Леонид Нетребо. Мидии не родят жемчуг
страница №6
...скиймомент. Я ответил, вспоминая выражение лица и голос нашего министра
иностранных дел. Ответил, на мой взгляд, примирительно, хотя, возможно,
несколько многословно (скрывал небольшое волнение):
- Можно и так сказать. Куда денешься, - говорят. Если проиграли. Как и
русские, - про них тоже вполне можно сказать "позорные", когда проигрывают.
Я сам слышал. На стадионе.
- Ну, да, - опять вынужденно согласился мужичишка, морщась, - но... Но
хохлы - вдвойне.
- Почему? - мне стало действительно смешно и я, вместе с несколькими
другими мужчинами, пассивными наблюдателями, рассмеялся.
Мужик махнул рукой на смеявшихся:
- Да потому что они сами по себе "хохлы позорные", а тут еще и
проиграли!
Тут уже облегченно рассмеялся весь переговорный пункт: и русские, и
украинцы, и татары, и азербайджанцы.
К мужичку на выручку спешат его дамы. Выручка заключается в том, что
они, наклонившись к нему, что-то возбужденно шепчут на оба уха, видимо,
пристыживают.
- А, - отмахивается воспитуемый, показывает глазами на телефонные
кабины, - вы там со своей любимой маменькой лучше разберитесь, без меня,
кстати. А я с футболистами как-нибудь сам разберусь! Без вас!
Женщины, демонстрируя достоинство, отошли (видно, обычная ситуация). Но
как раз в эту минуту в помещение обратно вплыл Майкл и, не дожидаясь
команды, равнодушно развалился посреди зала.
Мужик зыркнул глазами по сторонам, кашлянул.
- Майкл! Все-таки ты... - он боролся с желанием покрепче обозвать
бестолкового воспитанника, но совладал с собой. - Позорник ты, Майкл, и,
главное, меня позоришь перед... - его лицо вдруг просветлело, как от удачной
находки, голос возвысился, фразы зазвучали отчетливее, весомее: - Надо было
тебя хохлом назвать. Совести у тебя не-е-т. Кормишь тебя, кормишь!.. А от
тебя... одна аллергия, говорят. - Следующие слова уже совершенно явно
предназначались не для Майкла: - Все мы вот здесь, - он описал перед собой
окружность, - газ наш природный качаем туда за здорово живешь. Уренгой,
понимаешь, Помары-Ужгород. Но, Майкл, запомни, сколько хохла не корми, - он
все в НАТО смотрит!
Его дамы заскочили в кабину, он же, - непонятно: специально или
случайно, - решительным шагом, выбрасывая ноги впереди туловища, покинул зал
ожидания. Пес солидарно, правда, несколько понуро, пошел следом.
"Зрители" переглядываясь, улыбались, безмолвно оценивая только что
завершившуюся сцену. Вышли из кабины женщины с пунцовыми лицами, уходя, они
уже были похожи друг на друга как близняшки.
Подал голос пожилой бородатый мужчина в авиационной куртке и унтах,
кивая на дверь, как бы глуша неуютное эхо, нехарактерное для данного
помещения:
- Переживает как за своих, поэтому и ругает. А представьте, если бы
выиграли. Что бы он тогда тут говорил? Да радовался бы и говорил: ай да
хохлы, сукины дети, надо же - выиграли! Знай наших, англичане позорные!.. -
или как их там.
В дверном проеме показалось уже знакомое всем лицо, - хорошего человека
вспомнить нельзя. Сейчас глаза были широко раскрыты, губы в табачных
крошках. В голосе неподдельная тревога:
- Хохлы! Там машина чья-то горит! Чья машина?
Несколько человек ломятся к выходу, некоторые, в том числе
азербайджанцы, побросав телефонные трубки, выскакивают из кабинок. Остальные
льнут к окну: интересно. Потом все быстро возвращаются, качая головами, но
даже не ругаясь. Все нормально, такая шутка. Мужик, воспользовавшись
сотворенной суматохой, исчез и больше не появлялся. Впрочем, кто его знает:
мне дали мой город, я быстро поговорил и ушел.
МИССИС СМАЙЛ
Время от времени, помимо воли, я отрываюсь от бессмысленной пестроты
журнальных картинок и взглядываю на нее. В этом - моя непреодолимая
подчиненность чему-то внешнему. А может быть, внутреннему. Поэтому я "делаю
вид": пытаясь обмануться, заставляю себя смотреть на объект моего притяжения
с интересом, будто мне действительно необходимо это созерцание. (Но тайком -
иначе, я знаю, ей мое внимание будет обидно.)
Получается: смотрю чуть дольше, чем определено мне моим
труднообъяснимым страхом. Чтобы внушить себе: я - хозяйка, смотрю куда хочу
и сколько хочу.
Я не люблю зависимости, поэтому друзья считают меня сильной. На самом
деле это выглядит иначе: не люблю, потому что страдаю от всякой, даже малой,
зависимости. Я слабая.
Два дня назад я подошла к этому большому окошку в читальном зале, через
минуту принявшему сходство с амбразурой, с пещерным зевом, и объяснила, что
хочу на несколько дней стать посетителем библиотеки. Я, можно сказать,
проездом в этом городе, в командировке, нужно как-то скоротать время. Заодно
надеюсь поближе познакомиться с вашей тихой и, оказывается, чудесной
провинцией - поэтому меня устроила бы литература по краеведению и вообще
книги местных авторов, если они есть...
Голубоглазая женщина на выдаче встретила меня, как показалось,
преувеличенно радостно. Не как пролетную читательницу-однодневку, а словно
завсегдатая, личную знакомую. Это приятно: улыбчивый сервис - еще не стойкое
явление на наших просторах. Я говорила, глаза блуждали по стеллажам за
спиной женщины, выдающей книги. И вдруг я наткнулась на этот взгляд - и едва
не отшатнулась...
Тело покрылось мурашками, горячая волна, поднявшись от спины, в
мгновение достигла висков, запульсировала в затылке - обычный страх перед
неизведанным, умноженный внезапностью. Наверное, мои губы поползли с лица,
безобразно размазались по щекам, брови сложились в беспомощной пирамидке - я
выдала себя. Ибо все то, что являлось лицом женщины, стало еще ужаснее. Это
был зловещий оскал уставшего улыбаться - злость, уходящая корнями в боль.
Эти глаза, колючие от сухости, были конечным пунктом плача: соленая,
печальная, горючая влага не успевала стать слезами, - она выкипала на
подходе к роговице.
Я отвернулась, прижав к груди книги и журналы, и, как бы открещиваясь
от потрясения, торопливо нарекла улыбающуюся женщину: "миссис Смайл". Даже
губы задвигались в шепотливом причитании: "Миссис Смайл, миссис Смайл..." В
переводе это звучит не так, как есть на самом деле. Звучит бедно. Так надо.
Причина этой необходимости в поиске лингвистической маскировки: английский
"смайл" не равняется русской улыбке. Это вообще. А в данном случае "Смайл" -
сжатое, зашифрованное, закодированное нечто, что в подстрочном переводе
значит улыбка. Можно сказать и конкретнее: "Миссис Смайл" - это надпись на
плотной шторке, прикрывающей замочную скважину. Заглянуть - содрогнуться от
жалости и страха. Я не могу потрафить профессиональной журналистской жажде -
отодвинуть шторку, попытаться расшифровать. Не хватит сил, потому что я уже,
задолго до посещения библиотеки, на пределе. "Миссис Смайл!..."
У миссис Смайл маска. Маска - "Улыбка!!!" Улыбка с тремя
восклицательными знаками. Для того, чтобы понять, что это за улыбка, нужно
представить ситуацию, когда человек - вдруг! - встретил безнадежно
утерянного милейшего друга детства. Или (пример для меркантила) невероятно,
по крупному, выиграл в лотерею - после этого великолепным образом решатся
все материальные проблемы. Словом, ее улыбка - это движения лицевых мышц,
предназначенные для неожиданной великой радости.
На самом деле улыбка миссис Смайл - это обширный спазм нервов,
длительная судорога лицевых мышц.
Миссис Смайл ненавидит свою улыбку. Наверняка, она готова содрать ее с
лица. Вместе с кожей, несмотря на физическую боль. Если бы это помогло,
думаю, она бы так и сделала. Периоды, когда лицо успокаивается, - секунды.
На самом деле это не успокоение, это нервы собираются в мускулистый узел,
змеиную банду, для следующей атаки на миссис Смайл, чтобы который раз с
непреодолимой силой, победно выплеснуть судорожную гримасу на всеобщее
обозрение.
По причине своего панорамного бессилия миссис Смайл ненавидит не только
себя. Ее глаза, стреляющие голубым свинцом из амбразурного зева, ужасны. Они
полны космической ненависти. Это ненависть безнадежно больного человека - ко
всему. К тому, что произвело его на свет для муки. К тому, что удерживает
его на этом же свете для продолжения мук. К тому, кто за этой мукой вольно
или невольно наблюдает.
Эта гримаса природы, эта дисгармония губ и глаз усиливает тревогу в
моей душе. Пожалуй, потому, что в этом зримом рассогласовании внутреннего и
наружного воплощение моего собственного неуюта. Мое преимущество - я владею
своими лицевыми нервами. Но если я не избавлюсь от сжимающего сердце груза,
возведенного в абсурдный квадрат в этой абсурдной библиотеке, мне будет
совсем плохо. Не поможет и то, что я, конечно, уеду и никогда больше здесь
не появлюсь. В этом случае точно - миссис Смайл останется надолго со мной. И
сколько затем потратится времени, чтобы эта зависимость сошла на нет. Вывод:
что-то решать нужно - сейчас. Поэтому я здесь.
Так я вру себе.
Ему, моему Виталику, было плохо, когда я уезжала. Он еще не привык к
разлукам, даже коротким. Для него это первая моя командировка.
...Как будто бы он не знал, что работа журналиста связана с частыми
отлучками!...
...Зачем он женился на журналистке?!.. - такой вопрос я хотела ему
прокричать, когда почувствовала, что он против командировки.
Глупый вопрос всегда грозит превратиться в глупый крик. Но, по той же
логике, такая же глупость - его желание не отпускать меня. Нет, я совсем не
так хотела сказать: несерьезна, наивна и трогательна его обида... Впрочем, и
наша глупость, и его наивность и трогательность - все это без слов. Все это
только читалось - но очень доступно и понятно, без вторых смыслов и
контекстов, как мне показалось: по тому, как он заснул, накануне дня
отъезда; как "не проснулся", когда я, на цыпочках, зная, что он не спит,
покидала квартиру. Лежал, такой обделенный, обойденный, смежив большие
мальчишеские ресницы. Эти ресницы - его обида. "На цыпочках" - моя
виноватость.
За то, что расставание произошло в такой безмолвной форме, я ему
благодарна. Вдвойне благодарна за то, что он даже не разомкнул век.
Последнее время я стала бояться встречи с его грустным взглядом, который
спрашивает то, что уже становится трудновыносимым: милая, что с тобой, ты
притворяешься... Что я еще могу сделать, чтобы ты меня любила?
Бедный, бедный мой дорогой человек!...
Я нашла его совсем недавно. В больнице. Мне нужно было, кровь из носу,
первой из всех городских газетчиков, взять интервью у героя последней
нашумевшей криминальной истории. К нему не пускали. Я проникла в его палату,
прикинувшись родственницей. И хорошо сыграла театральную пошлость: ах,
здравствуй!.., тетя передает привет, а как ты - и прочее. Он все понял и
только лукаво улыбался - одними глазами и морщинками возле глаз.
Порой бывает стыдно за брата-журналиста: из-за жареного материала мы
готовы на какую угодно бестактность. Наверное, мой визит таковым и был по
отношению к больному милиционеру. Разговаривать ему было очень трудно из-за
перебитой челюсти. Он еле шевелил губами. Это было не единственное, из-за
чего он временно потерял трудоспособность, но именно невозможность смеяться
доставляла ему наибольшее неудобство. А еще он говорил, что, оказывается,
давно меня знает по публикациям. В реальности я оказалась другой. Он
представлял меня высокой, громкогласной уверенной, смелой, решительной,
сильной. А я оказалась... По его словам, я оказалась просто... Но это по его
словам.
Какая ты, к черту, самая красивая, - смеялась я над собой, топая по
темной вечерней улице, если тебя только что бросил любимый муж!..
Придя домой, я как дурочка заглядывала во все зеркала. Оттуда на меня
смотрело удивленное, недоверчивое, затравленное, злое существо, с
невымытыми, жирными волосами, превращавшим голову в култышку. Перечеркивала
влажным пальцем безобразный зеркальный образ, перламутрово наливалась и
таяла полоса. Потом усиленно красилась, мазалась, штукатурилась (превращаясь
то в румяную деревенскую дурнушку, то в восточную фурию - глаза вразлет,
брови сплошным луком, то в ресторанную путану, то в роковую светскую
львицу), - и смывала это почти кипятком, иногда для этого полностью
погружаясь в ванну. Полночи продолжалась лепка масок. Которые щурились,
ужимались, смеялись... "Я могу быть любой, кем угодно". Полночи работал
театр абсурдных отражений. Почти до утра гудели водяные и канализационные
стояки, разнося в виде назойливого шума часть моей тревоги по девяти этажам,
нанизанных на чугунные трубы.
На следующий день я пришла к нему в палату - избитый ход сюжета. Но
чтобы сделать его, все же необходимо "непарализованное" умение. Оно,
оказывается, у меня есть, вернее, я его растренировала, восстановила,
вчерашними масками.
Словом, если без слюнявых подробностей, то на следующий день я опять
пришла к нему. Для уточнения некоторых деталей. И так далее. Скоро мы
расписались.
И вот теперь Виталик, который, можно сказать, полюбил меня с первого
взгляда, который прирос ко мне всей своей непорочной душой, он, этот святой
человек, подозревает меня!...Он страдает, он прямо умирает от страданий. Он
предполагает невероятное! Он предполагает, что я все еще люблю тебя. Тебя,
слышишь, мерзавец!... Степень твоей мерзости настолько велика и непреходяща,
что оттого, что ты есть, или, вернее, был, до сих пор больно кому-то. Что
касается меня, то моя боль обусловлена, во всяком случае ее можно
объяснить... Но почему ты причиняешь боль безвинному по отношению к тебе
человеку! Я представляю, что бы ты ответил, если бы услышал меня. Ты мог бы,
в знакомой манере, лениво откреститься: мол, страдания твоего Виталика это
продолжение твоих сумасбродных, типично женских проблем. Возможно, это
буквально так, но моя - значит, и его, моего близкого человека боль питается
твоими соками, соками твоей мерзости!... Стоп, я опять кричу. Кричать
нельзя.
Ранее коллеги и знакомые часто делали мне комплимент, справедливо
отмечая во мне обоснованный оптимизм и тонкий, выверенный юмор. После
развода комплименты такого содержания прекратились, а через некоторое время
после нового замужества одна из моих приятельниц, пуская дым в потолок,
глубокомысленно заметила, что я превращаюсь в "грустную, неадекватную
хохотушку в темных очках". Что ж, ответила я ей, действительно в мою
привычку вошло ношение солнцезащитных очков, ты знаешь, возраст,
ультрафиолет, но при чем тут...
Ты сделал из меня идиотку. Смеющуюся. Которая плачет.
Зашла заведующая библиотекой, обратилась к миссис Смайл: "В вашу смену
опять пропала книга!..."
Все время, пока она говорит, заметно ее нежелание смотреть в сторону
миссис Смайл. Она нервничает. Наконец заведующая, закончив монолог, резко
отворачивается и уходит. Ее можно понять. Смотреть на яростный испепеляющий
взгляд, невероятно зловещий от улыбки, просто невозможно. Преувеличенно
строгой интонацией заведующая ставит барьер, который необходим в данной
ситуации: она не может жалеть, с нее требуют работу, она требует от других.
Миссис Смайл улыбается. Я жалею миссис Смайл - если нельзя заведующей, то
это буду делать я. Результат, преувеличенно быстрый, подозрительно
скоропостижный: я ненавижу заведующую. Понимая, впрочем, что моя ненависть
(чувство-то какое - взрыв нелюбви: за что?...) формально несправедлива, -
это просто срывание собственной труднообъяснимой злости. Ищу чего-нибудь в
собственное оправдание. Вот оно: грубость заведующей по отношению к той,
которую мне жалко. Я так устроена: мое удовольствие (злость тоже бывает
удовольствием - вот оно что, вот откуда ненависть!) - мое неудовольствие не
может основываться на несправедливости. Подобные причинно-следственные
цепочки, признаться, утомительны - проще разозлиться и обругать, хотя бы
"про себя". Но - издержки профессии - абсолютная "бабскость" мне недоступна.
Так-то, мой милый бывший... Это к вопросу о моих, как ты часто говорил,
типично женских сумасбродных проблемах.
Как пропадают книги? Наверное, дело в том, что миссис Смайл старается
не смотреть лишний раз в читальный зал, так как знает, что сразу несколько
глаз устремляются на нее, на ее ужасную улыбку. Этим пользуются книжные
воры, или - книжные черви, как я их называю. Вернее, стала называть, после
двух дней посещения "читалки" - вчера был аналогичный упрек в пропаже книги
со стороны заведующей.
Итак. Зачем я сюда прихожу? Я вполне могла бы провести эти три дня, до
окончания командировки, в которой уже выполнила всю намеченную программу:
взяла интервью, обработала данные - ничего интересного. Я могла бы походить
по здешним улицам, заходя на каждую выставку, в единственный - наверняка
единственный, краеведческий, музей, в кинотеатры, видеотеки, сидеть в парке,
выйти на речную набережную, понаблюдать за рыбаками. Но я иду сюда. В душную
читалку. Делаю вид, что меня магнетически притягивают ужасные глаза "той,
которая смеется", что я пытаюсь решить какую-то задачу, согласовать
рассогласованное - взгляд и суть, мимику и настроение.
Романтично, ничего не скажешь. Красивое вранье. Но сейчас зайдет Он и я
попытаюсь без всякого притворства сформулировать для себя истинную причину
своего здесь сидения. Я устала притворяться.
Входит он, я опять вздрагиваю. Первый раз я вздрогнула, когда... Нет,
это было не так: я содрогнулась. Это случилось именно в те мгновения, когда,
шепча "Миссис Смайл... миссис Смайл" (чур меня!...), я уходила от
улыбающейся библиотекарши в глубину читального зала.
...Если только что вся кровь, которая была в организме, прихлынула к
голове, то сейчас, всего через минуту, происходил столь же быстрый отток.
Обморочный сель уносил в темную бездну все большую часть моего сознания. В
это время вторая доля моего "я" шизофренически фиксировала и прогнозировала
себя со стороны: сейчас у нее закатятся глаза, откроется рот, и тело, не
сгибаясь, рухнет на деревянный пол. Но, к счастью, тело уже соседствовало со
стулом, и жалобный скрип мебельного дерева сопряженный с болью в копчике, от
слишком жесткого "приземления", вернул меня в состояние однозначности, хотя
и весьма неуютной.
Поясняю: причиной второго и, пожалуй, самого главного потрясения,
возведенного в квадрат потрясением первым, было то, что я увидела Его...
Его я тоже окрестила для удобства, по-своему: "супруг". Муж в кавычках.
Нет, это не тот человек, которого я хочу в мужья. Я замужем за прекрасным,
ранимым, милым человеком, Виталиком...
Как будто в сеансе аутотренинга: сплошные повторы. Но, наверное, это
закономерность мышления - шаг назад, два шага вперед. Просто раньше я не
отдавала себе в этом отчета.
Итак, я замужем за Виталиком. У нас медовый месяц, в который я укатила
в командировку. Нет, я не изменяю ему в мыслях, сидя здесь, в этом читальном
зале, на провинциальных "куличках", мечась между двух огней. А именно: маясь
от ужасной улыбки, осененной болью, и дожидаясь того, кого я окрестила:
"супруг".
Так в чем дело?
"Супруг" страшно похож на моего первого мужа.
В этом все дело.
Позавчера, увидев его, я чуть не упала в обморок. Но это, как я уже
отметила, был не он, первый муж, а просто страшно похожий на него человек. Я
давно уяснила: похожие внешне люди, имеющие одинаковое строение черепа и,
так сказать, одинаковый экстерьер - имеют часто одинаковый голос. И самое
удивительное - одинаковые привычки и даже в целом характеры. Поэтому я и
сижу здесь. После нескольких первых минут наблюдения за "супругом", я
уверовала, что это тот самый случай: похожесть сногсшибательная. Теперь
получается, что я наблюдаю за своим первым мужем почти в открытую, а он об
этом не знает. Я же говорила, что он сделал из меня идиотку.
Я многое ему не сказала, когда мы расставались. Он просто ушел и все.
Остановить его и сказать все, что я о нем думала или добиваться от него уже
ненужных, по статусу фактически разведенных, объяснений - не было смысла, да
и не позволяла гордость. А если честно (что-то я в последнее время часто
стала врать себе, как будто разговариваю не с собой, я с посторонним
человеком), а если честно, то я и не знала, что можно было ему такого
сказать. Настолько это было неожиданно. Теперь я понимаю, что он долго
обманывал меня (когда надоело обманывать - ушел), но как - не ведала. Может
быть, именно это я сейчас и хочу увидеть, узнать? Самое веселое было бы
сейчас начать флиртовать с ним, тем более, что он время от времени дает мне,
как говорится, основания надеяться: взгляды, пара вопросов ("А вы не
подскажите, в каком каталоге я могу?...") А потом, когда он "раскроется", в
самый решающий момент отказать в какой бы то ни было взаимности: извините,
гражданин, в чем дело, я вас не понимаю, и вообще, идите к черту!...
Примитивно. Осознание этой примитивности - признание моего бессилия. Как
продолжения бессилия прошлого, или, вернее, настоящего. То есть постоянного.
И от этого "супруг" становится мне еще неприятнее, чем в той, "настоящей",
прошлой жизни. Тем более, я вижу его гнусное отношение к миссис Смайл, и моя
неприязнь растет, доставляя мне неописуемое блаженство. А он издевается над
миссис Смайл, получая удовольствие от чужих страданий. Все правильно, в
этом, как оказалось, он весь. Насколько в разном, противоположном, мы с ним
находим усладу. Какими, оказывается, мы были разными в "той" жизни!... О чем
это я? Я совсем сдурела. Где-то я прочитала, что каждый человек, проживший
длительную жизнь, хотя бы раз свихивался. Для большинства это, к счастью,
проходит, разум восстанавливается. Меньшинство попадает в психушку. Как бы
не оказаться в меньшинстве. Хорошая метафора (мое нынешнее состояние - я
осталась в меньшинстве), надо запомнить.
..."Супруг" мягкими шагами, как бы крадучись, подходит к миссис Смайл.
Сейчас будет то же, что и вчера, позавчера. Судороги миссис Смайл вырываются
наружу, она осклабливается. "Супруг" делает вид, что искренне отвечает на ее
улыбку. Делает вид, что сразу не в силах понять причину этой улыбки, -
поэтому только удивлен и польщен. Заказ на книги и журналы воркующим
голосом. Голосом очарованного неожиданной улыбкой симпатичной ему женщины.
Далее (он изощряется) - ее улыбкой, которая, якобы, дает надежду на быстрый
и плодотворный результат. Еще дальше: он дает понять, что разгадывает эту
улыбку, как улыбку проститутки. Миссис Смайл испепеляет его взглядом, ее
слова - сухой холод, обрамленный вежливостью. Оказывается, она не такая
сильная, какой кажется из под своих яростных глаз. Она беззащитна. Вместе с
радостной улыбкой, искореженной тем же ненавидящим взглядом, пробивается
третье слагаемое ее сути - молящий о пощаде голос. (Для меня кольцо
замкнулось: это я.) Но мольба о пощаде только распаляет "супруга": нужные
книги и журналы получены, прижаты к груди, но он продолжает нежно ворковать,
глаза становятся блестящими, а губы влажными... Его задержка возле амбразуры
для выдачи книг вызывающе неприлична. Все присутствующие в читальном зале
подняли головы - кто-то осуждает, кому-то эта фарс-комедия доставляет пустой
интерес.
Мне хочется встать, подойти, назвать "супруга" по имени первого мужа и
дать ему по красивой физиономии. Хотя, делать это еще рано - мне нужен
явный, настоящий повод. В то же время, мне трудно сдерживаться. "Супруга",
можно сказать, спасает от меня следующий клиент, зашедший с улицы. "Супруг"
отходит от амбразуры и садится на свое место, где уже сидел вчера и
позавчера. Это место рядом со мной. Случайно. Эта случайность в моей власти.
Кое-что я умею. Например: я беру себя в руки и начинаю с ним беседовать.
"Это хорошо, что ты еще жив. Сначала я хотела твоей смерти. Это было
моим самым сильным желанием. Просто, чтобы ты шел с той, другой, по улице и
вдруг упал и умер, или чтобы тебя задавила машина, или чтобы ты заснул и не
пробудился: она проснулась среди ночи, хвать тебя за плечо - а ты
холодный... Это чушь, конечно. Но было именно так: я хотела твоей смерти.
Однако чуть позже я испугалась. Это произошло после моего второго быстрого
замужества: на своей свадьбе я смеялась, хохотала, но внутри, слышишь,
проклятый, - я плакала. Я обманывала Виталика. Нет, ты не должен умереть
раньше времени, не умирай. Не умирай, пока я тебя ненавижу. Я должна тебе
все сказать, я должна тебя ударить, избить, исцарапать, изгрызть. Так, чтобы
ты после этого стал мне совершенно безразличен. Чтобы вспоминая тебя
(иногда, случайно), я - зевала!... Я хочу, - знаешь, просто умираю, как
хочу, - стать к тебе безразличной. Поверь, мне от тебя больше ничего не
нужно."
Ты моя жертва. Моя месть пока только вот в чем: я наблюдаю за тобой, а
ты ничего не понимаешь. Как ты, ставя мне рога, наблюдал за мной, зная, что
я ничего не понимаю. Но этого мало. Конечно, мало. Этой идиотской власти над
"тобой" - мало. Для большего нужен повод. Но настоящего повода пока нет. К
сожалению. А провоцировать, ты прекрасно знаешь, я не умею.
Он действительно красив. Он всегда был красивым. Я изменилась за наши
пять лет супружества. Надо сказать, не в лучшую сторону (мнение Виталика не
в счет): появились морщины - пусть легкие. Хотя... Несомненно, я стала
женственнее, до этого я совсем была похожа на мальчишку. Сейчас от того
мальчишки - лишь небольшой рост, изящная - чего уж там! - худоба, манера
одеваться, удобно для моей журналистской работы: джинсы, свитер... (Я даже
сумочку не ношу, все по карманам удобной, парусиновой репортерской куртки
"супер-кенгуру", как я ее называю.) Словом, изменения, мне кажется, есть. Он
же остался таким, каким я его впервые встретила: зрелым, уверенным и...
красивым, черт побери. Высокий, черноволосый, слегка вьющиеся локоны,
неизменная бородка с неизменной, наверное, врожденной, проседью. Под
аккуратными усами - всегда красный, прямо-таки кровавый рот с "резными"
губами... Это все, что мне в конце концов стало ненавистно. После того, как
ему на все, что касается меня, стало наплевать. Обидное в том, что я долго
не могла почувствовать этот момент, момент равнодушия. Когда почувствовала,
то это было, во-первых, поздно по сути, по глубине, во-вторых, стало "вдруг"
ясно, что этот пресловутый момент - по времени - наступил давно. В данном
случае, повторяю, "поздно" и "давно" - не одно и то же: было (поздно!) -
обидно за себя ту, более "давнюю", раннюю, дурную и неопытную, к которой -
оказывается, давно - стали равнодушны. Я совсем запуталась. Шею можно
сломать, распутывая и оглядываясь.
Сейчас, наблюдая за ним, я открываю его по-новому, убеждаясь, что это
была действительно мразь (так я его назвала при расставании - единственное,
кстати, что я могла тогда сказать - еще не веря в свои слова. Сказала, чтобы
что-то сказать). Теперь я убеждаюсь, что оказалась права. Это доставляет мне
удовлетворение с одной стороны и, с другой, еще больше распаляет мою обиду.
Необходима разрядка, но в чем она может заключаться по отношению к
совершенно незнакомому человеку, которому невольно выпало играть чью-то, в
данном случае отрицательную, роль. Это смешно, но мне не до смеха. Я вновь
поднимаю глаза на миссис Смайл и понимаю, что у нас с ней есть что-то общее,
что-то необъяснимое словами. Кроме уже понятого: того, что мы обе -
смеющиеся в ненависти плакальщицы. Я тоже миссис Смайл. У нас даже один
враг. Стоп!
Вот и выход.
"Супруг" уже виноват перед ней, значит заслуживает наказания. И совсем
не важно, кто из нас, я или миссис Смайл, совершит правосудие. Как хорошо и
удобно все поворачивается! Это при том, что я прекрасно понимаю: "удобный
поворот" - следствие того, что у меня "едет шифер".
...Нет, все-таки есть какая-то высшая справедливость! Мне дан шанс, и я
впредь уже буду недостойна божьей милости, если им не воспользуюсь. Это я
поняла, когда заметила: "супруг" закончил читать, поставил несколько книг на
стенные, доступные всем читателям стеллажи с рекламными экземплярами,
несколько книг отдал миссис Смайл, опять двусмысленно улыбаясь, и торопливо
ретировался. Эта торопливость понятна: одну книгу он положил в
полиэтиленовый пакет и вместе с этим пакетом вышел. "Супруг" это и есть тот
самый книжный вор!... Мое трехдневное сиденье в этой библиотеке
вознаграждено. Теперь я отомщу за нас обоих.
"...Я опозорю тебя на всю библиотеку. Сюда вызовут милицию. Потом об
этом вопиющем случае сообщат на твою работу!... И так далее. Это будет моя
месть тебе за миссис Смайл и, самое главное, за меня. А потом, если хочешь,
умирай!... Или живи на здоровье, - это уже не будет иметь никакого значения!
Ни для миссис Смайл, ни для меня, ни для моего Виталика, которому ты в
подметки не годишься!"
Но, издержки чудесности, неожиданного подарка судьбы, - я замешкалась,
"супруг" успел выскочить. Как я могла не спрогнозировать такую возможность -
что "супруг" и есть книжный вор. Ведь у него же на лице это три дня было
написано. Врешь, не уйдешь! Я бросаю пачку журналов на стол миссис Смайл и,
провожаемая ее, ставшей вдруг удивленной улыбкой, выскакиваю из библиотеки.
"Супруг" уже на улице. В руках пакет. Лицо довольное жизнью, почти
радостное. Я иду "шпиком" сзади. Подхожу совсем близко. Внимательно,
насколько это возможно, осматриваю полупрозрачный пакет. Так и есть: книга.
Большая. Кажется, именно такую я видела на стеллаже, какой-то справочник ,
видимо детский, тематический, хорошо иллюстрированный.
О чем ты думаешь? С детства читаю детективы, несколько лет
профессионально занимаюсь "газетным" криминалом, но ни разу в жизни не могла
смоделировать психологию воришки. Украсть у какого-то ребенка, чтобы отдать
своему, и умиляться при этом сознанием того, как хорошо сделал, обеспечил
чадо необходимым, и сердце сочится гордостью и умилением. Нет, ничего не
получается. Вор - аномалия, выродок. А в шкуру выродка я, при всем желании,
влезть не смогу. В чем-нибудь да ошибусь. Одно понятно: твое место в клетке.
Но что я реально могу сделать: заломить тебе руку и отвести в милицию или
обратно в библиотеку? При этом следить, чтобы ты, как опытный вор-карманник,
не избавился от пакета. Смешно. Ты останавливаешь такси! Это катастрофа.
Сейчас сядешь в эту грязную "Волгу", и прощай мои мстительные мечты! Хотя бы
одно доброе дело из этой неудачной истории я должна выжать - хотя бы вернуть
в библиотеку украденную книгу.
Ты открываешь дверцу, сгибаешься с намерением забросить свои
драгоценные чресла на мягкое сиденье. В это время я обеими руками,
маленькими, но крепкими (ты должен помнить!), хватаюсь за твой пакет и со
звериной решительностью рву его на себя...
Я едва устояла на ногах, а у тебя в кулаках остаются только
пластмассовые ручки от пакета.
...Ты бежишь следом.
Я ошиблась: полагала, что ты не будешь меня преследовать с целью
вернуть нечестно добытое. Потом я решила использовать твою жадность в своих
целях. Сначала притворялась немощной, бежала прихрамывая. Мне взбрело в
голову таким образом, по примеру какой-то птицы, отвлекающей хищника от
гнезда с птенцами, заманить тебя куда-нибудь поближе к милиции или
библиотеке. Но потом я обнаружила, что бегу не известно куда. Просто бегу и
все. Я элементарно заблудилась, не зная города, района.
Ты загнал меня в какую-то тупиковую подворотню. Я заметалась у стены.
Зачем-то сняла рваный пакет с этой большой книги и, торопливо смяв, бросила
его тебе в лицо. Ты завалил меня на землю и стал вырывать свой нечестно
добытый талмуд. Я умею кусаться, - ты не знал об этом?!... Тогда ты высоко
размахнулся и ударил меня своим огромным кулаком в грудь. Ух, как хорошо!
Ну, давай еще! Ты не просто бьешь - ты выбиваешь себя из меня... Но... мне
больно. Все-таки ты подонок... Ты как будто услышал, ударил еще. Надавил
коленкой на мой беззащитный живот. Я задохнулась, у меня потемнело в глазах.
Сейчас изо рта полезут кишки. Еще один удар, и я потеряю сознание, а потом,
может быть, умру.
На паническом, еще не равнодушном остатке сознания я вновь ощущаю книгу
в своих руках, запрокинутых за мою дурную голову. В этой самой голове
мелькают, разумеется, глупости: книга - источник знаний... знание - сила.
Быстрыми толчками, синхронными со стуками крови во всем организме, я
напитываюсь мыслью, которая удерживает меня в рассудке: знание - сила!...
Да, черт возьми: с радостью убеждаюсь, что книга еще не выпала из рук,
закинутых за голову, собираю последнюю энергию и хлопаю этим гроссбухом,
источником знаний, по твоей красивой голове. Затем еще. Еще! Хочу еще, но
сил на большее не хватает.
Твои глаза превращаются в два белых шара. Ты медленно разгибаешься,
выпрямляешь торс, отпускаешь от меня свои руки, как хирург от больного, и
также медленно, как бы нехотя, берешься за свою красивую голову. Наверное,
там сейчас колокольный звон и поют ангелы. Сидящий на коленках и
покачивающийся, ты напоминаешь йога. А вместе мы напоминаем что-то из
"Кама-сутры". Нокдаун.
Я выползаю из-под тебя. Дыхание еще далеко не восстановлено, но
втягивать в себя воздух я уже могу, хоть это и невыносимо больно. Кроме
живота, ты смял и мою грудную клетку и что-то там под ней, кажется, здорово
отбил. К нам бегут какие-то люди. Ты силишься встать, держась ладонями за
стену. У тебя поза, как будто выполняешь команду: "руки вверх, лицом к
стене". Очень удобная поза, грех не воспользоваться. Это будет последним
аккордом в моей мстительной симфонии. Я захожу сзади, прицеливаюсь и, на
глазах у свидетелей, изо всех сил пинаю тебя в промежность. Ты охаешь и
резко садишься на корточки. Под удивленные взгляды зрителей я гордо вынимаю
из нагрудного кармана расческу, которую ты, оказывается, вывел из строя, и
ее обломком расчесываю растрепавшиеся волосы. Фанфары. Занавес. Поклонников
прошу не беспокоить меня в уборной.
Мне "пришили" мелкое хулиганство. Книга оказалась собственностью
гражданина, на которого я из хулиганских побуждений набросилась, причинив
моральный ущерб и незначительные телесные повреждения. Я не отпиралась - мне
было безразлично. Свидетелями на суде были двое случайных прохожих, красочно
описавшими мой прицельный "заключительный аккорд" и хладнокровное
причесывание; миссис Смайл и заведующая библиотекой, которые характеризовали
меня как аккуратного и добросовестного читателя, наивного борца с книжными
ворами; и муж мой Виталик, который просил граждан судей отдать меня на
поруки с непременной материальной компенсацией со стороны семьи ответчицы в
пользу потерпевшего.
Естественно, находящимся в здании суда стало известно, что я веду
криминальную хронику в газете. А муж, вообще, милиционер. В связи с этим
судья смотрел на меня на всем протяжении процесса не совсем бесстрастно,
скажем так. В его взгляде была смесь удивления, сочувствия и укора. Даже
голову склонил на бок, как скрипач, так и смотрел на протяжении всего
процесса.
Пострадавший-потерпевший был согласен простить мне нанесенный вред, без
всякой материальной компенсации. Единственным его условием было следующее: я
должна извиниться. Прямо тут же, на суде: громко и "с выражением". Я встала
и сказала, глядя на него, от чистого сердца: я все тебе прощаю.
Никто не понял, что я сказала. Потом все подумали, что я оговорилась.
Тогда я встала опять и повторила: Я. Тебя. Прощаю. Ты мне безразличен!...
У него захватило дыхание. Прямо щеки затряслись от возмущения. Только и
смог выкрикнуть, почти провизжал: я попрошу вас не тыкать!...
За мою наглость мне дали пятнадцать суток. Когда меня уводили, Виталик,
пользуясь разрешенным прощальным поцелуем, шепнул: зачем ты это сделала? Я
успела сказать ему, на горячем выдохе, касаясь губами мочки уха, зная, что
ему это приятно: этот тип похож на моего первого. Виталик, мой дорогой
человек, мне поверил. Наверное, впервые. А мне впервые за много месяцев было
просто хорошо. Я чувствовала себя революционеркой: только они идут в камеру
с улыбкой. Все позади.
Мой Виталик скромный: он не пытался меня "вытаскивать" раньше времени.
Просто устроился в местную гостиницу и стал ждать срока моей "отсидки". Он
всегда такой: мягкий, принципиальный и упрямый. Его только недавно стали
уважать бандюги нашего города. Раньше они относились к нему
пренебрежительно, как к пансионной девице, надевшей милицейскую форму.
Поэтому неизменно проигрывали. А сейчас уважают, но все равно проигрывают.
И все же через неделю я "освободилась". Помог мой главный редактор. Не
выдержал, примчался. Виталик потом рассказывал, что его лысина сверкала и в
отделении милиции, и в редакции местной газеты, и в мэрии... Я ему,
редактору, за это образ придумала: лысый протектор. Что, конечно,
несправедливо - добрый мужик. Да и как мой защитник - справился, добился
"амнистии". Еще бы, работы невпроворот, а я тут прохлаждаюсь за свой счет.
Общаюсь с дебоширками и хулиганками - милейшие, оказывается, девы.
(Как много я, оказывается, не понимала, когда писала об этой части
общества. Теперь на все посмотрела другими глазами. Понять, значит простить.
Уверена, мне это очень пригодится. Может быть, что касается профессии, как
раз таки этих присуженных суток мне и не хватало, чтобы достичь существенных
- не халтурных, настоящих - вершин мастерства? Я даже поставила себе цель:
серия очерков "оттуда". Вернее, "отсюда". Возможно, в результате получится
книга. Часто ловлю себя на мысли, что впервые за много месяцев мысли мои
вновь приобретают стройность и творческое направление.)
Да, работы, как уверяет шеф, невпроворот, а я тут подметаю, видите ли,
тротуары, дышу свежим воздухом, сочиняю стихи под "вжик" метлы и шорох
желтых листьев. Тарам-тарам... и жутко добрых мыслей... Не рифмуется и не
надо. Зато появился румянец на щеках. Сходят синяки, перестала ныть изрядно
помятая грудная клетка и все, что в ней последние месяцы болело.
Перед отъездом на вокзал мы с Виталиком купили цветы, и зашли в
библиотеку. Букет миссис Смайл отдавал Виталик, так я захотела. Я увидела
то, что и ожидала, согласно всем законам жанровой справедливости: миссис
Смайл улыбалась, но в этот раз выражение глаз и лица соответствовали друг
другу. Это была не гримаса природы, это была настоящая улыбка. Неизвестно,
что произошло, какая там релаксация, следствие ли положительных эмоций, но
вдруг больные нервы расслабились и перестали, пусть ненадолго, корежить
лицо. Потом, когда мы уже были у двери, мне показалось, что она светло, без
страдания, улыбнулась. Я "сфотографировала", запечатлела ее в памяти такой,
закрыла глаза и отвернулась... Прощайте, миссис Смайл!
Ч У Б Ч И К
Приятель мой и одноклассник Пашка, в отличие от меня, всегда был лысым.
В семье у них, кроме Пашки, бегало еще четверо сынов. И все они, сколько я
их помнил, всегда были стриженными налысо. Этим они очень походили друг на
друга, их можно было перепутать с затылков. Хотя, все были, разумеется,
разного возраста и характера. Я всегда подозревал, что причина их затылочной
универсальности в том, что отец Пашки, дядя Володя, родился, как он сам
говорил, безволосым. Очевидно, подтверждал мой папа эту версию, дядя Володя
не хотел, чтобы наследники хоть в чем-то его опережали, пока он жив, -
настолько ревниво относился к лидерству в семье. Наверное, думал я, развивая
папину шутку, если б было возможно, сосед остриг бы и тетю Галю, Пашкину
мать, под ручную машинку - его любимый инструмент, который он прятал от
семьи в платяном шкафу под ключ. Но сделать такое - неудобно перед соседями.
Хотя вполне приемлемо было иной раз, по пьяной лавочке, громко, на всю улицу
- открытым концертом, "погонять" тетю Галю, в результате чего она, бывало,
убегала к соседям и пережидала, пока дядя Володя не успокоится и не заснет.
Сосед зорко следил за прическами своих отпрысков. Обычно, периодически,
пряча за спиной ручную машинку, он подкрадывался к играющей во дворе ватаге,
отлавливал кого-нибудь из своих "ку" (Пашку, Мишку, Ваську...), каждый раз с
удовольствием преодолевая неактивное сопротивление взрослеющего пацана. В
этом, вероятно, был какой-то охотничий азарт. Ловко выстригал спереди, ото
лба к затылку, дорожку. После чего сын, покорной жертвой, шел к табуретке,
чтобы очередной раз быть обработанным "под Котовского". Все было со слезами,
переходящими в смех, и, как будто, никто по серьезному не страдал.
Мне казалось, что дядя Володя всегда был пьяненький. Меня, соседского
мальчишку, непременно с аккуратным гладким чубчиком вполовину лба, в виде
равнобедренной трапеции, когда я приходил к Кольке, он встречал
неравнодушно: редкозубо улыбался, слегка приседал и, переваливаясь на широко
расставленных ногах, подавался навстречу. Одной рукой поглаживал свою
большую, чуть приплюснутую лысую голову, а другой, похожей на раковую
клешню, совершал хватательные движения, имитируя работу своей адской
машинки, и в такт пальцевым жимам напевал: "Чубчик, чубчик, чубчик
кучеравый!... Разве можно чубчик не любить!... Ах, ты, кучера-а-авый!"
Именно так: через "ра". (Иногда говорил своим пацанам, тыча в меня пальцем:
"Демократ с чубчиком!... Куда его папа партейный глядит! Не-е-ет,
распустились!..." Из неоправданной высокопарности следовало, что дело не в
чубчике: чубчик - знак чего-то, символ.) Я улыбался и отступал. Мне было
жутко от мысли оказаться пойманным и обманным путем остриженным наголо.
Причем, так: когда сначала на самом видном месте коварно выстригают клок,
после чего сопротивление бесполезно, и остается только, снизу вверх, в ужасе
наблюдать за творящимся над тобой насилием и мечтать об одном - чтобы все
это поскорее закончилось. Про себя я называл дядю Володю "Кучеравым" -
незримая и наивная месть за вечно оболваненных Пашкиных братьев и тетю Галю,
которую было жалко также и за то, что она ежевечерне через всю улицу,
горбясь под тяжестью, несла из столовой ведро котлет с гарниром и бидон
сметаны, чтобы прокормить маленького, но весьма прожорливого мужа и пятерых,
постоянно желающих чего-нибудь погрызть, "ку". "Не в коней корм", - иногда
жаловалась она. Соседи называли эту семью "несунами" (дядя Володя, работая
плотником, также носил домой, как пчелка: дощечки разных размеров, всякие
деревянные поделки: табуретки, рамы, двери... Затем все это сбывал соседям
за "пузырьки"). "Завидуют", - говорил про соседей Пашка, оправдывая
"пчелиное" поведение родителей.
В нормальных условиях стрижка налысо являлась для меня нереальным
актом. Это было невозможно в нашей семье. Отец периодически водил меня
стричься "под чубчик" к одному и тому же пожилому парикмахеру корейцу,
стригся сам под модный тогда "полубокс".
Для мастера единственной парикмахерской нашего рабочего микрорайона у
меня сложился трудно передаваемый зрительно-морфологический синоним: без
имени-отчества, но с большой буквы - Парикмахер; широкие плечи в белом
халате - заглавная буква "П".
...Кореец работал по большей части молча, могло показаться, что он
нелюдим или угрюм. Но с отцом, как и с другими постоянными клиентами,
разговаривал, мне представлялось, с удовольствием, впрочем, в основном
отвечал на вопросы. Лицо виделось строгим, но не хмурым, а просто
неагрессивно серьезным - отношение ко всему окружающему с полным отсутствием
легкомыслия. Несмотря на тотальную серьезность, Парикмахер довольно часто
улыбался - движения губ были реакцией на шутку, окрашивали фразу, иногда
заменяли слово. Но не более того, а именно - улыбка была функциональна: не
блуждала по лицу, "на всякий случай", как у угодливых, хитрых или, наоборот,
просто добрых людей, не зная к чему приткнуться, что разукрасить. В глазах,
обычно устремленных на голову клиента, сверху, поэтому как бы прикрытых -
плюс к монголоидному разрезу, - скорее, в их уголках, доступных мне, как
стороннему наблюдателю, в том числе через зеркало, не находилось блесток
высокомерия, кичливости мастерством. Его вид как бы говорил: все что
Парикмахер делал, делает и будет делать - правильно, качественно,
основательно. Но декларация "звучала" именно так - отстранено, от третьего
лица: перечень положительных качеств олицетворял плакатную бесспорность,
претендуя только на конкретную деятельность - бритье, стрижка, - и при этом
словно отмежевывался от "я": мнилось некое подобие прозрачной, но
непреодолимой границы, старательно, больше обычного, отделяющей внутреннюю
суть от внешности. В такой интуитивно отчетливой и вместе с тем неуловимой,
необъяснимой словами двухмерности мною предполагался корень странной
таинственности, внушающей уважение и желание наблюдать за корейцем. Хотелось
намазать этот стеклянный, прозрачный барьер чем-то видимым: гуашью или
пластилином - строительный материал детского творчества, - чтобы преграда
стала осязаема, доступна зрению.
Чем больше я наблюдал, тем сильнее утверждался в своем первичном
детском, по преобладанию инстинктивном, мнении, что Парикмахер - носитель
секрета, персонаж некоего приключенческого сюжета, какой-то судьбы из
неведомой жизни, о которой я еще никогда не читал, не смотрел фильмов, не
слышал. Взятие первой логической ступени в расшифровке неясного, но
притягательного образа - промежуточный вывод, основанный на скудном багаже
личного жизненного опыта: то, чем Парикмахер занимается с утра до вечера в
своей маленькой мастерской, обслуживая за день несколько десятков людей, -
не самое главное в его жизни, оно даже не занимает его мысли... Это при том,
что свое дело Парикмахер ладил хорошо. И при том также, что труд, говорили
нам в школе, - самое главное для человека. А если не "самое главное", то
очень плохо, - это не наш человек. В рассогласовании, которое рождалось из
данного правила и личных впечатлений о Парикмахере, было нечто не совсем
приятное, как колкие ворсинки за шиворотом после стрижки с "модельным"
результатом, отраженном в хмуром обмане старого зеркала с матовыми углами
(именно такое висело в этой старенькой цирюльне): положительное боролось с
не очень хорошим, ненадежным, сомнительным; ясное - с незримым.
Все остальные мои взрослые знакомые, среди которых много родственников
и соседей, были более-менее понятны. Пашкины родители - как на ладони. Мои
папа и мама - передовики производства, их огромные фотографии постоянно, до
привычности, висели на доске почета, длинно вытянувшейся вдоль стены
хлопкового завода, где работал весь микрорайон, по дороге в школу. Или взять
другого нашего соседа Освальда Генриховича, инженера конструкторского бюро,
который тоже хорошо работал на этом же заводе, но просто не мог висеть на
доске почета ввиду того, что был немцем, сосланным к нам в Среднюю Азию из
Поволжья в начале войны. Об этом, почему-то понижая голос, как будто нас
могли подслушать, говорил мне папа. Все понятно - не повезло Освальду
Генриховичу: старайся не старайся, а на "доске" не висеть. Я немножко жалел
его, но понимал, что так надо и что данное положение дел совершенно
естественно.
Волосы мои на голове отрастали очень быстро ("Оттого, что мозгов больно
много", - шутил папа, с явным удовольствием намекая на мою отличную, без
напряжения - порой до скуки, учебу в школе), поэтому довольно часто
приходилось посещать Парикмахера.
Повторялось одно и то же. Я взгромождался на высокое кожаное кресло.
Ерзал, усаживаясь поудобнее. Парикмахер туго повязывал мне салфетку, готовил
инструмент. При этом только единожды за весь процесс стрижки я удостаивался
его прямого умного взгляда из зеркала, когда он вполголоса спрашивал: "Как?"
Я говорил: "Чубчик". Он принимался за мою голову, я разглядывал его,
Парикмахера.
Лицо - толстые складки. Волосы абсолютно седые, серебряные, зачесанные
назад. Интересно, кто его стрижет, всегда думалось мне. Прокуренные желтые
пальцы, которые иногда мягко захватывали остригаемую голову, деликатно
придавая ей нужное положение. В мой гудящий от электрической машинки затылок
- тяжеловатое (оказывается!), с грудной хрипотцой дыхание, в ноздри -
характерный запах, смесь одеколона и табака. Только вблизи было понятно,
насколько много ему лет.
Вокруг старого зеркала были наклеены несколько пожелтевших вырезок из
газет на космическую тему и две черно-белые фотографии цветочных букетов
(позже я узнал, что это экибана). Отрывной календарь рядом с полкой,
заставленной разнокалиберными флаконами, сообщал о датах, днях недели, фазах
солнца и луны. Справа, на глухой стене, висел приемник с понятным названием
"Москва" - округлые формы, металлический корпус, обтянутая шелковой материей
фальшпанель с темным пятном динамика, - который был всегда включен: гимны
сменялись голосом дикторов, вещающих о новостях страны, следом шли прогноз
погоды, музыкальные передачи по заявкам и без таковых. Трудно было даже
представить саму парикмахерскую, само слово "стрижка" без звучания этого
радио. Звук как из пионерского горна - направленный, сконцентрированный: он
не отражался от стенок комнаты, не заполнял ее всю, а вел себя "адресно" -
выходил из одного отверстия - динамика, входил в другое - в мое правое ухо и
там оставался. Что с ним происходило дальше внутри меня, я не знал.
Наверное, он усваивался особым образом, превращаясь во что-то необходимое
для организма. Как воздух, утренняя зарядка, занятия в школе, субботники,
первомайские и октябрьские демонстрации... Иногда чудилось, что этот
радиоприемник "Москва" и есть самый город Москва, прикинувшийся
металлическим ящичком, говорящим и поющим мне в ухо необходимые вещи. Или
хотя бы так: приемник - столица, громко и полезно присутствующая в этой
комнате своей вполне материальной, видимой частичкой, а не какими-то
прозрачными радиоволнами, о которых рассказывал папа. (Отсюда -
ретроспективно - можно сделать вывод, что все необъяснимое на самом деле
жутко меня раздражало, хотелось определенности, а...


