Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Иоганн Вольфганг Гете. Страдания юного Вертера

страница №2

чтобы с кафедры громили угрюмый нрав" {У
нас имеется теперь превосходная проповедь Лафатера на эту тему, между прочим
и по поводу книги пророка Ионы. (Прим. автора.)}. - "Пусть этим занимаются
городские священники, - возразил он, - у крестьян не бывает плохого
расположения духа, впрочем, иногда такая проповедь не помешала бы, хотя бы в
назидание моей жене и господину амтману". Все общество рассмеялось, и сам он
смеялся от души, пока не закашлялся, что на время прервало наш диспут; затем
слово опять взял молодой человек. "Вы назвали угрюмый нрав пороком; на мой
взгляд, это преувеличено". - "Ничуть, - отвечал я, - разве то, чем портят
жизнь себе и своим ближним, не заслуживает такого названия? Мало того что мы
не в силах сделать друг друга счастливыми: неужто мы должны еще отнимать
друг у друга ту радость, какая изредка выпадает на долю каждого? И назовите
мне человека, дурно настроенного, но достаточно мужественного, чтобы
скрывать свое настроение, одному страдать от него, не омрачая жизни
окружающим. Притом же чаще всего дурное настроение происходит от внутренней
досады на собственное несовершенство, от недовольства самим собой, неизбежно
связанного с завистью, которую, в свою очередь, разжигает нелепое тщеславие.
Видеть счастливых людей, обязанных своим счастьем не нам, - вот что
несносно". Лотта улыбнулась мне, видя, с каким волнением я говорю, а слезы,
блеснувшие в глазах Фредерики, подстрекнули меня продолжать: "Горе тому,
кто, пользуясь своей властью над чужим сердцем, лишает его немудреных
радостей, зарождающихся в нем самом. Никакое баловство, никакие дары не
заменят минуты внутреннего удовольствия, отравленной завистливой неприязнью
нашего мучителя".
Сердце мое переполнилось в этот миг; воспоминания о том, что было
выстрадано когда-то, теснились в груди, и на глаза навернулись слезы.
"Вот что надо изо дня в день твердить себе, - заговорил я. - Одно
только можешь ты сделать для друзей: не лишать их радости и приумножать их
счастье, разделяя его с ними. Когда их терзает мучительная страсть, когда
душа у них потрясена скорбью, способен ли ты дать им хоть каплю облегчения?
И что же? Когда девушка, чьи лучшие годы отравлены тобой, лежит в
полном изнеможении, сраженная последним, страшным недугом, и невидящий взор
ее устремлен ввысь, а на бледном лбу проступает смертный пот, - тебе
остается лишь стоять у постели, как преступнику, до глубины души ощущать
свое бессилие и с мучительной тоской сознавать, что ты отдал бы все силы,
лишь бы вдохнуть крупицу бодрости, искру мужества в холодеющее сердце!"
Воспоминание о подобной сцене, пережитой мною, сломило меня, пока я
говорил. Я поднес платок к глазам и поспешил покинуть общество, и только
голос Лотты, кричавшей мне: "Пора домой!" - отрезвил меня. И как же она
бранила меня дорогой: нельзя все принимать так близко к сердцу! Это просто
губительно! Надо беречь себя! Ангел мой! Я должен жить ради тебя!

6 июля

Она все еще ходит за своей умирающей приятельницей и по-прежнему верна
себе: то же прелестное, заботливое создание, которое одним взглядом смягчает
муки и дарит счастье. Вчера вечером она отправилась погулять с Марианной и
крошкой Мальхен; я знал об этом, встретил ее, и мы пошли вместе. Погуляв
часа полтора, мы возвратились в город и остановились у источника, который
давно уже мил мне, а теперь стал в тысячу раз милее. Лотта села на каменную
ограду, а мы стояли рядом. Я огляделся по сторонам, и ах! как живо
вспомнилось мне время, когда сердце мое было так одиноко. "Милый источник, -
сказал я, - с тех пор я ни разу не наслаждался твоей прохладой и даже
мимоходом не бросал на тебя беглого взгляда". Я посмотрел вниз и увидел, что
Мальхен бережно несет стакан воды. Я взглянул на Лотту и почувствовал, что
она для Меня значит. Тем временем подошла Мальхен. Марианна хотела взять у
нее стакан. "Нет, нет! - воскликнула крошка и ласково добавила: - Отпей ты
первая, Лотхен!" Я был до того умилен искренней нежностью ее слов, что не
мог сдержать свои чувства, поднял малютку с земли и крепко поцеловал, а она
расплакалась и раскричалась. "Вы нехорошо поступили", - заметила Лотта. Я
был посрамлен. "Пойдем, Мальхен, - продолжала Лотта, взяла ребенка за руку и
свела вниз по ступенькам. - Скорей, скорей, помойся свежей водицей, ничего и
не будет!" А я стоял и смотрел, с каким усердием малютка терла себе щеки
мокрыми ручонками, с какой верой в то, что чудотворный источник смоет
нечистое прикосновение и спасет ее от угрозы обрасти бородой; Лотта
говорила: "Довольно уже!" - а девочка все мылась, верно, считая: чем больше,
тем лучше. Уверяю тебя, Вильгельм, зрелище крестин никогда не внушало мне
подобного благоговения. Когда же Лотта поднялась наверх, мне хотелось пасть
ниц перед ней, как перед пророком, омывшим грехи целого народа.
Вечером я не удержался и от полноты сердца рассказал этот случай одному
человеку, которого считал чутким, потому что он неглуп. И попало же мне! Он
заявил, что Лотта поступила очень нехорошо, что детей нельзя обманывать;
подобные басни дают повод к бесконечным заблуждениям и суевериям, от коих
надо заблаговременно оберегать детей. Я вспомнил, что у него в семье неделю
назад были крестины, и поэтому промолчал, но в душе остался верен той
истине, что мы должны поступать с детьми, как господь поступает с нами,
позволяя нам блуждать в блаженных грезах и тем даруя нам наивысшее счастье.

8 июля

Какие мы дети! Как много для нас значит один взгляд! Какие же мы дети!
Мы отправились в Вальхейм. Дамы поехали в экипаже, и во время прогулки
мне показалось, что в черных глазах Лотты... Я глупец, не сердись на меня,
но если бы ты видел эти глаза! Буду краток, потому что у меня глаза
слипаются. Ну, словом, дамы уселись в карету, а мы: молодой В., Зельштадт,
Одран и я стояли у подножки экипажа. Беспечная молодежь весело болтала с
дамами. Я ловил взгляд Лотты. Увы, он скользил от одного к другому! Но меня,
меня, смиренно стоявшего в стороне, он миновал! Сердце мое шептало ей
тысячекратное "прости". А она и не взглянула на меня! Карета тронулась, на
глаза мне навернулись слезы. Я смотрел ей вслед и видел, как из окошка
высунулась знакомая шляпка, Лотта оглянулась. Ах! На меня ли?
Друг мой, в этой неизвестности я пребываю до сих пор. Единственное мое
утешение: может быть, она оглянулась на меня? Может быть!
Покойной ночи! Какое же я дитя!

10 июля

Посмотрел бы ты, до чего у меня глупый вид, когда в обществе говорят о
ней. А еще когда меня спрашивают, нравится ли мне она! Нравится - терпеть не
могу это слово. Кем надо быть, чтобы Лотта нравилась, а не заполняла все
чувства, все помыслы! Нравится! Один тут недавно спрашивал меня, нравится ли
мне Оссиан!

11 июля

Госпоже М. очень плохо. Я молюсь, чтоб господь сохранил ей жизнь,
потому что горюю вместе с Лоттой. Мы изредка видимся у моей приятельницы, и
сегодня Лотта рассказала мне удивительную историю. Старик М. - мелочной,
придирчивый скряга, он всю жизнь тиранил и урезал в расходах свою жену, но
она всегда умела как-то выходить из положения. Несколько дней тому назад,
когда врач признал ее состояние безнадежным, она позвала к себе мужа (Лотта
была при этом) и сказала ему: "Я должна покаяться перед тобой, потому что
иначе у тебя после моей смерти будут неприятности и недоразумения. Я всегда
вела хозяйство насколько могла бережливо и осмотрительно; однако ты простишь
мне, что я все эти тридцать лет плутовала. В начале нашего супружества ты
назначил ничтожную сумму на стол и другие домашние расходы. Когда хозяйство
наше расширилось и прибыль от торговли возросла, ты ни за что не желал
соответственно увеличить мне недельное содержание: словом, сам знаешь, как
ни широко мы жили, ты заставлял меня обходиться семью гульденами в неделю. Я
не перечила, а недостаток еженедельно пополняла из выручки, - ведь никто не
подумал бы, что хозяйка станет обкрадывать кассу. Я ничего не промотала и
могла бы, не признавшись, с чистой совестью отойти в вечность, но ведь та,
что после меня возьмет в руки хозяйство, сразу же станет в тупик, а ты
будешь твердить ей, что первая твоя жена умела сводить концы с концами".
Мы поговорили с Лоттой о невероятном ослеплении человека, который не
подозревает, что дело нечисто, когда семи гульденов хватает там, где явно
расходуется вдвое. Однако я сам встречал людей, которые не удивились бы,
если бы у них в доме завелся кувшинчик с не иссякающим по милости пророка
маслом.

13 июля

Нет, я не обольщаюсь! В ее черных глазах я читаю непритворное участие
ко мне и моей судьбе. Да, я чувствую, а в этом я могу поверить моему
сердцу... я чувствую, что она, - могу ли, смею ли я выразить райское
блаженство этих слов? - что она любит меня... Любит меня! Как это возвышает
меня в собственных глазах! Как я... тебе можно в этом признаться, ты
поймешь... как я благоговею перед самим собой с тех пор, что она любит меня!
Не знаю, дерзость ли это или верное чутье, только я не вижу себе
соперника в сердце Лотты. И все же, когда она говорит о своем женихе, и
говорит так тепло, так любовно, я чувствую себя человеком, которого лишили
всех почестей и чинов, у которого отобрали шпагу.

16 июля

Ах, какой трепет пробегает у меня по жилам, когда пальцы наши
соприкоснутся невзначай или нога моя под столом встретит ее ножку! Я
отшатываюсь, как от огня, но тайная сила влечет меня обратно - и голова идет
кругом! А она в невинности своей, в простодушии своем не чувствует, как мне
мучительны эти мелкие вольности! Когда во время беседы она кладет руку на
мою, и, увлекшись спором, придвигается ко мне ближе, и ее божественное
дыхание достигает моих губ, - тогда мне кажется, будто я тону, захлестнутый
ураганом. Но если когда-нибудь я употреблю во зло эту ангельскую
доверчивость и... ты понимаешь меня, Вильгельм! Нет, сердце мое не до такой
степени порочно. Конечно, оно слабо, очень слабо. А разве это не пагубный
порок?
Она для меня святыня. Всякое вожделение смолкает в ее присутствии. Я
сам не свой возле нее, каждая частица души моей потрясена. У нее есть одна
излюбленная мелодия, которую она божественно играет на фортепьяно, - так
просто, с таким чувством! Первая же нота этой песенки исцеляет меня от
грусти, тревоги и хандры.
Я без труда верю всему, что издавна говорилось о волшебной силе музыки.
До чего трогает меня безыскусный напев! И до чего кстати умеет она сыграть
его, как раз когда мне впору пустить себе пулю в лоб! Смятение и мрак моей
души рассеиваются, и я опять дышу вольнее.

18 июля

Вильгельм, что нам мир без любви! То же, что волшебный фонарь без
света. Едва ты вставишь в него лампочку, как яркие картины запестреют на
белой стене! И пусть это будет только мимолетный мираж, все равно, мы, точно
дети, радуемся, глядя на него, и восторгаемся чудесными видениями. Сегодня
мне не удалось повидать Лотту: докучные гости задержали меня. Что было
делать? Я послал к ней слугу, чтобы иметь возле себя человека, побывавшего
близ нее. С каким нетерпением я его ждал, с какой радостью встретил! Если бы
мне не было стыдно, я притянул бы к себе его голову и поцеловал.
Говорят, что бононский камень, если положить его на солнце, впитывает в
себя солнечные лучи, а потом некоторое время светится в темноте. Чем-то
подобным был для меня мой слуга. Оттого, что ее глаза останавливались на его
лице, баках, на пуговицах ливреи, на воротнике плаща, - все это стало для
меня такой святыней, такой ценностью! В тот миг я не уступил бы его и за
тысячу талеров. В его присутствии мне было так отрадно. Упаси тебя бог
смеяться над этим! Вильгельм, мираж ли то, что дает нам отраду?

19 июля

"Я увижу ее! - восклицаю я утром, просыпаясь и весело приветствуя яркое
солнце. - Я увижу ее!" Других желаний у меня нет на целый день. Все, все
поглощается этой надеждой.

20 июля

Я еще отнюдь не решил послушаться вас и поехать с посланником в ***.
Мне не очень-то по нутру иметь над собой начальство, а тут еще все мы знаем,
что и человек-то он дрянной. Ты пишешь, что матушка хотела бы определить
меня к делу. Меня это рассмешило. Разве сейчас я бездельничаю? И не все ли
равно в конце концов, что перебирать: горох или чечевицу. Все на свете
самообман, и глуп тот, кто в угоду другим, а не по собственному призванию и
тяготению трудится ради денег, почестей или чего-нибудь еще.

24 июля

Так как ты очень печешься о том, чтобы я не забросил рисования, я
предпочел обойти этот вопрос, чем признаться тебе, сколь мало мною сделано
за последнее время.
Никогда не был я так счастлив, никогда моя любовь к природе, к малейшей
песчинке или былинке не была такой всеобъемлющей и проникновенной; и тем не
менее, - не знаю, как бы это выразить, - мой изобразительный дар так слаб, а
все так зыбко и туманно перед моим духовным взором, что я не могу
запечатлеть ни одного очертания; мне кажется, будь у меня под рукой глина
или воск, я бы сумел что-нибудь создать. Если это не пройдет, я достану
глины и буду лепить - пусть выходят хоть пирожки!
Трижды принимался я за портрет Лотты и трижды осрамился; это мне тем
досаднее, что прежде я весьма успешно схватывал сходство. Тогда я сделал ее
силуэт, и этим мне придется удовлетвориться.

25 июля

Хорошо, милая Лотта, я все добуду и доставлю; давайте мне побольше
поручений и как можно чаще! Об одном только прошу вас: не посыпайте песком
адресованных мне писем. Сегодня я сразу же поднес записочку к губам, и у
меня захрустело на зубах.

26 июля

Я не раз уже давал себе слово пореже видеться с ней. Но попробуй-ка
сдержи слово! Каждый день я не могу устоять перед искушением и свято обещаю
пропустить завтрашний день.
А когда наступает завтрашний день, я неизменно нахожу веский предлог и
не успеваю оглянуться, как я уже там. Либо она скажет с вечера:
"Завтра вы, конечно, придете?" Как же после этого остаться дома? Либо
даст мне поручение, и я считаю, что приличней самому принести ответ; а то
день выдастся уж очень хороший, и я отправляюсь в Вальхейм, а оттуда до нее
всего полчаса ходьбы. На таком близком расстоянии сила притяжения слишком
велика, - раз, и я там! Бабушка моя знала сказку про магнитную гору: когда
корабли близко подплывали к ней, они теряли все железные части, гвозди
перелетали на гору, и несчастные моряки гибли среди рушившихся досок.

30 июля

Приехал Альберт, и мне надо удалиться. Пусть он будет лучшим,
благороднейшим из людей и я сочту себя во всех отношениях ниже его, тем не
менее нестерпимо видеть его обладателем стольких совершенств. Обладателем!
Одним словом, Вильгельм, жених приехал. Он милый, славный, и необходимо с
ним ладить. По счастью, я не был при встрече! Это надорвало бы мне душу.
Надо сказать, он настолько деликатен, что еще ни разу не поцеловал Лотту в
моем присутствии. Воздай ему за это господь! Его стоит полюбить за то, что
он умеет уважать такую девушку. Ко мне он доброжелателен, и я подозреваю,
что это больше влияние Лотты, чем личная симпатия; на это женщины мастерицы,
и они правы: им же выгоднее, чтобы два воздыхателя ладили между собой,
только это редко случается.
Однако же Альберт вполне заслуживает уважения. Его сдержанность резко
отличается от моего беспокойного нрава, который я не умею скрывать. Он
способен чувствовать и понимает, какое сокровище Лотта. По-видимому, он не
склонен к мрачным настроениям, а ты знаешь, что этот порок мне всего
ненавистнее в людях.
Он считает меня человеком незаурядным, а моя привязанность к Лотте и
восхищение каждым ее поступком увеличивают его торжество, и он тем сильнее
любит ее. Не могу поручиться, что он не донимает ее порой мелкой ревностью;
во всяком случае, на его месте я бы вряд ли уберегся от этого демона.
Как бы там ни было, но радость, которую я находил в обществе Лотты, для
меня кончена. Что это-глупость или самообольщение? К чему названия? От этого
дело не изменится! Все, что я знаю теперь, я знал еще до приезда Альберта,
знал, что не имею права домогаться ее, и не домогался. Конечно, поскольку
можно не стремиться к обладанию таким совершенством; а теперь, видите ли,
дурачок удивляется, что явился соперник и забрал у него любимую девушку.
Я стискиваю зубы и смеюсь над собственным несчастьем, но вдвойне,
втройне смеялся бы над тем, кто сказал бы, что я должен смириться, и раз
иначе быть не может... ах, избавьте меня от этих болванов! Я бегаю по лесам,
а когда прихожу к Лотте, и с ней в беседке сидит Альберт, и мне там не
место, тогда я начинаю шалить и дурачиться, придумывая разные шутки и
проказы.
"Ради бога! Умоляю вас, без вчерашних сцен! - сказала мне Лотта. - Ваша
веселость страшна". Между нами говоря, я улучаю время, когда он занят, миг -
и я там, и невыразимо счастлив, если застаю ее одну.

8 августа

Бог с тобой, милый Вильгельм! Я вовсе не имел в виду тебя, когда
называл несносными людей, требующих от нас покорности неизбежной судьбе. Мне
и в голову не приходило, что ты можешь разделять их мнение. Но, в сущности,
ты прав. Только вот что, друг мой! На свете редко приходится решать, либо -
да, либо - нет! Чувства и поступки так же многообразны, как разновидности
носов между орлиным и вздернутым. Поэтому не сердись, если я, признав все
твои доводы, тем не менее попытаюсь найти лазейку между "да" и "нет".
Ты говоришь: "Либо у тебя есть надежда добиться Лотты, либо нет. Так! В
первом случае старайся увенчать свои желания; в противном случае возьми себя
в руки, попытайся избавиться от злополучного чувства, которое измучает тебя
вконец!" Легко сказать, милый друг, но только лишь сказать...
А если перед тобой несчастный, которого медленно и неотвратимо ведет к
смерти изнурительная болезнь, можешь ты потребовать, чтобы он ударом кинжала
сразу пресек свои мучения? Ведь недуг, истощая все силы, отнимает и мужество
избавиться от него.
Конечно, ты мог бы в ответ привести другое сравнение: всякий предпочтет
отдать на отсечение руку, чем слабостью и нерешительностью поставить под
угрозу самую свою жизнь. Пожалуй! Но на этом перестанем донимать друг друга
сравнениями. Довольно!
Да, Вильгельм, у меня бывают минуты такого мужества, когда я готов
вскочить, все стряхнуть с себя и бежать, вот только не знаю - куда.

Вечером

Сегодня мне попался в руки мой дневник, который я забросил с некоторых
пор, и меня поразило, как сознательно я, шаг за шагом, шел на это, как ясно
видел всегда свое состояние и тем не менее поступал не лучше ребенка, и
теперь еще ясно вижу все, но даже не собираюсь образумиться.

10 августа

Я мог бы вести чудесную, радостную жизнь, не будь я глупцом.
Обстоятельства складываются на редкость счастливо для меня. Увы! Верно
говорят, что счастье наше в нас самих. Я считаюсь своим в прекраснейшей из
семей, старик любит меня, как сына, малыши, как отца, а Лотта... И вдобавок
добрейший Альберт, который никогда не омрачает моего счастья сварливыми
выходками, а, наоборот, окружает меня сердечной дружбой и дорожит мною
больше, чем кем-нибудь на свете после Лотты! Любо послушать, Вильгельм, как
мы во время прогулки беседуем друг с другом о Лотте. На свете не найдешь
ничего смешнее этого положения, только мне от него часто хочется плакать.
Он мне рассказывает о том, как почтенная матушка Лотты на смертном одре
завещала ей хозяйство и детей, а ему поручила Лотту; как с той поры Лотта
совсем переродилась: в хлопотах по дому и в житейских заботах она стала
настоящей матерью: каждый миг ее дня заполнен деятельной любовью и трудом, и
тем не менее природная веселость и жизнерадостность никогда ее не покидают!
Я иду рядом с ним, рву придорожные цветы, бережно собираю их в букет и...
бросаю в протекающий ручеек, а потом слежу, как они медленно плывут по
течению. Не помню, писал ли я тебе, что Альберт останется здесь и получит
службу с приличным содержанием от двора, где к нему весьма благоволят. Я не
встречал людей, равных ему по расторопности и усердию в работе.

12 августа

Бесспорно, лучше Альберта нет никого на свете. Вчера у нас с ним
произошла удивительная сцена. Я пришел к нему проститься, потому что мне
взбрело на ум отправиться верхом в горы, откуда я и пишу тебе сейчас; и вот,
когда я шагал взад и вперед по комнате, мне попались на глаза его пистолеты.
"Одолжи мне на дорогу пистолеты", - попросил я. "Сделай милость, - отвечал
он. - Но потрудись сам зарядить их; у меня они висят только для украшения".
Я снял один из пистолетов, а он продолжал: "С тех пор как
предусмотрительность моя сыграла со мной злую шутку, я их и в руки не беру".
Я полюбопытствовал узнать, как было дело, и вот что он рассказал: "Около
трех месяцев жил я в деревне у приятеля, держал при себе пару незаряженных
карманных пистолетов и спал спокойно. Однажды в дождливый день сижу я,
скучаю, и бог весть почему мне приходит в голову: а вдруг на нас нападут,
вдруг нам понадобятся пистолеты, вдруг... словом, ты знаешь, как это бывает.
Я сейчас же велел слуге почистить и зарядить их; а он давай балагурить с
девушками, пугать их, а шомпол еще не был вынут, пистолет выстрелил
невзначай, шомпол угодил одной девушке в правую руку и раздробил большой
палец. Мне пришлось выслушать немало нареканий и вдобавок заплатить за
лечение. С тех пор я воздерживаюсь заряжать оружие. Вот
она-предусмотрительность! Опасности не предугадаешь, сердечный друг!
Впрочем..." Надо тебе сказать, что я очень люблю его, пока он не примется за
свои "впрочем". Само собой понятно, что из каждого правила есть исключения.
Но он до того добросовестен, что, высказав какое-нибудь, на его взгляд,
опрометчивое, непроверенное общее суждение, тут же засыплет тебя оговорками,
сомнениями, возражениями, пока от сути дела ничего не останется. На этот раз
он тоже залез в какие-то дебри; под конец я совсем перестал слушать и шутки
ради внезапным жестом прижал дуло пистолета ко лбу над правым глазом. "Фу! К
чему это?" - сказал Альберт, отнимая у меня пистолет. "Да ведь он не
заряжен", - возразил я. "Все равно, это ни к чему, - сердито перебил он. -
Даже представить себе не могу, как это человек способен дойти до такого
безумия, чтобы застрелиться; самая мысль противна мне". - "Странный вы
народ, - вырвалось у меня. - Для всего у вас готовы определения: то безумно,
то умно, это хорошо, то плохо! А какой во всем этом смысл? Разве вы
48
вникли во внутренние причины данного поступка? Можете вы с точностью
проследить ход событий, которые привели, должны были привести к нему? Если
бы вы взяли на себя этот труд, ваши суждения не были бы так опрометчивы".
"Согласись, - заметил Альберт, - что некоторые поступки всегда
безнравственны, из каких бы побуждений они ни были совершены".
Пожав плечами, я согласился с ним. "Однако, друг мой, - продолжал я, -
здесь тоже возможны исключения. Конечно, воровство всегда безнравственно;
однако же человек, идущий на грабеж, чтобы спасти себя и свою семью от
неминуемой голодной смерти, пожалуй, заслуживает скорее жалости, нежели
кары. А кто бросит камень в супруга, в справедливом гневе казнящего неверную
жену и ее недостойного соблазнителя? Или в девушку, которая губит себя, в
безудержном порыве предавшись минутному упоению любви. Даже законники наши,
хладнокровные педанты, смягчаются при этом и воздерживаются от наказания".
"Это другое дело, - возразил Альберт. - Ибо человек, увлекаемый
страстями, теряет способность рассуждать, и на него смотрят как на пьяного
или помешанного".
"Ах вы, разумники! -с улыбкой произнес я. - Страсть! Опьянение!
Помешательство! А вы, благонравные люди, стоите невозмутимо и безучастно в
сторонке и хулите пьяниц, презираете безумцев и проходите мимо, подобно
священнику, и, подобно фарисею, благодарите господа, что он не создал вас
подобными одному из них. Я не раз бывал пьян, в страстях своих всегда
доходил до грани безумия и не раскаиваюсь ни в том, ни в другом, ибо в меру
своего разумения я постиг, почему всех выдающихся людей, совершивших нечто
великое, нечто с виду недостижимое, издавна объявляют пьяными и помешанными.
Но и в обыденной жизни несносно слышать, как вслед всякому, кто отважился на
мало-мальски смелый, честный, непредусмотрительный поступок, непременно
кричат: "Да он пьян! Да он рехнулся!" Стыдитесь, вы, трезвые люди,
стыдитесь, мудрецы!"
"Очередная твоя блажь, - сказал Альберт. - Вечно ты перехватываешь
через край, а тут уж ты кругом не
49
прав, - речь ведь идет о самоубийстве, и ты сравниваешь его с великими
деяниями, когда на самом деле это несомненная слабость: куда легче умереть,
чем стойко сносить мученическую жизнь".
Я готов был оборвать разговор, потому что мне несноснее всего слушать
ничтожные прописные истины, когда сам я говорю от полноты сердца. Однако я
сдержался, ибо не раз уж слышал их и возмущался ими, и с живостью возразил
ему: "Ты это именуешь слабостью? Сделай одолжение, не суди по внешним
обстоятельствам. Если народ, стонущий под нестерпимым игом тирана, наконец
взбунтуется и разорвет свои цепи - неужто ты назовешь его слабым? А если у
человека пожар в доме и он под влиянием испуга напряжет все силы и с
легкостью будет таскать тяжести, которые в обычном состоянии и с места бы не
сдвинул; и если другой, возмущенный обидой, схватится с шестерыми и одолеет
их-что ж, по-твоему, оба они слабые люди? А раз напряжение- сила, почему же,
добрейший друг, перенапряжение должно быть ее противоположностью?" Альберт
посмотрел на меня и сказал:
"Не сердись, но твои примеры, по-моему, тут ни при чем".
"Допустим, - согласился я. - Мне уж не раз ставили на вид, что мои
рассуждения часто граничат с нелепицей. Попробуем как-нибудь иначе
представить себе, каково должно быть на душе у человека, который решился
сбросить обычно столь приятное бремя жизни; ибо мы имеем право по совести
судить лишь о том, что прочувствовали сами. Человеческой природе положен
определенный предел, - продолжал я. - Человек может сносить радость, горе,
боль лишь до известной степени, а когда эта степень превышена, он гибнет.
Значит, вопрос не в том, силен ли он или слаб, а может ли он претерпеть меру
своих страданий, все равно душевных или физических, и, по-моему, так же дико
говорить: тот трус, кто лишает себя жизни, - как называть трусом человека,
умирающего от злокачественной лихорадки".
"Это парадоксально. До крайности парадоксально!" - вскричал Альберт.
"Не в такой мере, как тебе кажется, - возразил я. - Ведь ты согласен, что мы
считаем смертельной болезнью такое состояние, когда силы человеческой
природы отчасти истощены, отчасти настолько подорваны, что поднять их и
какой-нибудь благодетельной встряской восстановить нормальное течение жизни
нет возможности. А теперь, мой друг, перенесем это в духовную сферу.
Посмотри на человека с его замкнутым внутренним миром: как действуют на него
впечатления, как навязчивые мысли пускают в нем корни, пока все растущая
страсть не лишит его всякого самообладания и не доведет до погибели.
Тщетно будет хладнокровный, разумный приятель анализировать состояние
несчастного, тщетно будет увещевать его! Так человек здоровый, стоящий у
постели больного, не вольет в него ни капли своих сил".
Для Альберта это были слишком отвлеченные разговоры. Тогда я напомнил
ему о девушке, которую недавно вытащили мертвой из воды, и вновь рассказал
ее историю:
"Милое юное создание, выросшее в тесном кругу домашних обязанностей,
повседневных будничных трудов, не знавшее других развлечений, как только
надеть исподволь приобретенный воскресный наряд и пойти погулять по городу с
подругами, да еще в большой праздник поплясать немножко, а главное, с
живейшим интересом посудачить часок-другой с соседкой о какой-нибудь ссоре
или сплетне; но вот в пылкой душе ее пробуждаются иные, затаенные желания, а
лесть мужчин только поощряет их, прежние радости становятся для нее пресны,
и, наконец, она встречает человека, к которому ее неудержимо влечет
неизведанное чувство; все ее надежды устремляются к нему, она забывает
окружающий мир, ничего не слышит, не видит, не чувствует, кроме него, и
рвется к нему, единственному. Не искушенная пустыми утехами суетного
тщеславия, она прямо стремится к цели: принадлежать ему, в нерушимом союзе
обрести то счастье, которого ей недостает, вкусить сразу все радости, по
которым она томилась. Многократные обещания подкрепляют ее надежды, дерзкие
ласки разжигают ее страсть, подчиняют ее душу; она ходит как в чаду,
предвкушая все земные радости, она возбуждена до предела, наконец она
раскрывает объятия навстречу своим желаниям, и... возлюбленный бросает ее. В
оцепенении, в беспамятстве стоит она над пропастью; вокруг сплошной мрак; ни
надежды, ни утешения, ни проблеска! Ведь она покинута любимым, а в нем была
вся ее жизнь. Она не видит ни божьего мира вокруг, ни тех, кто может
заменить ей утрату, она чувствует себя одинокой, покинутой всем миром и,
задыхаясь в ужасной сердечной муке, очертя голову бросается вниз, чтобы
потопить свои страдания в обступившей ее со всех сторон смерти. Видишь ли,
Альберт, это история многих людей. И скажи, разве нет в ней сходства с
болезнью? Природа не может найти выход из запутанного лабиринта
противоречивых сил, и человек умирает. Горе тому, кто будет смотреть на все
это и скажет: "Глупая! Стоило ей выждать, чтобы время оказало свое действие,
и отчаяние бы улеглось, нашелся бы другой, который бы ее утешил". Это все
равно, что сказать: "Глупец! Умирает от горячки. Стоило ему подождать, чтобы
силы его восстановились, соки в организме очистились, волнение в крови
улеглось: все бы тогда наладилось, он жил бы и по сей день".
Альберту и это сравнение показалось недостаточно убедительным, он начал
что-то возражать, между прочим, что я привел в пример глупую девчонку; а как
можно оправдать человека разумного, не столь ограниченного, с широким
кругозором, это ему непонятно. "Друг мой! - вскричал я. - Человек всегда
останется человеком, и та крупица разума, которой он, быть может, владеет,
почти или вовсе не имеет значения, когда свирепствует страсть и ему
становится тесно в рамках человеческой природы. Тем более... Ну, об этом в
другой раз", - сказал я и схватился за шляпу. Сердце у меня было
переполнено! И мы разошлись, так и не поняв друг друга. На этом свете люди
редко понимают друг друга.

15 августа

Ясно одно: на свете лишь сила любви делает человека желанным. Я вижу
это по Лотте, ей жалко было бы потерять меня, а дети только и ждут, чтобы я
приходил всякий день. Сегодня отправился туда настраивать Лотте фортепьяно,
но так и не выбрал для этого времени, потому что дети неотступно требовали
от меня сказки и Лотта сама пожелала, чтобы я исполнил их просьбу. Я
покормил их ужином, от меня они принимают его почти так же охотно, как от
Лотты, а потом рассказал любимую их сказочку о принцессе, которой
прислуживали руки. Уверяю тебя, я сам при этом многому учусь: их впечатления
поражают меня неожиданностью. Зачастую мне приходится выдумывать
какую-нибудь подробность, и если в следующий раз я забываю ее, они сейчас же
говорят, что в прошлый раз было иначе, и теперь уж я стараюсь без малейшего
изменения бубнить все подряд нараспев. Из этого я вынес урок, что вторым,
даже улучшенным в художественном смысле, изданием своего произведения
писатель неизбежно вредит книге. Мы очень податливы на первое впечатление и
готовы поверить всему самому неправдоподобному, оно сразу же прочно
внедряется в нас, и горе тому, кто сделает попытку вытравить или искоренить
его!

18 августа

Почему то, что составляет счастье человека, должно вместе с тем быть
источником его страданий?
Могучая и горячая любовь моя к живой природе, наполнявшая меня таким
блаженством, превращая для меня в рай весь окружающий мир, теперь стала моим
мучением и, точно жестокий демон, преследует меня на всех путях. Бывало, я
со скалы оглядывал всю цветущую долину, от реки до дальних холмов, и видел,
как все вокруг растет, как жизнь там бьет ключом; бывало, я смотрел на горы,
от подножия до вершины одетые высокими, густыми деревьями, и на
многообразные извивы долин под сенью чудесных лесов и видел, как тихая река
струится меж шуршащих камышей и отражает легкие облака, гонимые по небу
слабым вечерним ветерком; бывало, я слышал птичий гомон, оживлявший лес, и
миллионные рои мошек весело плясали в алом луче заходящего солнца, и
последний зыбкий блик выманивал из травы гудящего жука; а стрекотание и
возня вокруг привлекали мои взоры к земле, и мох, добывающий себе пищу в
голой скале подо мной, и кустарник, растущий по сухому, песчаному косогору,
открывали мне кипучую, сокровенную священную жизнь природы; все, все
заключал я тогда в мое трепетное сердце, чувствовал себя словно божеством
посреди этого буйного изобилия, и величественные образы безбрежного мира
жили, все одушевляя во мне! Исполинские горы обступали меня, пропасти
открывались подо мною, потоки свергались вниз, у ног моих бежали реки, и
слышны были голоса лесов и гор! И я видел их, все эти непостижимые силы,
взаимодействующие и созидающие в недрах земли, а на земле и в поднебесье
копошатся бессчетные племена разнородных созданий, все, все населено
многоликими существами, а люди прячутся, сбившись в кучу, по своим домишкам
и воображают, будто они царят над всем миром! Жалкий глупец, ты все
умаляешь, потому что сам ты так мал! От неприступных вершин, через пустыни,
где не ступала ничья нога, до краев неведомого океана веет дух извечного
творца и радуется каждой песчинке, которая внемлет ему и живет. Ах, как
часто в то время стремился я унестись на крыльях журавля, пролетавшего мимо,
к берегам необозримого моря, из пенистой чаши вездесущего испить
головокружительное счастье жизни и на миг один приобщиться в меру
ограниченных сил моей души к блаженству того, кто все созидает в себе и из
себя!
Знаешь, брат, одно воспоминание о таких часах отрадно мне. Даже
старание воскресить те невыразимые чувства и высказать их возвышает мою
душу, чтобы вслед за тем я вдвойне ощутил весь ужас моего положения.
Передо мной словно поднялась завеса, и зрелище бесконечной жизни
превратилось для меня в бездну вечно отверстой могилы. Можешь ли ты сказать:
"Это есть", - когда все проходит, когда все проносится с быстротой урагана,
почти никогда не исчерпав все силы своего бытия, смывается потоком и гибнет,
увы, разбившись о скалы? Нет мгновения, которое не пожирало бы тебя и твоих
близких, нет мгновения, когда бы ты не был, пусть против воли, разрушителем!
Безобиднейшая прогулка стоит жизни тысячам жалких червячков; один шаг
сокрушает постройки, кропотливо возведенные муравьями, и топчет в прах целый
мирок. О нет, не великие, исключительные всемирные бедствия трогают меня, не
потопы, смывающие ваши деревни, не землетрясения, поглощающие ваши города: я
не могу примириться с разрушительной силой, сокрытой во всей природе и
ничего не создавшей такого, что не истребляло бы своего соседа или самого
себя. И я мечусь в страхе. Вокруг меня животворящие силы неба и земли. А я
не вижу ничего, кроме всепожирающего и все перемалывающего чудовища.

21 августа

Напрасно простираю я к ней объятия, очнувшись утром от тяжких снов,
напрасно ищу ее ночью в своей постели, когда в счастливом и невинном
сновидении мне пригрезится, будто я сижу возле нее на лугу и осыпаю
поцелуями ее руку. Когда же я тянусь к ней, еще одурманенный дремотой, и
вдруг просыпаюсь, - поток слез исторгается из моего стесненного сердца, и я
плачу безутешно, предчувствуя мрачное будущее.

22 августа

Это поистине несчастье, Вильгельм! Мои деятельные силы разладились, и я
пребываю в какой-то тревожной апатии, не могу сидеть сложа руки, но и делать
ничего не могу. У меня больше нет ни творческого воображения, ни любви к
природе, и книги противны мне. Когда мы потеряли себя, все для нас
потеряно... Право же, иногда мне хочется быть поденщиком, чтобы, проснувшись
утром, иметь на предстоящий день хоть какую-то цель, стремление, надежду.
Часто, глядя, как Альберт сидит, зарывшись по уши в деловые бумаги, я
завидую ему и, кажется, был бы рад поменяться с ним. Сколько раз уж было у
меня поползновение написать тебе и министру и ходатайствовать о месте при
посольстве, в чем, по твоим уверениям, мне не было бы отказано. Я и сам в
этом уверен: министр с давних пор ко мне расположен и давно уже настаивал,
чтобы я занимался каким-нибудь делом! Я ношусь с этой мыслью некоторое
время. А потом, как подумаю хорошенько да вспомню басню о коне, который,
прискучив свободой, добровольно дал себя оседлать и загнать до полусмерти, -
тут уж я совсем не знаю, как быть! Милый друг, что, если только тягостная
душевная тревога вынуждает меня жаждать перемен и все равно повсюду будет
преследовать меня?

28 августа

Без сомнения, будь моя болезнь исцелима, только эти люди могли бы
вылечить ее. Сегодня день моего рождения. Рано утром я получаю сверточек от
Альберта. Раскрываю его и прежде всего нахожу один из розовых бантов,
которые были на Лотте, когда мы познакомились, и которые я не раз просил у
нее. К этому были приложены две книжечки в двенадцатую долю листа -
маленький Гомер в ветштейновском издании, которое я давно искал, чтобы не
таскать с собой на прогулку эрнестовские фолианты. Видишь, как они угадывают
мои желания и спешат оказать мелкие дружеские услуги, в тысячу раз более
ценные, нежели пышные дары, которые тешат тщеславие даятеля и унижают нас. Я
без конца целую этот бант, вдыхая воспоминание о счастье, которым наполнили
меня те недолгие, блаженные, невозвратимые дни. Так уж водится, Вильгельм, и
я не ропщу; цветы жизни одна лишь видимость. Сколько из них облетает, не
оставив следа! Плоды дают лишь немногие, и еще меньше созревает этих плодов!
А все-таки их бывает достаточно, и что же... брат мой, неужто мы презрим,
оставим без внимания зрелые плоды, дадим им сгнить, не вкусив их!
Прощай! Лето великолепное! Часто я взбираюсь на деревья в плодовом саду
у Лотты и длинным шестом снимаю с верхушки спелые груши, а Лотта стоит внизу
и принимает их у меня.

30 августа

Несчастный! Ужели я так глуп? Ужели продолжаю обманывать себя? К чему
приведет эта буйная, буйная страсть? Я молюсь ей одной, воображение вызывает
передо мной лишь ее образ, все на свете существует для меня лишь в
соединении с ней. Сколько счастливых минут при этом переживаю я, но в конце
концов мне приходится покидать ее! Ах, Вильгельм! Если бы ты знал, куда
порой влечет меня сердце!
Когда я посижу у нее часа два-три, наслаждаясь ее красотой, грацией,
чудесным смыслом ее слов, чувства мои мало-помалу достигают высшего
напряжения, в глазах темнеет, я почти не слышу, что-то сжимает мне горло
убийственной хваткой, а сердце болезненными ударами стремится дать выход
чувствам и лишь усиливает их смятение, - Вильгельм, в такие минуты я не
помню себя. И если порой грусть не берет верх и Лотта не отказывает мне в
скудном утешении выплакать мою тоску, склонясь над ее рукой, - тогда я рвусь
прочь на простор. Тогда я бегаю по полям, и лучшая моя отрада - одолеть
крутой подъем, проложить тропинку в непроходимой чаще, продираясь сквозь
терновник, напарываясь на шипы. После этого мне становится легче, чуть-чуть
легче. Иногда от усталости и жажды я падаю в пути, иногда глубокой ночью при
свете полной луны я сажусь в глухом лесу на согнувшийся сук, чтобы дать
немножко отдыха израненным ногам, а потом перед рассветом забываюсь
томительным полусном! - Ах, Вильгельм, пойми, что одинокая келья, власяница
и вериги были бы теперь блаженством для моей души. Прощай! Я не вижу иного
конца этим терзаниям, кроме могилы!

3 сентября

Мне надо уехать! Благодарю тебя, Вильгельм, за то, что ты принял за
меня решение и положил конец моим колебаниям. Две недели ношусь я с мыслью,
что мне надо ее покинуть. Надо уехать. Она опять гостит в городе у подруги.
И Альберт... и... мне надо уехать!

10 сентября

Что это была за ночь! Теперь я все способен снести, Вильгельм. Я
никогда больше ее не увижу! Ах, если бы мог я броситься тебе на шею, друг
мой, чтобы в слезах умиления излить все чувства, теснящие грудь! А вместо
этого я сижу тут, с трудом переводя дух, стараюсь успокоиться и жду утра, -
лошадей подадут на рассвете.
Ах, она спит спокойно и не подозревает, что никогда больше не увидится
со мной. У меня хватило силы оторваться от нее, не выдав своих намерений в
двухчасовой беседе. И какой беседе, боже правый!
Альберт обещал мне сейчас же после ужина сойти в сад вместе с Лоттой. Я
стоял на террасе под большими каштанами и провожал взглядом солнце, в
последний раз на моих глазах заходившее над милой долиной, над тихой рекой.
Сколько раз стоял я здесь с нею, созерцая то же чудесное зрелище, а
теперь... Я шагал взад и вперед по моей любимой аллее. Таинственная
симпатическая сила часто привлекала меня сюда еще до встречи с Лоттой, и как
же мы обрадовались, когда в начале знакомства обнаружили обоюдное влечение к
этому уголку, поистине одному из самых романтических, какие когда-либо были
созданы рукой человека.
Вообрази себе: сперва между каштановыми деревьями открывается широкая
перспектива. Впрочем, я, кажется, уже не раз описывал тебе, как высокие
стены буков мало-помалу сдвигаются и как аллея от примыкающего к ней боскета
становится еще темнее и заканчивается замкнутым со всех сторон уголком, в
котором всегда веет ужасом одиночества. Помню как сейчас, какой трепет
охватил меня, когда я впервые попал сюда в летний полдень: тайное
предчувствие подсказывало мне, сколько блаженства и боли будет здесь
пережито.
С полчаса предавался я мучительным и сладостным думам о разлуке и
грядущей встрече, когда услышал, что они поднимаются на террасу. Я бросился
им навстречу, весь дрожа, схватил руку Лотты и прильнул к ней губами. Едва
мы очутились наверху, как из-за поросшего кустарником холма взошла луна;
болтая о том, о сем, мы незаметно приблизились к сумрачной беседке. Лотта
вошла и села на скамью, Альберт сел рядом, я тоже, но от внутренней тревоги
не мог усидеть на месте, вскочил, постоял перед ними, прошелся взад и
вперед, сел снова; состояние было тягостное. Она обратила наше внимание на
залитую лунным светом террасу в конце буковой аллеи - великолепное зрелище,
тем более поразительное, что нас обступала полная тьма. Мы помолчали, а
немного погодя она заговорила снова:
"Когда я гуляю при лунном свете, передо мной всегда неизменно встает
воспоминание о дорогих покойниках, и ощущение смерти и того, что будет за
ней, охватывает меня. Мы не исчезнем, - продолжала она проникновенным
голосом. - Но свидимся ли мы вновь, Вертер? Узнаем ли друг друга? Что вы
предчувствуете, что скажете вы?"
"Лотта, - произнес я, протягивая ей руку, и глаза у меня наполнились
слезами. - Мы свидимся! Свидимся и здесь и там!" Я не мог говорить,
Вильгельм, и надо же было, чтобы она спросила меня об этом, когда душу мне
томила мысль о разлуке!
"Знают ли о нас дорогие усопшие, - вновь заговорила она, - чувствуют
ли, с какой любовью вспоминаем мы их, когда нам хорошо? Образ моей матери
всегда витает передо мной, когда я тихим вечером сижу среди ее детей, моих
детей, и они теснятся вокруг меня, как теснились вокруг нее. И когда я со
слезами грусти поднимаю глаза к небу, мечтая, чтобы она на миг заглянула
сюда и увидела, как я держу данное в час ее кончины слово быть матерью ее
детям, о, с каким волнением восклицаю я тогда: "Прости мне, любимая, если я
не могу всецело заменить им тебя! Ведь я все делаю, что в моих силах; кормлю
и одеваю и, что важнее всего, люблю и лелею их! Если бы ты видела наше
согласие, родимая, святая, ты возблагодарила и восславила бы господа,
которого в горьких слезах молила перед кончиной о счастье своих детей!"
Так говорила она, - ах, Вильгельм, кто перескажет то, что она говорила!
Как может холодное, мертвое слово передать божественное цветение души!
Альберт ласково прервал ее: "Это слишком тревожит вас, милая Лотта! Я знаю,
вы склонны предаваться такого рода размышлениям, но, пожалуйста, не надо..."
- "Ах, Альберт, - возразила она, - я знаю, ты не забудешь тех вечеров, когда
папа бывал в отъезде, а мы отсылали малышей спать и сидели втроем за круглым
столиком. Ты часто приносил с собой хорошую книгу, но очень редко заглядывал
в нее, потому что ценнее всего на свете было общение с этой светлой душой, с
этой прекрасной, нежной, жизнерадостной и неутомимой женщиной! Бог видел мои
слезы, когда я ночью падала ниц перед ним с мольбой, чтобы он сделал меня
похожей на нее".
"Лотта! - вскричал я, бросаясь перед ней на колени и орошая слезами ее
руку. - Лотта! Благословение господне и дух матери твоей почиет на тебе!" -
"Если бы только вы знали ее! - сказала она, пожимая мне руку, - она была
достойна знакомства с вами!" У меня захватило дух - никогда еще не
удостаивался я такой лестной, такой высокой похвалы. А она продолжала: "И
этой женщине суждено было скончаться во цвете лет, когда младшему сыну ее не
было и полугода. Болела она недолго и была спокойна и покорна, только
скорбела душой за детей, в особенности за маленького. Перед самым концом она
сказала мне: "Позови их!" И когда я привела малышей, ничего не понимавших, и
тех, что постарше, растерявшихся от горя, они обступили ее кровать, а она
воздела руки и помолилась за них и поцеловала каждого, а потом отослала
детей и сказала мне: "Будь им матерью!" Я поклялась ей в этом. "Ты обещаешь
им материнское сердце и материнское око. Это много, дочь моя. В свое время я
не раз видела по твоим благодарным слезам, что ты чувствуешь, как это много.
Замени же мать твоим братьям и сестрам, а отцу верностью и преданностью
замени жену! Будь ему утешением!" Она спросила о нем. Он вышел из дому,
чтобы скрыть от нас свою нестерпимую скорбь; он не мог владеть собой. Ты был
тогда в комнате, Альберт. Она спросила, чьи это шаги, и позвала тебя. Потом
она посмотрела на тебя и на меня утешенным, успокоенным взглядом,
говорившим, что мы будем счастливы, будем счастливы друг с другом". Тут
Альберт бросился на шею Лотте и, целуя ее, воскликнул: "Мы счастливы и будем
счастливы!" Даже спокойный Альберт потерял самообладание, а я совсем не
помнил себя.
"Вертер! - обратилась она ко мне. - И подумать, что такой женщине
суждено было умереть! Господи, откуда берутся силы видеть, как от нас уносят
самое дорогое, что есть в жизни, и только дети по-настоящему остро ощущают
это, недаром они долго еще жаловались, что черные люди унесли их маму!"
Она поднялась, а я, взволнованный и потрясенный, не двигался с места и
держал ее руку. "Пойдемте! - сказала она. - Пора!" Она хотела отнять руку,
но я крепче сжал ее. "Мы свидимся друг с другом! - воскликнул я. - Мы
найдем, мы узнаем друг друга в любом облике! Я ухожу, ухожу добровольно, -
продолжал я, - и все же, если бы мне надо было сказать: "навеки", у меня не
хватило бы сил. Прощай, Лотта! Прощай, Альберт! Мы еще свидимся!" - "Завтра,
надо полагать", - шутя заметила она. Что я почувствовал от этого "завтра"!
Увы! Знала бы она, отнимая свою руку... Они пошли по аллее, залитой лунным
светом, я стоял и смотрел им вслед, потом бросился на траву, наплакался
вволю, вскочил, выбежал на край террасы и увидел еще, как внизу в тени
высоких лип мелькнуло у калитки ее белое платье; я протянул руки, и оно
исчезло.


КНИГА ВТОРАЯ



20 октября 1771 г.

Вчера мы прибыли сюда. Посланник нездоров и поэтому несколько дней не
выйдет из дому. Все бы ничего, будь он покладистее. Я чувствую, чувствую,
что судьба готовит мне суровые испытания. Но не будем унывать! При беспечном
нраве все легко! Беспечный нрав? Даже смешно, как из-под моего пера вышли
эти слова. Ах, немножко больше беспечности, и я был бы счастливейшим из
смертных. Что же это, в самом деле? Другие в невозмутимом самодовольстве
кичатся передо мной своими ничтожными силенками и талантами, а я отчаиваюсь
в своих силах и дарованиях? Боже всеблагий, оделивший меня так щедро, почему
не удержал ты половину и не дал мне взамен самоуверенности и
невзыскательности?
Ничего, ничего, все наладится. Ты совершенно прав, мой милый. С тех пор
как я целые дни провожу на людях и вижу их делишки и повадки, я стал гораздо
снисходительнее к себе. Раз уж мы так созданы, что все примеряем к себе и
себя ко всему, - значит, радость и горе зависят от того, что нас окружает, и
ничего нет опаснее одиночества. Воображение наше, по природе своей
стремящееся подняться над миром, вскормленное фантастическими образами
поэзии, рисует себе ряд людей, стоящих неизмеримо выше нас, и все, кроме
нас, кажется нам необыкновенным, всякий другой человек представляется нам
совершенством. И это вполне естественно. Мы на каждом шагу чувствуем, как
много нам недостает, и часто видим у другого человека то, чего лишены сами,
приписывая ему свои собственные качества, с несокрушимым душевным
спокойствием в придачу. И вот счастливое порождение нашей фантазии готово.
Зато когда мы неуверенно и кропотливо, с трудом пробиваемся вперед, то
нередко обнаруживаем, что, спотыкаясь и плутая, мы забрались дальше, чем
другие, плывя на всех парусах, и тут, поравнявшись с другими или даже
опередив их, испытываем чувство подлинного самоутверждения.

26 ноября

Я начинаю кое-как осваиваться здесь. Самое главное, что дела
достаточно; а кроме того, меня развлекает пестрое зрелище разнообразных
людей, новых, разнородных типов. Я познакомился с графом К. и что ни день,
то все сильнее почитаю его: это большой, светлый ум, но отнюдь не засушенный
обширными познаниями

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися