Леонид Нетребо. Мидии не родят жемчуг
страница №7
... если ее не было, то этотпробел занимали изобретенные мной логические образы.)
С противоположной стороны располагалось маленькое окошко, с открытой в
любое время года форточкой, в которую вплывали запахи улицы: мокрого или
раскаленного асфальта, пыли хлопкового завода (душное свежее одеяло),
бензина и выхлопного дыма; сюда же залетал тополиный пух, мокрые,
обессилевшие среднеазиатские снежинки, мухи, которые, постукавшись по
стенкам, неизменно прилипали на липкую желтую бумагу-ловушку. С запахами и
звуками из окна все было более ясно, чем с приемником, - понятный мир. Хотя
самого окна в оригинале мне видно не было - лишь часть его, и то в отражении
зеркала: участок дороги, подвижный кусок автомобиля, пестрые дольки прохожих
- обращенное, в логическом негативе.
Иногда я заставал в парикмахерской Освальда Генриховича, который бывал
здесь, как он сам выражался, пожалуй, дольше меня: не только стригся, но и
брился по субботам, а то и чаще. Существовала между Парикмахером и Освальдом
какая-то невидимая, но пронзительная связь, в которую, будучи рядом,
вступали эти внешне совершенно разные люди, - то, что было вряд ли понятно
взрослым, каким-то природным, детским, звериным чутьем было доступно мне.
Освальд, полный и рыхлый, с толстыми очками на остром с горбинкой носу,
заходил в парикмахерскую, кивал в сторону зеркала: там отражалась вся
комната вместе с Парикмахером и посетителями, - громко говорил
"здравствуйте". Кивал в ответ Парикмахер. Натягивались струны, или,
используя лексику папы-инженера, между двумя телами появлялись силовые
линии. Очередь доходила до Освальда, Парикмахер его "обрабатывал". Они
перебрасывались несколькими фразами: о погоде, об урожае хлопка; Освальд
шутил на какие-нибудь тривиальные, не запоминающиеся темы, парикмахер
"функционально" улыбался - не больше и не меньше, чем с остальными. Пели
струны. Освальд вставал, отряхивалась простыня, расплата, сдачи, спасибо.
Шел к выходу, затем неизменно останавливался, смотрел на часы, махал рукой:
ладно, выкурю папироску, еще время есть. Парикмахер, занятый следующим
клиентом, не глядя кивал. Освальд выкуривал папиросу, уже практически не
участвуя в разговоре, в коем ведущую роль начинал играть следующий клиент,
глядя в окно с особым выражением лица, которое совершенно не вязалось с его
предыдущими шутками. В это время мне казалось, что струны начинали громко
звенеть - не радостно, а с каким-то трагическим достоинством. Стеклянная
пепельница, часто ополаскиваемая Парикмахером в рукомойнике, оттого всегда
чистая, стояла на маленьком журнальном столике, который, покорной старой
коровкой среди четырех скрипучих козлов, располагался в углу перед сбитыми в
две пары стульями. Освальд делал языком мокрое пятнышко в середине своей
большой ладони, осторожно, с долгим пошипыванием гасил папиросу, вставал,
мял уже мертвый окурок в пепельнице, говорил всем "до свидания". Парикмахер
кивал, не поворачивая головы. Или слегка обозначив поворот, бросал короткий
взгляд куда-то под ноги Освальду.
Дверной скрип - звяканье рвущейся струны.
Обычно когда я возвращался из школы, парикмахерская была уже открыта.
Еще с конца улицы я ставил очередную промежуточную цель - парикмахерская.
Это было в моей тогдашней манере, проходить любое расстояние этапами, от
объекта к объекту. Тогда весь путь превращался из серой скучной череды в
разноцветные динамические отрезки, по своему интересные и, что самое
главное, определенным образом подвластные мне. Я шел, изменяя своей волей
предметы очередной цели - с разных расстояний они приобретали для меня
разные свойства. Экспериментировал: шел быстрее, предметы росли быстрее,
медленнее - медленнее. Останавливался - предметы прекращали рост. Дверь
парикмахерской летом отрывалась нараспашку. Все, что внутри этого помещения,
хорошо фронтально просматривалось с тротуара. Итак, все, что было в
парикмахерской, по мере моего приближения, увеличивалось, набирало объемы,
цвет, ясность. О том, что внутри, я знал наизусть, но, отгоняя знание,
каждый раз "проявлял" эти кадры по- новому, искусственно умножая череду
каждодневных открытий: лоснящееся бесформенное пятно - зеркало; белая буква
"г" - Парикмахер, могуче довлеющий с вытянутыми вперед руками над черной,
рыжей, русой головой, издали похожий на стоячего пианиста. Иногда, если не
было посетителей, Парикмахер выходил, облокачивался на косяк двери и курил,
глядя куда-то в конец улицы, получалось - в мою сторону, но слишком далеко,
мне за спину, сильно подняв подбородок. Я невольно оборачивался - сзади не
было ничего необычного, лишь затылки моих предыдущих открытий. Это лишний
раз напоминало мне, на будущее, что все мои находки, в том числе и последних
минут, имеют обратную сторону. Это прибавляло уважения к Парикмахеру. Но мне
никогда не везло в данный момент оказаться вблизи, чтобы "распечатать" этот
взгляд, порожденный какой-то невидимой далью.
...Я чувствовал, что-то произошло в нашей семье. Причем, события,
которые привели к нарушению размеренной жизни, имели, в моем представлении,
какой-то внешний, возможно, всемирный, а значит - стихийный, неуправляемый
характер. Однако нежелательных последствий можно было избежать, если бы мои
родители успели пригнуться или хотя бы отвернуть свои лица от тех, кто нас
окружает, - так я смоделировал для себя возникшую ситуацию. Причем, эта
умозрительная конструкция появилась гораздо позже, когда все плохое уже
произошло, - только осенью, точнее - седьмого ноября, когда выяснилось, что
мой папа не идет на демонстрацию. Представить такое раньше было просто
невозможно. Еще с вечера, ложась спать, я видел, как он разбудит меня утром,
уже приведший себя в порядок: в костюме с бардовым галстуком, гладко
выбритый, пахнущий "Шипром", веселый. От него веет свежестью и бодростью.
Обращаясь ко мне, он будет напевать на какой-то ритмичный мотив то ли
итальянской, то ли испанской песни: "Чина-чина!... Слабачина!...", - с
переходом на "нормальную" шутливую речь: "Вставай, слабак, вставай!... Утро
красит ясным светом - я пришел к тебе с приветом... На полтинничек,
гуляй!..." Они уйдут с мамой под ручку раньше меня, в окрашенную праздником
перспективу теплого осеннего утра, чтобы протечь под духовую музыку и крики
"Ура!" заводской колонной мимо городской трибуны, встроенной в памятник
Ленину. Чтобы затем встретится на центральной площади с друзьями, а потом
"активно отдохнуть" в веселой кампании на природе за городом или в
центральном парке.
...Утром отец сказал, что болен и на демонстрацию не пойдет. Он
действительно плохо выглядел: похудел, лицо - как будто в тени, которую он
последнее время носил вместе с собой. Ни прежнего румянца, ни привычной
бодрости. Мама еще не пришла с ночной смены. Папа сказал мне, что я пойду до
площади с соседом Освальдом Генриховичам, там присоединюсь к школьным
колоннам. А может быть, и мне тоже остаться, чувствуя неладное, спросил я.
(По правде сказать, на демонстрацию в школьных рядах мы ходить не любили.
Другое дело пройти свободным образом, без транспарантов и огромных портретов
в руках, которые потом, после прохода под трибунами, приходилось неинтересно
и непродуктивно нести за два квартала к бортовым машинам - аксессуары
увозили обратно в школу, чтобы свалить кучей в подсобках до следующего
праздника. Жаль было времени, не терпелось оказаться в пестрой парковой
толпе, вкусить праздничное изобилие: шашлыки, мороженное, лимонад...) "Нет,
- раздраженно отреагировал папа, - надо, надо, иди!... Ты пойдешь".
Тут я вспомнил, что накануне, первого сентября, когда шел после каникул
в школу, не обнаружил фотографий своих родителей на "стене почета". Тогда
мне подумалось: все, наверное, правильно - достойных людей много, а стена
ограниченна. Одни повисели - уступили место другим. Сейчас это тревожным
образом связалось с нынешним поведением и обликом папы. Уже сам собой всплыл
неясный эпизод, произошедший еще раньше, недели за две до моего открытия у
доски почета: папа пришел сильно выпивший, чего за ним раньше не
наблюдалось. Он почему-то давил ладонью грудь и приговаривал мокрыми пьяными
губами: "Пражская весна!... Э-эх!..." Мама долго укладывала его спать. Из
спальни доносились сдавленные голоса: "Как мы могли?!...", "Идейный, будь
как все!...", "Нет, ну как же теперь!... Вот тебе и весна!" Надо же так
напиться, - думал я, отгоняя от себя безотчетное волнение, - и перепутать
времена года: сейчас лето, причем, август.
Освальд Генрихович взял меня, как маленького, за руку. Я протестовал -
он настоял: "Так надо. Мне надо. Сделай мне приятное! Пусть видят, сколько
можно трястись, а? Давай..." Пропустив непонятые слова мимо ушей, я
подчинился. У Освальда не было детей, вернее были когда-то, но во время
войны жена развелась с ним и, забрав двух сынов, уехала обратно в Россию, он
их разыскивал - бесполезно. Возможно, в этом, в вынужденной, насильной
бездетности, в воспоминаниях о сыновьях, причина его нежности ко мне, -
объяснил я его сегодняшнее суетливое поведение. Проходя мимо Пашкиного дома,
мы покивали, приветствуя, вышедшему за ворота семейству "Кучеравого". Глава
семьи снисходительно прижал тупой подбородок с невыбритой ямочкой к узкой
высокой груди, обернулся к своему выводку, кивнул на нас, все засмеялись. Я
знал, что "Кучеравый" вполголоса сказал своим "ку" - что обычно: "Иж,
фашист-то, вырядился!..." Это он об Освальде Генриховиче, с нелогичным
расположением "мундирных" знаков: почти на "солнечном сплетении" алела
шелковая ленточка, сделанная из пионерского галстука, длинным концом для
аккуратности приколотая к нагрудному карману, напоминая аксельбант с картины
о декабристах, а три значка - "ВОИР", "Почетный донор", "Фидель Кастро" и
"Пахтакор", - грудились у левого плеча, издали смахивая на единый
карикатурный орден.
Мы пошли по направлению к центру города, где в близлежащих переулках
выстраивались, готовясь к маршу, школьные колонны. Из узбекских домов
выходили группы школьников: темные брюки и юбки, белые рубашки, красные
галстуки. В некоторых дворах детей было так много, что семейства, каждые в
отдельности, представляли из себя маленькие демонстрации. Усиливались звуки
городского праздника: музыка, речевки, команды... Нарастала шумовая лавина,
пропитывая густеющие людские потоки - красное на белом. В одном месте, где
маленький духовой оркестр "продувал" небольшие маршевые фрагменты, Освальд
Генрихович поднял свой кулак с моей взмокшей ладошкой, ткнул этой тяжелой
связкой в сторону низкой зеленой калитки: "А здесь живет Алексей Иванович,
наш с тобой парикмахер. Он сейчас дома, да". Мы продолжали поход, и Освальд
Генрихович говорил, не глядя на меня, как будто сам с собой. Привычная,
несколько виноватая улыбка, которая обычно близоруко, светлыми тенями
блуждала по его лицу - то поднимая бровь, то щуря глаз, то растягивая губы,
- сменялась непривычной решительной серьезностью.
- Их привезли сюда раньше, чем меня, чем, тем более, крымских татар...
В тридцать девятом, с Дальнего Востока. Сосед наш, Володя - дядя Володя - до
сих пор зовет их "самураями", "собакоедами", "косоглазыми". Отца твоего, я
слышал, нынче "белочехом" прозвал. Никчемный он человек, дядя Володя, да,
честно тебе скажу. Нехорошо, конечно, так про взрослых... А вот среди них
много умных людей, не чета некоторым... Многие пошли учителями. Физика,
химия, математика. Точные предметы, аналитика - это их. А Алексей Иванович,
ты знаешь, - доктор технических наук, между нами, конечно... А тоже ведь,
как скотину... Ему предлагали потом, из Ташкента приезжали, из Академии
Узэсэсэр... Отказался. Даже в наш кабэ не пошел. Обида. Гордыня. Я, ты
знаешь, - заяц, а он!... Уважаю, честное слово. Хоть кому скажу - уважаю!...
Чесслово... Вот и школа твоя...
Выпроставший ладошку из влажного плена, в школьной колонне я сразу же
был взят в иной оборот: мне предназначалось определенное место, в передних
шеренгах, и один из флагов союзных республик, которые, я знал - пятнадцать,
незначительно отличались друг от друга: расположением и цветом вторичных
(неглавных: зеленых, голубых, синих) полос на красном поле с особенной, но
жидкой орнаментной (национальное отличие) оторочкой.
Необычайно тронутый гранями разнообразия мира, которое вдруг больно
царапнуло меня некоторое время назад, на минуту выпрыгнув из взволнованной
речи Освальда Генриховича, - на самом деле промежуточный результат,
очередной финал постепенного набора жизненной информации одиннадцати лет, -
я оказался захваченным навязчивой идеей: сейчас же, немедленно увидеть
объект моего теперь уже почти объяснимого интереса - Парикмахера, как
воплощение жизненной реальности, парадоксально фантастической, таинственной
и при этом, оказывается, вполне объяснимой и доступной - стоит внимательнее
посмотреть, больше расслышать, ближе потрогать.
Затеряться - отдаться на задворки переминающихся шеренг, с переходом на
суетливый многолюдный тротуар, ничего не стоило. Оставалось избавиться от
флага. Я решил действовать общеизвестным, знакомым по предыдущим
демонстрациям методом. "Подержи, я сейчас", - обратился к первокласснику.
"Ты не обманешь?" - спросил первоклассник, беззащитно поднимая розовые
бровки и выворачивая пухлую губешку. Я вспомнил где-то услышанное: когда
говоришь неправду, нужно верить в то, что говоришь. Я попробовал: честно
глядя в глаза, торжественно сказал "нет" и протянул крашенное древко к
игрушечным доверчивым ладошкам. Получилось. Пацан взял флаг. Я быстро пошел
прочь, стараясь не думать, что маленький человек смотрит мне в спину. "За
все нужно платить, иногда - совестью: это очень быстро, но...", -
вспомнилась папина фраза.
Я остановился возле зеленой калитки. Оставалось преодолеть еще один
нравственный барьер - вторгнуться в чужой мир: незвано открыть калитку или
тайно заглянуть через дувал. Но я устал: день, еще по-настоящему не
начавшись, уже был долог - я слишком много узнал. Присел на синюю скамейку у
палисадника, подперев ладошкой голову, - маленький старичок с чубчиком.
"Процесс познания родил науки: совершенно не обязательно трогать,
обжигаться - повторять длинный цикл познания. Не хватит жизни. Наука создает
качественную модель, формулу: подставляешь цифру - видишь результат". Это из
популярных папиных объяснений относительно пользы наук.
"Ура!... Да здравствует!... Хурматли уртоклар! - дорогие товарищи!...
Претворим в жизнь исторические решения!..." В центре города началась
демонстрация. Мимо проходили колонны и, блок за блоком, исчезали в
нереальности перпендикулярного поворота, очерченной мозаичным углом высокого
здания. Получая апатичное удовлетворение от осознанного владения знанием -
результатом подстановки в знакомую модель: каждая колонна повторит движения
и звуки предыдущей, став пронумерованной единицей масштабного действа, - я
научно оправдывал свою неподвижность, параллельно напитываясь идеей будущего
эксперимента, которому предстояло подтвердить или опровергнуть
формулу-догадку, еще непорочную, в которую я еще ни разу не подставлял
цифры. Закрыл глаза, выждал время, пока не угас красный цвет... Что
возникнет сейчас - это и есть моя "субъективная реальность" (в противовес
папиным "объективным реальностям" - частый фрагмент рассуждений на научные и
социальные темы), мое понимание жизни.
Немного стыдясь своей "ясновидческой" власти над тем, за кем предстояло
наблюдать, я представил Парикмахера на резной веранде, обвитой коричневыми
лозовыми жгутиками молодого виноградника. В руках - свежая газета. Сейчас
ему не шел белый халат и он был одет в полосатую пижаму - символ обычности
выходного, свободного дня. Тушуя опасность громких звуков улицы, способных
внести тревожную ноту в спокойствие настроечного лада, я для верности
заменил газету на художественную книгу, которая скоро приняла геометрию и
цвет научно-популярного журнала, а затем окончательно трансформировалась в
толстый справочник на технические темы. Да, чуть не забыл: папиросы, большая
чистая пепельница, крупные комочки пепла.
А вот теперь на все это я накладываю звук, прибавляю громкость.
...Из-за дувала, с улицы, долетает - через усилители, "колокола": "Да
здравствует!...Ура!" эти звуки смешиваются с аналогичными звуками из
соседних дворов: от громко включенных радиоприемников, телевизоров -
сливаясь в единое. И не поймешь, где реальность, а где искусственное. Если
по научной букве: в центре города - настоящее, в "Москве" и других радио- и
телеприемниках - искусственное. И все вместе дает ощущение абсурда или
тщательно спланированного притворства: в науке есть модели, но в природе не
бывает копий - все разное. Пашка не похож на меня, папа - на Кучеравого,
мамы между собой разные, и все всегда говорят и ведут себя по-разному. А тут
все одинаково: далеко-далеко, везде-везде, и рядом - одно и то же. И
универсальное объяснение (насилие, наложенное на покорность): так надо.
...Парикмахер вздрогнул, поднял седую голову от книги и увидел ряд
наблюдающих за ним разных, совершенно не похожих друг на друга людей: я,
папа, Освальд Генрихович, Кучеравый и сын его Пашка, обманутый мальчик с
флагом... Мне стало стыдно перед Парикмахером за всех и я открыл глаза.
Я пошел домой, сэкономив полтинник, который, как всегда в день
праздника, сегодня дал мне папа.
В следующую субботу прогуливаясь с Колькой в районе хлопкового завода,
я спросил:
"Коль, только честно, я не обижусь: как меня твой папа называет?"
Пашка хлюпнув носом и чуть подумав, видимо, вспоминая:
- Как, да считай никак... Кто ты? - мелочь! Ну, иногда, бывает -
вундеркиндом паршивым, а иногда - блаженным, ну, ненормальным. Не
обижаешься?... Он ведь всегда правду говорит. Смотри: ты хоть и отличник, а
дружить-то с тобой больно ни кто не разбежится, кроме меня...
Нет, я не обижался. Можно ли обижаться на того, кому не доверяешь - я
имел в виду Пашкиного отца. Я решил проверить себя внешним насилием на
собственную непокорность (могу ли я быть "нормальным"?) и реакцией на все
это Парикмахера - уже знакомым, собственно разработанным и испытанным
методом.
...Пашка сел у входа, я взгромоздился на кожаный трон перед старым
зеркалом, недоверчиво, но вместе с тем равнодушно отразившем мое притворство
- мнимое согласие с грядущим.
"Как?" - спросил Парикмахер, коротко взглянув. Я пошевелил губами, но
поняв, что ничего не сказал, качнул головой назад. Парикмахер посмотрел на
Пашку: "Как друга? Хорошо".
Авансом - сжигая мосты: высунув руку из-под салфетки, похожей на белый
саван, я аккуратно положил на стол сэкономленные накануне пятьдесят копеек
одной монетой.
Словно завороженный я смотрел на свое отражение, видел, как машинка
подбирается к чубчику. В один из моментов Парикмахер, не в характере
предыдущих стрижек, внимательно посмотрел через зеркало на меня, прямо в
глаза, как бы в последний раз спрашивая: "Точно?" Возможно, мне так
показалось. Он медленно слизывал дорожку за дорожкой, оставляя от чубчика
все меньше и меньше. Слезы сами выкатывались и тонкими серебряными стежками
сбегали по обветренным щекам. Парикмахер: что, больно? Ах, машинка старая,
дергает, ножи точить надо. Ну ничего, не стоит из-за этого плакать, неужели
так больно?
Мы вышли из парикмахерской. Мир померк. Я представлял себя со стороны:
нелепым, униженным, как будто голым, который не в силах скрыть свою наготу.
Пашка как всегда улыбался, он был счастливым человеком, хоть и лысым. Он
спросил: есть три копейки? Я кивнул. Он взял монетку, купил в киоске
"Союзпечати" газету (какую-то "Правду": "Правду Востока", "Ташкентскую
правду" или просто "Правду"), мы сделали из нее две пилотки, надели (я
почувствовал себя несколько лучше: в конце концов, жизнь не заканчивается, -
отрастут) и пошли домой. По дороге Пашка рассказывал о своих жизненных
открытиях на заданную тему: оказывается, еще из небольших газет можно делать
тюбетейки, а из больших - сомбреро.
Д Ж О К Е Р
Ожидания, как водится, не сошлись с реальностью. Разочарование постигло
Сергея, едва он, оттолкнувшись от шаткого трапа, согбенно, как бы
демонстрируя покорность перед хозяевами неба, и поэтому несолидно, слишком
широким шагом, ступил в ярко освещенный тамбур пассажирского лайнера,
оставляя за спиной вторую половину контраста - сырой неуют ночного северного
аэропорта.
Сергей имел все основания надеяться на лучшие впечатления от встречи со
стюардессой. Во-первых, эта встреча являла собой первый, знаковый пункт
долгожданной отпускной оды, которая обещала быть теплой, легкой, лиричной -
Сочи, море. Во-вторых... года три-четыре не летал. Последнюю неделю на языке
вертелись одни и те же слова старой песни: "Здравствуй, здравствуй,
здравствуй, стюардесса, мой чудесный друг! Мы с тобою повстречались там, где
солнца круг!..."
- Проходим на места согласно билетам! - бесстрастно, с поставленной
цикличностью, проговаривала бортпроводница, окрашивая сухие слова инструкции
служебной улыбкой, замершей на невероятно красных губах. Самолет еще не
взлетел, а она - внешне безупречная, одетая с иголочки, хрустящая, - была
уже вся что называется "секондхэнд" - какая-то неуютная, навевающая эпитеты
казенной простыни, стеленной гостиничному клиенту хмурой горничной: чистая,
отбеленная, но с выхолощенной домашностью. Можно понять: лайнер южного
базирования, трансконтинентальный перелет, северный порт - пасмурная хмарь,
ночлег в казенном доме, дневная маета и снова полет. Впрочем, заметно:
времени, чтобы заняться своим внешним видом, было предостаточно и оно
использовано именно по этому назначению. На умытом, разглаженном, тщательно
отретушированном лице - вымученная радость (которую наивные пассажиры
ошибочно относили на свой адрес): еще немного и я дома... Что поделаешь: в
подобных случаях, когда встречается бодрый пассажир и уставший стюард,
зачастую сходятся две отрады - начало и конец дорог.
С утра, собирая чемодан, Сергей раз вспомнил свой давний романчик со
стюардессой, которым в студенческую бытность очень гордился. Казалось, все
вещи в комнате подруги имели отношения к Аэрофлоту: посуда, салфетки,
занавески - удобно, миниатюрно, изящно. Многие из этих предметов
действительно имели, как украшение, характерную надпись: "Аэрофлот".
Аэро-барышня угощала его экзотическими продуктами в аэрофлотовской упаковке.
Вся "эар-экзотика" была знаком принадлежности к одной из высших каст
тогдашнего общества, к которой, в определенной степени, причислялся и Сергей
через общение с юной длинноногой стюардессой. Впрочем, это была не настоящая
стюардесса - однокурсница, которая летом подрабатывала на авиалиниях. К тому
же, она его быстро бросила: "Сережа, ты хороший, но какой-то уж больно
приземленный. Несмелый, нерисковый... Понимаешь, риск - это воплощение
поиска, творчества, полета. А я уже рискую - летаю. И буду всю жизнь летать!
Прости". Поэтичная натура! Даже напоследок не могла сказать что-нибудь
попроще, хотя бы необидное. Нет же: прежде чем упорхнуть, вознести свое
синее блестящее тело в голубые небеса, аккуратно втоптала в землю ладными
бройлерными ножками. Позже Сергей нашел менее саркастическую метафору,
частично характеризующую уровень своего житейского везения: та юная, еще
непорочная стюардесса была синей птицей удачи, которая, пожалуй,
единственный раз в жизни коснулась его своим прохладным крылом.
Сейчас даже это утреннее воспоминание, щемящее, но и располагавшее к
воодушевлению, показалось не в руку. Действительно: место в хвостовой части,
запах туалета, автоматическая вежливость хозяйки лайнера и ее усталая
радость, адресованная не Сергею. Суета...
Пассажиры, как всегда, умудрялись заблудится в двух салонах, создавая
сутолоку в узком проходе между рядами кресел. Сергей нашел свое кресло, с
облегчением уронил тело в мягкую ячейку, став недосягаемым сумбурных
потоков.
Среднее кресло оставалось свободным, а на третье, к иллюминатору,
протиснулась высокая, вся какая-то невероятно белая девушка, мягко и
волнующе задев Сергея. Обожгло коленки, захватило дух от близости
разгоряченного тела с упруго вздрогнувшими формами. Сергей на минуту забыл
обоих стюардесс, прошлую и нынешнюю.
Взлетели. Девушку поташнивало. Она сидела с закрытыми глазами
вытянувшись, плотно прижав плечи к спинке кресла, запрокинув голову в
хлопковых кудрях. Голые ноги, вынырнувшие из-под короткой, узкой белой юбки,
прижались гладким коленками одна к другой и прислонились к обшивке салона.
Веки чуть вздрагивали, губы приоткрылись. Внутреннее напряжение выдавали две
продольно натянутые мышцы изящной длинной шеи. Оглядывая девушку, Сергей
внимательно обследовал ее пальцы и с облегчением обнаружил, что "явно
обручального" кольца нет - набор желтых колечек: одно с камешком, второе
плетеное, крошечным венком, и третье - тончайший тисненый ободок вокруг
белой кожи. Когда набрали высоту, девушке стало легче. Она открыла глаза.
С этого момента Сергей уже боялся долго задерживать взгляд на соседке.
Поэтому изредка скользил по ее лицу и фигуре быстрым взором, начиная
откуда-нибудь сбоку или сверху, на секунду задерживал глаза на девушке и
затем, вытянув шею, озабоченно или с интересом вперивался в иллюминатор, за
толстым стеклом которого, при желании, если бы оно действительно имело
место, можно было увидеть только далекие, беспорядочные россыпи звезд. Таким
образом Сергей запоминал изменившиеся за несколько минут позу и мимику, -
откидывался, закрывал глаза и осмысливал новый образ уже по памяти. Белая,
белая... Профиль - камея на снежном мраморе. Ровный греческий нос, чуть
выступающая вперед четко очерченная верхняя губа. Вообще, губы - яркий
красный узор на белом...
Самолет совершил посадку в промежуточном аэропорту. Это было уже
преддверием юга, стюардесса объявила температуру за бортом - плюс двадцать
девять. Засушливый год. Теплая ночь. Пассажиры сняли с себя лишнюю одежду,
остались в блузках, безрукавках.
Прежде чем встать и направится к выходу, Сергей спросил:
- Извините... Вам знаком этот город? Нет? И мне - нет...
Эти банальные слова были началом знакомства. Ее звали Ольга. Они вышли
вместе.
Незнакомый ночной город едва уловимо давал о себе знать в этой
пустынной, если не смотреть на пылающее граненым фонарем здание вокзала,
окраине, где расположился типовой, средних размеров аэропорт. Город дышал
далекими, еле уловимыми шумами. Он двигался исчезающей в зигзагах дальних
поворотов вереницей парных светящихся точек под чередой высоких желтых
фонарей, за которыми угадывались поля и перелески. Сергей вспомнил, что
ранее, в студенчестве, когда часто приходилось летать, ночные аэропорты
непременно внушали ему какую-то трудно передаваемую романтическую
уверенность. Наверное, это чувство возникало из необычности состояния полета
(неважно: ты только что сошел с неба или через минуты собираешься взлететь -
а может и то и другое) и территориальной отстраненности от города, который с
высоты в это время суток кажется гигантским огненным фантастически мерцающим
посевом. Ты - над; жизнь необычна; тревоги ничтожны; все еще впереди...
И сейчас, прогуливаясь с Ольгой по привокзальной площади, Сергей опять
почувствовал себя у порога долгожданного счастья. Неизвестно, чем закончится
это знакомство, а то, что оно должно как-то закончится, вытекало из логики
предыдущего - минувшего дня, месяца, года, а может и жизни, в которой ему,
как он полагал, далеко не всегда везло. Ведь не может эта хроническая полоса
невезения продолжаться вечно. Кто ждет эту девушку в аэропорту назначения:
друг, жених, муж? Сергей уже ревновал ее к тому неизвестному, если он
действительно есть, которому, видимо, всегда везет больше, чем Сергею, и
который вряд ли ценит те подарки, которые регулярно, полными пригоршнями
дарит судьба, - он пресыщен, он воспринимает дары как законную дань...
Почему одним все, а другим только кое-что и то изредка?
Да, Сергею везло редко. Чего уж там, правильнее сказать - не везло с
самого детства. Вернее, со школы, где он начал осознавать себя мыслящим
существом.
Школа... Наверное, все происходило сложнее, но сейчас, если не засорять
воспоминания подробностями, можно было констатировать главное: у них был
класс с раз и навсегда сложившимися, как будто заданными извне, традициями.
Даже учителя удивлялись: проходил год за годом, а в отношениях между детьми
практически ничего не менялось в качественном плане. Пацаны превращались в
юношей, девчонки - в девушек, а иерархия отношений оставалась прежней. Как
будто разбухала жесткая кристаллическая решетка неизвестного странного
материала: увеличивались атомы, удлинялись линии связи, но прежними
оставались пропорции и качества. Именно так вспоминалась Сергею классная
жизнь: без ярких подробностей, где он - элемент решетки, не в силах и,
впрочем, без желания что-либо менять. Только одно событие, как и положено,
периодическое в поступательном мелькании лет, всплывало почему-то довольно
ярко с обидными подробностями: двадцать третье февраля, "мужской" день.
В день этот, начиная с утра, на партах во время перемен появлялись
открытки: девчонки поздравляли ребят. Причем, это были частные поздравления:
от конкретной девчонки конкретному парню. За день накапливалось у кого пять,
у кого десять, у кого - по количеству девчонок в классе. Последнее было
редкостью - это был самый высокий показатель мужского успеха. В конце дня
каждый "мужчина" подводил итоги, которые в результате становились достоянием
всего класса. Результат Сергея всегда оказывался гораздо ниже среднего:
пять, от силы семь "единиц".
Этот его отнюдь невысокий рейтинг поддерживали несколько "стабильных"
одноклассниц из так называемого среднего звена: не отличницы, не красавицы.
(В этом почему-то не было природной справедливости, присущей другим классам,
а именно: отличницы в классе Сергея были - нетипично - и красавицами.)
Далее, Восьмого Марта, все развивалось традиционно и зеркально - благодарные
парни дарили открытки именно тем девчонкам, от которых ранее удостаивались
поздравлений. Сергей однажды попытался выйти из рамок этой традиции, и
поздравил всех одноклассниц. Во-первых, потому что считал именно такое
поведение естественным. Во-вторых, - с тайной надеждой таким образом
существенно повысить свою популярность в будущем году. Но из этого ничего не
вышло, и на следующий "мужской день" он получил все ту же свою "пятерку",
которая тянула на "удовлетворительно".
Правда, после школы, не блистая "теоретическими" результатами в
аттестате зрелости, в результате прикладном Сергей превзошел всех своих
бывших одноклассников - закончил институт, переехал в республиканский город,
устроился на хорошую работу. Но он знал наверняка: для всех своих бывших
одноклассников, в их памяти, он, "Серый", остался таким, каким и был:
середнячком, рядовым атомом в жесткой кристаллической решетке, который затем
выпал из общей связки и потому, по логике провинциальной когорты, бесславно
затерялся в безвестности.
...Они прогуливались по привокзальной площади, наполовину заполненной
легковыми автомобилями - встречи и проводы... Сейчас романтическая
уверенность, порожденная ночным аэровокзалом, усиливалась соседством с
Ольгой - совершенным белым существом, плывущим над задумчивым "цоком" белых
босоножек, которыми уверенно, без напряжения, управляли высокие, крепкие
ровные ноги. Сергей боялся опустить глаза - подобие страха высоты. Он что-то
говорил и говорил, извлекая из памяти все энциклопедические знания об этом
городе, подбадриваемый вежливыми поворотами хлопковой головы и случайными
касаниями локтей.
Необычно воодушевленный, он все же не выказывал суеты, поэтому, когда
объявили посадку, не смел проявить спешку, конечная цель которой поскорее
оказаться вместе с новой знакомой в салоне. А очень хотелось. Сейчас он
обязательно устроится в среднем кресле, рядом с Ольгой, как бы невзначай, на
что имеют право знакомые люди. Наверное, он займет чужое место, не беда -
тот, кто придет позже, с билетом, купленным в этом "промежуточном" городе,
сядет на место Сергея. Они взлетят, и, дав круг над ночным, опутанным
желтыми гирляндами, пылающим мегаполисом, унесутся в солнечную страну, туда,
где...
Но произошло то, чего Сергей и опасался. Его, как это часто бывало,
опередили: когда они с Ольгой подошли к своему ряду кресел, среднее место
уже было занято, на нем сосредоточенно ерзал, усаживаясь поудобнее "согласно
купленному билету" мужичишка лет сорока, небольшой, потрепанный, но довольно
крепкий на вид. Предложить ему пересесть, чтобы спасти уходящую из-под
контроля ситуацию, - на это у Сергея не хватило духа. Он горько
констатировал: очередная случайность, ставшая препятствием. Сколько уже раз
в жизни какой-нибудь пустяк - именно пустяк, мелочь, чепуха - обязательно
мешал свершиться значительному, желанному. Причем, для одоления преграды
всегда достаточно было - всего лишь - пренебречь условностями: нужно было
выбежать из строя, протянуть руку и вытянуть кого-то из толпы, громко
крикнуть поверх голов, выйти вон на виду всего зала... Всего лишь... Но...
Ольга села у окна, Сергей занял свое крайнее от прохода кресло.
- Валерка, - представился девушке мужчина, театрально кивнув в ее
сторону, при этом, не глядя, небрежно сунул ладонь Сергею. В этом
прочитывалось уверенное панибратство, против которого очень трудно бороться:
приходится либо принимать предложенные правила игры, либо сразу отвергать
всякий контакт. Но для такого "отторжения" нужна решительность и смелость. К
тому же, не принимая легкости отношений, которые, в общем-то, ни к чему не
обязывают случайных попутчиков, всегда имеется риск выглядеть смешным в
глазах этих самых попутчиков. Да и вообще, Сергей, как и всякий мало-мальски
вежливый человек, такие строгие подходы к случайным знакомствам не применял.
- Валерка, - повторил сосед, поворачиваясь к Сергею, который в это
время покорно пожимал протянутую секундой раньше юркую крепкую ладонь, и
добавил: - Джокер. Фамилия такая. Джокер. Приятно, ей-богу. Вы тоже на море?
Ну да, а куда еще, что за вопрос? Думал: что за соседи будут? Смотрю: самое
то!... Бывает, знаешь, черт те что, ни рыба, ни мясо. - Завершая процедуру
знакомства, легонько двинул локтем в предплечье Сергея. - Весело лететь
будем!... - и кивнул в сторону Ольги: - Вы, я вижу, только что
познакомились, а?
Сергею показалось, что последней фразой, с акцентом на "только что",
Джокер ставил Сергея на место: "Знаю - не твое, мы тут равны. А если точнее,
я ближе, ты - с краю". У Сергея испортилось настроение.
Когда Сергей внимательнее рассмотрел нового соседа - на это хватило
пяти минут, - то утвердился в мысли, что резкий упадок настроения имел под
собой большие, чем мужское соперничество, основания...
Несмотря на теплый вечер, из которого несколько минут назад появились в
салоне новые пассажиры, Джокер был облачен в рубашку с длинными, даже
слишком длинными рукавами, из-под которых тем не менее зловеще синела
непонятными фрагментами плотная татуировка. Рубашка, видимо, по принципу
"все мое при мне", выполняла не только роль одежды, но и заменяла бумажник и
портмоне, поскольку имела два больших нагрудных кармана, вздутых от
содержимого и прочно задраенных металлическими зипперами. Застегнутый
воротник, облегающий шею по всей высоте, похоже, никогда не знал свободы от
верхней пуговицы, что характерно для редких людей, которые не расстаются с
галстуком даже в домашней обстановке. Но по посадке стриженной под ежик
бычьей головы, чуть нависающей над грудью, и резким поворотам жилистой шеи,
которая, криво выворачиваясь на бока, то и дело приминала ворот к плечам,
трудно было полагать, что Джокер когда-нибудь имел в гардеробе такую деталь,
как галстук. Можно было наверняка предположить, что несезонная одежда
скрывала под собой некую картинную галерею, весьма почитаемую на
лесоповалах, но невыгодно характеризующую ее пожизненного демонстратора в
местах более уютных. К тому же улыбающегося Джокера с потрохами выдавали
глаза - на землянистом, почерненном неволей лице. Сергею это было знакомо:
запавший в черные глазницы водянистый взгляд, уверенный, быстрый,
неискренний. Сергей боялся людей с таким взглядом. Небольшой опыт и богатая
интуиция подсказывала: от водянистых глаз можно ожидать чего угодно. Они,
как правило, принадлежат волку, временно свободному от клетки, которого на
коротком поводке вывели погулять в людное место. Который с затаенной
ненавистью, ряженной в сытый прищур, зыркает на весь виноватый в его
злоключениях мир. Не доверяйся - обманет, не сближайся - собьет с ног, не
протягивай дарящую руку - откусит.
Первый раз он увидел такие свинцовые глаза, когда ему было семь лет. Он
возвращался домой мимо сонного полуденного сквера, тихим задумчивым
первоклассником Сережей, одетым в мешковатую форму, под гнетом тяжелого
ранца, заставлявшего наклоняться по ходу медленного движения.
- Эй, - окликнул со скамейки взрослый парень, похожий на
старшеклассника-переростка, - подойди сюда.
Сережа подошел.
- Курить будешь? - парень протянул пачку сигарет. Сережа увидел черную
жирную татуировку в виде змеи, уползающей под рукав футболки. - Молодец, что
не куришь, - ласково одобрил парень, - курить вредно. Тогда рассказывай, как
учишься.
Сергей от чистого сердца рассказал о себе все: про школу, про папу с
мамой, про бабушку. Парень смотрел на него ясными водянистыми глазами на
загорелом лице, чуть склонив набок коротко стриженную голову. Эти глаза
явились новостью для Сережи. Ничего подобного наблюдать еще не приходилось:
парень молчал и почти не двигался, а глаза быстро менялись. Из равнодушных
они становились вдруг как у мамы - ласковыми и нежными. Затем ни с того, ни
с сего темнели, как у папы, когда он не в духе. Затем без всякого перехода
наглели - как у уличного хулигана Васьки. А то вдруг будто переворачивались
и делались озорными - словно у вокзальной цыганки, которая однажды гадала
маме (позже дома обнаружилось, что пропал кошелек). И даже, используя
бабушкину лексику, превращались в демонстративно-непорочные - это уже
сходство с соседской собакой Шельмой, которая, говорят, ночью ворует кур, а
днем, бегая по улице, честно виляет хвостом в адрес обитателей улицы
(однажды Шельма, подкравшись сзади, укусила Сережу за щиколотку - просто
так).
- А ты в какой школе учишься? - логично спросил Сережа, когда закончил
рассказывать о себе.
Парень хохотнул:
- В особой. В спецшколе. Недавно восьмой класс кончил. Это далеко, не
здесь. Хорошая такая, понял, школа. Там из таких, как ты, придурков людей
делают...
Сережа опешил, внутри что-то оборвалось. (Как потом оказалось -
навсегда.)
- Ладно, Серый, хватит базарить, - лениво прервал, как будто сам себя,
парень, отщелкивая очередной окурок. - Ты это... Много пятерок-то домой
несешь?
Сережа закатил глаза, подсчитывая. Парень, смеясь, стал стягивать с
него ранец:
- Слова к делу не пришьешь! Покажи.
Сережа подчинился, отдал ранец. Парень порылся в нем, вытащил японскую
авторучку, подарок Сережиного папы, и сунул себе в карман:
- Поносить беру. У тебя деньги есть?
Сережа заворожено кивнул. Парень добродушно проговорил, как будто
просто посоветовал:
- Так купи мне мороженного. Сдачу не забудь... Портфель пусть здесь
полежит.
Через десять минут с мороженным было покончено. Все это время, пока
парень ел, глядя куда-то вдаль, Сережа покорно стоял рядом, не смея сесть.
Парень встал, потянулся, отряхнулся, скомандовал:
- Пойдем!...
В высоких парковых кустах, возле мусорных контейнеров, парень аккуратно
вывернул все Сережины карманы, прощупал подкладки, выгреб всю мелочь.
Поинтересовался с заботливым сожалением:
- Что же тебе папка часов не доверяет? Это плохо. - Посоветовал: -
Скажи папке: людям надо доверять. Иначе как же?...
Он вздохнул, скучающе повертел головой вокруг, спросил:
- Ну, что еще с тебя взять?
Сережа искренне пожал плечами.
- До трусов раздеть или по кумполу твоему умному, что ли, вон тем
булыжником хрястнуть?... И в контейнер закинуть?... Будешь лежать, пока не
завоняешь. - В голосе печаль и скука сменились праведным негодованием: - А
что ты думаешь? Ведь неделями мусор не вывозят, безобразие, антисанитария!
Куда исполком смотрит?
Сережа опять пожал плечами.
- Ладно, незнайка, - парень потрепал Сережу по головке, - шутка.
Боишься?
Сережа, подняв глаза до уровня живота парня, кивнул.
- Правильно. Это главное. Запомни: испугаешь - пообедаешь. Короче: в
понедельник придешь сюда, к нашей с тобой скамейке, принесешь червонец.
Понял? То-то. За страх, брат, платить надо... А как ты думал? Ну, иди. Я еще
посижу. - Парень закончил тихо, с задушевной меланхолией в водянистых
глазах, в которых отразилось полуденное чистое небо: - И это... Про нашу с
тобой дружбу - никому. Понял? Если что - поймаю, сам знаешь...
Это были последние слова, которые Сережа слышал от парня. Когда в
понедельник он пришел с украденными у родителей деньгами к скамейке, нового
друга с водянистыми глазами на ней не было. Сережа прождал до вечера и ушел.
До окончания одиннадцатого класса он пользовался другой школьной
дорогой. Если иногда доводилось проходить мимо парка, старался не смотреть
на скамейку, немую свидетельницу его позорного страха. Который спровоцировал
или выявил - что, впрочем, одно и то же - его принципиальную готовность к
низости. Низости - не только к себе, но даже по отношению к самым близким
людям. Предел которой, в силу исчезновения причины, страх породившим,
остался неизвестен. Ему казалось, что скамейка смеялась... Так продолжалось,
пока парк не перепланировали и на месте скамейки не появилась волейбольная
площадка.
Джокер балагурил: сыпал комплиментами в адрес соседки, задевал шутками
стюардессу. На Сергея, казалось, не обращал особого внимания и лишь время от
времени призывал в свидетели своей правоты, что выглядело явным ерничаньем.
Сергей тайно продолжал изучать неприятного соседа: плотный, крепкий, резкий
в движениях, предрасположенный к неоправданной жестикуляции. За всем этим,
вместе с показной веселостью и расслабленностью, прочитывалось напряжение
особой природы - постоянная готовность к отпору и нападению. Впрочем, если
бы даже Джокер был неподвижен и нем, эту агрессивную готовность выдали бы
одни только водянистые глаза, с детства ставшие для Сергея синонимом
опасности, которая может породить панический страх, имеющий фантастическую
силу.
И все же, больше всего расстраивало то, что Джокер неумолимой препоной
отделял Сергея от Ольги. Он был в центре внимания (поэтому центральное
кресло выглядело троном), и таким образом эмоционально подавлял Сергея, не
давая возможности по своему общаться с соседкой. Сергею позволялось быть
только пособником или продолжателем шуток Джокера, порой рискованных, в
адрес "одуванчика", как окрестил Ольгу этот наглый шут. Роль не устраивала
Сергея, но пределом его протеста являлось лишь поверженное молчание и
натянутая улыбка в ответ на назойливые обращения Джокера. Сергею подумалось,
что именно сдерживание соседа как мужчины было целью Джокера в его
пустопорожнем словесном бенефисе. Но для чего? Для устранения соперника? С
упованием на продолжение отношений с девушкой? Вряд ли Джокер мог серьезно
на это надеяться: Ольга своим поведением не давала повода для какой-либо
надежды. Реакция на шутки была откровенно холодной. Лишь иногда она
снисходительно улыбалась, выразительно взглядывая на Сергея. Сергей отметил,
что Джокеру такая реакция девушки была неприятна. Шутник нервничал, это было
заметно по злым огонькам, мелькавшим в прищуренных от, как могло показаться,
хронической веселости глазах.
После сильной вибрации, которая продолжалась минуту, самолет последний
раз сильно тряхнуло и бросило вниз. Сергей ощутил, как похолодело в животе и
к горлу подкатила противная тошнотворная волна. По салону пронесся общий
тяжелый вздох. Ольга откинулась на спинку кресла и прямо-таки божественно
закрыла глаза.
- Воздушная яма, бабоньки, - нарушил смятенное молчание Джокер,
обращаясь к Ольге. - В такие моменты можно и арию Блевонтино спеть нечаянно.
Из оперы Рыголетто. У меня аж в одном месте защемило. А у вас как?...
Страшно?
- Нет, - очнувшись, сухо ответила Ольга и опять выразительно посмотрела
на Сергея, - просто противно.
Джокер закашлялся, словно курильщик со стажем. Хотя, как он ранее
похвастался, рассказывая "немного о себе", три года назад завязал с пагубной
привычкой. В конце концов, закрыв пол-лица большим, размером с косынку,
носовым платком и выпучив глаза, с кряком выдавил из себя мокроту. Не
обращая ни на кого внимания, облегченно высморкался.
- Напрасно, - с недоброй интонацией выговорил, точнее, с натугой
прохрипел Джокер, промокая глаза уже другим, тоже необычно большим носовым
платком, который извлек и второго кармана. Было заметно, что слова после
кашля давались ему с трудом. В груди еще скрипело. - Зря, я говорю. Иногда
полезно бояться. В природе уцелевают только те, у кого развит инстинкт
самосохранения. - Он вымученно засмеялся: - У меня по природоведению пятерка
была!
Некоторое время Джокер увлеченно рассказывал о рациональном поведении
животных. О том, что внутри одного вида победитель не добивает поверженного
соперника - достаточно зафиксировать победу, став обладателем самки или
лакомого куска; уничтожение же хищником травоядного оправдано необходимостью
питаться. И так далее. Слушая этот примитивный монолог, Сергей пришел к
выводу, что заставлять окружающих слушать известные, а порой и просто
избитые, истины, было одним из методов самоутверждения Джокера. Который не
мог не чуять молчаливого раздражения слушателей, но, видимо, именно это и
доставляло ему удовольствие.
Декламируя выдержки из учебника по природоведению, Джокер
жестикулировал. Чем дольше он говорил, тем размашистей становилась амплитуда
его жестов. Чтобы не быть задетыми, Сергей и Ольга старательно отстранялись
от рассказчика, и скоро уже сидели прижатыми к противоположным от Джокера
сторонам своих кресел.
- Страх великое дело, - продолжал Джокер, казалось, не замечая
неудобств, которые причиняет слушателям. - Вот взять атомную бомбу...
Переход от мира животных к военной тематике уже был определенным
облегчением для слушателей - Ольга и Сергей понимающе улыбнулись друг другу.
Джокер заметил это и, чтобы показать, что он понял смысл их общей улыбки и
контролирует ситуацию, сказал, выделяя интонацией фразу, как всего лишь
отвлечение от генеральной темы:
- Между прочим, про некоторых женщин говорят: да она страшнее атомной
бомбы!... А, скажи, ты ведь знаешь, - он опять призвал Сергея в свидетели, и
после этого быстро повернулся к Ольге, поясняя: - Про некоторых кажется -
эталон красоты. А разденешь - ну, бомба, в натуре, страх божий. - Довольный
эффектом - девушка отвернулась к иллюминатору, а у Сергея улыбка сменилась
кислой гримасой на покрасневшем лице, - Джокер откровенно засмеялся.
Дескать, не обижайте меня, а то еще больше сконфужу. Победно продолжил: - О
чем мы там говорили? Ах, да - об атомной бомбе. Так вот. Все знают, что вряд
ли когда-нибудь кто-то сознательно ее применит - страшно. То есть, угроза
применения бомбы это, как говорят карточные "кидалы", блеф. Но этот блеф
творит, в принципе, великое дело, - Джокер надул щеки, сделал паузу и
напыщенно закончил фразу, почти пропел: - дело мира!... - И, как для манеры
его разговора, оказывается, являлось типичным, в конце фразы хохотнул: -
Дело мира живет и процветает!
- Но бомба это частности, - назойливо продолжал Джокер после паузы, -
суть же в том, что миром, оказывается, управляет страх. Вернее, - он
напрягся, подбирая слова и докончил предложение почти по слогам, - страх
делает высоким уровень терпимости цивилизованного общества. Терпимости,
которая порождена - внимание, дамы-господа! - порождена - ха! - его
величеством животным страхом.
Он повертел головой, любуясь реакцией Сергея и Ольги, и не найдя в их
мимике безоговорочного согласия, перейдя на шепот, преложил:
- Хотите эксперимент?
Не дожидаясь ответа, Джокер приподнялся в кресле, с грациозной
пластичностью, как фокусник или вор-карманник, мягко вытянул изогнутую руку
и щелкнул по затылку сидящего перед Сергеем пассажира. Это было настолько
неожиданно, что Сергей не успел правильным образом отреагировать. Впрочем,
что следует делать, имея перед собой, в просвете двух кресел, гневное лицо
человека, которому только что щелкнули по макушке, Сергей, разумеется,
никогда не знал. Он скосил глаза на Джокера. Джокер полулежал с безмятежным
видом дремлющего мирного гражданина: глаза закрыты, нижняя губа - признак
глубокого сна - оттопырена. На веках классическая татуировка: "Не буди". От
растерянности Сергей, отвечая на вопросительный, обезображенный яростью
взгляд мужчины, просто пожал плечами. Это выглядело как издевательство
совершившего хулиганскую выходку над униженной жертвой. Мол, ничего
страшного, гражданин, так получилось (интонация Джокера). Кончилась немая
сцена тем, что возмущение сменилось смятенной обиженностью и гражданин
отвернулся. За всем этим удивленно наблюдала Ольга, которая, судя по
вздернутым бровям, тоже была шокирована выходкой Джокера.
- Ну, вот, - прошептал Джокер, открывая глаза, - убедились? А если бы
он не вытерпел? Конкретнее: если бы не струсил? ...


