Григорий Свирский. На лобном месте
страница №7
...ала "Техника — молодежи", прославившегося тем, что незадолгодо крушения Никиты Хрущева, почти перед самым его падением, изумил всех
своим документально-холуйским фильмом под названием: "Наш Никита Сергеевич",
этот министр нежных чувств стал непременным персонажем всех студенческих
"капустник в".
"Голый король" прошел, казалось, как очистительная гроза. "Смеясь, люди
расстаются с прошлым", — говаривал когда-то Маркс.
Мы верили этому...
Толпы у театральных подъездов были такими, что приходилось вызывать
конную милицию, и крупы коней теснили, отшвыривали восторженных
театралов-либералов, чтобы они не забывали, где находятся...
Ленинградский театр комедии режиссера Николая Акимова поставил пьесу Д.
Аля Л. Ракова "Опаснее врага". О номенклатурном идиоте-управляющем, который
услышал, что в Москве предстоят реформы, будут изгонять дураков. Не
дожидаясь письменных указаний сверху, в местном управлении срочно ищут
своего дурака, чтобы поскорее уволить. И доложить. Главное — доложить!..
Занимается этим, конечно, начальник отдела кадров, военной выправки
чиновник, который, принимая посетителей, по привычке говорит не "Войдите!",
а "Введите!" И спешно, под хохот зала, запирает на ключ ящики своего стола,
как то и полагается следователю.
Естественно, зав. кадрами немедля отыскал нужного начальнику дурака, не
отвечающего высокому предназначению: им оказался водопроводчик.
Водопроводчика и уволили, хотя он был нужен позарез: батареи не работали и
отовсюду текла вода...
В те годы следователей на пенсии развелось, как крыс, и эта театральная
крыса-следователь, написанная со знанием дела, была прекрасным дополнением к
образу голого короля.
Время изменилось столь решительно, что и представить себе было трудно:
совсем недавно, в 1954 г., пьесу смелого московского драматурга Леонида
Зорина "Гости", о бюрократах-перерожденцах, прокляли, как контрреволюцию.
Как хохотал зритель, когда тот же Леонид Зорин представил позднее пьесу
"Дион", в которой по сцене театра Вахтангова на Арбате расхаживал римский
император Клавдий, лысый и тучный, очень похожий на Никиту Хрущева, умиляясь
верности своих подданных: "Ах, вы мои лояльные!"
Выдвинулись драматурги, не боявшиеся касаться главных и больных тем.
Несколько лет подряд битком был набит большой зал Театра Красной Армии в
Москве, где шла пьеса Александра Володина "Фабричная девчнонка", героиня
которой, простая работница Женька Шульженко, восстала против рутинной лжи,
"показухи" всяческих "представителей" рабочих.
Такие пьесы убивали оголтелую фальшь, "производственных" романов,
изображавших счастливый, мудрый, неизменно трезвый "его величество рабочий
класс"...
В Ленинграде, несколько позднее, в Большом драматическом театре имени
Горького поставили драму "Мещане". Сколько тысяч раз ее показывали все
театры страны! Но вот это сделал режиссер Товстоногов, и зритель ахнул:
главный герой, рабочий-машинист Нил, "буревестник революции", пролетарий Нил
— будущее России — вдруг предстал у Товстоногова откровенным погромщиком.
Известная сентенция Нила: "Права не дают, права берут!" вполне отвечала
официальной концепции большевизма.
Когда он произносил известные со школьной скамьи слова "права не дают,
права берут", зал замирал: как же не разглядели его раньше, не поняли, что
этот-то сверхположительный Нил затопчет все законы и, на основе
"революционной совести", передушит треть России.
Современный опыт России высветил большевика Нила совсем иным светом...
У Товстоногова поставили и "Горе от ума" Грибоедова; грибоедовские
стихи знает каждый советский школьник. Это — классика. Это — история
России. И вдруг зашагал современный Фамусов, зловещий бюрократ сталинской
эпохи, а над его головой, над сценой алел плакат с цитатой, да вовсе не из
классиков марксизма. Это воскликнул в отчаянии Пушкин: "Догадал меня черт
родиться в России с умом и талантом".
Позднее Хрущев, привезенный ленинградским руководством в театр,
специально привезенный, чтобы придушить этот товстоноговский рассадник зла,
пришел в ярость, прочитав, наверное, впервые в жизни пушкинские слова.
Сорвать плакат тут же!..
И Хрущев отбыл в Кремль, убежденный, что искоренил крамолу в Ленинграде
раз и навсегда... До таких эстетических высот, как постижение режиссерской
трактовки, он не мог подняться, тем более что в поездках по России он по
вечерам, как правило, и лыка не вязал. Секретари обкомов накачивали его
водкой так, что его пьяные откровения перед рабочими Мурманска и Братска
становились легендой...
Бескультурье Хрущева на первых порах очень помогло увядшей культуре
подняться на рахитичные ножки и окрепнуть. Окрепнуть настолько, что начали
появляться на свет не придушенные при рождении, совсем юные студенческие
коллективы. Так выпестовался из недр Щукинского театрального училища
молодежный театр, ставший затем одним из самых известных театров Москвы.
Театр режиссера Любимова, знаменитый Театр на Таганке.
И как бывают театры актера — таким был старый МХАТ с его созвездием
актерских талантов, так Театр на Таганке стал театром режиссера. И все мы
шли "на Любимова", как во МХАТ шли на актеров — Качалова, Москвина или
Кторова.
Начали любимовцы умеренно-крамольно, поставив "Добрый человек из
Сезуана" Б. Брехта, — о падшей женщине, которая добрее всех и которая
поэтому стала избранницей богов.
В те годы, когда любовные коллизии рассматривались как аполитичные, а
потому вредные, спектакль казался многим даже смелым. Поставлен он был
Любимовым так сердечно, так непритязательно просто, что заставил говорить о
себе, и было решено студентов не рассылать по периферии, как это обычно
делается, а превратить выпускной курс в театр. Студентам, насколько я помню,
помог Константин Симонов, который торопился прослыть прогрессистом. Однако
как только театр возник, он тут же показал, ради чего возник. Показал, что
называется, зубы. Одним из следующих спектаклей был есенинский "Пугачев",
спектакль о бунтарстве и во славу бунтарства. И начинался он с того, что на
авансцене было сооружено лобное место, березовая плаха с воткнутым в нее
топором палача, а по обе стороны от плахи стояли актеры в рубище и держали
поминальные свечи. Эта сцена была и прологом, и эпилогом; весь спектакль с
опоясанными цепью подмостками шел на фоне горящих свечей и топора,
воткнутого в плаху, а на подмостках бился беглый каторжник Хлопуша, которого
играл хриплоголосый, мрачный В. Высоцкий: и то, что бился в цепях не кто
иной, а вольнолюбивый спивающийся Высоцкий, придавало спектаклю жуткую силу
подлинности...
Так было на Руси, так осталось на Руси... Будет ли когда иначе?
Там же поставили и "Жизнь Галилея". Старый брехтовский Гали-леи,
который тоже звучал до ужаса современно. Инквизиторы с разъевшимися харями
сталинских чиновников расправлялись с инакомыслием. А методика расправ была
такова, будто инквизиция в своем черном средневековом одеянии получала
указания в Московском горкоме коммунистической партии...
Все эти восставшие театры выражали наше общее ощущение, наш страх, наш
гнев, нашу нетерпимость — легко можно себе представить, как бушевали залы,
особенно на Таганке, где зал был крошечным, неправдоподобно крошечным для
Москвы, да только потому, видно, и терпели этот театр, что считали его как
бы несуществующим в России, одурачиваемой миллионными тиражами журналов и
кинокопий.
Однако одни лишь старые пьесы жизни, как принято называть их в
театроведении, были недостаточным вместилищем наших страстей и наших надежд,
и вот, как грибы после дождя, стали появляться сатирические ансамбли: "Синяя
птичка" В. Драгунского, актера и детского писателя, затем ансамбль
ленинградцев "Давайте не будем!" под руководством веселого и желчного
драматурга Юлия Реста.
Я помню их скетчи, над которыми хохотали московские писатели.
Немудрящее действо вызывало такую реакцию зала, словно представление шло в
детском театре, где дети сами участвуют в происходящем. А действительно,
было чему поразиться. Выступал, скажем, некий пожилой субъект. На приеме у
врача. Историк по профессии. Здоровье у историка было отличным, и врач
спрашивал удивленно, как ему, историку, удалось до старости сохранить
железное здоровье.
Историк поведал, как это произошло. Душили они, историки, скажем,
Достоевского. Потому что мракобес. И неверно отражал диалектику жизни. "И
это было правильно", — убежденно заключал актер. А сейчас сказано
Достоевского возносить, ибо — классик, гордость русской литературы. "И это
тоже правильно!" — бросает историк в зал с вызовом. Мол, нате-ка, выкусите!
Далее. "Вот удушили Бабеля, враг потому что. И вообще националист. "И это
было правильно!" -- с тем же выражением непогрешимой тупости подытоживает
актер. Актер перечислял десятки фактов повседневного партийного ханжества,
когда разные явления, а не только литературные искореняли, а потом
восславляли — под неизменный твердокаменный рефрен: "И это было правильно!"
А завершал он рассказ о своей беспринципной заячьей биографии словами,
вызывавшими взрыв аплодисментов: "Что? Кто колебался?! Я не колебался! Если
я колебался, то вместе с линией партии. А это значит — никто не
колебался... "И это тоже правильно!" -- завершал историк.
Еще один из номеров: редактор, работающий над рукописью. Ему позвонили,
чтобы поторопился. Надо сдавать в набор. Он взял огромные овечьи ножницы и
обрезал углы рукописи, так сказать, "закруглил" ее.
Следующий скетч назывался "Критический свисток". Стоит этакая важная
номенклатурная персона, а на трибуне критик поносит разных писателей. Он
кроет последними словами Толстого, Достоевского, Чехова. За Чеховым он
произносит вдруг: "Кочетов". Номенклатурная персона немедля свистит в
тревожный милицейский свисток. Де, прекратить безобразие! Кочетова ругать
нельзя.
Критик снова начинает свои рулады. Теперь он называет фальшивкой "Слово
о полку Игореве", поносит весь XVII век, но как только доходит до Кочетова,
снова — тр-р-р...
Кочетовская "каста неприкасаемых", естественно, от критики не
распалась. И позднее ЦК выгораживал ее с той же милицейской крутизной.
Но то, что о существовании этой касты заговорили прямо, вызывало
радость, больше, чем радость, — чувство раскрепощения.
Существует старая народно-хороводная песня — исполнители двумя
шеренгами идут навстречу друг другу, приговаривая: "А мы просо сеяли,
сеяли". Вторая шеренга: "А мы просо вытопчем, вытопчем". И тут, на сцене
Центрального клуба литераторов, навстречу друг другу двинулись две шеренги.
Писательская, плохо выровненная, которая восклицала: "А мы прозу сеяли,
сеяли". И молодцеватая — критиков, идущая строевым шагом: "А мы прозу
вытопчем, вытопчем..."
Да, то было время надежд и радости. Пугливой радости. И только,
пожалуй, одна горькая нота омрачила те дни. Смерть критика Марка Щеглова.
Больной костным туберкулезом, на костылях, поразительной силы и воли
человек, он стал бы, очевидно, самым значительным критиком современной
России. Он погиб, в общем, оттого, что о нем не заботились. Властям он был
не нужен, даже опасен. Кто этого не понимал, тому Алексей Сурков разъяснил
обстоятельно...
Щеглова не имели права выпускать из-под врачебного контроля. Никогда.
Однако именно ему, обруганному, "ненужному", не досталось путевки в Дом
творчества писателей, и он был вынужден поехать отдыхать на юг, как
говаривают в России, "дикарем", неорганизованным туристом. И там, вдали от
врачей, заболев менингитом, умер...
Негодяи вздохнули с облегчением: Марк Щеглов не щадил авторитеты.
Я надеюсь, что статья Марка Щеглова о "Русском лесе" Леонова и другие
его статьи будут изданы на Западе.
Если Аркадий Белинков, брошенный в тюрьму еще студентом, был в те годы
гордостью советского литературоведения (его книгу о Тынянове выдвигали даже
на Ленинскую премию), то Марк Щеглов был гордостью и надеждой современной
литературной критики...
Оттого, наверное, что думали — наступило жгущее время правды, боль,
которую вызвала смерть Щеглова, жива во мне до сих пор, хотя мы не были с
ним близкими друзьями.
Если меня спросят когда-либо: "Можно ли простить Алексея Суркова?", я
отвечу: "Марк Щеглов!"
11. КАРАТЕЛИ
Он был самым зловещим карателем той поры, бывший поэт Алексей Сурков,
заявивший во всеуслышанье: "Этот ренессанс надо задавить..."
Александр Фадеев застрелился. Константин Симонов, того хуже, напечатал
Дудинцева. Целый год пропадал затем, удалившись в Ташкент, в комфортабельное
изгнание.
Алексей Сурков почувствовал: пришел его час...
Рывок Яшина и Дудинцева из рабочих колонн соцреализма, едва ль не
массовый побег писателей "за рамки дозволенного", испугали правителей так,
что надолго исчезли книги, содержащие критику "нового класса" --
властительных бюрократов.
Венгерское восстание подлило масла в огонь...
Для борьбы с писателями — главной "заразой" — были брошены
номенклатурные каратели, которых Никита Хрущев, как известно, окрестил
"автоматчиками"...
Каратели-автоматчики по сигналу тревоги, по звонку из ЦК, кидались на
"опасную" книгу, строптивую речь писателя-вольнодумца. На что прикажут.
Говоря словами Константина Паустовского об одном литературном герое,
"они никогда не колеблются и ни в чем не ошибаются, потому что у них пустое
сердце..."
Пустое сердце и возглавило облаву.
Нет, это не образ, не художественное преувеличение...
Кто-то разделил советскую интеллигенцию на либералов и консерваторов,
по близкой ему аналогии. Вот уже двадцать лет стереотип этот не сходит на
Западе со страниц газет и специальных исследований.
Даже двадцать лет назад такого разделения среди творческой
интеллигенции уже не было.
Кровь лагерников достигла и писательского "особняка Ростовых" на улице
Герцена — прозрели даже слепорожденные...
Остались не "либералы" и "консерваторы", а совестливые души и продажные
твари.
Даже Всеволод Кочетов, "консерватор из консерваторов", давший имя
целому направлению мракобесия, окрещенному "кочетовщиной", сказал в 61-м
году молодому писателю, возвращая ему рукопись: "Толкуете вы в повести о
партмаксимуме. О выборности всерьез... Де, открыть все шлюзы... Мы уехали,
дорогой, так далеко, что о возврате не может быть и речи... Ту станцию
проехали".
Он просто продался, "консерватор" Кочетов, "прислонился к Поликарпову",
как говаривали. Только "прислонился" не как Симонов, а — бесповоротно. Раз
и навсегда. Потому и был переведен в 61-м году в Москву главным редактором
журнала "Октябрь" вместе с "пригоршней" таких же, как он, "консерваторов",
чтобы они стали противовесом "Новому миру".
Никаким противовесом кочетовцы, конечно, не стали по причине
бездарности. Таланты в консерваторы не нанимаются. Разве что от страха!
Нет, повторю еще раз, после февраля 56-го года не делятся писатели
России на "консерваторов" и "либералов". Потому, может быть, выдержки из
стенограмм, в которых "консерватор" Сурков давил новоявленный "ренессанс",
заслуживают внимания: Сурков — пустейшее сердце — был рупором ЦК и КГБ
одновременно, разражаясь в силу этого заемными протокольными тирадами:
"На страницах печати появлялись иногда завуалированные, иногда и
открытые призывы к отказу от социалистического реализма как основного
творческого метода советской литературы. Если несколько лет тому назад
замалчивался опыт таких, например, литераторов и деятелей искусств, как
Мейерхольд, Таиров, Булгаков и Бабель (спасибо секретарю СП, подтвердил свою
причастность к преступлению. — Г.С.), — то в недавнее время отдельные
критики и литературоведы ударились в другую крайность, преувеличивая
значение творческого опыта этих деятелей театра и литературы, огульно
амнистируя их действительные ошибки и заблуждения (?! — Г.С.).
Были попытки канонизации творчества Б. Пастернака и некоторых близких
ему по направлению современных поэтов. Марина Цветаева шумно возводилась в
ранг едва не самого выдающегося русского поэта XX века".
Нет уж, он, секретарь Союза писателей СССР Алексей Сурков, не позволит
тронуть табель о рангах!
Этак где вдруг окажешься!..
В те дни был запущен в стране первый спутник Земли. Алексей Сурков
тотчас поставил и это лыко в строку:
"В Италии, — объявил он, — произошла одна любопытная беседа с одним
итальянским литератором... (выделено мною. — Г.С.). Когда вы критиковали
Дудинцева, — будто бы сказал Суркову сей аноним, — мне казалось, что вам
не понравилась неприглядная правда, изображенная в книге. Но вот в
межпланетном пространстве появился спутник, его появление никак не вязалось
с той картиной состояния советского общества и советской науки, которую
нарисовал Дудинцев. Спутник заставил меня усомниться".
Сталин прикрывал массовые расстрелы героическими полетами Валерия
Чкалова и Валентины Гризодубовой. Сурков решил шагнуть дальше. Задымить
сгоревшим небесным спутником погром на земле...
В России сурковское усердие вызвало брезгливую улыбку.
Кто не читал Дудинцева? Разве книга его о технической отсталости? Она
— о перерождении власти, всех этих дроздовых, шутиковых, авдиевых,
сурковых...
О крахе идей... Этим и только этим опасна книга новому классу, или
"партийному дворянству", как костят на Руси привилегированное сословие.
Затравив насмерть талантливого Марка Щеглова, оклеветав Дудинцева, В.
Каверина, Д. Гранина, Сурков попытался даже произведения Ильфа и Петрова --
"12 стульев" и "Золотой теленок" — вычеркнуть из советской литературы,
предотвратить их переиздание.
Помню, он назвал эти любимые несколькими поколениями книги
"Путешествием Остапа Бендера по стране дураков".
Я не знаю, впрочем, ни одной талантливой книги, на которую не кидался
бы в те годы овчаркой Алексей Сурков. Рвал в клочья писателей не за страх, а
за совесть, мстил талантам за свое творческое бесплодие.
Неправленые, откровенные стенограммы 56-го года, с которыми мне в свое
время удалось познакомиться, уж неоспоримо свидетельствуют о том, с кем мы
имеем дело.
"У нас в русской литературе возникло очень деликатное явление, не
возникающее ни в одной организации мира. Если взять московскую организацию,
то в ней 40 с лишним процентов писателей, не русских по крови(!). При
проверке выяснилось — 21 процент. — Г.С.). Тут в таких вещах, как
литература, искусство, есть некоторые тонкости. Здесь не идет речь о расизме
(!)... Это не для доклада, но эти вещи, о которых я хотел сказать и которые
очень болезненно нами чувствуются..."
"Нами" — это Хрущевым, разумеется: на чьей телеге едешь, того песни
поешь...
"...У нас часто из-за этого положения выветривается русский
национальный элемент в языке, в образном строе. И особенно это отражается в
том обстоятельстве, что не русские по крови люди целиком занимаются
переводами на русский язык в области поэзии... (Бедные Ахматова, Заболоцкий
— их-то за что?! — Г.С.) Я не такой умный и разносторонний человек, чтобы
все найти (?!), но я могу сказать, что чувствую...
... У нас есть много разговоров между людьми, — продолжает Сурков, --
что в США есть духовная жизнь, а у нас нет, хотя эти пошляки обывательские
(?!) не знают, что в США отсюда и досюда есть границы более жесткие, чем у
нас, что Говарда Фаста не запрещают, но ему создают такие условия
существования, что его книги физически почти никто не читает". (Какой
самобытный и образный язык у русского по крови. — Г.С.)
Но особенно самобытен и народен Сурков, когда отталкивает Михаила
Шолохова, претендента на его. Суркова, роль пустого сердца:
"... Нужно... чтобы партия литературе верила, что литература может быть
хорошим помощником партии, а что это не собрание мертвых душ, что это не
собрание хвастунов, и чья бы корова мычала, а Михаила Александровича
молчала, так как он сам залез в казну на 300 тысяч целковых..."
Не от себя говорит Алексей Сурков — это уж точно, коль грозится — ни
много ни мало! — даже разогнать Союз писателей СССР, если он не утихнет.
"...Выступает Николай Б. и начинает Фадеева поносить и меня учить, как
будто он в литературе Толстой, а я извозчик с Тверской улицы... Нам на
следующем пленуме Союза писателей придется думать о том, как быть с Союзом
писателей..."
Александр Твардовский назвал тогда Суркова гиеной в сиропе.IV Ненавидел
его всю жизнь. Когда Твардовский умер, его семья просила Суркова не скорбеть
над гробом...
Увы, все шло... по предсказанию покойного Юзовского. Выступал Сурков у
гроба Твардовского. Протягивал к гробу свои белые пролетарские руки.
Несколько человек поднялись и вышли. Не вынес кощунства и Солженицын,
сидевший в зале, возле вдовы Твардовского.
"...А вот вся почетная дюжина секретиариата вывалила на сцену. В
почетном карауле те самые мертвообрюзгшие, кто с улюлюканьем травили его.
Это давно у нас так, это с Пушкина; именно в руки недругов попадает умерший
поэт. И расторопно распоряжаются телом, вывертываются в бойких речах"52.
Есть ли какая-либо закономерность в том, что правофланговыми
карателей-автоматчиков неизменно становились то бывший поэт, то бездарные
драматурги типа Софронова?..
Неужели власть даже и не пыталась опереться на таланты? Хватала тех,
кто под рукой?
Ничего подобного! ЦК понимал, что бездарям никто не верит. Знал, в
частности, что последователей Суркова в литинституте окрестили "сурковой
массой"*.
И долгие годы искало мэтра, авторитет, талант, который помог бы
набросить на литературу намордник...
Первый, кого после войны пытались приобщить к карателям, был... кто бы
вы думали?.. Борис Пастернак. Это было вскоре после опубликования
государственных пасквилей на Зощенко и Ахматову... В доме Пастернака
появились тогда никому не известные вежливые мужчины с военной выправкой в
штатском и от имени правительства попросили Бориса Леонидовича выступить
против Анны Ахматовой, заклеймить позором ее "антинародную поэзию".
Борис Леонидович испуганно замахал руками:
— Что вы?! Что вы?! Мы с ней друзья! Старые!.. — Он еще долго что-то
говорил, и тогда один из государственных мужей сказал, вставая, холодно и
угрожающе:
Между прочим, ваши стихи тоже непонятны народу...
— Правильно! Правильно! — обрадованно вскричал Пастернак. — Это еще
ваш Троцкий говорил!..
Больше Пастернака не трогали. Передали заботу о нем... все тому же
безотказному Алексею Суркову, который вскоре и выступил с разгромной
статьей, уличая Пастернака в чужеродности и процитировав, для пущей
убедительности, известные пастернаковские строки:
В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
"Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?.."
В тот день, когда появилась в "Правде" эта сурковская статья, пожалуй,
впервые для нашего поколения обнажилось полное сращивание аппарата КГБ и
Союза писателей СССР. У нас начало складываться убеждение, что это вообще
одно и то же учреждение, только отделы разные.
Возьмите любой праздничный номер "Литературной газеты", взгляните на
портреты литераторов, ставших, по выражению Галича, первачами. На чудовищно
раздутую физиономию Софронова-Геринга. На высохшее мертвое лицо Федина.
Или вот, к примеру, плодовитый номенклатурный критик Борис Соловьев!
Лицо у Соловьева рыхлое, глаза рачьи, выпученно-бессмысленные, по краям
толстых губ пена, которую он то и дело снимает уголком платка.
Соловьев — знаток Блока и всей запретной, любимой им поэзии 20-х
годов. Это его отдушина... На отдыхе, развалясь на прибрежном песке, он
декламирует забытых поэтов часами, обрызгивая пеной слушателей. "Я сегодня,
гражданин, плохо спал, Душу я на керосин променял..." О, он прекрасно знает,
что такое настоящая литература!.. И торопится донести властям на каждую
книгу, в которой улавливает правду. Впервые он широко прослыл наемным
убийцей еще в 48-м году, опубликовав статью "Поощрение натурализма", в
которой он разжаловал русский критический реализм в опасный натурализм.
На сколько книг он донес с тех пор? Скольких писателей убил? Именно он
в свое время настораживал власти: что таится за юным гладким лбом разведчика
из "Звезды" Казакевича?
Естественно, Борис Соловьев был брошен на талантливые книги немедля.
Вслед за Сурковым. А за ним и другие. Скажем, Дмитрий Еремин,
"разоблачитель" яшинских "Рычагов", тихий, бездикий "неизвестный писатель",
как его называли. Или, к примеру, Сытин, вежливенький, улыбчивый бородач,
постоянный руководитель чего-нибудь. То он парторг Союза писателей, то зам.
председателя комитета по кино.
О главной службе Сытина мы узнали только из статьи Анатолия Кузнецова,
опубликованной в Англии. Сытин оказался руководителем доносчиков, "стукачей"
в Союзе писателей. Он ведал внутренним сыском.
Остальные борцы с крамолой были такого же типа.
Название их грозно-панических статей в "Литературке" говорят сами за
себя: "Смелость подлинная и мнимая", "Идти в ногу с эпохой", "Без четких
позиций" и пр. Чем большую высоту набирала литература, тем чаще и
оглушительнее звучали очереди карателей...
Но этого было недостаточно. Надо было задушить "новый ренессанс"
по-сталински бесповоротно. Тем более, что поползли иронические слухи о
подлинных истоках новых теорий в литературе, объявленных высотами
марксистской мысли.
Вдруг чудодейственно сработал на прогресс... князь Святополк-Мирский.
Князь Святополк-Мирский — сын бывшего министра внутренних дел
Святополка-Мирского, известного своей "либеральной весной" еще до 1905 года.
Разумеется, сын царского министра стал эмигрантом и на Западе издавал журнал
"Версты", в котором сотрудничали Марина Цветаева, А. Ремизов и др. (Идея
"Верст" — единение лучшего, что есть в эмигрантской и советской литературе;
здесь перепечатывали Бабеля, Андрея Белого, Пастернака, Артема Веселого,
Сельвинского, Тынянова.)
В 1932 году Святополк-Мирский решил вернуться в СССР, а спустя
несколько лет, как водится, был арестован и пропал.
Святополк-Мирский много писал; среди прочего он сочинил теоретическую
статью для первого издания "Литературной энциклопедии"... Позднее
князь-идеолог был запрещен и изъят, как и "Литературная энциклопедия"...
После смерти Сталина Георгий Маленков, тогда фактичский глава
правительства, произнес на очередном пленуме огромную речь обо всем: о
сельском хозяйстве, о Корее, ну, и, конечно, о литературе. И тогда он родил
это "золотое слово" марксисткой эстетики — о проблеме типического.
"Типическое, — заявил он с трибуны, — это проблема политическая..." Новое
слово тут же взяли на вооружение все "разносчики высоких идей", матерые
философы Москвы и Ленинграда. "Правда", "Литературка" и другие органы печати
начали публиковать статьи о мудрости ЦК, открывшего литературоведению
кладезь, из которого теперь будут черпать целые поколения. Сотни аспирантов
взялись за диссертации, посвященные новому достижению марксистской эстетики.
И вдруг произошел немыслимый еще год назад, при Сталине, скандал.
Выяснилось, что формулировка "типическое — проблема политическая"
сочинена князем Святополком-Мирским и опубликована в старой "Литературной
энциклопедии", признанной идейно-порочной и враждебной...
Обнаружилось вдруг ворованное донышко этой "бездонной мудрости" ЦК...
Вслед за скандальным плагиатом из статей князя прошел слух, что
фальсифицирован и Ленин.
Авторитет Ленина еще не был подкошен — среди широкой публики --
юбилейным славословием или книгой Василия Гроссмана "Все течет".
Распространился слух, что Ленина перевели с немецкого неверно. Многие
десятилетия в сотнях книг, брошюр, статей приводились слова Ленина,
сказанные им Кларе Цеткин: "Искусство принадлежит народу. Оно должно быть
понятно этим массам и любимо ими"
И вдруг обнаружилась весьма существенная неточность, допущенная
советскими редакторами. В первом издании воспоминаний Клары Цеткин слова
Ленина звучат совсем иначе: "Искусство принадлежит народу. Оно должно быть
понято этими массами и любимо ими"* .
Значит, все было поставлено с ног на голову: не народ должен быть
поднят до высот подлинного искусства, а искусство должно быть снижено до
уровня ширпотреба...
Новость взбудоражила всех: о ней говорили на собраниях, запрашивались
газеты.
Нет, ЦК не могли спасти полумеры — брань сурковых-ереминых. По
известному опыту было решено: "чтоб зло пресечь, собрать все книги, да и
сжечь"...
К тому и приступили.
29 августа 1957 года был создан Союз писателей Российской Федерации.
Создавая его, Хрущев кричал: "Беспартийный Соболев нам ближе партийной
Алигер". (!)
В решении ЦК поразительно полно отразилась и бюрократическое мышление
руководителей партии: чтобы задушить Московскую организацию, решили сделать
ее нижестоящей, создать над ней вышестоящую...
В вышестоящий орган кинули пригоршню доносчиков прошлых лет, не очень
отбирая их, всех этих грибачевых-софроновых-алексеевых, и вышестоящий орган
заработал...
Новая политика погромного секретариата СП Российской Федерации началась
вот с чего: в СП срочно приняли 600 периферийных литчиновников — директоров
областных издательств, редакторов партийной печати. В Москве членом СП, а
затем и руководителем его стал политический редактор "Правды" Юрий Жуков,
громивший все и вся.
Чиновников принимали скопом, "на вес", чтобы чаша весов прочно
склонялась на сторону конформизма и сталинской практики. Чтобы Паустовский,
Тендряков, Каверин и еще 150 писателей-прогрессистов никогда более не смогли
завоевать не только большинства, но даже слабого одобрения...
Отталкивать чужих и выгораживать своих стало главным делом
автоматчиков...
Секретариат СП РСФСР, конечно, не утвердил исключения разоблаченного
провокатора Эльсберга из Союза писателей...
Цветет в Тбилиси алыча
Не для Лаврентий Палыча...
— помним, горланила в свое время улица. Теперь алыча цвела уж и не для
Лаврентий Палыча, и не для Вячеслав Михалыча. Однако не изменилось ничего.
Ровным счетом ничего!
Она цвела для других "номенклатурных" Змей-Горынычей, Сергеичей,
Иванычей.
Но не для русской культуры. Не для России.
Несмотря на героизм, муки, жертвы литературы сопротивления, по-прежнему
не для России!..
Эльсберга услали на полтора года в Ташкент, вслед за Симоновым, пока
улягутся страсти; вперед вытолкали молодого поэта Федора Белкина. Грибачев и
другие писали восторженные предисловия к его книгам. Его удостаивали чести
печататься в новогодних номерах газет. В новогоднем номере "Литературной
газеты" за 1959 год опубликовали, к примеру, такие его стихи:
...Душевные речи в труде повторимы.
Мы дальше стремимся путем Ильича.
Мы партии верим, дела ее зримы, --
Мы с партией вместе — плечо у плеча...
Я привел эту деревянную строфу потому, что она имела любопытное
продолжение.
Федор Белкин, который, как цепной пес, бросался на Маргариту Алигер, на
Эренбурга, да что там какой-то Эренбург, даже Пушкина назвал "придумкой
столичной интеллигенции". Белкин до того разгулялся, что решил повторить все
эти погромные идеи перед телекамерой.
И тут произошло осечка. Один старый следователь из Минска случайно, в
московской гостинице, увидел выступление Федора Белкина. И ахнул...
Оказывается, он 15 лет искал Федора Белкина, начальника окружной
гитлеровской жандармерии, лично, из револьвера расстрелявшего сотни партизан
и евреев.
Открылось ддя всех вдруг поразительное единство указаний гитлеровских
жандармов и хрущевских идейных установок.
12. ВОСКРЕШЕННЫЙ БАБЕЛЬ
В дни правительственного шельмования книг, вдохновленных антисталинским
годом, в "Литературной газете" появилась необъяснимая, на первый взгляд,
статья. "Литературке" было приказано вторично похоронить Бабеля.
Как известно, Бабель погиб в сталинских лагерях. Только-только
официально реабилитирован, переиздан и вдруг — снова окрещен черным по
белому... предателем. Лютова из "Конармии", прототипа автора, сравнили с
Мечиком, погубившим партизанский отряд. Хула эта позднее перекочевала из
газет в "серьезные исследования". (В. Перцов. Писатель и новая
действительность, изд. 2, дополн., Москва, 1961 стр. 102.)
Почему? В чем дело? Правая рука не ведала, что делает левая? Ведала...
Оказалось, сталинская машина совершила грубейший просчет. Каратели
шельмовали новую литературу: Дудинцева, Гранина, Александра Яшина и других.
Возродили политику "выжженной земли".
И тут... заработала советская классика, в свое время вместе с авторами
затоптанная, но вновь в годы развенчания Сталина воскресшая. Переизданная.
В 1957 году, после бесчисленных проволочек вышел в свет Исаак Бабель.
Почти одновременно с ним — Андрей Платонов. Позднее других — Михаил
Булгаков. "Крамолу" вытолкали в дверь, а она — в окно. Хватились
литературные каратели, да поздно... Джинн, выпущенный из бутылки, помог
духовно окрепнуть новьм поколениям.
Воскрешенный Бабель вышел с предисловием Эренбурга... "В эпоху, когда
рождались романы-реки, — писал Эренбург, — в эпоху инфляции слов он
(Бабель) более всего боялся многословия. Он был реалистом в самом точном
смысле слова. Новелла "Гедали" родилась из дневниковой записи: "Маленький
еврей-философ. Невообразимая лавка — Диккенс, метлы и золотые туфли. Его
философия: все говорят, что они воюют за правду, и все — грабят..."
Предисловие Эренбурга в 66-м году, при втором посмертном издании
Бабеля, вырывали из готового тиража как контрреволюцию. Сжигали по акту в
присутствии официальных лиц.
Появилось новое предисловие Лидии Поляк, профессора МГУ. С чего начала
она свое предисловие — маленькая, болезненная, запуганная Лидия Поляк? С
фразы: "Писать о Бабеле трудно!" Еще бы! "Главный вопрос Бабеля, главная
тема, — мужественно признала все же в конце статьи Поляк, — имеет ли
человек право на насилие во имя революции, имеет ли право на бесчеловечность
во имя правды и человечности?"
Она приводит даже дневниковую запись 20-го года: "Буденновцы несут
коммунизм, бабка плачет".
Рассказ "Гедали" — главный духовный нерв творчества Бабеля. Позднее те
же вопросы поставит и Пастернак в "Докторе Живаго" — оправданна ли
революция, если она оставляет за собой миллионы трупов, слезы и отчаяние
десятков миллионов? Если нескончаемая резня уносит цвет нации, а к власти
прорывается, по обыкновению, подлейший, по локти в крови...
Не будем развивать этой темы, достаточно очевидной; остановимся на том,
что с предельной отчетливостью, возможно, не осознавал даже Бабель,
мудрейший Бабель. Ибо существуют исторические горизонты, которые
ограничивают взгляд современников.
"Летопись будничных злодеяний теснит меня неутомимо, как порок сердца",
— пишет Бабель в рассказе "Путь в Броды", где буденновцы саблями рубят
сопл, чужие соты, чтобы пограбить.
Жесток и злобен эскадронный Трунов, который стреляет в своего солдата.
В "Письме", одном из рассказов, которым открывается сборник, крестьянский
паренек-буденновец Курдюков, оставивший дома любимого коня, просит с
деревенской учтивостью свою мать, чтобы коню мыла "беспременно передние ноги
с мылом".
А затем с тем же лаконизмом сообщает, как они "кончали папашу", т. е.
его, Курдюкова, родного отца, служившего у белых. А вообще, — философствует
боец Красной армии Курдюков, — мы увидели, что "тыл никак не сочувствует
фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме..."
В рассказе "Берестечко" заподозрили в измене старика, и вот казак
"Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не
забрызгавшись".
Буденновец Матвей Павличенко охотно рассказывает о том, как он потоптал
барина Никитинского: "Стрельбой, — я так выскажу, — от человека только
отделаться можно: стрельба — это ему помилование... Но я, бывает, себя не
жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь
узнать, какая она у нас есть..." ("Жизнеописание Павличенки Матвея
Родионыча")...
Но, может быть, это стихийная жестокость очерствелых солдат,
озверелость голытьбы? Увы, эти будничные злодеяния насаждаются революционным
руководством, прославленными деятелями эпохи Буденный в рассказе "Комбриг
два" говорит заслуженному комбригу Колесникову, чтоб выбил поляков из
городишка. "А побежишь — расстреляю, — сказал командарм, улыбнулся и отвел
глаза в сторону начальника особого отдела.
Слушаю, — сказал начальник особого отдела".
Это вот буденновское "расстреляю" да "улыбнулся" пострашнее даже
садизма одичалого буденновца.
Предвещают они России новое и неслыханное взаимоистребление; явственно
проглядывает это и в той легкости, с которой произносит Буденный свое
"расстреляю", и в спокойном "слушаю" неулыбчивого начальника особого
отдела...
Комбриг Колесников уничтожил поляков. Он едет далее, впереди бригады, и
вот как пишет об этом Бабель: "...В тот вечер в посадке Колесникова я увидел
властительное равнодушие татарского хана..."
Авторы предисловий и исследований о Бабеле пишут о контрастах быта и
что сближение контрастов — один из главных творческих приемов Бабеля. Да,
конечно! Но в этом только средство впечатляюще-ударно сказать о боли,
которая теснит сердце.
Зрелище набирающих силу татарских ханов страшит Бабеля. Новоявленные
ханы глумятся уж не только над врагом, но и над своими отцами и братьями --
деревенскими мужиками.
Вот пришли, скажем, мужики (в рассказе "Начальник конзапаса", в котором
автор не изменил даже подлинной фамилии героя), пришли жаловаться на судьбу.
Отбирают у них коней, пахать не на чем. На крыльцо вышел начальник штаба.
"Прикрыв воспаленные веки, — пишет Бабель, — он с видимым вниманием
слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более как прием. Как всякий
вышколенный и переутомившийся работник, он умеет в пустые минуты
существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты
блаженного бессмыслия начальник нашего штаба встряхивает изношенную
машину..."
Так и на этот раз с мужиками...
В рассказе появляется Дьяков из "Дневника": "Коммунист... хитрец,
враль, живописнейшая фигура", — записал о нем в дневнике Бабель. Этот
Дьяков и не вздумал вникать в смысл крестьянских жалоб: "...взметнув оперным
плащом, исчез в здании штаба".
Новоявленные татарские ханы недолюбливают интеллигентов и не мешают
бойцам презирать их и расправляться с ними. "Какой паршивенький!" --
восклицает Савицкий, начдив шесть из рассказа "Мой первый гусь". "Шлют вас,
не спросясь, — говорит он автору, — а тут режут за очки..."
Афонька Бида, застреливший своего смертельно раненного товарища,
обращается к автору, который не смог застрелить человека: "Жалеете вы,
очкастые, нашего брата, как кошка мышку..." (Смерть Долгушева")
"Ты без врагов жить норовишь, — уличает интеллигента командир
эскадрона Баулин. — Ты к этому все ладишь, без врагов?.."
Автору невмоготу. Вернувшись в редакцию "Красного кавалериста", он
сидит, тоскует. "Смутными поэтическими мозгами переваривал я борьбу классов,
когда ко мне подошел Галин (один из работников редакции. — Г. С.) в
блистающих бельмах.
— Галин, — сказал я, пораженный жалостью и одиночеством, — я болен,
мне, видно, конец пришел, и я устал жить в нашей Конармии" ("Вечер").
Максим Горький защитил Бабеля, на которого кинулся с шашкой наголо
Семен Буденный. "Исаак Бабель, — сказал Горький, — украсил своих героев
"лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев". А писателю Всеволоду Вишневскому,
бывшему буденновцу, не принявшему "Конармии" Бабеля, Горький отрезал так,
что тому запечатлелось на всю жизнь, возможно, повернуло его жизнь: "Такие
вещи, как Ваша "Первая конная" и "Конармия" Бабеля, нельзя критиковать с
высоты коня".
Бабель, однако, не считал, что он "украсил своих героев", "что я видел
у Буденного, то и дал, — демонстративно заявил он. — Я не умею
придумывать... На моем щите вырезан девиз — подлинность".
Но в таком случае является ли это социалистическим реализмом? Не
отцеженная, порой дико-звериная — "несбалансированная" подлинность.
И как в таком случае растолковать народу позицию Горького --
родоначальника социалистического реализма?.. Критика была поставлена в
трудное положение и объяснила это так: "Горьковские слова о том, что Бабель
внутренне украсил бойцов, романтически идеализировал их, — остаются в силе.
Эта романтическая идеализация выражается в том, что конармейцы при всех
пороках выступают в ореоле борцов за всечеловеческую абстрактную
справедливость, за некую неосмысленную правду жизни".
Прошло время. "Неосмысленная правда жизни" осмыслилась вполне. С
горечью заметила Евгения Гинзбург в "Крутом маршруте", оглядывая в тюремной
камере своих бывших "идейных противниц", теперь таких же зэчек, как она:
"Как относительны все человеческие системы взглядов и как, наоборот,
абсолютны те страшные муки, на которые люди обрекают друг друга".
...После "Конармии" Бабель опубликовал "Одесские рассказы", пьесу
"Закат" и другие произведения. Когда читаешь все рассказы подряд, поражает
нравственная общность многих героев конармии и одесских налетчиков.
Главарь одесских бандитов Фроим Грач сидит под дверью публичного дома,
ждет будущего зятя (рассказ "Отец"). "Почтение, Грач, — сказал Иван
Пятирубель, — какая-то женщина колотится до твоего помещения..."
"Колотилась" дочь Фроима Грача — Баська. Ее надо было выдать замуж. Жених
оказался в публичном доме. Хозяйка публичного дома "придвинула стул Фроиму,
и он погрузился в безмерное ожидание. Он ждал терпеливо, как мужик в
канцелярии. За стеной стонала Катюша и заливалась смехом". Фроим Грач ждал
до часу ночи, а потом пошел договариваться с Беней Криком — завидным
женихом.
А вот, казалось бы, совсем другой эпизод. Из "Конармии". Рассказ
"Вдова". Умирает полковой командир Шевелев, рядом его жена Саша. И Левка,
кучер начдива. Он сидел рядом с умирающим, жевал мясо. "Кончив мясо, --
пишет Бабель, — Левка облизал губы и потащил Сашку в ложбинку: "Саш! --
сказал он, дрожа... все одно в грехах, как в репьях. Поддайся, Саш, --
отслужу хучь кровью... Век его прошел, Саш..." А рядом слушает это еще не
умерший командир.
Есть ли какая-либо разница в нравственном обличье буденновца и главаря
одесских бандитов?
Одесские бандиты, надо сказать, не трогали голытьбу и грабили одесских
богачей. "Подкладка у краденых кошельков из слез", — говаривали они.
А буденновцы?
Вот самое точное и авторитетное свидетельство, которое только может
существовать. Высшая власть — Г. Орджоникидзе и М. Тухачевский — сообщает
В. И. Ленину и главкому С. С. Каменеву: "Начиная с Воронежа, Конная армия не
получала жалованья и не имела надлежащего продовольственного аппарата.
Почему и приходилось заниматься самоснабжением, что при условии обычной
скученности Конной армии, конечно, не могло пройти безболезненно для
населения".
Вдумаемся в эти осторожные штабные фразы: "...приходилось заниматься
самоснабжением..." и "...не могло пройти безболезненно для населения..."
Сколько за ними неизбежных, как сказали бы теперь, запрограммированных,
"будничных злодеяний": зверски порубленных стариков, поджогов, насилий над
русским и украинским селянством, над обездоленными еврейскими местечками,
вырезанными и белыми поляками, и красными казаками...
Основа заложена, а дальше уж как камень с горы...
Зверское самоуправство "ханов", привыкших, как мы видели, самолично
казнить и миловать. И пример конникам, и стимул.
Невидимый штандарт, реявший над войсками, — призыв к "экспроприации
экспроприаторов", непонятные слова которого политработники переводили точно:
"Грабь награбленное!"
К конармейцам, как известно, то и дело присоединялась "вольница" Махно
и других атаманов. Бандиты и полубандиты то примыкали к красным, то уходили
от них с легкостью: расхождения были политические, атаманские, а не
нравственные... Что касается нравственности, то, как сказал Афонька Бида
после того как на Волыни порубили ульи, как людей: "Нехай пчела перетерпит.
И для нее, небось, ковыряемся..."
"Неистребима людская жестокость", — жаловался И. Бабель 66. Долго еще
в искусстве, и даже в кино, контролируемом государством с особой
тщательностью, сочилась крестьянская тоска: "Белые пришли — грабят, красные
пришли — тоже, понимаешь... Куда бедному крестьянину податься?..*
...Нельзя не заметить и известного сходства-различия между красными
конниками Буденного и одесскими ворами, описанными Бабелем.
Одесские налетчики смелы. Смелы и конармейцы: но одесские налетчики к
тому же талантливы, блестяще изобретательны. Вспомните свадьбу в рассказе
"Король". Налетчики гуляют на свадьбе, а новый пристав — новая метла,
которая, как известно, чисто метет, — решил устроить облаву и поймать сразу
всех одесских воров.
Полицейские, направившиеся ловить сподвижников Бени Крика, отошли шагов
на пятнадцать от своего участка, и тут участок загорелся. Так задумал Беня.
"Городовые, тряся задами, бегали по задымленным лестницам и выкидывали
из окон сундучки. (...) Пожарные были исполнены рвения, но в ближайшем кране
не оказалось воды. Пристав — та самая метла, что чисто метет, — стоял на
противоположном тротуаре и покусывал усы, лезшие ему в рот. Новая метла
стояла без движения.
Беня, проходя мимо пристава, отдал ему честь по-военному.
— Доброго здоровьичка, ваше высокоблагородие, — сказал он
сочувственно. — Что вы скажете на это несчастье? Это же кошмар... — Он
уставился на горящее здание, покачал головой и почмокал губами.--
Ай-ай-ай..."
Картинные налетчики Бабеля, между тем, просто старомодны, наивны со
своим "воровским кодексом", "воровской честью" или, скажем, непримиримостью
к доносчикам, на которых они не жалели пули.
Одноглазый Фроим Грач, истинный глава сорока тысяч одесских воров, не
мог и представить себе, что его застрелят просто так, без суда и следствия,
когда он придет в ЧК для переговоров.
Усадят уважительно, угостят коньяком, чтоб был разговорчивее, а потом
отведут на черный двор... Что мотив убийства может быть таков: "...Мы --
государственная власть... Зачем нужен этот человек в будущем обществе?"
Смущен и герой Бабеля одессит Боровой, чекист, знавший, что Фроим Грач
— это "эпопея, второго такого нет..." Смущен, видно, как и автор...
Понадобилось полвека — лишь у следующих поколений узников ЧК-- КГБ могло
созреть четкое представление о подлинных мотивах превентивного убийства:
"Оказывается, при фашистах мафия прекратила существование. Впрочем, так оно
и должно быть... Личная то ли диктатура, диктатура ли то
административно-партийной олигархии, она считает организованную преступность
своей прерогативой и не терпит конкуренции".
Как видим, если налетчики Бабеля по своему нравственному облику и
близки казакам-буденновцам, убить и реквизировать — дело буднее для тех и
для других, — то уж с государственной властью их и сравнивать нельзя. Тут
они — просто рыцари чести...
В сборнике Бабеля издания 1936 года опубликованы рассказы "У батьки
нашего Махно" и "Иван-да-Марья", которые в послевоенных изданиях опущены.
Почему?
У батьки нашего Махно насилуют женщину. Шестеро конников. "Мальчонок
Кикин", державший несчастную женщину за голову, успокаивает ее: шесть — это
ничего, бывает, что и по двадцать насильничают.
Все просил он, "мальчонок", чтоб и его допустили: некоторые уже и по
второму разу приступили. А допустили — отказался. "Нет, говорю, Матвей
Васильевич, не желаю я опосля Васьки ходить, всю жизнь плакаться".
Мастерский и по выбору рассказчика, наивно-дурашливого "мальчонка", и
по языковой структуре, страшный обыденностью происшедшего, рассказ этот
единственный из всего "военного цикла" Бабеля — забыли, похоронили,
доподлинно подтверждая тем самым, что описанное в нем происходило не только
у батьки нашего Махно...
Одесские рассказы пронизаны, по счастливому выражению И. Смирина,
иронической патетикой. Это — подходы к правде: вся проза Бабеля пронизана
иронической патетикой.
Это — глубокая правда, если, разумеется, не упускать из виду
сказанного в начале главы: "Конармия" для читателя пятидесятых годов была
иной, чем, возможно, и для самого автора, которому импонировала сила
легендарных конников ("Мы красная кавалерия, и про нас Былинники речистые
ведут рассказ", — четверть века пела Россия горделиво); ярость разбуженной
стихии и страшила, и влекла к себе писателя, а исторические горизонты
застилал горький дым революционных иллюзий и узаконенных, во имя светлого
будущего, расправ...
Иллюзии развеивались, страх — крепчал. Думаю, и это, а не только
преодоление литературных традиций начала века, традиций Белого и Ремизова,
было причиной переделок ранних рассказов. Буденновцы рубили не саблями, а
подметными письмами; пришлось, чтоб отсрочить гибель, даже восславить на 1-м
съезде писателей Иосифа Сталина, заклятого врага мудреца Гедали...
И тем не менее совершенно очевидно: Бабель, как и Блок, принял
революцию, но отшатнулся от нее, когда взглянул в глаза ее.
Оба крупнейших художника России не смогли вынести ее "будничных
злодеяний", и один умер, ...


