. Человек всегда несет
его домой. Куда же еще. А дома, если комнат много, можно свое настроение
изолировать от окружающих родных и близких или хоть распределить по
одному-двум помещениям с минимальным для всех вредом. Одинокий человек тоже
имеет плюсы, он свое настроение себе же и несет, и никому от этого хуже не
становится. Разве только ему самому. А если как у меня, когда не только я,
но и все остальные члены семьи несли свое настроение в дом - понятно, что
дом превращался в дурдом высшей категории. Да и все, что происходило при мне
в стране и в мире, вполне подпадало под это емкое и всеобъемлющее
определение. Или я воспринимал текущие события именно так, а не иначе. И
меня понять можно. Если, конечно, захотеть. А если не захотеть - вообще
никого понять нельзя.
Итак, на протяжении многих и долгих лет окружающий мир казался мне
сумасшедшим домом. Что, конечно, характеризует меня определенным нелучшим
образом. Но с другой стороны, каждый человек свободен видеть мир так, как он
его видит. Я вижу его так. И не считаю, что у меня испорченное зрение.
Поскольку и что такое настоящий сумасшедший дом, я тоже знаю не понаслышке.
Я там провел несколько лучших лет своей жизни. О чем не жалею. Потому что
чем в армии неизвестно кому и чему служить, лучше было в дурдоме уединиться,
отгородясь от общества его стенами. У нас во дворе многие так делали. И меня
надоумили. Далеко не у всех этот номер проходил. Девяносто девять процентов
желающих клали на обследование и через две недели выкидывали на свободу с
диагнозом "психически здоров. Годен к строевой". Но я перед тем, как к ним
лечь, весь курс психиатрии медицинского института проштудировал. Экзамен мог
экстерном на пятерку сдать. Сейчас это, может быть, выглядит странно или
глупо, а тогда, чтобы не попасть в солдаты, я и не на такие жертвы готов был
пойти. И не потому даже, что не хотел служить своему правительству, а потому
что боялся скоплений однополых людей. Я в школе труды и физкультуру из-за
этого терпеть не мог. Из-за того, что делили класс - мальчики налево,
девочки направо - и разводили по разным мастерским или по разным концам
зала. И обыкновенные школьники, мои друзья и соседи, сразу менялись,
начинали показывать свою силу и удаль, и дурь, вели себя не так, по-другому,
неузнаваемо. И я вел себя, как они, и чувствовал холодную нарастающую
тяжесть. Она лежала в паху, всплывала оттуда к желудку, как всплывает со дна
реки потревоженный кем-нибудь ил.
А однажды осенью нас погрузили в автобус и повезли в танковую часть. На
экскурсию. Нам показали казармы, где спят поротно солдаты и сержанты,
столовую, где они едят всем полком, сортиры "на тридцать очков" каждый,
повели на плац, и мы смотрели, как маршируют под лай собственных песен, без
всякого аккомпанемента безликие серо-зеленые истуканы. И там я понял: что
угодно, только не попасть в эту толпу одинаково одетых, одинаково ходящих,
одинаково орущих, неразличимых людей. Я выбрал самый радикальный способ:
дурдом. И он дал мне незабываемую возможность познать жизнь с иного конца и
с изнанки. В дурдоме же лежат далеко не дураки. Со мной лежал, заведующий
кафедрой всемирной истории, который утверждал, что самый нормальный человек
на их кафедре - это он. Поэтому он тут и лежит. Но вообще в дурдоме не
лежат. В дурдоме - живут. И я тоже там жил. И приобретал жизненный опыт. А
любой опыт идет человеку на пользу. Если человек способен эту пользу
извлечь. Я считаю себя способным. Хотя бы потому, что следование
вышеупомянутому инстинкту сегодня - это для меня основополагающая норма
жизни. И мне все равно - как. Мне лишь бы жить. Как угодно. Потому что любая
жизнь меня устраивает и согревает душу, даже если я не получаю от нее
удовольствия, наслаждения, удовлетворения и тому подобных чувств и ощущений.
Вообще, когда тебе все без разницы, жить становится, может быть, и не
лучше, зато - легче. Поскольку на многое наплевать. И то, что вокруг
сумасшедший дом - нисколько не мешает. Хотя и не помогает. Но помощи мне
никогда и не требовалось. Мне - только б не мешали. И вот отдыхают в данный
момент моя жена и моя дочь с чужим дядей на чужом берегу - а мне, как
говорится, равнобедренно и неважно. Я уж не говорю о том, что меня никак не
трогают события в стране и в мире. Они меня - не трогают (в прямом смысле
слова) и этого вполне достаточно, это уже радует. Мне хорошо, когда меня
никто и ничто не трогает. Это дает мне свободу и личный суверенитет.
Суверенитет от всего. И от всех. Но "от всех" - это, к сожалению,
преувеличение. От всех отделиться и освободиться нельзя. Хочется - но
нельзя. Какие бы сепаратистские настроения тобою не владели. Все равно не
дадут. Я когда от армии и от мира в дурдоме скрывался, и то уединиться не
смог, потому что и там все на людях, общественное на первом месте, а личное
на втором, да и не на втором даже, а черт знает, на каком. Там личное надо
было держать при себе и никому не показывать. Там на демонстрацию всего
личного существуют санитары. Короче говоря - все как в нормальном обществе и
в нормальной жизни. Отличие только в том, что санитары тут называются
как-нибудь по-другому. От чего суть, понятное дело, не меняется.
Ну вот, стучат в дверь. Стучат, потому что звонок не работает. Когда у
меня болит голова, я звонок отключаю. Сделал специальный выключатель на
шнурке и отключаю. Все-таки, когда стучат костяшками пальцев в мягкую обивку
или барабанят по ручке, это не так раздражает, как звонок. Звонок у меня
допотопный, с резким и злым звуком.
Вариантов действий у меня сейчас два. Первый - это встать и, несмотря
на свое удручающее состояние, отпереть и впустить незваного гостя в
квартиру. Второй вариант - это лежать молча, не двигаясь. Свет у меня не
горит, звуков - никаких. Пусть думает, что меня нет дома. Если стоящий за
дверью не видел, как я возвращался.
Судя по тому, что он стучит и не уходит, именно это он и видел. Но я
могу быть в ванной. В туалете, в конце концов.
- Леха, ты что, в клозете? - слышится из-за двери приглушенный дверной
обивкой голос. - Леха, ответь.
Лехой меня называет только один человек. Сосед с пятого этажа.
По-моему, абсолютно сумасшедший тип, помешанный на составлении своего
генеалогического дерева и на том, что он великий писатель. "Которому еще
памятник на площади Ленина поставят и в школе будут изучать". Вот по ком
второй этаж психдиспансера плачет навзрыд. Это, кто не знает, этаж для
острых. Впрочем, Семенович, он всю жизнь острый, и туда участковый терапевт
его уже направлял. Семенович (к слову, это не отчество, это фамилия. С
ударением на "о") в поликлинику пришел, простудившись, доктор ему "на что
жалуетесь?", а он услышал "жалуетесь" и понес. На все и всех жаловаться. И
на правительство, и на обнищание широких слоев народных масс, и на спикера
парламента лично. А больше всего на свою родословную жаловался. Из-за нее,
говорил, все мои беды и трудности. Из-за нее вся жизнь у меня пошла
насмарку, потому что таков сценарий был предопределен мне свыше.
Ну, терапевт его от простуды спас и выписал направление. А Семеновича
здоровым признали в психическом смысле. Неуравновешенным - но здоровым. А по
поводу родословной сказали, что сейчас это просто мода такая и все ею
поголовно увлекаются - от президентов до слесарей-сантехников включительно.
И Семенович здесь не исключение, а, можно считать, наоборот. Хотя он не
сантехник, а сборщик, то есть бригадир сборщиков. Бутылки его бригада2
собирает на улицах для изготовления левой водки. Семенович, конечно,
говорит, что он никакой не бригадир, а менеджер, так как сам и
организовывает производственный процесс, и работников находит сезонных. И
живет, между прочим, неплохо: жене прошлой зимой шубу купил из настоящего
кролика. И шапку пыжиковую. Не говоря о мелочах - колготках там, сережках и
шампунях рН 5,5, которые жена его покупает самостоятельно и безотчетно в
неограниченных количествах по потребности.
В общем, дверь придется открывать. Этот не отстанет. Не открою сейчас,
он придет через двадцать минут. Так как видел он меня - без всяких сомнений.
Он же целыми днями, бывает, торчит в окне, вниз смотрит - что во дворе
делается. Наблюдает жизнь и записывает ее без прикрас в тетрадку.
Встаю с дивана. Беру голову в руки и иду к двери.
- Полчаса тебе стучу. Между прочим, - говорит Семенович. - Звонок надо
починить. У меня есть один знакомый мужик. Я ему скажу.
- Не надо, - говорю. - Звонок функционирует нормально. Я его отключил
за ненадобностью. - Кому за ненадобностью?
- Мне.
- Выходит, ты только о себе думаешь. А о других кто будет думать? -
Семенович любит меня воспитывать. - Человек должен думать о других, -
говорит он, - чувство долга - это основа основ.
Я ему не возражаю, но про себя думаю, что с тех пор, как я похоронил
мать и отца, а дочка стала почти взрослой, у меня исчезло это чувство, и
никому я ничего не должен. Кроме, конечно, кошки, которую должен кормить,
потому что люблю ее как никто другой. Но здесь все в порядке. "Вискас" у
кошки в каше есть всегда. Несмотря на фатальное отсутствие у меня трешки.
Здесь какой-то необъяснимый парадокс, какая-то тайна бытия, но - что есть,
то есть.
В руках у Семеновича несколько листов бумаги, исписанной и
изрисованной. "Значит, будет о своем происхождении рассказывать".
- А у меня сегодня радостный день, - начал он.
- А у меня голова раскалывается, - сказал я.
- Выпей таблетку, - сказал Семенович. - Пирамидону. Помогает на раз.
- Мне не помогает, - сказал я.
А Семенович сказал:
- Ладно. Я сейчас тебе помогу. На, прочитай. Как рукой снимет.
- Не могу, - сказал я. - Читать - не мо-гу.
- Хорошо. Я сам тебе прочитаю. Я тут свою литературную генеалогию
закончил. Начиная с конца прошлого века. Новый жанр. Называется "Рассказ в
романах". Слушай.
Он попятился, ища, куда бы пристроить свой зад, пристроил его в кресло,
я лег на диван и закрыл глаза.
- Ты слушаешь?
- Слушаю, - сил с ним бороться у меня не было, и я решил, что не
бороться - умнее. И Семенович начал:
"Рассказ в романах
Да, так вот первый и основополагающий роман начался у Дарьи Петровны и
Петра Дмитриевича (ныне, понятно, покойных и потому счастливых) давно. Если
не рассматривать его с исторической точки отсчета. И кончился он тоже давно.
Почти так же давно, как и начался. Потому что длился недолго. Мимолетный у
них случился роман - у Дарьи Петровны и Петра Дмитриевича. Хотя и
плодотворный. В том смысле, что произошел от их романа плод любви. Который
мать назвала в честь Петра Дмитриевича Иосифом. Не посчитавшись с тем, что
плод был рожден вне закона или, другими словами, вне брака и семьи. Что
естественно в сложившемся на тот момент социальном контексте и положении
дел. Петр Дмитриевич принадлежал к обществу и к свету, а Дарья Петровна ни к
чему и ни к кому не принадлежала. Так что теперь невозможно постичь, где они
встретились и что у них могло быть общего. Может, она подрабатывала себе на
жизнь стиркой и глажкой мужских воротничков и манжет, а может, работала в
книжной лавке, в которой Петр Дмитриевич покупал газеты и журналы. Да и
неважно это. А важно, что встреча у них состоялась и результат она имела
весомый. Мальчик фунтов десяти родился. И ростом - дай Бог каждому. Как в
утробе поместился - никто понять не мог. Наверно, поэтому мать его Иосифом и
назвала.
Был этот Иосиф благородных, голубых в хорошем смысле слова кровей. По
отцу. А по матери - не был. За что имел к ней определенные претензии. Мол,
если бы не она, то родиться бы ему стопроцентным князем. Хотя потом,
впоследствии, он не раз благодарил злодейку-судьбу за то, что мать у него
вся вышла из народа. Из самой гущи, до седьмого колена. Если б этого в его
биографии не было, князь Иосиф (сын сбежавшего в Америку из-под расстрела
папаши Петра Дмитриевича) ни за что не смог бы жениться на комиссаре полка,
поскольку князя она бы собственными руками в расход пустила. Любила она
князей, особенно, если в расход. И если собственными руками. А руки у нее
были нежные и белые, и пальцы на них росли длинные и тонкие. Такими пальцами
свободно можно было любую шею охватить. И она - жена Иосифа Юлия - часто ему
говорила в порыве страсти: "Жалко и обидно, - говорила, - что ты не князь,
Иосиф, и что пальцы мои могут только тебя ласкать, а в расход - не могут."
Правда, Юлия дождалась в конце концов своего часа, который настал и
пробил. Ждала его без малого двадцать лет. А через двадцать лет все и
открылось. И происхождение Иосифово полунизменное-полукняжеское - пятнавшее
и маравшее имя великого вождя народов, - и вся его наполовину вражеская
гнилая сущность. И сдала мужа Юлия органам с дорогой душой. Впрочем, они бы
и без нее со своими задачами и обязанностями справились, не оплошали. Но
тогда неизвестно, что стало бы с детьми, которых Юлия и Иосиф нажили
совместными усилиями за двадцать лет жизни, любви и согласия. Людям она так
и говорила, что пошла на этот подвиг - в смысле, родного мужа разоблачила
перед лицом органов и народа - только ради детей, хотя и не без
удовольствия. Потому что жили они все двадцать лет действительно в любви и
действительно в согласии, но надоел Иосиф Юлии за эти самые счастливые годы
ее жизни не хуже горькой редьки. Иначе как можно объяснить наличие у нее на
протяжении лет четырех параллельных романов и любовников? Младший сын ее,
кстати, родился от одного из них. Не на сто процентов, конечно, но на
девяносто девять - точно.
Тут надо сказать, что этот романтический любовник Юлии был человеком
высокопоставленным. К тому же графом по происхождению. О чем, естественно,
никто не знал и не догадывался. Этот граф умело маскировался под пролетария
из крестьян с партийным стажем. Юлия одна все обо всем знала, но она и сама
была графиней. Видно, отсюда корни ее особой любви к князьям. Но речь о
другом. О том, что и Юлия, и этот вышеупомянутый ее любовник сумели
сохранить себя в живых прямо посреди нашей бучи, боевой и кипучей. И
произвести на свет потомство. За что осуждать их нельзя. Основной инстинкт,
он и есть основной инстинкт - будь ты хоть граф, хоть кто. И от него - от
инстинкта - бывают дети.
О трех (или четырех) старших детях Юлии и Иосифа ничего достоверного
неизвестно. История о них справедливо умалчивает"...
Удивительно, но после этих слов моя головная боль ослабла, и я смог
незаметно уснуть. А проснулся, когда Семенович сказал "в дальнейшем" и
замолчал.
Но молчал он недолго. Он сказал:
- Конец еще не окончательный. Конец надо будет подправить и привести в
соответствие с ходом истории.
Я сказал Семеновичу, что рассказ мне понравился, хотя я и не уловил
родственной связи между его героями и автором.
- Что же тут непонятного? - и он дал мне исчерпывающие пояснения. - Там
же ясно сказано, что о трех или четырех детях Юлии и Иосифа достоверно
ничего не известно. Сказано?
- Ну, сказано.
- Так вот он, я. Их потомок. Понял? Я есть ветвь одного из тех
неизвестных детей. Правда, я еще не знаю - какая, но это дело времени и сил.
А у меня и того, и другого хватает.
Больше всего я хотел, чтобы он ушел. И все-таки спросил:
- Ну, и зачем тебе все это нужно?
- Как зачем? - сказал Семенович. И добавил: - Да что с тобой говорить?
Недалекий ты человек.
В этот момент кошка покинула укрытие, подошла к Семеновичу и куснула
его за палец, торчащий из дырки в шлепанце.
- Ну все против меня, - сказал Семенович и потянулся погладить кошку.
Она, само собой разумеется, не далась и снова куснула Семеновича. Теперь -
за палец руки.
- Ты неправильно воспитываешь животную, - сказал Семенович и пошел к
двери.
- Я ее никак не воспитываю, - сказал я и пошел за Семеновичем.
- Про комету слыхал? - спросил Семенович.
- Про какую комету?
Семенович даже обиделся:
- Про какую! Которая конец света детишкам принесет. Не сегодня завтра.
- А, про эту, - сказал я, - про эту слыхал.
Он повернул защелку и вышел на лестницу, не попрощавшись. Я запер дверь
и вернулся на диван. В общем, ему можно позавидовать. Занимается черт знает
чем и радуется. И голова у него ни о чем не болит. У меня она тоже болит не
о чем-то, а сама по себе, без причины.
А возможно, это она на комету так реагирует?
Кошка посмотрела на меня с ужасом и галопом, распушив хвост, бросилась
под кресло. Вот и кошка чего-то боится. Чего - непонятно. Грозы-то давно
нет. Реагируют ли кошки на приближение комет - вопрос спорный и неизученный.
На землетрясения вроде реагируют. На затмения солнечные и лунные - тоже
как-то реагируют, на музыку. Моя, например, кошка обожает Лондонский
симфонический оркестр, под него она вдохновенно дремлет. А насчет комет
ничего слышать мне не приходилось. Может, потому что прилетают они не так уж
часто, а может, просто я не интересовался никогда кометами.
После ухода Семеновича все опять повторилось сначала. Я имею в виду мою
дурацкую голову или, вернее - ее боль. Так что мне очень быстро пришлось
пожалеть о его уходе. Но, может быть, я жалел не о нем, чего о нем жалеть -
нормальный идиот с обычным ординарным сдвигом по фазе, а жалел я о том, что
приход даже такого человека, как Семенович, мне если не в радость, то на
пользу. Признаться, я бы с ним поговорил еще. Идиот-то он идиот, а
поговорить с ним можно.
У человека должно быть, с кем поговорить. И хоть у кого-то из людей
должна быть в нем нужда или, как говорит один мой знакомый, малая нужда. И
тогда жить не так обидно. Потому что меньше думаешь о том, что живешь ты
давно, и остается тебе все меньше и меньше, и ты не знаешь, как использовать
то, что остается, не знаешь, чему этот остаток, громко говоря, посвятить. И,
естественно, не посвящаешь ничему, а живешь, как живется и считаешь, что так
и нужно. Вопрос "кому нужно?" обычно выпадает. Нет, он никуда не девается,
он есть, но на него не обращаешь внимания. Над ним не задумываешься. Потому
что стоит над ним задуматься и жить станет совсем невозможно, несносно и
противно. Я как-то пробовал по молодости и по глупости. С другом3 одним юных
лет. Он был лет на десять меня младше, этот друг, но любознательный. Из него
вопросы сыпались неостановимо. На любые темы. Так где он теперь - никто не
знает. Исчез куда-то из поля зрения и с горизонта. Кто-то мне говорил, что
он бомжует (или по выражению моей дочери - бомжится). А у меня вот башка с
тех пор повредилась и стала на погоду реагировать. Но это ерунда. Меня моя
башка устраивает. И жизнь моя меня устраивает. Я всем доволен. Хотя, если
честно, то настоящее мое, мое так сказать, сегодня могло быть и чуть другим.
Ну чтоб иногда поговорить было с кем, хотя бы. При том, что мне в общем
этого и не нужно. Я себя сам с собой нормально чувствую. И никакой нужды в
чьем-либо постоянном присутствии не ощущаю. Только очень редко, иногда,
кто-то действительно нужен - чтоб пришел, посидел, поговорил о чем угодно -
здесь, между прочим, Семенович - идеальный вариант. Ему отвечать не
обязательно. Но, кажется, он на меня обиделся. Он обидчивый, как
пятиклассница, хотя говорит, что не обидчивый, а ранимый.
С другой стороны, а кто не ранимый? Все ранимые. Если человек не
ранимый, если он равнодушный, это не совсем человек, это что-то ближе к
животному миру. Так нас учили. И в школе, и позже. Правда, давно. Сейчас,
возможно, учат не так, а как-нибудь наоборот. Потому что "равнодушие", его
же можно трактовать по-всякому. Можно как "безразличие", а можно -
буквально. В смысле - душа ко всему лежит одинаково, ко всему она равна.
Разве это плохо? Это как раз хорошо.
Или еще по-другому можно трактовать. Если не бояться некоторых натяжек.
Можно сказать, что равнодушный человек - это человек с душой, находящейся в
равновесии, человек с ровной (иными словами спокойной) душой. То есть - это
то, о чем все могут только мечтать. А достичь этого можно, наверно, но лишь
теоретически.
Некоторые кладут на это полжизни. Но бывает, что и само это как-нибудь
достигается - благодаря жизненным условиям и обстоятельствам. Как у меня,
допустим, с небольшими оговорками. По поводу той же кометы, например. И
все-таки неохота, чтоб так вот, ни с того ни с сего. Десятки и даже сотни
поколений жили и умирали, беззаветно служа навозом, удобрением, для
следующих поколений, во имя, можно сказать, их. И вдруг, значит, сегодня
есть жизнь на Земле, а завтра - ни жизни, ни самого "завтра" и вообще -
ничего? Плюс полная неизвестность. Поскольку никому неизвестно - что есть
такое, это самое "ничего". Вряд ли может существовать "ничего", абсолютное,
так сказать, "ничего" в чистом виде. А если может, это, конечно, печально. И
умом - непостижимо. Не предназначен наш ум для постижения таких вещей.
Или это мой ум не предназначен. Я своим умом могу еще как-то понять и
представить, что не станет вдруг, в один момент, городов и людей, и меня. Но
что исчезнет моя дочь, и моя кошка, которая вышла наконец из своего убежища
и лежит сейчас у меня на подушке, щекоча усами мое лицо... Такого
представить себе я не смогу. К такому я не готов.
Интересно, что снится кошке? Я потянулся рукой и погладил ее. "Отвали",
- сказала она проснувшись и глубоко, по-людски, вздохнула. Пожалуй, она бы
почувствовала приближение "ничего". Уж кто-кто, а она точно почувствовала
бы. Эта уверенность в кошке и в ее экстрасенсорных способностях вернула мне
мое обычное спокойствие. А главное я сообразил, что никакой боли в голове у
меня не осталось. До такой степени не осталось, что захотелось не то
покурить, не то выпить. Жаль, что курить я давно бросил. Сейчас курение
доставило бы мне удовольствие. Да и выпить вряд ли получится. Дома - нечего,
это ясно и несомненно. Выходить мне лень, о деньгах больно вспоминать, тут
чего нет, того нет и никакие воспоминания сегодня положения не изменят. Вот
разве комета внесет в мои финансовые дела ясность раз и навсегда.
Чертов Семенович. Ведь это после его напоминания я стал думать о
комете. До него она меня вроде и не касалась, и воспринималась подсознанием,
как очередная газетная чушь, утка, сенсация, высосанная, как минимум, из
пальца. А он пришел, наплел своей бредятины, сказал о комете одну фразу, и
теперь эта уродская комета не идет у меня из головы. Засела там вместо боли.
Не скажу, что боль была лучше кометы. Но и комета не лучше боли. Спать, во
всяком случае, она мне не дает. И, боюсь, не даст до утра. А это значит, что
утром мне придется долго и тщательно себя реанимировать посредством горячего
душа, под которым можно ошпариться (какие болваны в условиях нехватки газа
нагревают воду до такой температуры, понять невозможно, но и не испытывать
благодарность к этим болванам я не могу. Без кипятка после приступов
головной боли прийти в себя было бы мне крайне затруднительно). Вслед за
кипятком я обычно включаю холодную воду и стою под ней, пока не окоченею,
потом я снова открываю горячий кран, но не на всю, а так, слегка, чтобы вода
превышала температуру тела градусов на пять-шесть. Через полчаса таких
водных процедур я начинаю походить на человека и могу без содрогания
смотреть на себя в зеркало. И что интересно - когда мне случается сильно
перепить, я вынужден делать все то же самое, только в обратном направлении и
порядке. Иначе эффекта не будет. Вот почему я, проснувшись в тяжелом
состоянии, обязательно устанавливаю - просто так у меня вчера голова болела
или у нее были на то причины искусственного характера. И только после того,
как у меня созревает уверенность, что ошибка исключена, я иду в ванную и
становлюсь под душ. Как приводить себя в порядок после бессонницы, вызванной
мыслями, я пока не знаю. Кроме того, вряд ли можно считать мыслями думанье о
комете. Которая то ли прилетит, то ли не прилетит. То ли разрушит, то ли не
разрушит. Конечно, к разрушениям все уже и так привыкли, но к разрушениям
местного значения, хотя и масштабным. Но тут речь может идти о необратимых
разрушениях вселенского значения, к которым не привыкнешь при всем желании.
При таких разрушениях и желания-то возникнуть ни у кого не успеют. Это ж
даже не разрушение страны. Или там семьи. Когда моя вторая по счету жена
устраивала разрушения в нашем семейном кругу - тогда желаний у меня хватало
в избытке, они меня наполняли и переполняли. Всякие и разные. Самого
противоречивого характера. То мне хотелось просить у нее прощения, непонятно
за что, то хотелось надавать ей оплеух и пинков, то мною овладевало желание
удавиться самому, то выкинуть с восьмого этажа вниз ее. Потом это выливалось
в желание ее как таковое и нежелание ее потерять, и черт знает во что еще. И
длился этот дурдом под лозунгом "женщину, как и коньяк, нужно уметь
выдержать" - годами. До тех пор, пока постепенно не было разрушено все. И
теперь мне никакие разрушения в пределах семьи не страшны. Нельзя же
разрушить то, что уже разрушено ранее. А жить среди разрушений - если к ним
с умом приспособиться и привыкнуть - можно. И чувствовать себя при этом
хорошо и комфортно, тоже можно. Утверждаю это на основании личного богатого
опыта. Плохо я себя чувствую, только когда приходится что-либо ломать и
разрушать самому. Или способствовать разрушению своим участием. Как в случае
с Марьей4. Она все порывается поломать благоустроенную семейную жизнь со
своим мужем и наладить ее со мной, а я этого избегаю, говоря, что ломать -
не строить, поэтому всегда надо и приходится выбирать одно из двух - то ли
ломать, то ли строить. Ничего третьего здесь не бывает. И даже когда ломают
все до основания, расчищают место и на нем строят что-то новое, оно почти
всегда бывает хуже старого, того, что сломали насильно, по чьему-то желанию
или чьей-то прихоти. Марья, правда, ничего этого слушать не хочет,
подозревает меня в каком-то умысле и трусости, и нелюбви. Я говорю ей
"молодая ишо простые истины понимать, считаешь их для себя слишком
простыми", а она говорит "все истины банальные и следовать им в своей
единственной жизни скучно и неинтересно. Мне свобода нужна, в том числе от
истин". "Свобода - это осознанная необходимость ее отсутствия", -
втолковываю я Марье, но - безуспешно. Она все равно куда-то порывается, не
ко мне, так от меня или еще куда-нибудь. И очень похоже, что она порывается
во все стороны одновременно.
Вот. Как это я раньше о Марье не подумал? В связи с кометой. Марью же
мне тоже жалко. Не меньше чем дочь и кошку. Марье надо жить. Она для этого
создана. И любит это дело без памяти. Жить в смысле. Ей тоже неважно, как
именно жить, ей лишь бы жить. Наверно, это нас и сближает. Поскольку больше
нечему. Возраст - хоть не вспоминай, пятнадцать лет разницы в ее пользу,
интересы далекие, взгляды диаметральные, воспитание разное. А характеры
просто нигде не пересекаются. Единственное, умная она и образованная - не
мне чета, - а я люблю умных и образованных красивых женщин, слабость у меня
такая и червоточина. Но, я думаю, она все же лучше и безобиднее, чем
слабость Марьи обижаться на меня с подозрительной регулярностью и под этим
предлогом на неделю исчезать. Чаще всего она исчезает тогда, когда мне
хреново. В чем есть рациональное зерно. Когда мне хреново, я же и тех, кто
поблизости, заражаю. А зачем, чтобы было хреново двоим, когда может быть
хреново одному? Логично, практично и правильно - как ни крути. Но, возможно,
исчезает она, когда мне невесело и несладко, не специально, а по случайному
совпадению, и попрощаться с ней перед визитом кометы хотелось бы. На всякий
случай. И ей, я думаю, хотелось бы. Если б она что-нибудь знала про комету.
Только это вряд ли. Марья рассказывала, что телевизор выкинула еще в
девяносто третьем году, радио у нее никогда не было, а о газетах она говорит
"хорошая вещь газеты - их можно не читать". И не читает. Чему научила и
своего мужа. Так что о комете ей узнать неоткуда. И будет она делать вид,
что обижена на меня, пока не жахнет и не разнесет все вдребезги.
Пожалуй, надо как-то ее предупредить. Самое простое - это, конечно,
позвонить по телефону. Ее телефон у меня есть. Обычно я по нему не звоню.
При моем счастье трубку обязательно снимет муж и придется что-то такое
придумывать, а придумывать нет никакого желания, тем более голова после боли
соображать не расположена. Да и вообще не люблю я беседовать с мужьями. Не
мужское это занятие. А в данном случае и не имеющее смысла. Ну предупрежу я
Марью - а что дальше? Только зря человек расстроится. Перед лицом возможной
смерти. Почему-то перед этим лицом все расстраиваются. Хотя смерть, если
попробовать подумать, никому ничего плохого не сделала. На эту тему есть
умная теория, что она, смерть, существует отдельно от нас, в другом
измерении. Когда мы живем, когда мы есть - ее нет. Когда есть она - нет нас.
И нечего тут расстраиваться. Не расстраиваемся же мы потому, что нас не было
до нашего рождения, не было точно так, как не будет после нашей смерти. Хотя
здесь какой-то, мягко говоря, нонсенс существует. Представить, что тебя не
было в сорок пятом, допустим, году очень просто, а вот представить, что тебя
не станет сегодня, сейчас, или, пусть даже завтра, и исчезнешь ты навсегда,
окончательно - задача не из легких. Интересное наблюдение. Жаль, не мое. А
чье? Набоковское, очевидно. Чье же еще, раз не мое.
Додумавшись до всего этого, я понял, что надо срочно как-то исхитриться
уснуть. Потому что если не уснуть, совсем погрязнешь в бреде. Или - в бреду.
И я стал уговаривать себя спать. И уговаривал, наверное, долго и, наверное,
вслух. Иначе не проснулась бы кошка и не прыгнула бы мне на грудь. Она часто
так делает, когда я говорю вслух сам с собой. Это ее удивляет и
настораживает. Она смотрит на меня в упор и, если я не умолкаю, начинает
тревожно мяукать. Волнуется животное. Я включаю настольную лампу. Это кошку
не успокаивает. При свете она начинает еще и топтаться по мне, и ходить
взад-вперед. Потом отклоняется от проторенной дороги, подходит к телефону и
внимательно обнюхивает его. Телефон звонит. Я говорю в трубку:
- Да.
- Это ты? - говорит трубка.
Я говорю:
- Да.
Жена молчит, наверно, соображает, узнал я ее или не узнал. Делает
вывод, что узнал и говорит:
- Ты дома?
Я открываю рот, чтобы ответить, но она меня останавливает:
- Можешь не отвечать.
Я не отвечаю.
- У вас о комете Лоренца сообщили? - говорит жена. - Или все еще
скрывают?
- Лоренца? - говорю я. - Может, и Лоренца.
- Ты что, пьян? - кричит жена так, что мы с кошкой вздрагиваем. - Тебе
что, жить надоело?
- Мне - нет, но... У тебя есть какие-то конструктивные предложения?
- Идиот.
- Дай дочку.
Жена дает трубку дочери, и я говорю с ней ни о чем. Как жизнь, как
отдых, как кормят. Хотел было спросить, когда они собираются вернуться, но
не спросил. Минуты через три нашего разговора я слышу отдаленный голос жены:
- Хватит. Итак черт знает, на сколько наговорили, - и мы прощаемся.
Странный все-таки человек моя жена. Погибать собирается и тут же жалеет
денег. Надеется, наверно, что они и на том свете пригодятся. Чего мне бы как
раз не хотелось. Иначе отсутствие трешки в кармане будет преследовать меня и
там, а там же все навечно. Коль наказание, то наказание от первого звонка до
последнего, причем последний звонок не звенит никогда. И праздничные
амнистии в обиходе потустороннего мира вряд ли очень уж широко
распространены. Одно мне внушает какую-то надежду - думаю, карманов там у
меня не будет. То есть проблема трешки в кармане отпадет естественным путем
из-за отсутствия кармана. Не знаю, может, это и самонадеянно, так думать, но
душа с карманами - вещь маловероятная. Потому что карман - изобретение чисто
человеческое и земное. Порожденное привычкой людей таскать за собой повсюду
всякую чепуху, без которой вроде бы невозможно обойтись. Носовой платок,
например, расческу. Или удостоверение личности, в котором личность ты или не
личность, ни слова не сказано, зато сказано, где и с кем живешь по закону и
живешь ли где-нибудь и с кем-нибудь вообще. Короче говоря, бесценные вещи
носит человек в карманах.
Я, наверное, зря иронизирую: носовой платок во время насморка
действительно необходим катастрофически. Так же, как и расческа молодому
мужчине с обширной лысиной. Причесывая остатки прически вокруг ее
отсутствия, он чувствует себя почти так, как чувствуют счастливцы с
прическами и без лысин. А что до иронии, то она, кажется, никогда не зря.
Ирония - это скепсис, скепсис - это сомнение, сомнение - это мысль. Во!
Какая мысль из ничего получилась. И сразу стало ясно, почему умнющий Сократ
говорил: "Сомневайтесь во всем". А плюс к тому, ирония, она же как песня -
нам строить и жить помогает. Умирать, если сказка о комете окажется былью,
тоже поможет. Да уже помогает. Вот я лежу себе, думаю о всяческой
многозначительной ерунде, по мере сил иронизирую - и ожидание приближения
конца проходит у меня приятно и незаметно. Хотя и не без страха - врать не
буду. Не люблю врать вообще, а врать себе - занятие просто глупейшее. Потому
что лишено смысла. Тут и знаменитая ложь во благо никак не действует. Что,
конечно, очень жалко, но - факт. А были ведь времена, когда человек смерти
не боялся, наоборот, умереть считалось честью, геройством, милостью Божьей и
черт знает, чем еще. Мне даже кажется, что отъявленными сволочами люди
начали становиться с тех пор, как додумались до страха смерти. А до этого
все было ничего, сносно...
Да, комета Лоренца. Название какое-то знакомое. Лоренц. Может,
Лоренцо?.. Какое еще Лоренцо? Лоренцо здесь ни при чем. Кто же такой Лоренц?
Где-то я уже встречал эту фамилию. С концом света или с другими катаклизмами
(интересно, откуда в этом слове "клизмы"?) она никак не вяжется. Черт.
"Лоренц-Дитрих". "Антилопа-Гну". Нет, "Антилопа-Гну" была "Лорен-Дитрих". Но
это без разницы.
Значит, почему фамилия открывателя кометы кажется мне знакомой - ясно.
Никаких других Лоренцов я не знаю. И знать не хочу. Мне этого достаточно.
Как говорится, более чем. Впрочем! Вспоминаются еще уравнения
Лоренца-Максвелла. То есть сами уравнения не вспоминаются - перед смертью
это было бы слишком, - но что они существуют, вспоминается. Кстати (или
некстати) - а что должно вспоминаться перед смертью? В романах пишут "и он
вспомнил всю свою жизнь". Это хорошо бы. Особенно если есть, что вспомнить.
А если нечего? Если забытое, не оставившее ничего в памяти детство сменилось
бестолковой скучной юностью, вместо которой пришла такая же скучная и такая
же бестолковая зрелость? Тогда, наверно, лучше ничего не вспоминать, чтобы
не понять в конце концов - когда все равно уже поздно - что ты несчастливый
человек. И не просто несчастливый, а самый несчастливый. Потому что когда
после жизни нечего вспомнить - это и есть самое настоящее несчастье.
Настоящее, как все непоправимое.
И что-то совсем мне стало нехорошо. Я нащупал на постели пульт и
включил телевизор. По ночному экрану прыгали легкие девочки с пушистыми
лобками и умирать явно не собирались. Телевизор я выключил, девочки исчезли
так же мгновенно, как появились, успев все же вернуть меня к мыслям о Марье
и о том, что вся она, с ног до головы, покрыта крупными эрогенными зонами.
"Жаль, - подумал я, - что такая женщина встретилась мне в сорок лет, а не в
двадцать пять. В сорок чувства, правда, еще есть, но уже затупившиеся. А
Марью затупившиеся чувства оскорбляют. Ей нужны извержения, вулканы и
гейзеры, так что вообще непонятно, зачем ей понадобился я".
Вначале Марьин телефон долго не отвечал, потом трубку сняли и сквозь
музыку и шум вынырнул откуда-то мужской голос. Я сказал "здравствуйте,
извините за поздний звонок" - и вдруг:
- Вы муж Марьи?
В трубке подумали и спросили:
- А у нее есть муж?
Я решил, что не туда попал и собрался нажать на рычаг, но услышал
приближающийся Марьин говор.
- Дай, - сказала она кому-то и спросила в трубку: - Кто вам нужен?
- Это я, - сказал я.
- Ты дома? - спросила Марья.
- Дома, - сказал я.
- Тогда приходи. У меня день рождения.
- Я не знал. Ты никогда не говорила о своем дне рождения.
- Теперь говорю. Давай, я жду.
- Постой, - я вспомнил, что звонил не за этим. - Ты о комете знаешь?
- Знаю. Давай, а то прилетит - не успеешь дойти.
- А кто у тебя там? - спросил я на всякий случай.
- Да так, - сказала Марья. - Люди.
Я положил трубку и аккуратно, чтоб не разбудить кошку, встал. Надел
костюм, куртку, взял зонт. Потом помедлил и поднял спящую кошку. Она
выразила все свое недовольство и посмотрела на меня вопросительно.
- Залезай, - сказал я и посадил ее за пазуху. Она свернулась под
рубашкой и начала громко, как маленький трактор, мурлыкать.
Лифт стоял на этаже. Мы вошли и поехали вниз. Дождь прекратился, но
чувствовалось, что возобновиться он может в любую минуту. Я шел по промокшей
пустой улице к пятачку. Шел не спеша, широко расставляя ноги, чтобы не
забрызгать брюки и туфли. В день рождения Марьи мне хотелось выглядеть
прилично или, как минимум, опрятно. На пятачке, у тумбы с часами стояли
двое. Они были в одних, мокрых насквозь костюмах и, судя по тому, что,
поочередно плевали на часы - в высшей стадии опьянения. Я приблизился и уже
почти прошел мимо, но меня окликнули:
- Э, можно вас? Простите.
Я повернулся к ним лицом и остановился.
- Понимаешь, - с трудом выговорил один, - мы соревнуемся. Я плюю на
секундную стрелку, потому что она быстрее идет, а я трезвее, а он - на
минутную. Будь другом, посуди - в чью пользу счет.
Я посмотрел на часы и сказал:
- Тут нет секундной стрелки.
- Как нет? - удивился тот, что трезвее.
- Так нет, - сказал я и добавил: - И вообще часы эти давно стоят.
- Нет, ты серьезно? - не поверил мне трезвый.
- Серьезно.
Видимо, такого поворота он не ожидал, видимо, это было для него уже
сверх меры и он заплакал.
- Не плачь, - сказал его товарищ и качнулся. - Чего плакать, когда ты
победил и у нас "Довгань" остался? Все будет хорошо.
Они обнялись и пошли прочь, в неизвестном мне направлении.
Марьин дом стоял серый и темный. Светилось буквально несколько окон. И
мне стало как-то неловко. Был я здесь один-единственный раз, а встречались
мы с Марьей в другой квартире, похожей на продуктово-вещевой склад. Она
говорила, что это и есть склад ее подруги-бизнесменши.
Поднялся пешком - лифта в этом подъезде не было. Его, по словам Марьи,
украли еще до того, как дом сдали в эксплуатацию. И сначала долго обещали
выбить в министерстве дополнительный внеплановый лифт и установить его в
имеющуюся шахту, а потом пришли иные времена, и все обещать перестали,
говоря, что того министерства больше нет, есть другое с тем же названием, и
они здесь люди новые и ничего об отсутствии лифта не знают, на основании
того, что в документах он присутствует, работает и регулярно подвергается
техническому обслуживанию и текущему ремонту.
На третьем этаже кошке стало интересно, что происходит снаружи, и она
высвободила голову, просунув ее между пуговицами рубашки. Так мы и пришли, и
Марья встретила нас словами "ты не один?".
- Не хотел оставлять ее сегодня, - объяснил я присутствие кошки меж
лацканами моего пиджака.
- Ну и хорошо, - сказала Марья. - Проходите.
Мы прошли. Я снял плащ и повесил зонтик на вешалку. Марья вынула у меня
из-за пазухи кошку и тут же накормила ее отбивной. Кошка от неожиданности
съела отбивную, забыв, что ест только кашу с кошачьими консервами.
Людей в квартире было немного, но человек десять было. Они, видимо, уже
поели и выпили, и рассредоточились по пространству квартиры, чтобы отдохнуть
от процесса еды и питья. Народ здесь подобрался не то чтобы странный, а не
такой, каким я представлял себе Марьиных гостей. Внимания на меня никто не
обратил. И это тоже показалось мне странным. Впрочем, и хорошо, что не
обратили внимания. Зачем мне их внимание? Только лишние хлопоты лицу.
Поухаживав за кошкой, Марья усадила к столу меня. И тоже стала кормить
и поить. Я выпил за ее день рождения. Она сказала спасибо, но со мной не
выпила. "Перерыв есть перерыв", - объяснила Марья, добавив, что всему свое
время.
- А кто из них твой муж? - по-глупому не сдержался я.
- У меня нет мужа, - сказала Марья. - То есть он есть, но в прошедшем
времени.
- Так ты мне врала? - затеял я совсем уж неуместный разговор. - Зачем?
- Я тебе говорила все, что считала нужным, - сказала Марья. - А что не
считала - не говорила. Я доходчиво изъясняюсь?
- Не злись, - сказал я. - Наверно, эта чертова комета на меня дурно
действует.
- Чушь собачья, - сказала Марья. - Как говорится, не бери в голову,
бери в рот, - и она налила мне еще рюмку.
- Кажется, это говорится по другому поводу.
- Повод не главное, - сказала Марья. - Главное - причина и ее
следствия.
- Не скажи. Когда-то у нас работал человек по фамилии Повод. И стоило
захотеть нам выпить, обязательно кто-нибудь задавал вопрос: "А повод есть?"
Я снимал трубку, спрашивал "Повод, ты есть?", - и говорил остальным "повод
есть, все нормально, можно начинать". То же самое проделывали еще человек
двадцать. Или тридцать. Повод обижался, ругался, мол, задолбали своими
шутками. В конце концов, он повесил на двери своего кабинета дощечку: "Я
есть всегда. Повод".
- Слушай, - Марья даже не улыбнулась. - А вдруг она правда уже летит и
сейчас приближается к нам со страшной космической скоростью?
Так как я сам только об этом в последние часы и думал, ни до чего
лучшего, чем повторить Марьины слова, я не додумался. "Не бери в голову,
далее по тексту", - сказал я.
- Пошляк, - сказала Марья. - За это, наверно, я тебя и люблю.
- Любят не за что-то, а ни за что, - сказал я.
- Дважды пошляк, - сказала Марья.
Я не стал с нею спорить. Я стал осматриваться в незнакомой компании.
- Ты меня с ними собираешься знакомить?
- Если хочешь. Только я знаю не всех. Здесь многие так зашли, на огонек
и на запах яств. Пожрать, одним словом.
- Вон тот, цвета ржавчины - его знаешь?
- Его - знаю. Не сомневайся. Сеня. Мой лучший друг. После тебя,
конечно.
Объяснение мне не понравилось. Но я промолчал. Зато сказал о другом:
- А я его тоже знаю, - сказал я. - То есть знал. Хороший был мальчик.
Любознательный. Мне говорили, он бомжом стал. Видно, с кем-то спутали.
- Почему спутали? - сказала Марья. - Все верно. Он - по статусу - самый
настоящий бомж и есть. Нетипичный - да, но бомж.
Я подумал, что такая встреча с прошлым, да еще дома у Марьи - это
неспроста. В жизни так не бывает. То есть в жизни и не такое бывает. Она,
жизнь, чего только нам не подсовывает. Но подсовывает почему-нибудь и
зачем-нибудь, а не от фонаря.
- Ты не видела, где моя кошка?
- Вон, спит на подушке.
И к столу начали стекаться гости. Они рассаживались по своим местам,
идентифицировали свои тарелки и вступали в общий разговор ни о чем, разговор
вокруг закуски и выпивки, разговор ради разговора.
Сеня сел рядом со мной, и сегодня это выглядело естественно, сегодня он
не мог сесть никуда, кроме как рядом со мной. Я сказал "здравствуй, Сеня".
Он положил в рот артишок и сказал "здравствуйте". После чего вспомнил меня и
узнал.
Сказать, что он обрадовался встрече, я не могу. Наверно, опасался
вопросов из серии как жизнь молодая, каковы ваши в ней достижения и
грандиозны ли планы на будущее. Но я спросил о Марье. Благо она отвернулась
и говорила сейчас с кем-то через стол.
- А тебе, вам, что? - нагрубил мне Сеня и, закрывая тему, нагрубил еще
раз: - Марья - это личное дело каждого, - сказал он.
"Дело или тело?" - подумал я, сказал Сене, что полностью с ним
согласен, и в дверь позвонили. Марья встала и пошла открывать.
- Ваня умер, - услышал я чей-то голос. - Если можете, дайте на
похороны.
Марья вернулась в комнату, вынула из кармана плаща какие-то деньги и
отнесла их в прихожую.
- Ваня - это кто? - спросил я, когда она вернулась.
- Не знаю, - сказала Марья. - Наверно, какой-нибудь сосед.
- Они что, не могли до утра подождать? - сказал Сеня. А Марья сказала
"наверное, не могли. Тем более что наступит или не наступит утро - сегодня
неизвестно".
- Ну, это, положим, никогда неизвестно, - сказал я, - не только
сегодня.
Тут все дело в наличии ощущений. Или в их отсутствии. Сегодня просто
все реально ощутили, что утро может реально не наступить. А раньше
абсолютное большинство сознательного населения этой опасности не ощущало.
Что, конечно, не означает отсутствия самой опасности. Так выходит, для нас
ощущения имеют первостепенное значение. Но лучше бы таких ощущений не
испытывать. По крайней мере, не испытывать на себе. А на других испытать
ощущения нельзя. То есть - можно. Если тебе не нужны результаты. Когда дело
касается ощущений, результаты принадлежат тем, кто их - ощущения - испытал.
И никому больше.
...Вдруг все эти псевдораздумья и размышления на пустом месте стали
казаться мне туманным бредом, кисловатым и булькающим, как дрожжевая масса в
начальной стадии своего брожения. Ее медленные, ленивые, густые пузырьки
вздувались где-то внутри, под спудом, и поднимались изжогой к горлу, чтобы
лопнуть там с тихим всхлипом. И с ними вместе или, может быть, в их нутре,
туда же, к горлу, поднимался мой страх, страх муторный (или мутный?),
безотчетный, неуправляемый. В смысле, мною не управляемый. А кем-то,
наверное, управляемый. Хотя сейчас страх наслали не на меня одного. Страх
наслали на всех. Мне от этого, конечно, не легче. И никому не легче.
Всеобщий страх складывается из страхов каждого отдельного человека и не
становится меньше, если этих отдельных человеков много, очень много и даже
бесконечно много. Здесь законы деления не действуют.
Я стал по очереди, одного за другим, рассматривать находящихся в
комнате людей. И из всех из них наружу проступал страх. Им казалось, что они
этого не показывают, что держат свой страх под контролем, в узде, при себе.
Но я видел, как они вдруг погружались во что-то плотное и непрозрачное,
замыкались там, отгораживались от действительности, и она переставала для
них существовать. Потом они снова возвращались, встряхивались и какое-то
время присутствовали в общем контексте происходящего праздника - что-то
выпивали, что-то съедали, о чем-то переговаривались. Сам я, видимо, тоже то
погружался в свой страх, то из него выныривал. И в одно из таких выныриваний
на моих коленях обнаружилась кошка. Она лежала, по-змеиному распластав свою
мордочку, и смотрела в одну неподвижную точку. Что она там видела,
определить было невозможно. Точка, куда смотрела кошка, не содержала в себе
ничего. Кроме пустоты. Правда, может быть, ее глаза видели что-либо в
пустоте (как видят они в темноте), чего не видели мои глаза и глаза других,
таких же как я, людей.
Кошка на коленях обычно всегда меня успокаивает. Сейчас я этого не
чувствовал. По-моему, она сама не была спокойной, и от нее исходило какое-то
незнакомое, тоскливое, почти осязаемое напряжение. Напряжение это мерно
росло, усиливалось, распространялось по пространству квартиры. Оно стояло
уже во всех ее углах, скапливалось толстым слоем под потолком, обволакивало
присутствующих людей - каждого отдельным коконом и всех, вместе взятых.
Наконец, Марья попробовала это напряжение разрядить. Как все, что она
делала - решительно и с плеча.
- Так! - громко сказала она. - Концерт окончен. Всем спасибо.
Постояв и дождавшись, пока все правильно ее поняли, она произнесла:
- А вас попрошу остаться.
"Вас" касалось Сени, меня и еще одного мужика. Которого я раньше не
видел. А когда увидел, у меня чуть не вырвалось "нет, это уже перебор, это
плохое кино". И от этого плохого кино наяву мне стало еще страшнее.
Не видел я его раньше, потому что он сидел на моей стороне стола, с
самого края. И чтобы его разглядеть, нужно было или наклониться самому, или
поймать момент, когда наклонится он. А я был занят другим. И другими. Едой,
Сеней, Марьей. Короче, он оказался тем мужиком со шрамом, за которым я
таскался по городу. Прямо мистика, Эмануэль Сведенборг какой-то. Или мир
действительно стал по-настоящему тесен. Так тесен, что это все начали
замечать на своей шкуре. И теперь он жмет и натирает мозоли при
передвижениях по нему. Хотя, отчего бы не принять повторную встречу с этим
меченым мужиком, еще за одно случайное совпадение, а нынешний день - за день
сюрпризов. Если бы таких дней набиралось у меня по десятку в году - было бы
над чем задуматься. А один на сорок лет - величина малозначимая.
Гости послушно, выстроившись друг другу в затылок, потянулись сквозь
коридор к двери и стали за ней скрываться. Марья провожала их с радушием,
повторяя "приходите еще, приходите еще, приходите еще". Ей отвечали в
движении, не задерживаясь, "до свидания, до свидания, до свидания", но самый
последний гость остановился и громко сказал: "Разумеется!". После чего
переступил с ноги на ногу, взял руку Марьи в свою, склонился, поцеловал ее
тяжелую кисть и добавил к вышесказанному: "Непременно!"
Как только он ушел, Марья приказала:
- Сеня, выварку. Там, в ванной.
Сеня сходил в ванную и вышел оттуда

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися