Михаил Андреевич Осоргин. Свидетель истории
страница №3
...й поры, как мы приняли общий с ними план.- Но ведь нельзя же подозревать Евгению Константиновну!
- Ее нет, но она действует с ведома эсеровского центра.
- Она иначе не может.
- Я знаю. Без них было бы невозможно. Но я не удивлюсь, если что-нибудь
случится. У них есть провокация.
- Так нельзя работать, Олень! С таким сомнением.
- И все-таки приходится. Отступать теперь поздно. Весь этот день прошел
как бы в тумане. Говорили о мелочах, о возможных случайностях. Говоря -
думали каждый о своем, очень трудном и сложном, чего высказать нельзя. Оба
жили двойной жизнью, боясь неосторожного слова, которое может нарушить
странный гипноз наружной деловитости и вызвать вопросы, с которыми уже не
совладаешь.
Спасались мелочами: перебирали вещи и вещицы, которые останутся здесь;
еще раз пересмотрели, не остались ли на белье и одежде пометки фирм и
магазинов, не запала ли в книгу случайная записка. Суетились без особой
надобности. Украдкой Наташа взглядывала на Оленя, который был нервен и
задумчив и как бы смущен, но старался сдерживаться. И чем нервнее становился
Олень, тем спокойнее чувствовала себя Наташа. В ней свершалось то, что
бывает у верующих незадолго до кончины: маленьким пламенем уже разгоралось
важное и серьезное спокойствие, внутреннее сияние обреченного.
Вечером, когда они решили лечь и заснуть, Олень сказал:
- Наташа, у нас два пропуска.
- Нужно другой уничтожить.
— Нет, нужны оба. Я иду с тобой.
Она была поражена.
- Как со мной? Что ты говоришь?
- Я пойду с тобой, так лучше.
- Ты не надеешься на меня одну?
- Просто - я не могу иначе. Вместе жили, вместе и умрем. Она забыла,
что их может слышать Маша, покраснела, схватила себя руками за виски и
закричала:
- Что это значит?
Он, большой, решительный, железный, бестрепетный,- вдруг предстал перед
ней маленьким и жалким. Она почувствовала, как всю ее охватил жар
негодования. Где же подвиг? Маленькая мещанская любовь? Он, их признанной
вождь, не может победить в себе жалости к ней, не может возвыситься над
общей постелью!
Ей хотелось рыдать. Сказочное рассеялось, и из волшебного тумана, в
котором они жили, проглянуло слезливое лицо мужчины, который не умеет
жертвовать.
- Ты не смеешь! Ты обещал послать меня! И ты не смеешь меня жалеть!
Олень ответил тихо:
- Я себя жалею, Наташа.
Она резко рассмеялась ему в лицо, с жестокостью, какой в себе не знала.
- Ты в меня влюблен? Или на правах мужа? Но ты мне не муж, и я тебя не
люблю. Ты только мой конспиративный сожитель, купец Шляпкин!
Он не оскорбился и просто сказал:
- Зачем эти слова, Наташа? Если даже люблю - зачем эти слова?
Она могла бы броситься ему на шею. Но тогда рушится весь уклад
миросозерцания, которое она себе создала и без которого уже не может
обойтись. Если принять это - тогда они оба должны изменить делу, бежать,
устроить свою маленькую частную жизнь, ненужную и стыдную. Тогда, значит,
все это вообще было ложью, а оба они - молодые супруги, проживающие
награбленные деньги!! Рядом в постели - и рядом умирать. Выиграть любовника
- и проиграть Оленя. И проиграть, конечно, себя.
Наташа ушла в спальню и бросилась на кровать. Слез, конечно, не будет.
Она не погасила свет и в путанице мыслей смотрела на потолок, где дрожали
тени стеклянных висюлек. По углам комнаты тихо пересмеивались Зенон,
греческие стоики и немецкий Ницше. Внутри был холод: через сердце Наташи
катила свои волны Ока. В сущности - это была уже смерть... но ведь смерти
нет?
Она закрыла глаза. Волны Оки потеплели и смешались с горячей кровью.
Стало легче дышать, и она вспомнила, что в соседней комнате остался Олень,
вчерашний силач и сегодняшний слабый человек. И тот и другой были ей равно
близки: тот посылал ее, этот шел вместе с нею. Она окликнула Оленя, назвав
его настоящим именем, как почти никогда не называла:
- Алеша, иди сюда!
Он вошел совсем не робко и без тени смущения; подошел к кровати
вплотную.
— Кажется, я устроила тебе семейную сцену?
Он улыбнулся и погладил ее по голове.
- Ты меня поразил. Я не думала, что ты бываешь слабым.
- Конечно, бываю. Но это - не слабость, это - обдуманное решение.
- Но ты не пойдешь? Ты не можешь менять план!
— Я, Наташа, пойду, потому что считаю это нужным. Двое - двойная сила.
А ты должна примириться с этим и успокоиться, иначе я пойду один.
И вот - она уже только девочка, а он - прежний Олень, которому нельзя
не подчиняться; вождь, который все может и все освещает своим личным
участием. Это и есть его высокая любовь, и в этом страшная его сила.
Снова у каждого промелькнула своя - и все-таки общая - дума о том, что
это не подлинная жизнь, а очень страшная и ничем не оправдываемая сказка,
навязчивый сон, который когда-нибудь исчезнет. Ведь не может же быть, чтобы
завтра их не стало? Этого никак не может быть! И все-таки это будет, но
только в какой-то иной, не настоящей жизни. И сон, который они оба видят, не
уйдет; и проснуться они не могут, потому что час пробуждения уже пропущен.
Они не говорили больше о завтрашнем деле; на них снизошел покой, и до
света Наташа рассказывала Оленю о своем детстве, о деревне Федоровке, кучере
Пахоме, о ледоходе на Оке - и с радостью слушала его ответные рассказы. До
сих пор она очень мало знала про его жизнь, и каждая новость и любая мелочь
ее волновали и занимали. Иногда, увлекшись рассказом, они перебивали друг
друга, спеша высказать свое. Их последняя ночь была такой же целомудренной,
какой была первая, и они не заметили, как оба задремали, забыв о том, что
ждет их завтра.
Олень проснулся первым. Был поздний утренний час, в столовой лежали
газеты, и Маша уже несколько раз подогревала самовар. Когда он разбудил
Наташу, она неохотно открыла глаза, поморщилась от света и, еще не придя в
себя, потянулась и спросила:
- А который час?
— Скоро девять. Слушай, Наташа, случилось странное...
Она вспомнила все и вскочила:
- Что случилось, Олень?
Он протянул ей газету и указал место. Это был краткий указ о роспуске
на летние каникулы Государственного совета - без мотивов и объяснений. Совет
был распущен накануне важного заседания и раньше предположенного срока.
ДНИ ИДУТ
Отец Яков лоснился радостью: одним из первых он узнал, что депутаты
разогнанной Государственной думы поедут в Выборг. Отец Яков рискнул - и
примостился со своим портфелем в вагоне третьего класса, так что к общему
съезду был уже в Выборге, в самом дешевом номерке самой дешевой гостиницы.
Пот катился по нему потоками, когда на июльской жаре в широкополой поповской
соломенной шляпе он стоял в толпе любопытных и смотрел на приезжавших. Сам
не из смельчаков, хотя и озорной по жгучему любопытству, свидетель истории
отлично понимал настроение депутатов.
"Вот и улыбаются, а самим боязно. Народ немолодой, почтенный, в
большинстве семейный, а приходится как бы играть в революцию. С другой же
стороны - оскорбительно им, разогнали, как мальчиков, а ведь считались вроде
заправских народных представителей".
Несмотря на добрые знакомства, отцу Якову не удалось попасть на
заседания, и было это очень обидно. Но все же в самые замечательные дни он
оказался близким зрителем исторических событий и даже на одной фотографии
был запечатлен вместе с кучкой "выборжцев", гулявших по главной улице
финляндского городка. Ряса отца Якова вышла очень хорошо и ясно, лицо же он
сознательно, на всякий случай, затемнил, надвинув широкополую шляпу на самые
глаза. Позже тихо радовался предосторожности,- когда в знаменитом
"выборгском воззвании" прочитал весьма дерзостные слова: "."не платить
налогов, не давать солдат, не подчиняться властям",- и посмеивался в бороду,
когда столь смелые буяны трепетно искупали обратные билеты у окошечка кассы,
старались держаться кучкой, а вскоре по возвращении в Питер смирнехонько
подчинились властям и отправились принять тюремное испытание.
Событиями был полон месяц июль шестого года. В первых числах случился
еврейский погром в Белостоке и тянулся целых четыре дня. Сам родом из
Приуралья, где евреев мало и вражды к ним никогда не было, отец Яков не
страдал антисемитской болезнью. "Все люди, все человеки". "Несть эллин, ни
иудей, но всяческая, и во всех Христос". Конечно, распяли Христа евреи, но
было это давно, а к тому же еще в духовной семинарии его тревожила
несомненность, что и сам Христос был из евреев. В Казани отец Яков имел
близкого приятеля - еврея, присяжного поверенного, человека редкой души, а в
Питере - думского журналиста Залкинда, который не раз устраивал отца Якова в
ложе прессы, откуда всех видно и все хорошо слышно. Есть, значит, среди них
люди почтеннейшие, а громить бедноту - великий грех и противно Христовым
заповедям. Так и отметил отец Яков в тетрадочках своей летописи. Но все же,
рыхлым своим телом чистый руссак, особого возмущения не испытывал. А вот
думские события, и разгон, и "выборгское воззвание"* возбуждали его до
предельной степени. Еще больше - слухи о крестьянских волнениях и о поджоге
помещичьих усадеб, а тут еще восстания в Свеаборге и Кронштадте - вся эта
волна событий и слухов захлестнула и понесла отца Якова. Были бы деньги -
побывал бы всюду и посмотрел самолично, отчего и как волнуются люди:
"Лю-бо-пытно!"
* Знаменитое выборгское воззвание - 10 июля 1906 г. группа депутатов I
Государственной думы (в основном кадеты), собравшись в выборгской гостинице
"Бельведер", обратилась к народу с призывом в знак протеста против роспуска
Думы отказаться от уплаты налогов и службы в армии.
Но с деньгами было плохо, не набегал даже обычный маленький газетный
гонорар, потому что в эти дни никто не интересовался ни бытом зырян, ни
ассирийскими находками в Пермской губернии, ни детскими приютами, ни
успехами кустарей в Пошехонье, ни пословицами и загадками, собранными отцом
Яковом нынешней весной в Малоярославецком уезде, Калужской губернии. О
политике он никогда не писал: и остерегался, и привычки не было. Однако о
выборгских делах кое-что дал знакомой газетке за скромной подписью
"Очевидец". Текст его писания сильно изменили,- но на это он никогда не
обижался.
А события зрели, кипели и бурлили. Каждый волновался и негодовал
по-своему, а все вместе продолжали есть и пить по-прежнему, между чашками
чая и блюдами обмениваясь и новостями, и анекдотами. Что было полюбопытнее,
то отец Яков записывал. В дни министерства Горемыкина* записал на полях
тетрадочки поговорку:
Горе мыкали мы прежде,
Горе мыкаем теперь.
* В дни министерства Горемыкина - Иван Логинович Горемыкин (1839-1917)
- председатель совета министров России в апреле - июне 1906 г., т. е. между
Витте и Столыпиным.
Очень ему понравилось! Когда же старого министра убрали и заменили
новым, решил отец Яков непременно добиться у него приема, чтобы воочию
поглядеть на нового господина России. "Сподобился лицезреть самого Плеве,*
ныне убиенного,- повидаю и этого". Повод всегда найдется: хлопоты о детском
приюте. А пути к недоступному найдутся через сиятельную покровительницу Анну
Аркадьевну, которой отец Яков аккуратно посылал свои книжечки и фотографии
скуластых девочек в белых передниках, а в самом центре снята и благообразная
его, отца Якова, фигура в белой чесучовой рясе. Надпись исполнена тушью
"рондо" и гласит: "Ее Сиятельству Анне Аркадьевне, заступнице и
покровительнице Кампинского приюта сирот женского пола".
* Самого Плеве - Вячеслав Константинович Плеве (1846-1904) - директор
департамента полиции с 1881 г., в 1902-1904 гг.- министр внутренних дел, шеф
корпуса жандармов. Убит эсером Егором Созоновым.
Хоть и не уверен был отец Яков, что этот приют, им основанный и из его
ведения давно изъятый, продолжает существовать, а скуластые девочки остались
маленькими за истекшие десять лет, с момента несколько скандального ухода
отца Якова! Уход-то был скандален, но бланки приюта и большую печать отец
Яков не оставил своим гонителям. Теперь, никаких явных материальных выгод не
извлекая, он в нужных случаях пользовался и бланками, и печатью, адресуя
благодарности и ходатайствуя о высоких рекомендациях.
Наступил месяц август, ясный, еще жаркий, но уже с уклоном к осени.
События как будто затихли - чувствовалась сильная рука нового правительства.
В двух газетах, одной правой и одной левой, отцу Якову все-таки удалось
пристроить петитные статейки об архангельских сказителях; один журнальчик
поинтересовался и ассирийскими серебряными блюдами, а в другом охотно
напечатали "новое о старце Кузьмиче".* Может быть, наступил покой перед
новой бурей, а может быть, народ не внял выборжцам и скромненько платил
налоги, давал солдат и подставлял свою шею предержащим властям. Сиятельная
покровительница обещала отцу Якову устроить прием у нового высокого
вершителя судеб России, доступ к которому был очень труден.
*Новое о старце Кузьмиче - в народе широко ходила легенда о том, что
император Александр I вовсе не скончался в 1825 г. в Таганроге, а,
удалившись от государственных дел, принял монашество и скрывался где-то в
Сибири под именем старца Федора Кузьмича.
Счастливый этой надеждой, отец Яков побрел с Литейного пешочком на
взморье, подышать природой. Когда добрел - вода Невы была спокойна и ветер с
моря легок и приятен; а полчаса спустя потянуло морским сквозняком, вода
посерела и вспенилась.
И думал отец Яков, что Нева - словно бы не русская река, не сестра
Волге, Каме, Белой, рекам ласковым и задумчивым. Много в ней беспокойства и
нет тихой мудрости и созерцательности. Может быть, это и неправильно, что
столица России в Петербурге, в городе, слов нет, красивом, но холодном и
неуютном, самое имя которого редкий мужик выговаривает правильно. Тут и
царь, и Дума, и министры - и все это с краю, на отлете, все это для
настоящей России, для срединной, непонятно и не очень нужно. Царство наше
сонное, в меру работящее, молится лениво, равно Богу и лешему, и нет ему
дела до "выборгских воззваний", и никаких оно не знает имен, и шум столиц в
глубь его доносится досадным комариным гудом. А велико оно до
безграничности, и города по нем - точно редкие мушьи точки на домотканой
холстине, так себе - малозаметная досадная нечистота. Был бы дождь по весне,
и солнце к Петрову дню, и по осени были бы грибы - грузди, белые, рыжики, а
на крайний случай - кульбики и акулинина губа, в хорошем засоле и они
годятся к посту. И был бы зимой обильный снег, великих рек кормилец, а по
нему - заячьи следы, хотя зайца не всякий мужик ест, иные считают поганью.
Что еще? Было бы лыко на лапти, и была бы ель на новый сруб. Не драл бы поп
за крестины и похороны с бедняка, а драл бы с кулака, да реже наезжали бы
начальство и просветители. А там - как-нибудь промаемся. Темный народ,
точно; а кому какое дело? Темному и жить проще, ближе к зверю и мало
требуется! Поменьше бы вши, клопа, и ни с какой Европой играть в пятнашки не
желаем.
А тут, на Неве, белые барашки, пахнет не нашим морем, люди одеты смешно
и говорят непонятно, а газеты врут сами для себя. Нет ни работы настоящей,
ни настоящего сна. Кто кого сменит, кто кого убьет,- все это не для России.
А кто знает ее? Никто ее не знает! И сама она себя не знает, и знать ей не к
чему.
И подумал отец Яков:
"Одначе нужно по домам, похолодало и словно бы идет к большой
непогоде".
Нащупал в подряснике монеты - можно пороскошествовать на трамвае. Зачем
он, отец Яков, живет в Питере, и зачем он себя кипятит в котле, и зачем
поповскими завитушками кудрявит бумагу ученических тетрадей? И когда
уляжется в нем эта страсть все видеть, и все слышать, и все примечать?
Сам себе подивился, поправил волосы, сбитые ветром, отряхнул
старенькую, многослужилую, хоть и добротную, рясу и окончательно решил:
"Быть буре! Поспешай, отец Яков, запрещенный поп, всея России
любопытствующий замлепроход".
И зашагал в ту сторону, откуда скорее доберешься до трамвая.
РЫБАК
Купеческая чета Шляпкиных вернулась из пятидневной поездки на Ладожское
озеро. В действительности Наташа уезжала на Финляндские шхеры, а Олень
оставался в Петербурге, укрываясь по рабочим районам. Нужно было выяснить,
можно ли и дальше пользоваться прежней квартирой и в какой мере полиция была
осведомлена о плане покушения на взрыв Государственного совета. Никто из
посвященных в этот план не был арестован; Евгения Константиновна, также на
время скрывшаяся, решительно заявила, что адреса квартиры она никому не
давала, хотя об участии Оленя комитету эсеровской партии было, конечно,
известно. Возможно, что роспуск Совета на неделю раньше был случайностью, в
связи с общими политическими событиями; если же это было следствием
провокации в центре партии, то не в интересах полиции выдавать источник
своей осведомленности небрежными арестами. Все это надо было выяснить - и
Олень взял это на себя.
На пятый день в квартиру вернулась сначала Наташа, а затем и Олень.
Маша поздравила их с приездом и поставила самовар. Не было ничего
подозрительного в поведении дворника, на улице незаметно наблюдения, и ночь
прошла спокойно. В связи с новой бурей российских событий Олень был
возбужден и деятелен. Теперь уж не могло быть сомнений в том, что никакое
мирное обновление страны невозможно: это доказано разгоном Думы, арестами
нескольких депутатов, повсеместными вспышками восстаний, объявлением почти
всей страны на положении чрезвычайной охраны. Казни не прекращались и за
время заседаний думы,- теперь они удесятерились. Тюрьмы были переполнены,
газеты и журналы штрафовались и закрывались. Даже либералы, в лице бывших
думцев, взывали к "неповиновению властям". Но путь воззваний был смешон, как
и всякая безвредная устная и печатная болтовня; единственным настоящим и
решительным методом борьбы был и оставался террор. У боевой группы Оленя не
было ни достаточных средств, ни необходимых связей для "террора
центрального" - для убийства царя. Оставалось разработать и выполнить план
убийства главы правительства, и в этом направлении работал теперь Олень.
План не мог быть сложным. Давно устарели приемы выслеживания на улице,
угадывания часов проезда министра на доклады и на заседания. У охранной
полиции было несравненно больше сил и средств для того, чтобы иметь своих
извозчиков, свои автомобили, своих выслеживателей под видом разносчиков,
нищих, прохожих; все эти приемы она переняла у террористов и довела до
совершенства. И была у нее еще одна страшная сила, революционерам
недоступная: целая армия осведомителей и провокаторов, проникавших в
революционную среду и производивших в ней разрушительную работу. У нее не
было только одного: людей, готовых жертвовать жизнью бескорыстно и
самозабвенно, без всякой надежды на спасение, с полной и наивной верой в то,
что жертвой одного покупается счастье поколений.
Преимущество этой силы нужно было использовать - и планы Оленя были
построены на ней. Он шел на смерть сам, и за ним шли другие. Для этого не
нужна была долгая подготовка - нужен был только динамит. Против его
страшного изобретения - мелинитовых жилетов - была бессильна всякая
полицейская охрана.
Только три человека допускались на квартиру, где жили Олень и Наташа:
Евгения Константиновна и "братья Гракхи"*, двое юношей, один - студент,
другой - рабочий, тесно спаянные с Оленем участием в его прежних делах.
Студент - тот самый Петрусь, москвич, который забавлялся, в одиночку
разгоняя шествия черносотенцев; по природе - весельчак, румяный, здоровый,
смотревший на жизнь как на ряд занятных и рискованных приключений. Второй -
Сеня, сам рабочий и из рабочей семьи, был, скорее, мистиком, вечно в облаках
мечты, красивых слов, с которыми он не мог справиться и которые в его устах
звучали смешно и наивно, детскими стихами. Полтора года назад, девятого
января, был убит его старший брат, пошедший за знаменитым священником
Гапоном к царскому дворцу в толпе безоружных рабочих. Этот брат был в глазах
Сени героем,- пока не выяснилась двусмысленная роль Гапона; теперь Сеня
считал жертву брата напрасной, а себя - мстителем, который тоже погибнет, но
не зря, не робкой овечкой, а бойцом революции.
* Братья Гракхи - легендарные тираноборцы Древнего Рима.
Этих юношей Наташа прозвала братьями Гракхами. Изо всей боевой группы
Оленя только они двое были совсем близкими людьми, с которыми обо всем
говорилось с полной откровенностью: ни в их преданности делу, ни в их
осторожности не могло быть сомнения.
Был еще один старый соратник Оленя по московским баррикадам, который
позже был арестован, бежал и только что приехал в Петербург. Олень должен
был повидать его и выяснить, возможен ли возврат его в боевую группу. Это
был Морис, про бегство которого из тюрьмы ходили неясные слухи; говорили
даже, что его побег был организован охранным отделением. Для Оленя, близко
знавшего Мориса, слух этот казался чудовищным; но, рискуя не одним собой, а
многими и всем делом, Олень решил быть сугубо осторожным. Их свиданье было
назначено на окраине Петербурга, на берегу Невы, в месте пустынном, куда
должен был явиться Морис и ждать Оленя.
На бережку, перед закатом солнца, сидел пожилой бородатый рабочий, в
высоких сапогах, совсем рваном пиджачишке, в кепке, низко надвинутой на
глаза от солнца. Он методически забрасывал удочку: провожал взглядом
поплавок, снова перебрасывал и не отчаивался из-за плохого клева. Рядом
стояла жестянка с червяками и ведерко, прикрытое тряпицей.
Городской шум совсем сюда не доносился. Жаркий день сменялся теплым
вечером.
Морис, явившийся на свидание с Оленем несколько раньше назначенного
часа, с удовольствием убедился, что место выбрано хорошо: кроме одинокой
фигуры рыбака, никого поблизости не видно. Он прошелся по берегу у самой
воды, сел неподалеку от рыбака и стал следить за его ловлей.
Он не столько смотрел, сколько думал о своем. Свиданье с Оленем было
очень важным для Мориса. Олень - близкий друг, которому можно довериться
вполне и до конца и слово которого для всех авторитетно. Оленя нельзя
обмануть, но его и не нужно обманывать; он не из тех, которые во имя
отвлеченной принципиальности выносят осуждение человеку, а в душу его не
умеют заглянуть. И не умеют, и не хотят.
Морис знал, что про его побег ходят темные - и, по существу,
справедливые - слухи. Он действительно бежал при содействии охранной
полиции, которой он обещал свою службу. Его побег был устроен на риск и
обставлен достаточно театрально: в него стреляли и - при неловкости - он мог
быть убит; конвойного солдата, который провожал его из тюрьмы на допрос и
упустил, присудили к арестантским ротам. Вся эта комедия была разыграна для
того, чтобы залучить в тайные агенты видного боевика, какой угодно ценой,- и
Морис сумел использовать страстное желание охранки иметь осведомителя в
рядах неуловимых максималистов. Таким образом, он спасся от каторги, а может
быть, и от смертной казни.
Но, такой ценой добыв себе свободу, он мог вернуться в ряды прежних
товарищей только одним путем: искупив свою вину перед ними какой-нибудь
услугой или жертвой, которая докажет, что он поступил так не в личных
интересах, а для пользы общего дела... А между тем... разве он не думал о
самом себе, когда соглашался купить свободу ценой такого ужасного шага,
давно и решительно осужденного революционной этикой? Снять с него тяжесть
этого сознания мог только Олень.
Час, назначенный Оленем, уже миновал, а его не было. А вдруг Олень
совсем не придет?
Побродив по берегу, Морис снова подошел ближе к рыболову и стал следить
за его поплавком. Вода была спокойна, и было видно, как поплавок дернулся и
исчез под водой. Рыбак неумело и неловко потянул, и у его ног на песке
забилась небольшая рыбка. Затем Морис с удивлением увидел, как рыбак
забеспокоился, наклонился над рыбой, осторожно снял с крючка и бросил
обратно в воду. Морис крикнул ему:
— Выходит, товарищ, что зря ловите?
Рыболов обернулся и спокойно ответил:
— Выходит, что зря. Спускайтесь сюда, Морис. Я вас жду.
Узнав Оленя, Морис подошел.
- Так это вы? А я два раза подходил и не узнал.
- Здравствуйте, Морис. У меня руки грязные, не могу вам подать. Я давно
вас видел, но пережидал.
- Вы мне не очень доверяете, Олень?
- Я не имею права доверять, Морис.
— Я пришел вам все рассказать.
Олень снова закинул удочку.
- Ну, сядьте рядом и рассказывайте.
Хотя кругом было пустынно, но они говорили тихо, зная, что даже слабый
голос далеко слышен на воде. Олень задавал вопросы, Морис на них отвечал.
- Как они решились вас освободить? Кого вы выдали, Морис?
- Им непременно нужно иметь провокатора в наших рядах. И я
действительно выдал.
- Кого?
- Я выдал вас, Олень. Я рассказал про дело в лесу и про банк и назвал
вас.
- Мою настоящую фамилию?
- Да. Но они ее знали.
- Они знают. А еще?
- Они просили выдать адреса. Я указал один в Москве.
- Наташи?
- Да. Я знал, что ее там уже нет.
- Еще?
- Больше ничего и никого. Я только говорил, что предполагается
серьезный террористический акт, может быть центральный, и что я могу узнать
все подробности, если мне устроят побег.
- Вы знали что-нибудь о наших делах?
- Ничего. Я просто врал, а они верили. Им очень хотелось верить.
- После побега за вами следили?
- Конечно. Вплоть до Петербурга. Я сам явился здесь в департамент. Мне
кажется, что теперь они мне доверяют.
- Скажите, Морис, вы спасали себя?
- Вам я скажу: да, я спасал себя. Это слабость, но я оправдывал себя
тем, что смогу служить у них и тем помогать нашим. Вы знаете, что в центре
эсеров есть провокатор. Я решил узнать его имя.
- Ну?
- Я только что приехал, Олень. Если вы мне доверяете, я буду продолжать
игру. И тогда я, может быть, узнаю.
- Товарищи не поверят вам, Морис.
- Лишь бы вы верили.
— А если и я не верю?
Помолчав, Морис сказал:
- Вы верите мне, Олень. Я сказал: это было слабостью. Но может быть, я
клевещу на себя! Меня увлекла не надежда на спасение, а страшная игра с
ними. Первую ставку я выиграл. Если вы меня поддержите, я буду играть
дальше.
Они долго молчали. Наконец Олень сказал:
- Знаете, Морис, я вам верю, хотя и не должен бы. Мы слишком много
вместе пережили. Если вы предатель, то, значит, я дурак или сумасшедший. А я
не дурак и в своем уме. Если я в вас ошибаюсь - тогда пусть уж лучше все
идет к черту.
- Спасибо, Олень.
- Дело не в спасибо. Я мог вас сегодня убить. Но на чем же мы порешим?
- Решайте вы.
- Я и решил. Морис, вы явитесь к ним и будете, пока можно, водить их за
нос обещаниями. Если нужно выдавать - я сам дам вам материал для выдачи;
конечно, это будет ерунда, которая их не удовлетворит. Попытайтесь разузнать
все, что нам полезно. Вы будете видаться только со мной, где я укажу. Всем
товарищам я скажу, что верю вам по-прежнему и что вы наш. Вам довольно
этого?
- Спасибо, Олень.
- А потом - вы искупите свою ошибку, потому что это было, конечно,
страшной ошибкой.
- Я знаю. Я искуплю.
- Еще одно, Морис. Заведите лошадь и кучерский костюм, я вам дам денег.
Но так, чтобы они не знали. Можете?
- Думаю, что могу. За мной следят, конечно, но я сумею. У вас новые
планы?
- Планов много. Вы хотите знать?
- Не хочу. Когда вы скажете - я пойду за вами.
- Через неделю в этот же час увидимся здесь. Согласны?
- Спасибо, Олень.
- Бросьте это спасибо. Мы недолго продержимся, Морис, нам не стоит
считаться.
- За доверие. Я мог ждать худшего.
- Худшее могло быть только одно. А теперь я пойду, а вы пока останьтесь
здесь.
Вытерев руку о подкладку пиджака, рыбак подал ее собеседнику, собрал
свои снасти и поплелся в сторону рабочего поселка.
Морис остался и смотрел на морщинки воды и всплывавшие на воде пузыри.
Уже темнело, облака потухли,- и кто мог сказать, стоил ли выигрыш жизни
всего, что пережил Морис за последние месяцы? И еще всего, что пережить
придется, а конец все равно один!
Когда он встал и пошел, рыбака давно не было видно.
МИШЕНЬ
В четверть седьмого утра пожилой камердинер согнутым пальцем с
настойчивой робостью стучит в дверь спальной. Там, свернувшись калачиком и
неудобно уткнув нос в пуховую подушку, спит председатель совета министров.
- Да-да, сейчас!
Камердинер отходит от двери на два шага и минут пять прислушивается. За
дверью никакого движения. Согнутый палец опять стучит с той же
настойчивостью. Сиплый голос несколько раздраженно отвечает:
- Ну да, слышу, ступайте!
Лакей уходит ждать звонка.
Председатель совета министров еще не стар, но его череп гол. В открытый
ворот ночной рубашки свисает довольно большая черная с проседью борода.
Первым сознательным жестом министр берет с ночного столика гребешок и
расчесывает бороду. Затем он откидывает одеяло, выпрастывает узловатую в
коленке, худую и волосатую ногу; очертив привычный полукруг, нога попадает в
туфлю.
Скинув рубашку, министр шаркает туфлями десять шагов до ванной комнаты;
он не привык брать утром ванну, но заставляет себя обтираться холодной
водой. Это тоже - не потребность, но своеобразная гордость министра: так
полагается поступать решительным и энергичным людям.
В ванной большое зеркало, в зеркале виден голый профиль самой сильной и
мощной фигуры государства, в котором сто семьдесят миллионов жителей,
нуждающихся в непрестанной заботе, и которое занимает одну шестую часть
земной поверхности. У голой фигуры нет мускулов и, при худощавом теле,
выдающийся, смешной кругленький живот. На груди грядка волос, набегающих на
обе стороны грудной клетки. Вытирая лысину мохнатым полотенцем, председатель
совета министров косится на зеркало и подтягивает живот; выпрямившись, он
кажется себе если не стройным, то, во всяком случае, приличным.
Так как министр курит, то он по утрам довольно долго откашливается.
Умываясь - всхлипывает и делает губами бр-бр-р. После воды мочит бороду
тройным цветочным одеколоном и сушит новым полотенцем, уже третьим по счету.
Затем делает легкую гимнастику - по пять взмахов руками спереди назад и
сзади наперед, два круговых движения в талии и три плавных приседания, при
которых в ногах потрескивает. Подымая корпус в третий раз, министр рукой
придерживается за край ванны.
С этой минуты лицо министра теряет все следы недавнего и недолгого сна
и приобретает уверенную деловитость. Вернувшись в спальню, он надевает
заготовленную камердинером с вечера чистую рубашку с крахмальной грудью,
узкие, облегающие ногу егеревские кальсоны и шелковые носки. Наконец, но не
ранее, он звонком вызывает слугу, предварительно отомкнув дверь. Министр
всегда спит, запершись на ключ.
Его туалет готов к семи часам без четверти. До семи он пьет кофе в
маленькой столовой, причем ест довольно много варенья. К лежащим на столе
вчетверо сложенным номерам "Нового времени" и "Правительственного вестника"
он притрагивается только один раз: проглядев на первой странице список
умерших, он смотрит на обороте список производств и назначений. Остальное
доложит секретарь.
Перед тем как пройти в кабинет, министр подходит к окну и сквозь
тюлевые занавески смотрит на улицу. Против его особняка обширный сад с
небольшим домиком в глубине. В этом домике кто-то жил, но теперь домик -
министр это знает - арендован от имени частного лица департаментом полиции;
теперь там поселили семью будто бы приличных людей - муж, жена и брат жены,-
а в действительности агентов охранной полиции. Против самых окон министра,
на той стороне улицы, газетный киоск, а в киоске человек с неприятным,
слишком уж подозрительным лицом. Это, конечно, тоже полицейский агент.
Извозчик, который как бы ждет клиентов у правого угла садов, тоже, вероятно,
агент наружного наблюдения. В нижнем этаже дома министра три комнаты заняты
дежурными агентами - целая маленькая казарма. Приказано, чтобы вся эта
сволочь сидела в комнатах и по улице не шлялась, В вестибюле дежурят двое,
один - швейцар, другой черт его знает под видом кого. Выбираются физиономии
поприличнее. Есть и в этаже министра, в передней и в приемной. Нет только в
верхнем этаже, где живет семья министра.
Печальная необходимость! Министр лучше всех знает, что вся эта
обязательная охрана бессильна и не нужна, если нет хорошего осведомителя в
среде революционеров. К счастью, эти анархисты (министр называет их огулом
анархистами, хотя хорошо разбирается во всех тонкостях их отличий и
партийных программ) - к счастью, они, при всей дерзости, до изумительности
наивны и доверчивы. И неумны, даже недогадливы! Напуганная полиция содержит
тысячу мерзавцев, которым иногда слепо доверяет. Безо всякого труда в эту
тысячу могли бы проникнуть десятки революционеров - и тогда серьезная охрана
стала бы немыслимой. А впрочем - почем знать? Может быть, этот самый
прохвост, сидящий в газетном киоске, может быть, при первом же выезде
министра именно он и окажется...
Председатель совета министров никогда не был трусом. Как умный человек,
он почти не сомневается, что будет убит. Может быть, это случится сегодня,
может быть, через год, а может быть... Он даже не услышит разрыва снаряда, и
его тело, правда не очень красивое (вспомнил живот в зеркале), но свое,
родное... это тело разлетится в клочья. Его имя войдет в историю? Черт с
ней, с историей! Быть в длинном списке жертв - Боголепов, Сипягин, Плеве...
даже всесильный Плеве! И еще сколько - не пересчитаешь! И вот прибавится еще
и его имя. Удар - и в стороны разлетятся голова с черной бородой, манжеты,
ступни ног в башмаках, обрывки кальсон с кусками мяса...
В соседней комнате сквозняком захлопнуло дверь. Министр вздрогнул,
по-детски выбросил вперед руку, как бы для защиты, затем выпрямился и,
слегка нахмурившись, проследовал в свой деловой кабинет.
Это казалось ему не простым, очень не простым, но все-таки понятным.
Громадная площадь земли с точностью вычерчивалась на бумаге. Люди-единицы
исчезали; люди-массы делились на горожан и на крестьян. Прежние, близорукие
политики думали только о горожанах и об опасном сегодня; он учитывал будущее
и реальную силу - крестьянство. У него был просвещенный ум и европейские
знания. Там, в Европе, безумным мечтаниям противопоставлена мысль и массовая
сила маленького буржуа; здесь, у нас, будет то же, когда на пригорке
вырастет у крестьянина свой хуторок и прочное хозяйство. Там это сделано
годами опыта - здесь делается мудростью власти, ничем, по существу, не
ограниченной. Простачок бомбометатель воображает, что крестьянин поклоняется
земле ничьей, земле Божьей; а этот мужичок когтями и зубами вцепится в свою
маленькую собственность и никого к ней не подпустит. Здоровый инстинкт!
Конечно, нужно немало времени. Но хуторок спасет Россию!
Русский, министр очень любил Россию - вот эту землю, отлично
изображенную на карте, с ее делениями на губернии, уезды и волости. Он
мыслил ее правильно разграфленной, условно окрашенной и мудро устроенной.
Разграфить, устроить и спасти ее мог только он, и для этого ему нужна была
власть. Человек с лысым черепом и черной бородой громадным напряжением воли
мог выполнить высокую миссию при царе-дурачке, при банде чиновной сволочи
(Боже! какие мошенники!), при постоянной угрозе взлететь на воздух вместе со
своими проектами и мудрыми реформами. Игра стоила свеч!
Если бы оставалось время для пустяков, для второстепенного, он
разглядел бы на карте и рябого Кузьму с килой, и путиловского пьяницу
рабочего, и глупую либеральную даму, в салоне которой собираются доктора,
присяжные поверенные и неопрятные литераторы, и свихнувшегося на книжках
студента, и обиженных в своем надутом достоинстве думских болтунов - всю эту
накипь на народе, то есть на будущих крепких хуторянах, в синих кафтанах, с
окладистыми бородами, многочисленной здоровой семьей и необыкновенно
упитанными коровами. Но строителю государства некогда рассматривать в лупу
маленьких паразитов. Ими может заняться - ну хотя бы этот молодой секретарь,
подающий надежды, его утренний докладчик.
И министр спросил нетерпеливо:
- А что в московских газетах? Все то же? Ну да, знаю, это неважно.
Скажите, а кто на приеме из частных лиц?
- Пока записано двое, если вы лично примете: дама с рекомендацией от
командующего округом и священник.
- Почему священник? Через кого?
- От Анны Аркадьевны.
- Ага, помню, она что-то говорила. По какому делу?
- По делу детского приюта в Вятке.
- Почему же ко мне? И больше никого?
- Остальных может принять заведующий канцелярией.
- Хорошо. Пусть он примет и даму. Попросите этого... как там... от Анны
Аркадьевны.
- Слушаю.
Загрузив вход, хотя и боком, без подобострастия, но с подобающей
почтительностью, в парадной лиловой шелковой рясе, с портфелем под мышкой
(этот портфель вызвал некоторое беспокойство в приемной) в кабинет вошел
отец Яков Кампинский, свидетель истории.
БРАТЬЯ ГРАКХИ
Братья Гракхи пришли с обычной аккуратностью, один пятью минутами позже
другого. Обедали все вместе, ели шпинат с яйцами, курицу под белым соусом и
лимонное желе. Сеня серьезно сказал, что такого обеда не едал ни разу в
жизни.
- Я вот еще люблю гороховый суп с ветчинной костью. На Пасхе ел, очень
понравилось!
Наташа хотела сказать, что как-нибудь закажет гороховый суп, но
вспомнила, что уже не придется.
Разговаривали о пустяках. Петрусь вспоминал о рыбной ловле у них в
Тульской губернии - как он однажды поймал на блесну судака фунтов на шесть;
раньше, рассказывая про этот счастливый рыбацкий случай, он говорил "на
пять", но сегодня судак вырос. Наташа рассказала, что однажды мужики поймали
в Оке севшую на мель белугу, да такую огромную, что везти ее пришлось на
двух связанных телегах. Потом пили кофе - все, как в хорошем доме. После
обеда Машу отпустили до вечера, и тогда Наташа отперла комод и осторожно
достала оттуда два тяжелых и неуклюжих стеганых жилета.
Когда принесла, братья Гракхи побледнели и старались улыбаться. Студент
Петрусь сказал: "Мне выберите покрасивее!" - но на его шутку никто не
ответил.
Олень ушел, пообещав вернуться через час.
- Не забудьте, Наташа, про занавеску на окне.
- Да, откинутый угол.
По его уходе она объяснила, как нужно нажать в коробке кнопку, которая
и разобьет стеклянную трубочку.
- Сунуть палец поглубже в это отверстие и очень сильно нажать. Но не
трогайте без надобности: если не трогать и ни обо что не ударять - не
опасно.
Петрусь, губы которого побелели, сказал:
- А довольно сильный запах, даже голова кружится!
- Да, это мелинит. Можно надушить духами.
- Все равно, принюхаемся.
Она заставила их осторожно примерить жилеты. Оба были не впору и очень
толстили.
- Ну, под платьем не будет так заметно. У вас, Петрусь, готова форма?
- Да.
- А все в порядке?
- От военного портного. Я - ротмистр; ошибки не будет. Широконько, а
вот с этим будет как раз. И фуражка новая, все по форме.
- Вы пока снимите, а уходя, возьмите с собой.
Они осторожно сняли жилеты и облегченно вздохнули. Но все еще были
бледны. У Петруся вздрагивали губы, и он часто пил воду.
- И жарко же сегодня!
Наташа понимала их состояние. Спросила обоих сразу:
- Гракхи, вы можете? Потому что лучше раньше отказаться, чем отступить
в последнюю минуту. И ничего стыдного нет - никто героем быть не обязан. Вы
решились?
Первым ответил рабочий Сеня:
- Да уж раз сказано... Я пойду, решил. Двух смертей не бывает!
Наташа пожала его руку. И Петрусь тоже ответил:
- Я, Наташа, не изменю. Мы оба пойдем. Она поцеловала обоих и сказала:
- Сядем на диван, посидим. С вами пойдет Олень, а я скоро вас догоню.
- Разве и вы, Наташа?
- Не завтра, а скоро и я. Очень скоро, Гракхи, вслед за вами.
- Может быть, вам не придется. Может, завтра, после нас, все
переменится. А уж вы живите с Богом, будьте счастливы!
Сказав эти слова, Сеня покраснел. Слово "Бог" сорвалось нечаянно - и
нет Бога, и он тут ни при чем. Сеня прибавил:
— Ладно, там узнаем. А двум смертям все равно не бывать.
Наташа видела, что им обоим страшно, но что они не отступятся, не
таковы Гракхи. Страшно и ей - но нужно им помочь.
- Смерти, Сеня, вообще нет. Ни тело, ни душа не исчезают. Вот сегодня
мы здесь, а завтра переселимся - в землю, в дерево, в облако, в другого
человека - и опять будем жить.
Сене эта философия непонятна, а Петрусь улыбнулся. Наташа продолжала:
- А если бы и была смерть... От того, что человек протянет свои дни до
старости и болезней,- ничего он не выиграет. Вот вы работали на фабрике,
потом женились бы на такой же работнице, народили бы детей, жили бы в вечном
труде и бедности,- а там все равно умирать. Сейчас сами собой
распоряжаетесь, а там вами распорядилась бы ваша старость и слабость. Или -
арестуют, оплюют, изобьют и все равно быть убитым; и это может случиться
всякий день. А тут - нажать кнопку, и, может быть, вся Россия пересоздастся!
Петрусь сказал задумчиво:
- Я в вечную жизнь не верю, а здешнюю жизнь я люблю. И вот что я люблю,
то и хочу отдать.
- Я понимаю вас. А я и эту жизнь люблю, и в вечную жизнь верю. То есть
я верю в то, что смерти никакой нет, а есть превращенье. Ведь и дерево
живет, и камень живет, все живет. Совсем исчезнуть ничто не может.
Им очень хорошо было вот так сидеть и разговаривать с Наташей. Олень -
верный товарищ, с ним пойдешь куда угодно, но так поговорить с ним нельзя; а
Наташа и сама поговорит, и выслушает,- ей можно во всем исповедаться, и она
поймет сразу. Слушая ее, Петрусь думал, что, может быть, все это и не так и
что ему, Петрусю, совсем не хочется превращаться в дерево или камень, а
хотелось бы остаться Петрусем, юношей с пробивающейся бородкой, студентом, а
потом - совсем взрослым человеком, хорошим работником; повернись жизнь иначе
- так бы и было; но сейчас на этом успокоиться нельзя, стыдно! Сколько
погибло товарищей и сколько еще может напрасно погибнуть! У других силы не
хватит, а он, Петрусь, пойдет, и смерть его не испугает. Слушал Наташу и
Сеня и верил ей. Потому верил, что такой, как она, не верить нельзя. У нее
голубые глаза, спокойная и ласковая речь, и уж если она, женщина, способна
пойти на смерть и ничего не боится, то ему отступать нельзя. Если она что
говорит,- значит, знает, чего не знают другие. И слова ее были для Сени как
чудесная и незнакомая музыка.
Все эти месяцы оба они жили не в быте, а в воображении, не оглядываясь,
не одумываясь, ежеминутно готовые к тому, что их природе, может быть, чуждо,
но совершенно неизбежно и неизмеримо высоко. Когда подошел день - в грудь
повеял холодок, но тумана не рассеял. И теперь было сладко слушать слова
утехи, которым хотелось верить, без рассужденья.
Наташа это понимала и говорила для них и для самой себя, чувствуя в
глубокой радости, что это сейчас - самое нужное, что это обволакивает и
рассудок, и волю мягкой паутиной сказочности. Говорила долго, все, что сама
для себя надумала, еще давно, еще на берегу реки, когда рядом на траве лежал
элейский философ Зенон, а солнце грело и не жгло. Может быть, даже еще
раньше, когда Пахом раздавил Мушку и Мушка превратился в синюю травку. Все
слова, которых другим сказать бы не решилась, им сказала, как мать детям,
как братьям старая и знающая жизнь сестра.
Такого полного слияния с людскими душами она еще никогда не испытывала
и переживала то, что переживает поэт в самый возвышенный час творчества,
когда он лжет себе и другим со всей силой страсти и искренности.
Вернулся Олень. Он тоже был сегодня взволнован и приподнят. Все было
подробно обсуждено и переговорено раньше, всякий шаг рассчитан. Гракхов
подвезет Морис; они войдут и попросят немедленно доложить министру;
намекнут, что готовится покушенье и что медлить нельзя ни минуты. Когда
выйдет министр или их проведут к нему... А если министр их не примет? Если
их не пустят даже в приемную? Ну, тогда придет очередь его, Оленя. Если
долго не будет взрыва,- он вбежит в подъезд, и уже никакая сила его не
остановит. Тогда они погибнут все трое,- а с ними все живое.
Его план был страшен. Но уже несколько смертей встретил Олень, а
страшна только первая встреча. Только бы не опоздать на прием и не погубить
дела случайной оплошностью.
Прощаясь с Гракхами, он обнял их и сказал:
- Товарищи, помните, завтра - не позже часу, а лучше - ровно в час. Я
буду там ждать минута в минуту.
Они молча кивнули. Уходя, поцеловались с Наташей, и Сеня шепнул ей
смущенно:
- Вот вам, спасибо за все! Совсем с вами, как с родной. Родная и есть!
Когда за ними захлопнулась дверь, Олень отвернулся, и щека его резко
дернулась.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ
Они остались вдвоем, и Наташа сказала:
— Олень, у тебя между бровями молния!
Он улыбнулся своей замечательной улыбкой: детской и доброй на строгом
лице.
- Вот теперь молнии нет.
- Ты поговорила с Гракхами?
- Да, мы хорошо поговорили. Какие они оба славные, чистые, честные. Как
хорошо, что есть такие люди,- вот как ты и как они!
- Да, Петрусь и Сеня - прекрасные люди, таких у нас немного. Смелых
много, но ведь и авантюристы смелы. А эти не от мира сего. Они оставили тебе
письма?
- Нет. Сеня сказал, что сегодня ночью напишет сестрам и матери. А
Петрусь только просил кланяться всем друзьям: у него ни отца, ни матери нет
и вообще нет близких. О чем ты задумался, Олень? Не думай сегодня о деле.
- Я думаю о Морисе. Не все товарищи ему доверяют.
- А ты?
- Я в нем не сомневаюсь. Но он очень несчастен! Он продолжает вести
игру с охранкой, но, кажется, ничего не выйдет: там ему тоже не очень
доверяют, требуют от него чего-нибудь существенного, попросту - выдач.
- Слушай, Олень, пусть он выдаст меня; это создаст ему положение.
- Какой вздор, Наташа!
- Нет, не вздор. Я покажу, что работала с вами.
- Чтобы тебя повесили?
- Ну что ж! Вместе жили, вместе и умрем. Помнишь, как ты это говорил? А
я не боюсь.
- Нет, Наташа, так дешево гибнуть нельзя, И Морис на это не пойдет. Да
и уцелеет ли он завтра...
- Вы оба должны себя беречь. Завтра - день Гракхов.
Они спокойно обсуждали завтрашний день - точно речь шла об обыденном, а
не о возможной смерти и многих смертях. За месяц игры со смертью они с нею
сжились и привыкли к словам ужаса и безумия. Они на войне, сегодня -
подготовка, завтра - выступление, нельзя быть всегда в нервном возбуждении и
прислушиваться к своему пульсу и к полету пули. Главное, вопрос о ценности
жизни, своей и чужой, давно решен, и подробности могут быть предметом
спокойного суждения. Покой обманчив, под ним клокочет непотухший вулкан
мыслей и чувств,- но разве не живут люди добровольно в вечном соседстве с
кратером вулкана, любуясь закатами, выращивая виноградную лозу и упрямо
думая о будущем? Они были слишком молоды для такого фатализма,- но они жили
в стране, судьбы которой не вычислены никакими астрологами, пути которой
никому не ведомы, в стране великого ребячества взрослых и старческой
мудрости юношей.
- Знаешь, сегодня я рассказывала Гракхам сказку - ведь они словно дети,
им это было нужно. Хочешь, и тебе расскажу, но только другую?
Она села в угол дивана, а Олень лег и положил ей на колени голову.
- Вот несчастье, я совсем неталантлива. У меня бесконечно много сказок
в голове, а когда рассказываю - у меня выходит не поэзия, а какой-то
деревенский расписной платок или вышитое крестиком полотенце. Скажи, почему
тебя прозвали Оленем?
- Случайно. Как-то говорили, что у всякого человека есть сходство с
диким или домашним животным. Перебрали всех и меня назвали оленем. За то,
что я высокий и быстро хожу.
- Не высокий, а большой, сильный, ловкий, смелый! Ты и правда олень
круторогий. Ну, слушай сказку, но только закрой глаза. Это даже не сказка, а
вроде балета, очень русского, совсем даже нашего рязанского. Будто бы лежит,
раскинувшись, такая огромная страна, затерянная, забытая, заснувшая, с
лешими, русалками, колдунами. Русалки водят хороводы, и все они в настоящих
деревенских, а не в театральных сарафанах. От хоровода к хороводу бегает
леший, нескладный, волосатый, но только у меня он будет не противный, не
такой - брекекекекс,* а насмешливый, немного грустный, очень умный, очень
талантливый, поэт. И потом что-нибудь вроде борьбы между сном и
пробужденьем, какая-нибудь девушка, которая ищет цветок Ивановой ночи и
находит - ей леший помогает. Оба они потом гибнут, то есть, конечно, только
исчезают в этих образах, но успевают найденным цветком пробудить землю, и
тогда - новая жизнь, все изменяется, расцветает, и тут... одним словом, все
ярко, блестит, сверкает, переливается... не знаю, как сказать, но я все это
отлично и ясно вижу. Тут два мира, которые и прямо противоположны и оба
одинаково, каждый по-своему, прекрасны, и один переходит в другой. Главное,
чтобы сказка была бодрой, а все страшное - нестрашным и естественным,
что-нибудь такое, понимаешь?
* Брекекекекс - имитация жабьего голоса в знаменитой сказке X. К.
Андерсена (1805-1875) "Дюймовочка".
- Д-да, это бы хорошо.
- Что хорошо?
- А вот, что все это будет бодрым и... естественным.
- Ну конечно, Олень! Я сегодня немножко размечталась. Очень
вспоминается лето в деревне. Липовый дух! Ты знаешь липовый дух?
- Еще бы!
- Когда липа цветет. И сиреневый хорош, весной, а липовый лучше.
Сла...


