Петр Григорьевич Григоренко. В подполье можно встретить только крыс...

страница №5

еще
громче, с явным расчетом, чтобы я слышал: "Это для тебя он секретарь. А для
меня "грач", - какую бы должность не занимал".
Эту оскорбительную кличку ("Грак", "Грач", которую применяют люди,
считающие себя рабочей аристократией, к простому народу, к деревенщине) я
слышал по отношению к себе не один раз. На Ларинке в начале 1924 года я
создавал пионерский отряд. Нелегкое это было дело собрать уличных мальчишек,
и провести с ними пионерский сбор. А после этого добиться регулярной работы.
Для этого надо было заинтересовать. И мне пришла в голову счастливая мысль -
силами отряда, с помощью комсомольцев восстановить один из отправленных на
кладбище паровозов и один пассажирский вагон. Работа по восстановлению, а
затем катание в "своем" вагоне со "своим" паровозом скрепили пионерский
коллектив, привлекли интерес других неорганизованных ребят. Когда я, спустя
два года, вынужден был уйти из цеха, при нашей ячейке был не один пионерский
отряд, а куст - четыре отряда, в которых велась большая интересная работа:
спорт, военные игры, пионерские сборы, посвященные борцам революции и многое
другое.
Занят я был, конечно, не только пионерской работой. Шла борьба с
троцкизмом, и я не мог стоять в стороне. Я прочел "Уроки Октября", читал
периодическую прессу. И терялся. Нападало отчаяние. Неужели прав Троцкий?
Неужели мы, действительно, не можем создать социалистическое общество?
Неужели погибнем, если на помощь не придет мировая революция? Жить не
хотелось. И думать не хотелось. Я не из тех людей, что могут ждать спасения
от других. Я должен сам действовать. И вот в это время тяжких моих колебаний
в "Рабочей Газете" появляется статья Сталина "Троцкизм или Ленинизм". С
присущей ему простотой (теперь я, пожалуй, скажу упрощением) он тезис за
тезисом опровергает утверждения Троцкого. Оказывается социализм в одной
стране можно не только строить, но и построить. Задержка мировой революции
не должна нас останавливать. Мы обязаны своим трудом творить дело мировой
революции.
Мы будем строить социализм, и мы его построим. Я был согласен здесь с
каждой запятой. Сталин освободил меня от всех сомнений. Со статьей Сталина я
теперь не разлучался, не уставая разъяснять друзьям своим ее потрясший меня
смысл. Она была моим оружием и в споре с троцкистами.
Однажды меня пригласили в город, в клуб совторгслужащих: "Там будет
дискуссия с троцкистами", - сказал член бюро райкома. Нас встретили очень
любезно, предоставили лучшие места. Но вот началась дискуссия. И первого же
оратора от троцкистов наша компания встретила свистками, шумом, гвалтом.
Затем затеяли драку. Нас с трудом удалили из зала. Когда мы шли домой, член
бюро подошел ко мне: "А ты, что ж, стоял как красна девица? Ваши говорили,
что драчун".
- Я не могу драться с тем, кто меня не трогает. Тут надо уметь
хулиганить, а не драться. А я хулиганить не умею...
На душе у меня было пакостно. Я думал - как же так? Они хотят
дискуссировать, а на них с кулаками. Но дальше мысль не пошла. Я не стал
ходить на такие "дискуссии", и на том мой протест кончился.
В заводских партийных организациях троцкисты не сумели завоевать
заметное положение. Здесь ни слова вымолвить не давали. Для меня это
выглядело единством и от этого было радостно. Молодость, дружба, широкое
поле для удовлетворения потребности в общественной деятельности, любимая
работа - делали жизнь интересной, насыщенной. Хорошему настроению
способствовали и экономические условия.
Весной 1924 года я получал 45 рублей. Это, по тем временам, были
огромные деньги. От Петра Михайловича и Моти я ушел. Мы втроем сняли комнату
со столом в казенной квартире на "Смоляниновой горе". Комнаты и койки в
казенных квартирах не сдавались. "Стол" был юридическим прикрытием
"незаконного" извлечения дохода из государственной жилплощади.
Поселиться на частной квартире со столом, предложил мне мой новый
товарищ по цеху - Шура Кихтенко. Я пригласил в компанию комсомольца
электротехнического цеха Гришу Балашова, с которым подружился в коммуне.
Квартирохозяйка - она была матерью Шуры Кихтенко - предложила нам на троих
светлую комнату - площадью около 30 кв. метров - в два больших окна. Плата с
каждого по 15 рублей (с Шуры тоже) и, кроме того, мы, по своей инициативе
предложили дополнительно по три рубля с человека за стирку. На эти деньги -
(54 рубля) хозяйка кормила нас и содержала свою семью (она сама и две
девочки). Кормила великолепно.
Был зенит НЭПа. Рынки, что называется, ломились от продуктов сельского
хозяйства, продававшихся буквально по бросовым ценам. Даже коммунистическая
партия вынуждена была забеспокоиться о "ножницах" - слишком низкие цены на
сельскохозяйственные продукты и слишком высокие на промышленные товары. Для
ликвидации этих "ножниц" намечалось повысить цены на первые и понизить на
вторые. Но это так и осталось добрым пожеланием. Практически отпускные цены
и и на то, и на другое только повышались, и заготовительные цены на
продукцию сельского хозяйства до самых хрущевских реформ 50-х - 60-х годов
оставались на уровне 1924 года, то есть ее практически отбирали у населения
бесплатно.
Те годы я вспоминаю, как годы изобилия. В воскресенье я шел на рынок
просто погулять, отдохнуть душой. Горы арбузов и дынь, полные повозки самых
разнообразных фруктов и овощей. Сало, колбаса, хлеб, мука всех сортов, мясо,
крупа... все притягивает твой взор, охватывает чудеснейшей смесью запахов.
Разная живность пищит, хрюкает, ревет, кудахчет, гагакает... Богатство
страны на все голоса, всеми запахами и цветами красок заявляет о себе,
радует душу труженика. И не только на рынке богатство. А магазины! Частные,
государственные, кооперативные. Особенно сильны были тогда последние.
Центральный рабочий кооператив - Ц.Р.К. - сверкал не только красотою
вывесок, но и богатством содержания. Некоторое уныние наводили лишь
промтоварные магазины. Они и в ЦРК, и в госторговле нагоняли тоску
отсутствием в них покупателей. Село было буквально голым, но купить ничего
не могло. Цены были слишком высокие. На простую покупку не хватало всего
излишка урожая. Рабочим с семьями тоже приходилось не так часто делать
промтоварные закупки, хотя с моим окладом и без семьи покупка костюма,
скажем, или ботинок, затруднений не представляла. Я помню только один
случай, когда покупка забрала у меня двухмесячный остаток от получки, после
оплаты "стола". Это я купил серебряные часы. В остальном люди моего достатка
ни в чем себя не стесняли. Так беспечно, как я жил в годы НЭПа, будучи
рабочим, я уж потом никогда не жил, даже когда стал генералом.
Возвращаясь с работы, мы, как правило, у хозяйки не обедали. У нас было
много интересных дел, и мы спешили к ним. Обедали мы где-нибудь по пути - в
одной из столовых ЦРК. Эта организация развернула широкую сеть
продовольственных магазинов, столовых и буфетов. Столовые были подлинным
чудом. Сейчас в СССР первокласснейшие рестораны не умеют готовить столь
вкусно и так обслуживать, как это делалось в столовых ЦРК. Цены же даже
сравнивать неприлично. Столовые ЦРК были дешевле в десятки раз.
Прекрасная бурливая жизнь моя оборвалась внезапно. Осенью 1925 года я
перешел работать на паровоз - помощником машиниста. 1 февраля 1926 года мы
работали на шахте Смолянка. Утром 2-го паровоз по плану уходил на промывку.
Поехали взять путевой лист. Машинист вошел в помещение дежурного по станции.
Тот в это время заканчивая ведомостичку для нас, спросил:
- А может захватите "больные" вагоны из выходного тупика. Если да, то я
и их впишу сейчас вам.
Но так как бригаду сцепщиков с нашего паровоза уже перебросили на
другой, пришедший на смену, то дежурный, в ответ на согласие машиниста,
спросил:
- Прицепите сами или мне съездить?
Машинист высунулся в окно и, коротко сообщив мне о предложении
дежурного, спросил:
- Сумеешь прицепить или дежурный пусть едет?
- Сумею! Дело нехитрое! - ответил я.
Мы заехали в тупик. Я прицепил вагоны. - Пойду проверю состав. Сколько
единиц? Семнадцать! - говорю машинисту.
- Семнадцать - подтверждает машинист.
— Ну, пройдусь. Подсчитаю. Посмотрю не расцеплено ли где, не затянуты
ли тормоза.
Машинист соглашается и я иду.
Через несколько минут возвращаюсь.
- В одном месте расцеплено - метров десять между вагонами. Я пойду. Как
дойду, свистну. Тогда давай потихоньку. Фонаря у нас нет. Светового сигнала
подать не могу, только собственный свист.
В месте расцепки с одной стороны платформа с незакрывающимся лобовым
бортом, с другой - крытый вагон без одного буфера. Подхожу к крытому вагону,
осматриваю фаркоп. В порядке. Свищу. Откликается гудок, и вагоны пошли на
меня. Едет очень осторожно, временами даже останавливается. Тут же толкает.
Уже близко. Беру фаркоп в руки. Нехватает буквально сантиметров, чтобы
набросить его на крюк, но состав в это время остановился, приторможенный
снегом. Машинисту, как мне ясно, пришлось добавить пару.
Резкий толчек, и буфер платформы соскальзывает с единственного буфера
крытого вагона и упирается в обшивку последнего. Не поднимающийся борт
платформы прижимает меня к вагону, нажимая чуть ниже диафрагмы. Все
произошло так быстро, что я, к счастью, фаркоп на крюк не набросил, но у
меня темно в глазах и, чувствую сейчас потеряю сознание. Проносится мысль:
вот тебе и длинная жизнь.
Почему я именно сейчас вспомнил об этом, давно забытом событии,
объяснить невозможно. А событие такое. В один из первых дней после нашего
поселения на "Смоляниновой горе" к нам в комнату зашла пожилая цыганка.
Говорила она, как и все украинские цыгане, по-украински, и внешне не
отличалась от других цыган, но в облике ее было что-то неуловимо
интеллигентное. Она сразу жу обратилась ко мне: "Позолоти ручку - погадаю".
Я резко отказался. Чтобы как-то загладить мою резкость Гриша Балашов -
человек внутренне мягкий - протянул руку и сказал: "Мне погадай". Она
внимательно посмотрела на его руку и сказала: "Ты не тот, за кого себя
выдаешь. И жизнь твоя пойдет не так, как ты наметил. Будешь летчиком, но...
недолго полетаешь". Самое удивительное в этом гадании: "летчик". В начале
1924 года даже самые фантастически настроенные комсомольцы не думали об этой
специальности. Стоит удивляться, что простая цыганка заговорила об этом.
После Гриши она снова приступила ко мне. Я снова, еще резче, отказался.
Не хватало еще комсомольцу гаданьем заниматься! Но она не отставала. К ней
обратился Шура: "Мне гадай!" Она мельком взглянув на его руку,
пренебрежительно сказала: "Что тебе гадать! Живешь по-собачьи и подохнешь
как собака". И снова ко мне. Ребята тоже взялись за меня. Пришлось дать
руку. И вот что она мне сказала: "Долго здесь не будешь. Пойдешь учиться. Но
кем захочешь стать - не станешь. Будешь военным. Служба будет успешная.
Товарищи завидовать будут. Потом придут страшные времена и войны. Не убьют.
Переживешь. Жить будешь долго, но старость... О-о!" Она скорчила
страдальческую рожу, и закачала головой. Вот это ее обещание долгой жизни я
и вспомнил полураздавленный вагонами.
Но вдруг облегчение. Неприцепленные вагоны от толчка стронулись с
места. Я пользуюсь этим и изо всех сил стараюсь приподнять борт. Немного
приподнимается, я проваливаюсь под вагоны и теряю сознание. Прихожу в
чувство от того, что меня волочит. Ничего не вижу, но соображаю: тормозная
тяга одного из вагонов захватила меня. Напрягаю все силы, чтобы отцепиться
от нее и откатываюсь от середины пути к одному из рельсов. Состав медленно
продолжает двигаться и мне приходит в голову, что если движение не
остановится, то я погибну под паровозом. Решаю кричать. Но вырывается только
слабый стон. Однако и он был услышан. Как раз мимо шли рабочие на смену.
Послышались крики: "Человек под вагоном! Остановите паровоз!" Вскоре слышу:
"Тут-тут-тут" сигнал остановки паровоза, и я теряю опять сознание. Пришел в
себя только в больнице, услышав, что состригают мои чудесные рыжие кудри.
Заплакал от обиды и снова потерял сознание.
Почти месяц между жизнью и смертью. Потом начал поправляться.
Постепенно возвращается и зрение. Что произошло физиологически - не знаю, но
в обоих глазных яблоках кровоизлияние. Теперь глаза постепенно очищаются от
крови. Выписался из больницы в конце марта. Заключение медкомиссии: "Перевод
на работу, не связанную с физическим трудом". Волосы ко времени выписки
отросли, но больше уж никогда не кудрявились.

9. ПРОДОЛЖАЮ "ВАРИТЬСЯ"...

Прямо из больницы - в райком комсомола. Поговорить насчет работы. В
райкоме я был уже личностью известной, и мне предложили дальше продолжать
работу с детьми. Направили политруком в Первую трудовую школу. Работа
временная, до возвращения с курсов основного работника, поэтому ни друзей,
ни близких знакомых завести здесь не успел. Первая школа запомнилась только
беседами с мамами еврейских учеников. Не знаю кто и для чего придумал
создать в Сталино еврейскую трудовую семилетнюю школу. Но политруку эта
школа далась. Все мамы бросились доказывать, что ee Изя, Гриша, Роза и т. д.
еврейского языка не знают и учиться в такой школе не могут. Всех таких мам
направляли ко мне. А я, согласно полученных мной указаний, пытался доказать
этим мамам, что язык можно выучить, что вообще важно евреям возродить свою
культуру и т. д. в том же духе.
Сбить меня было невозможно пока разговор велся в такой плоскости. Но
вот однажды, вместо мамы, явился папа и перевел дело совсем в другую
плоскость. Он спросил, а где его Изя будет учиться после окончания еврейской
школы? И я скис. Так и не найдя ответа на этот вопрос я закончил свою
временную работу. И поехал на другую, тоже временную, тоже на должность
политрука и тоже в трудовой школе, в рабочем поселке Путиловка.
Из этой школы запомнился директор. Педагог до мозга костей. Любимец
всех учеников. Время было всяких опытов. Присылались различные директивы,
обязательные к немедленному и безусловному исполнению. Вот пришла директива,
что директор еженедельно должен проводить со школьниками урок вопросов и
ответов. При этом указывалось, что все вопросы должны быть зачитаны вслух. И
если на какой нибудь из них директор немедленно ответить не может, то должен
сказать, когда будет дан ответ. И вот первый такой урок. Записки все поданы.
Директор берет по одной, читает и тут же дает ответ. Сидят 14-15-летние
девочки и мальчики. Мордочки все настороженные, хитренькие. Все знают, что
среди вопросов есть один, которого все ждут. И вот этот вопрос. Директор
читает: "Откуда берутся люди?" Все даже приподнялись. Глаза горят хитрецой.
Директор не меняя ни тона, ни выражения лица говорит: "О, это очень просто!
Приводят, вот, хотя бы к нам в школу ребенка, чурбан-чурбаном. Но здесь мы
его обтешем, отшлифуем - смотришь и человек получается. А тому, кто писал
вот это, я могу сказать - он уже человек. Да знаний и такта маловато. Ему
видно хочется знать, как люди размножаются, так это очень серьезный
жизненный и научный вопрос. Он совсем не подходит для развлекательного
вопрошательства вот на таком собеседовании. Ученики, все до единого, в том
числе, следовательно, и автор вопроса устроили директору за этот ответ
бурную овацию. Могу только вообразить, как бы выглядел на месте этого
директора другой, менее опытный и умный человек.
Недолго пришлось мне поработать с ним. Вернулся из отпуска штатный
политрук этой школы, а меня ждало новое назначение - станция Желанная -
политрук детгородка для несовершеннолетних правонарушителей. Здесь я
намеревался долго поработать и потому начал с подбора актива, который был бы
моей опорой. Ваня Федотов стал председателем пионеротряда, Коля Бугримов
председателем Совета городка. Обе эти организации проделали очень большую
работу по воспитанию правонарушителей. Правда, мне пришлось перенести много
неприятностей за создание неположенного пионеротряда. Но в конце концов его
все же узаконили. Тут я победил. Но потерпел полное поражение в борьбе со
злом, воплощенным в конкретном человеке.
К нам прислали хорошо знакомого городку беспризорника Рыжкова. Лет
15-ти, но маленький ростом, с мордочкой хорька, узкие злые щелки-глаза,
редкие зубы и выражение дегенерата. Сразу же после его прибытия началось
воровство, которое все ширилось. Расследование, предпринятое Бугримовым и
Федотовым, установило - воруют малыши под руководством Рыжкова. Этот
дегенерат, по какой-то непонятной причине, имел непоборимое влияние на
малышей. Очень хорошие, умные, ласковые мальчики 6-ти - 7-ми - 8-ми лет и
даже десяти выполняли все указания этого дегенерата. Что я ни предпринимал -
ничего не помогало. И тогда я решил ради спасения малышей убрать Рыжкова.
Убрать официально не удавалось. Органы наробраза в ответ на просьбы об этом,
советовали воспитывать. Тогда наши старшие активисты, по моему совету,
отвели Рыжкова на станцию, дали продуктов и денег и "посоветовали"
немедленно уехать: "Вернешься, - сказали ему - прирежем!" Больше он к нам не
попадал. Развращал малышей в других детгородках.
С Желанной у меня связано и другое, тяжелое воспоминание. Здесь я
впервые сблизился с женщиной. Казалось бы, что особенного. Парню
девятнадцать лет. Но для меня это чуть не кончилось трагедией. Дело в том,
что в моей душе творился страшный разлад. В годы моего "вываривания" в
рабочем котле среди комсомольской и околокомсомольской молодежи
господствовала теория безлюбовности. "Нет любви. Есть физиологическая
потребность и естественная тяга к продолжению рода человеческого". Такова
немудреная "мудрость" рационалистического взгляда на отношения мужчины и
женщины. "Есть физиологическое влечение и удовлетворяйте его, и нечего
мечтать о принцах и принцессах и вздыхать при луне". Создалась целая
литература пропагандирующая такое отношение к любви. "Без черемухи", "Луна
слева", "Луна с правой стороны" - вот только некоторые из названий забытых
теперь книг, которые во времена моей юности зачитывались до дыр. Я, как
истый комсомолец, воспринял, естественно, рационалистический взгляд на
любовь и высказывался только в этом духе.
Но то, что в душе заложено не так просто удалить оттуда. Воспитывался я
на классической литературе, на идеалах тонкой, самоотверженной, чистой любви
и мечтал когда-то о встрече той единственной, которая только для меня. Вес
это было придушено рационализмом, но из души не ушло. И именно это, не
ушедшее, удерживало меня от случайных связей. А здесь я себя не сдержал.
Приехала девушка из нашей железнодорожной ячейки комсомола - чистая,
красивая, увлекшаяся, а может и полюбившая меня, но наслушавшаяся тех же
физиологических теорий. Оставшись вдвоем, мы потянулись друг к другу. Она
мне нравилась, но я... не любил ее. И мне после сближения сказать ей нечего
было. У меня было пакостно на душе. Как будто я совершил какое-то черное
дело. Мне жить стало противно. - Если это и все, если это главное, для чего
живет человек, то зачем тогда жить? - думал я. Не покончил с собой я в тот
день только случайно. Великий руководитель - господин Случай сумел
остановить мой, точно рассчитанный и подготовленный бег к смерти и дал время
задуматься над тем, что я хочу совершить. С тех пор я уже больше никогда не
терял интереса к жизни, оптимистического взгляда на нее.
В детгородке я проработал тоже недолго. Окружком комсомола рекомендовал
меня, то есть по сути назначил, секретарем Селидовского сельского райкома
комсомола. Тогда еще не было первых, вторых секретарей. Был один секретарь и
два платных члена бюро райкома - заведующий организационным отделом и
агитпроп. Принимая это назначение, я был в плену представлений о сельских
комсомольских ячейках, как о подобии нашей Борисовской сельской ячейки.
Поехав в свой первый объезд района, я горько разочаровался. Везде царил
формализм, мертвечина. Большинство ячеек существовали только на бумаге. В
остальных не было энтузиазма, молодого кипения, да по существу, и полезной
практической работы. Даже в центре района, в большом степном селе Селидовке
- ячейка собиралась только на собрания, на которые приходило около половины
комсомольцев и обсуждались скучнейшие доклады о каких-нибудь задачах:
"заготовки яиц", "разведения кроликов", "о помощи борцам революции" и т. п.
Я окунулся в работу. Все свое время отдавал ячейкам и, пытался вдохнуть
в них жизнь, подсказать вопросы, которые могли бы увлечь комсомольцев. И при
этом, естественно, вспоминал опыт комсомола Борисовки, опирался на этот
опыт. Я добивался, чтобы комсомольцы занялись культурной работой среди
населения, организовали политическую учебу, вникали в хозяйственную и
общественно-политическую жизнь села: помогали сельсовету и комитету бедноты
("Комнезаму"). Больших дел я, конечно, не натворил. Чтобы работа кипела,
надо чтоб инициатива шла снизу. Такой инициативы в сельском комсомоле (по
опыту Селидовки) на рубеже 1926-27 годов не было. Вся энергия уходила в
единоличное хозяйство. Оно бурно возрождалось, но практически без помощи
города. Не было машин. Ремонтировали дореволюционное старье. Не хватало даже
сбруи для лошадей и другой тягловой силы, не во что было одеться. Чтобы не
светить голым телом приходилось изготавливать одежду из домотканных
материалов и шкур животных. Совершилось, по сути дела, возвращение к
натуральному хозяйству. В этих условиях комсомол свое место в жизни не
находил. Мне удалось несколько расшевелить наши ячейки. Мертвых организаций
во всяком случае не стало. Комсомольцы узнали свой райком. Стали его
посещать.
Работая здесь, я не терял связи с заводскими ячейками. Мне удалось
добиться, что к нам в район стали выезжать добровольные (шефские) бригады
для ремонта сельхозинвентаря. Часто ездил на завод я сам, чтобы выколотить
металл для наших сельских кузниц.
Во время одной из таких поездок меня зазвал к себе секретарь партийной
организации железнодорожного цеха - машинист Илья Разоренов. Он спросил:
- В партию поступать собираешься?
- Что за вопрос! Если бы не собирался, то зачем бы в комсомол вступал?
- Ну, если так, то вот тебе анкета. Пиши заявление и заполняй анкету.
- А куда писать?
- В нашу парторганизацию.
- Но я же в цехе сейчас не работаю...
- Это не твоя забота. Ты делай, что тебе говорят.
- Тут, ты, Илья, что-то темнишь. Со мной так не надо. Если собираетесь
возвращать в цех, то почему бы не сказать об этом прямо?
- Говорить прямо немного рановато. Но ты парень не терпеливый, и я тебе
скажу. Не для разглашения, понятно. Окружком намечает объединить все
транспортные организации города, завода и прилегающих шахт. (16
подразделений) в один транспортный комбинат. В комбинате создаются партийный
и комсомольский комитеты - на правах райкомов. На секретаря комсомольского
комитета партийная организация выдвинула твою кандидатуру.
Таким образом, я снова оказался в рабочем котле. В партию меня приняли
ровно через год, после того, как я попал между вагонами и был полузадушен
ими - в феврале 1927 года, но в цех вернулся лишь летом того же года. Пока
подбирали мне замену, пока решался вопрос о создании транспортного комбината
я продолжал работать секретарем райкома комсомола.
Наконец меня освободили. Пленум райкома высоко оценил мою работу. Но
самое дорогое для меня было то, что с места внесли предложение записать:
"особо отметить компанейский характер тов. Григоренко, его дружеские
отношения к рядовым комсомольцам и любовь к нему с их стороны". Добавление
было принято единогласно. Заканчивалась резолюция пожеланием мне успехов на
новой работе.
И вот первое собрание комсомольцев транспортного комбината - всех его
16-ти ячеек. Избран комитет комсомола - 21 человек. Меня избрали секретарем.
Завотдел - Шура Филиппов - квалифицированный слесарь-инструментальщик,
потомственный рабочий, родители жили на Масловке. Агитпроп - Ильяшевич.
На следующий день иду к Разоренову.
- Прошу платную должность секретаря заменить платной должностью
заворга.
- Почему?
- Во-первых, задача секретаря руководить членами комитета, добиваться,
чтобы работу тащили они. А платный секретарь в силу просто того, что он не
занят на производстве, начнет заниматься текучкой и увязнет в ней. В конце
концов производственники ему начнут давать поручения - "сделай, Петя, ты же
ничем не занят". Во-вторых, - и оказываюсь в невыгодном материальном
положении. Оклад секретаря маленький, а право на сохранение оклада я
потерял, так как иду на комсомольскую работу не с производства,
(производственникам, назначаемым на выборные должности, если новые оклады
были ниже прежних, сохранялся прежний заработок). Поэтому я и предлагаю
поставить на оклад заворга. Его работа по самому своему характеру, требует в
значительной мере личного исполнения и ему просто, кстати, взять на себя всю
текучку в комитете. А материально он ничего не потеряет, так как ему будет
сохранен сегодняшний заработок.
- А пойдет ли он? Все же потеря квалификации.
- Ну ты же пошел. И я, и другие. Избран, значит пойдет.
Илья пообещал переговорить в окружкоме. Там сначала удивились. Потом,
узнав, что предложение выдвинул сам секретарь, согласились.
Как реагировал Шура, когда я ему сказал? Обрадовался! И с тех пор, во
всех перипетиях, завязавшейся впоследствии борьбы, преданно поддерживал
меня. И вообще я обнаружил, что рабочие, как правило, с удовольствием уходят
на чиновничьи посты. И Соломатина Ивана Федоровича я склонил к вступлению в
партию перспективой занять руководящее положение. Не имея намерения сулить
это, я просто теоретически обосновывал необходимость вступления в партию
кадровых рабочих. И сказал при этом:
- Сейчас требуется такая масса кандидатов из рабочих, для выдвижения на
руководящую работу, а Вы потомственный пролетарий вне партии. Да Вас, с
Вашим умом, уже из кандидатов пошлют на выдвижение.
С этого разговора он отказался от своей прежней позиции нежелания
вступать в партию, начал посещать партсобрания и вскоре вступил в кандидаты
партии. И его, действительно, из кандидатов послали на руководящий пост в
кооперацию.
Более двух лет просекретарствовал я, совмещая это с работой на
производстве. Правда, предоставленная мне должность - дежурный слесарь
позволяла время от времени отлучаться по делам комитета. Если рассказывать
об этой работе, то опять надо вспомнить энтузиазм и увлеченность
претворением в жизнь идей партии. Началась эпоха индустриализации. Гремел из
всех микрофонов Турксиб и начал выходить на авансцену Днепрострой. А там
началась массовая коллективизация, Магнитострой... И везде, как вещают
печать и радио, успехи. И во всем хочется участвовать. Но... у каждого есть
свои задачи, которые и надо выполнять. Одновременно, в меру сил, помогать
партии, на других участках социалистического строительства. Так, еще до
массовой коллективизации я ездил, по просьбе своих борисовских комсомольцев,
к отцу - убедить его вступить в артель. Они, не без оснований, считали, что
примеру отца последуют другие. И это предположение оправдалось. К 1928 году
в Борисовке было коллективизировано свыше трети хозяйств. Отец был полеводом
артели, и полеводство, надо сказать, было у него в образцовом порядке.
Вообще это время вспоминается как бурная пора великих дел. Нельзя
отрицать - умел Сталин выдвигать все новые большие задачи. И мы, как
зачарованные, взирали на эти манящие дали. Помню, - правда, это было
несколько позже описываемого времени, но, по сути, это один и тот же период,
какой энтузиазм вызвала сталинская статья "Год великого перелома". Уже резко
нехватало хлеба. Появились хлебные очереди, приближалась карточная система и
великий голод 30-х годов, а мы увлеченно зачитывались сталинской статьей и
радовались: "Да, действительно, великий перелом - ликвидировано мелкое
крестьянское хозяйство, устранена сама почва, могущая возродить капитализм.
Теперь пусть попробуют тронуть нас империалистические акулы. Теперь прямой
путь к полной победе социализма".
Два последних моих года в "пролетарском котле" насыщены и в личном
плане.
В сентябре 1927 года я женился. Отношение к любви у меня оставалось
прежнее. И любви, поэтому, я не искал. Выбирал хорошую жену. Выбрал девушку
из прекрасной, очень дружной рабочей семьи. Из самого рабочего низа -
родители имели собственную землянку с крохотным огородом на Александровке.
Мария, предпоследняя из шести детей (двое сыновей и четыре дочери), стала
моей женой, и мы прожили в согласии около 13 лет. Но отсутствие любви себя
проявило. Совместная жизнь в конце концов стала невозможной, и мы
расстались. А потом ко мне, наконец, пришла любовь. Та, что одна на всю
жизнь.
Здесь же пронеслась надо мною и буря самых отвратительных человеческих
страстей - борьба за власть.
Как-то утром, ко мне на работу прибежал взволнованный Шура Филиппов с
городской газетой. Показал подвал: "Сын кулака - секретарь крупнейшей
производственной организации комсомола". Статья была обо мне. В ней
голословно утверждалось, что я сын крупного кулака и дальше шло
морализирование на эту тему. Я прочел, говорю Шуре:
- Не о чем волноваться. Если б это было где-то за тридевять земель, а
то ведь всего 250 километров. Сегодня выехать, а завтра вернешься. Не будем
пороть горячку. Пусть партком проверяет, ведь я же член партии.
Но вечером горком комсомола собрал пленум комитета с повесткой дня о
статье. Дали мне слово. Я сказал, что это ложь, которую несложно проверить.
Выступил Ильяшевич, сказав, что считает недопустимым, чтобы человек,
запачканный подозрением, продолжал руководить организацией. Внес предложение
освободить меня от обязанностей секретаря. Выступил Шура Филиппов. Сказал:
- Мы не можем верить заявлению неизвестного и не верить человеку,
которого мы хорошо знаем, к тому же члену партии. Пока дело не проверено
никаких организационных мер предпринимать нельзя. И вообще нельзя решать
вопрос о члене партии, не испросив мнения парткома.
Я задал вопрос: "Откуда компрометирующие меня сведения?" Представитель
горкома ответил:
- Это тайна газеты. Вы что, газете не верите?
- Не верю, - ответил я. - Чтобы кто-то ей поверил надо, чтобы она
доказала свою правоту.
После этого представитель горкома внес предложение вести дальнейшее
обсуждение без меня. Комитет не соглашался, но я сказал: "Я не буду вам
мешать" и ушел. По окончании узнал - один Ильяшевич голосовал за снятие.
Затем началось. Пришли из Борисовки и из Бердянска ответы на запросы
парткома, опровергающие утверждение газеты. Тотчас в газете демагогическая
статья: "Сын кулака и его покровители". В ней выражается недоверие справкам
из села, на том основании, что кулак может купить должностное лицо за
поллитра. Наш партком посылает эту статью в Бердянский райком партии с
просьбой дать развернутый ответ. Приходит возмущенное письмо, в котором
дается развернутая характеристика моему отцу и мне, как организатору
борисовского комсомола. На это газета отвечает новой статьей: "Позиция
транспортного парткома в деле сына кулака". В статье пишется, что партком
занял позицию защиты сына кулака, и тем лишил комсомольцев возможности
демократически решить вопрос о своем недостойном руководителе.
А между тем, партком, по совету горкома партии, ни разу не вмешался в
то, что делал горком комсомола. А горком настойчиво добивался снятия меня и
назначения Ильяшевича. По этому вопросу проведено 6 заседаний бюро и 3
пленума нашего комитета. Ни на одном предложение горкома не было поддержано
никем, кроме Ильяшевича. Я, измотанный нравственно, передал Шуре заявление,
что отказываюсь от секретарства до тех пор, пока дело не будет закончено. На
следующий день меня вызвали в партком и предупредили, чтобы я не
"партизанил".
- Ты член партии, и только партия может тебя освободить от секретарских
обязанностей. Возьми, вот, свое заявление и порви... - сказал мне Илья
Разоренов.
Я заявление взял, но сдержаться уже не мог. Закатил истерику на тему
"до каких пор". На что Илья мне резонно сказал:
- Ты прав? А если прав, то доказывай свою правоту, пока не докажешь.
Сколько б это времени ни заняло!
Не знаю откуда, но в горкоме о моем заявлении узнали. И бюро горкома
приняло решение: "На основании личного заявления тов. Григоренко, освободить
его, до окончания расследования дела, от обязанностей секретаря комитета.
Временно обязанности секретаря возложить на тов. Ильяшевича".
Наш комитет отклонил это решение горкома, сообщив ему, что у него нет
ни письменного, ни устного заявления тов. Григоренко. Горком пригрозил
роспуском нашего комитета, как оторвавшегося от масс комсомольцев. В ответ
на это наш комитет назначил общее собрание для обсуждения постановления
горкома комсомола. Собрание выразило полное доверие комитету и лично
секретарю комсомольского комитета тов. Григоренко. "Собрание выражает полное
недоверие к действиям бюро горкома в отношении дела тов. Григоренко и
требует немедленного окончания этого дела. Собрание также выражает недоверие
лично тов. Ильяшевичу и постановляет вывести его из состава бюро и пленума
комитета".
Почти сразу же после собрания дело "взорвалось". Оказалось, что
Разоренов в ответ на последнюю статью послал в Борисовку под личиною
отпускников двух человек: старика-машиниста, члена партии с дореволюционным
стажем и комсомольца, из семьи потомственных рабочих, который в моем деле
занимал позицию недоверия ко мне. Фамилии обоих помню: Николаев и Дмитриев.
Они вернулись и рассказали все об отце, добавив и свои личные, очень
дружественные впечатления. Выступали они на партсобрании, на комсомольском
собрании и перед рабочими. В это же время дело развязалось и с другой
стороны. Горком партии установил, что Ильяшевич - сын владельца единственной
в городе швейной фабрики, выдавал себя за служащего этой фабрики на основе
свидетельств своих бывших рабочих, состоявших теперь в партии. Ильяшевичу
очень хотелось секретарствовать, и его друзья из горкома комсомола и газеты
хотели ему помочь.
Дело завершилось раздачей многих выговоров. Газета же поместила лишь
короткую информацию: "Обвинения в отношении секретаря комсомола
транспортного комбината тов. Григоренко не подтвердились". Когда же я
спросил, кто подавал на меня заявление, мне ответили: "Какое это имеет
значение? Тот человек уехал. Вы его лично не знаете. Он только наездами
бывал в вашем селе. Возможно он ошибся".
Впоследствии, я убедился, что это была действительно ошибка.
Поучительно мое дело тем, что внутрипартийная и внутрисоюзная
демократия в то время еще существовала, хотя уже дышала на ладан. Теперь,
неподчинение высшей инстанции невероятно, сколь бы бессмысленное и
несправедливое решение ни приняла высшая инстанция, оно будет выполнено
беспрекословно. А в моем деле низшая, осмелилась не только не выполнить, но
и выразить недоверие высшей.
Забегая вперед скажу, что более чем годичная нервотрепки с "сыном
кулака" принесла мне и пользу. Перед окончанием Академии Генерального Штаба
нас, 12 человек, вызвали в Главное Управление Кадров. Три дня мы часами
высиживали там, заполняя анкеты и участвуя в собеседованиях со все более
высоким начальством, К концу третьего дня нас осталось четверо и всем
четверым предложили явиться в ЦК. Там тоже заполняли анкеты, собеседовали.
Осталось сначала нас двое, затем я один. Куда отбирают, об этом нельзя было
даже спрашивать. Мы все это знали и потому молча ожидали конца отбора. И вот
мне назначена встреча с особо высоким товарищем. Судя по намекам,
представляющего меня, тоже довольно высокого чиновника ЦК, меня будет
принимать кто-то из членов Политбюро.
Сидим мы с моим "представляющим" в огромном кабинете, ждем вызова к
последнему, кто будет решать мою судьбу. Говорить уже не о чем. Все
переговорено. И "представляющий", от нечего делать, листает мое личное дело.
- Взысканий не имеете? Ни по партийной, ни по комсомольской?
- Нет!
- Компрометирующего вас тоже ничего нет?
- Нет! - говорю - И вдруг молнией мысль: "А сын кулака?"
- Было! - вскрикиваю я, - было заявление, что я сын кулака. Правда оно
было опровергнуто. И сам заявитель признал, что ошибся.
Но мой "представляющий" уже не слушал меня. Бегая глазами по пустому
столу, он явно искал повода выйти. Наконец, не найдя повода, вышел так
просто. Возвратившись, сказал: "Товарищ, который нас должен был принять,
сегодня занят. Мы вас вызовем, когда потребуется". Но вызова не последовало.
После войны я случайно узнал, что в тот день решался вопрос о моем
назначении военным атташе в фашистскую Германию. Мне остается только
возблагодарить Бога за то, что не допустил этого.
Были и другие трудности, были неприятности. Но, в целом, жизнь того
времени, периода моего "вываривания в рабочем котле" вспоминается как
прекрасный сон. Но "вываривание" подходило к своему естественному концу. В
августе 1928 года вызвал меня Илья.
- Горком партии, по указанию ЦК создает вечерний рабочий факультет.
Набор ведется на все четыре курса. Развертывается он на базе Второй трудовой
школы. Свяжись с директором и приступайте к вербовке рабочей молодежи. Имей
ввиду - это важная партийная задача. Мы не можем сейчас, когда
развертывается непосредственная борьба за социализм, продолжать опираться на
старую интеллигенцию, не можем полностью доверять ей. Нам надо создать свою,
пролетарскую интеллигенцию.
Прошло свыше месяца, и у нас состоялась повторная беседа о рабфаке.
Илья, когда я зашел к нему, строго спросил:
- Ну, как с вербовкой рабочей молодежи на рабфак?
- Мы провели работу со всеми возможными кандидатами.
Провели комсомольские и молодежные собрания.
- Знаю, знаю, - перебил он меня. - Это все мне известно. А меня
интересует другое: набрал ли рабфак нужное число учеников?
- Этого я не знаю.
- Зато знаю я. Позорный провал. И 10 процентов не набрали.
- Значит нет желающих, - раздражаясь его тоном, отвечаю я. -
Разъяснительная работа была проведена достаточная.
- Да не разъяснительная работа нужна, людей надо набрать на рабфак в
количестве определенном партией - повышенным голосом подчеркнул Илья. - Не
разъяснять, а пример показать и потребовать с комсомольцев. Ну, вот ты сам,
поступил на рабфак? На какой курс?
- Нет, не поступил. Я хочу квалификацию закрепить.
- Рабочую квалификацию будут другие получать, а вам инженерами
становиться надо. А в общем спорить не будем. Есть решение горкома партии -
обязать коммунистов и комсомольцев идти на учебу на рабфак.
Решение партии я всегда считал законом для себя. Я поступил на второй
курс. После партийного нажима темпы вербовки резко усилились. По плану
набрать надо было на нее четыре курса по 150 человек, то есть всего 600.
Фактически к концу сентября было набрано около 800 человек, но почти все на
первый курс. На втором было несколько десятков, на третьем - несколько
человек, а на четвертом ни одного. Рассмотрев этот вопрос, горком партии
поручил директору принять всех, но после месяца учебы всех слабых отсеять, а
остальных перераспределить по курсам, исходя из индивидуальных способностей
рабфаковцев. В результате этого перераспределения 1-й и 2-й курсы были
укомплектованы полностью. На третьем курсе оказалось 56 человек и на 4-ом -
13. Меня зачислили на третий курс.
В сентябре 1929 года, едва началась учеба на рабфаке, нас, теперь уже
четверокурсников стали вызывать в здание окружного совета профсоюзов для
собеседования. Оказывается приехала комиссия для вербовки, по решению ЦК
КПУ, рабочих от станка в Харьковский Технологический институт. Пришла и моя
очередь для беседы. В комнате ожиданий я познакомился с перечнем
факультетов, поэтому сразу ответил отказом на предложение пойти на учебу в
ХТИ без экзаменов.
- Почему, - спросили меня.
- А зачем мне торопиться. Мне осталось несколько месяцев учебы, и после
этого я смогу поступить куда захочу. А здесь что? Нет же ни одного
факультета, который меня интересовал бы!
- Да что вы! Вы же паровозный машинист, а у нас локомотивный факультет.
Будете не водить, а строить локомотивы.
- А я не хочу строить локомотивы. Я хочу мосты строить!
- О, ну тогда вам тем более к нам! Вот, пожалуйста, посмотрите, - он
раскрыл книжечку (в ожидании я смотрел список факультетов на одном листике)
- на строительном факультете отделение мостов. И руководит этим отделением,
если вы знаете мостовиков, крупнейший авторитет, ученый с мировым именем -
профессор Николаи.
И я дал немедленное согласие.
Получив направление в институт, я отправился рассчитываться. Снова
отрыв от привычного, дорогого, уход в незнаемое, неведомое - лучшее ли?
Иное, наверняка. Но прежде чем уехать в Харьков, я должен рассказать, что
цыганкино гадание пришлось вспомнить не только между вагонами. Летом 1926
года Гриша Балашов поехал в свой первый отпуск к себе на родину - в город
Балашов, где он не был с 1922 года. Почему так долго не был, я знал. Тогда,
после гадания цыганки, шагая на следующее утро рядом со мной на работу, он
вдруг сказал: "А ведь цыганка права, я действительно не тот, за кого себя
выдаю. Я сын священника. Когда отца начали преследовать и меня выгнали из
девятилетки, я уехал к дяде, учителю, в Балашов. Дядя мне достал справку,
как своему сыну, будто я сын учителя. И я уехал. С этой справкой поступил на
работу и в комсомол. Теперь отец его умер, и он намеревался подать заявление
с разоблачением себя, в надежде, что ему простят его обман. Я посоветовал
ему не делать этого. Если же дознаются сами, скажешь, что воспитывался у
дяди и считал его отцом. Гриша долго колебался, но в конце концов послушался
моего совета. Не знаю почему, но я считал этот обман полностью оправданным.
Собравшись ехать в отпуск, он советовался со мной. Очень опасался, что
его в Балашове могут разоблачить. Я же высказал мнение, что такая поездка
ему будет полезной. Договорится с дядей о версии "воспитанника" и
продемонстрирует продолжение связи с воспитателем. В конце концов Гриша
поехал. Но... из отпуска не вернулся. В это время в Балашове создавалась
авиационная школа, со временем превратившаяся в прославленное "Балашовское
летное училище".
Гриша поступил в него. В 1928 году окончил. За отличные успехи оставлен
в постоянном составе училища - инструктором. Во время учебно-тренировочного
полета отказал мотор. Одновременно что-то случилось с двойным управлением,
инструктор не мог перебрать управление на себя. Добрался как-то до
управления курсанта и попытался посадить самолет. Но потерпел аварию.
Курсант остался жив, а инструктор умер в больнице, не приходя в сознание.
Я узнал о гибели Гриши через месяц. Товарищи нашли у него мое письмо и
решили сообщить мне о происшедшем. Странные чувства одолевали меня. Я не
мог, просто не в состоянии был поддаваться мистике, но гадание сбывалось
столь реально, что объяснить все случайным совпадением я тоже не мог.

10. НОВЫЙ КОТЕЛ.

При отъезде из Сталинo мы получили в вербовочной комиссии адрес
студенческого клуба в Харькове на Пушкинской улице. Комендант клуба,
превращенного в общежитие, выдал нам матрасы и дал очень "ценные указания":
"Ищите место в зрительном зале". Когда я вошел, зал гудел, как улей и был
набит людьми до отказа. Несмотря на это я сумел приткнуть свой матрас к
стене зала, почти у самой сцены. Первый интересовавший меня вопрос: "где
поесть?" удалось выяснить, не сходя с места. Мне сказали, что единственная
из действующих в Харькове студенческих столовых находится неподалеку, на
этой же улице. "Но, - добавили при этом - там ничего нет". Я понял это
замечание не буквально, а как то, что нет выбора - бери, что осталось.
Оказалось, однако, что действительно там нет ничего. Даже хлеба. Оставалось
непонятным, для чего она открыта?
Я пошел в ближайший ресторан. Рестораны еще действовали, как открытые
для всех предприятия питания, но цены были совершенно невероятные. В 5-6 раз
дороже, чем в столовых, в которые теперь допускались только "свои", по
пропускам. На следующий день я снова попытался поесть в столовой. Результат
отличался от вчерашнего только тем, что вчера я узнал, что "ничего нет" вне
всякой очереди, а сегодня, после того, как выстоял в длиннейшей очереди.
Снова пошел в ресторан. После подсчитал свои ресурсы и решил: буду один раз
в день ходить в ресторан, а завтракать и ужинать в общежитии хлебом с
кипяточком. Денег хватило на ресторан примерно на месяц. Потом пришла пора,
когда и я, как все, вырывался с последнего урока и, размахивая портфелем,
мчался по улицам Харькова к заветной цели - столовой. Призом был
обезжиренный и невкусный студенческий обед. Но приз этот, как и всякий приз,
доставался далеко не всем. Я совершенно отощал. Все больше одолевало желание
вернуться в цех. Сдерживали два обстоятельства. Первое. Боязнь стала
объектом насмешек товарищей по цеху. Я был уверен, что никто не поверит
моему рассказу о причинах возвращения. Все будут думать, что меня исключили
по недостатку знаний. Думая об этом, я уже и кличку себе примерил: "Ученый".
С этим я, в конце концов, смирился бы.
Но была вторая, более серьезная причина. Институт, как и завод, тоже
был котлом с крышкой. Чтобы выйти из него требовалось "приподнять крышку". А
это мне было не под силу. Когда я сказал первый раз секретарю парткома о
своем желании покинуть институт, он сказал:
- Можешь. Но только твой партийный билет мы оставим здесь. Таким
образом крышка на "котле" защелкнулась, но этого я никогда не понимал.
Считал, что своим добровольный вступлением в партию я дал ей право
распоряжаться моей судьбой, моей жизнью как ей заблагорассудится. Соблюдение
партийной дисциплины, беспрекословное подчинение решениям партии были для
меня абсолютно естественными. И я смирился. Тем более, что в первых днях
30-х годов кончилось и безобедье. Открылась столовая нашего института. И
хотя кормили отвратительно-невкусно и в мизерных количествах, и каждый раз
требовалось совершить унизительную процедуру - при входе в столовый зал
получить ложку, а при выходе сдать ее - жить неделями без горячего теперь не
приходилось.
К этому времени отрегулировался и вопрос с учебой. На следующий же день
по прибытии я пошел на занятия. Первый мой урок по высшей алгебре вызвал у
меня, очевидно, такое же чувство, какое бывает у быка, на голову которого
обрушился молот убойщика. Я был оглушен и, ничего не понимая, автоматически
списывал все с доски. Мне, как и всякому, кто от конечных величин средней
школы внезапно переходит в мир бесконечностей, все казалось нереальным. Это
чувство, очевидно, было бы не менее острым и в том случае, если бы я начал
учебу нормально. Но у меня оказалось еще осложняющее обстоятельство - мы
более, чем на месяц опоздали в институт и теперь начинали не с начала.
Ссылки на прошлые уроки были для нас пустым звуком. Некоторой отдушиной
являлись отступления в лекциях к средней математике. Но и в ней я многого не
понимал. Ведь у меня еще оставался год учебы на рабфаке.
Пришло само собой решение начать с тех разделов алгебры, геометрии,
тригонометрии, физики, химии, которые я не успел пройти а рабфаке. На урок
ходить и записывать все, что преподавалось - авось что-то в голове останется
к тому времени, когда я, закончив программу средней школы, возьмусь за
нынешние курсы. Задача, за которую я брался, была невероятно тяжелой. Меня и
до сих пор страх охватывает, когда я вспоминаю о том времени. Но тяжесть
этой задачи еще больше возрастала от условий. В зрительном зале клуба (на
500 сидячих мест) поселили не менее 200 студентов. Каждый из них занимался
чем угодно, но только не уроками. Поэтому непрерывно, почти круглосуточно, в
зале совершалось коловращение. Он бурлил, как кипящий котел. Скрючившись на
своем свернутом матрасе я решал задачи и так увлекался, что переставал
замечать творящееся в зале, жил своей жизнью. Эта выработанная тогда
привычка сосредоточиваться, уходить в себя очень помогла мне потом, в моей
последующей жизни, особенно во время пребывания в психиатричке.
Один раз, когда я "застрял" на задачке из физики, кто-то тронул меня за
плечо: - "Вы сделали ошибку" - И чья-то рука поправила одну из цифр, в моих
предыдущих выкладках. Я проверил. Верно, ошибся. Доведя задачу до конца,
посмотрел на парня, оказавшего мне помощь. Длинный (еще длиннее меня), очень
нескладный, с хорошими, добрыми глазами, еще по-детски глядящими, но с очень
серьезной миной на лице. Мы познакомились. Разговорились. Это был Анатолий
Заварзин, сын рабочего из Луганска. Он поступил в институт непосредственно
из семилетки. Причем в течение лета занимался изучением того, что семилетка
недодала для ВУЗа. Знания его были покрепче моих, да и ум поухватистее. И
хотя он был на два года моложе меня, что в такие годы очень заметно, я
проникся к нему уважением с нашей первой встречи. Он избрал для себя
примерно такой же метод учебы, как и я.
С ним вместе занимался его товарищ, тоже из Луганска. Познакомился я и
с ним. Андрей Снаговский значительно ниже ростом, чем Анатолий и вообще
ограниченнее во всех смыслах. Он на год моложе его и ему нередко охота
просто пошалить. Любил он, например, обувшись в ботинки с галошами,
продемонстрировать, что его ноги свободно входят в галоши Анатолия.
Мы начали заниматься втроем, затем к нам присоединился еще один
полтавчанин - Николай Леличенко. Мы настолько сработались за месяцы
пребывания в клубе, что когда, наконец, вошло в строй общежитие, мы пожелали
остаться

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися