Иван Шмелев. Человек из ресторана
страница №4
...и глазками, итам она есть понастоящему хочет, как человек. Там она, может, день не ела.
Там она выпрашивает с осторожностью: можно ли мне котлетку съесть или
ветчинки... А тут она прямо командует. Дайте острые тефтельки по-кайеннски!
Вот за остротуто и навар. Так их порция — полтора, а за остроту-то примасть
— три с полтиной! Да гранит виктория по-парижски! А по-парижски-то, может,
и сам главный повар не знает как. Переложил лист салату на другое место, вот
тебе и по-парижски! Бывало.
Мы-то уж понимаем, какая тут демонстрация идет. И вот еще такие господа
очень любят приводить барышень к градусу, и ресторану, конечно, выгодно,
чтобы вина выходило в норму. Так для этого подставляются чашки
полоскательные хорошего фасону, конечно, для отлива, будто для
прополаскиванья рта. И они умеют вовремя найти какую соринку или уронить в
бокал крошку какую, и сейчас вон. Или опрокидывают по нечаянности. Уж как
следует стараются.
И вот приехали три женщины, очень выразительные. Ну, и как всегда.
Сперва более-менее короткий разговор и примериванье, а потом все живей, и
так далее. На разжиг пошло ходом. С вывертами и тому подобное. И уж как
стали до десерту доходить, то пошло как следует, беззастенчивое приближение.
Каждый по своему вкусу себе распределил. Один, который постарше и губу рукой
подбирал, облюбовал совсем легенькую, и лет восемнадцать ей, и она через
плечо, закинув голову в пышной прическе, бокал к нему свой тянет и через лоб
смотрит, а он ей шейку щекочет, козу делает... И вообще у всех что-нибудь,
как игра. И вот мне тогда случай подошел, как бы полное исполнение желаний.
Покружились они так на словах, разожглись, насмотрелись на кофточки и
шейки,-- одна извинилась и корсет свой стала перед зеркалом чуть ослаблять и
чулок сквозной поддернула,-- и пыхтенье стало усиливаться у всех, как на
трудной работе, и приказали автомобиль вызвать, за город, значит, катнуть
для продолжения. И потом один, помоложе, стал фокусы показывать. Что-то под
столом руками делал, вытаскивал что-то из сюртука и потом стал свою штучку
за ушками щекотать и по волосам гладить. И как ни погладит — пять рублей
золотой и вытянет из шевелюры. И ей за горлышко опустит. И другим это очень
понравилось, и стали просить. Он и им тоже напускал за шейку. И так они тут
стали ежиться от щекотки и делать разные движения всем телом и такой пошел
азарт с пыхтеньем, что все распалились до неузнаваемости. И потом стали
трясти барышень, и у них разные монеты из-под платья стали выскакивать — и
рубли, и двугривенные, и золотые даже, и началась ловля монет. А это все для
фокуса. Вот фокусник-то вдруг и говорит:
— А где же десятирублевый? И стал прикидывать, куда он мог задеваться.
И тогда стали играть в сыск-обыск.
— А не застрял ли за корсетиком? Дозвольте ревизию сделать? позволите?
— Пожалуйста, только не щекотайте... И все пошли в сыск-обыск. И мне
из-за двери все слышно и видно в щель. Такой смех!.. И взвизги пошли.
— А не попал ли в чулочек? С вашего позволения... Или сюда?..
— Ах, нет, нет...
— Нет, уж вы покажите... за спинку не закатился ли?..
И разные подробные замечания насчет туалетов. Да что говорить, не то
еще бывало. А старики так хуже молодых. Нарочно себя распаляют.
Наконец уехали на автомобиле дальше. И вот как стал я прибирать
кабинет, то нашел пару пятирублевых и три полтинника, в углы откатились.
Держу их на ладони и думаю — положить в карман? Ведь как сор они для
гостей, суют их без толку... И положил их я в карман. Одиннадцать с
полтиной!..
Стал прибирать, а в голове разные мысли все про находку. Вот это им,
тем, за обыск уплатили, а я их вот взял... Стал по всему кабинету елозить,
под кушеткой пересмотрел, под коврами... Еще сорок копеек нашел. Подхожу к
столу, смотрю... И даже во мне дрожь. Смотрит из-под стола бумажка...
Беловатая и кружок черный, краешком. И сразу постиг — не простая это
бумажка. А тут еще номер пришел помогать в уборке, а во мне трясение...
Увидит. Говорю ему: неси подносы с посудой. Понес он, а я нагнулся и
подхватил. И на ощупь узнал, что не одна бумажка. Развернул к сторонке --
пять сотельных, в четвертушку сложены. Выронил гость, значит, как под столом
деньги вынимал для фокусов. Так во мне все и заходило... Руки-ноги дрожат, в
глазах черные кружочки... Вот как господь послал. Все думал, как бы скопить,
а тут сразу — на! Смял их, завернул брюку и в сапог поглубже... Хожу 'как
угорелый. И потерять боюсь. Побежал в ватер, переложил из сапога в карман,
потом вспомнил, что фрак оставляю в официантской, как бы не забыть, засунул
под мышку на голое тело, и оттуда вынул, спрятать не знаю как, чтобы не
потерять.
Крутился я с ними — страсть... И боязно, что схватятся, и жалко. А
может, они их там потеряли где! За мной ни разу никогда не замечено, а им
что! Они, может, в один час больше простреляют... И без бумажника нашел. Вот
Лушато все собак мохнатых видела! К деньгам и видела, черные кружочки-то!
Так у меня в голове-то как дым. Полбутылки шампанского мы выпили с номером,
который со мной убирал. И шампанское-то никогда не любил...
Они, значит, в первом часу укатили, а я все минуты считаю. Два пробило,
кончено. Не хватились. Давно бы пора схватиться... Пьяные теперь совсем.
Метрдотель меня зацепил:
— Чего у тебя брюка заворочена? По зале бегаешь...
Испугался я даже. И как убрались — домой. Так побежал, побежал... Это
мне сам господь, думаю. И уж стал
подходить к дому, и вдруг как искра в глазах. Вижу вот Колюшку... И как
нарочно что повернуло в мозгах и вылезло, как мы с Кривым поругались, что он
пьяный кричал,-- что знаю, мол, вас, интендантов-официантов, как по чужим
карманам гуляете,-- он после того скандалу не в себе был. Ходил-ходил так
все, щелкал-щелкал пальцами да вдруг подходит и говорит:
— Может, я и не имею права просить отчета, а меня смущает мысль...
— Какая такая мысль? — спрашиваю.
— А вот. Вы нас кормите-питаете... а правда, что Кривой кричал?
Ну, я ему и ответил. Я тогда сгоряча пощечину ему закатил. Вот тебе --
питаете! Вот тебе! И потом такое со мной вышло, что от сердца всю ночь
страдал, а Колюшка ничего, даже потом смеялся и у меня на постели сидел.
— Я,-- говорит,-- вас очень хорошо знаю... Простите... Ну, мы тогда с
матерью порадовались за такое его чувство, потому он у нас очень прямодушный
вышел, даже до злости.
И вот перед нашими воротами совсем встал он мне перед глазами, как
тогда смотрел на меня. И остановился я у фонаря. Не знаю, как быть. И слышу,
как они у меня в боковом кармане хрустят, проклятые. Значит, краденые деньги
в дом тащу... кормить-питать. Никогда я ничего подобного раньше, и Колюшку
по щеке отлупил. Не могу идти на квартиру. Страшно себя стало. Да что же
это? Значит, всю жизнь насмарку? А она-то, моя жизнь-то каторжная, одна у
меня была, без соринки была... Одно мое, эта жизнь без соринки. Всем могу
плюнуть, кто скажет, не только сыну! Сам господь, думаю, теперь на меня
смотрит... И ждет он, как я распоряжусь... Может, нарочно и послал бумажки,
чтобы знать, как распоряжусь...
Стою у фонаря. Извозчик-старичок едет и спит, а мороз здоровый. Еще
окликнул я его, чтобы не замерз, а он как вскинется да как ударит от меня...
Такой меня страх охватил. И пустился я назад, бегом.
И в глазах у меня жгет, чувствую я, что очень хорошее дело делаю. И еще
себя хвалю: так, так. Вот господь послал, а я не хочу, не хочу. Вот... И
никому не скажу, что сделал. А сам про себя думаю, мне теперь господь за это
причтет, причтет. И бегу и думаю, как правильно поступаю. Кто так поступит?
Все норовят, как бы заграбастать, а я вот посвоему! И боком думаю, с другой
стороны, будто слева у меня в голове: дурак ты, дурак, они все равно их
пропьют или в корсеты упихают. А я, с другой стороны, будто справа у меня,
думаю: будет мне возмездие и причтется...
Может, и причлось... Так полагаю, по одному признаку,-- причлось. В
городе незнакомом старичок один на морозе теплым товаром торговал...
Причлось, может быть... Может, и за это...
Прибегаю к ресторану — темным-темно, огни потушены. В гостиницу нашу,
где купцы остановились. Коридорный Степан спрашивает:
— Что тебя прохватило? Еще не приезжали... Зачем понадобились?
— Деньги оставили под столом...
— А-а... Получить захотел? Много ли?
Народ у нас очень любопытный.
— Пять сотен!
— Да ну?! Пя-ать сотен!.. В бумажнике?
— Голые... Хотел в контору сдать, а уж закрылась...
— Гм...-- говорит.-- Надо бы в контору... Только пятьсот?
Будто я больше нашел! Стал ждать. Вот часу в шестом приезжают. Старика
под руки волокут, и он весь растерзан, крахмальная сорочка сбоку вылезла,
галстух мотается, и часы из кармашка выскочили и по коленкам бьют. А волокли
его фокусник тот, тоже в надлежащем виде, но на ногах стоек, и швейцар снизу
в спину поддерживал, как на себе нес. А тот мычит все — кра-кра... а
докончить не может. И потом нехорошими словами...
— Не хххо.--.чу!.. Кра!.. И губа у него совсем вывернулась, как
красный лоскуток в бороде. Уперся на последней ступеньке ногами, назад на
швейцара откинулся и того шубой накрыл. И тут с ним нехорошо сделалось,
лисиц стал, конечно, драть, на ковры... А не сдается, все кракает. Ножкой
топочет, прямо на шубу, на угол попадает. И коридорный тут помог. Подхватили
все его за шубу и понесли в номер.
Доложил коридорный про меня фокуснику, и позвали меня в номер. Старик в
шубе на кресле сидит, с себя обирает и на ковер сплевывает, а по воздуху
пальцами все, как щупает, и опять кракает, а фокусник окно раскрыл, обе
рамы, и из графина, запрокинув голову, воду дует и рыкает в графин. Увидал
меня.
— Тебе еще чего, рыло?
И выложил тут я одиннадцать девять гривен, которые подобрал, заодно уж
и пачку.
— Вот,-- говорю,-- сударь: после вас по уголкам подобрал...
Он на меня уставился, лоб потер, на деньги посмотрел и полез в карман.
Сперва в потайной, в брюках сзади. Вытащил сверточек в газете, пошевелил и
на стол бросил. И много там было разных. Потом полез в боковые, в
жилеточные, в разные и давай выворачивать все, а сам ворчит и черта
поминает. И тут у него и гладенькие, и скомканные, и в полоску, и
трубочками, и звонкие. Со стола падают, мелочь рассыпал, из кошелька стал
вытряхивать. Считалсчитал. Потом уставился на лампу.
— Все равно,-- говорит,-- давай!.. Ничего больше? Сказал, что все вот.
Вытянул он тут пятишницу из кучки и дал.
— Ты... человек... из парка? — спросил. Сказал откуда. Посмотрел он
на меня сонно, так вот обе руки поднял и замахал.
— Ступай, все равно... Кланяйся Краське... Очень был сильно вьшимши,
хоть и на ногах. Спросил меня Степан,-- у двери он стоял и слушал,-- много
ли дал. Узнал, да и говорит:
— Охота была носить... Он и не помнит-то ничего... И как пришел я
домой, Луша в тревоге. Что да что? Сказал ей, что с гостями задержался.
— А у нас-то,-- говорит,-- до четырех гости у жильцов были, и Колюшка
жиличку прогуливать ходил, угорела она... Только как бы чего не вышло...
— Чего это такое — не вышло?..
— Да больно за ней ухаживает и дипломат подает... В щелку к ним,--
говорит,-- смотрела, а он так с нее глаз и не сводит. А жилец-то не замечает
ничего, как слепой... А она такая вольная, как говорит с ним, прямо его
Николаем зовет... Хоть бы ты,-- говорит,-- как-нибудь Колюшке замечание
сделал...
И я-то, надо правду сказать, замечал это и беспокоился. Другое бы что
надо замечать...
XII Прикопилось у меня на книжке к февралю рублей восемьдесят, потому
что очень хорошо шли чаевые. В жизни очень бойко стало. У нас, по случаю
войны, бывало много офицерства, и вообще по случаю большого наплыва денег на
казенные надобности очень широко повели жизнь господа, которые близки к
казенным надобностям. Совсем неизвестные люди объявились и стали себя
показывать. И потом пошла страшная игра в клубах, круговорот денег, а это
для нашего дела очень полезно: выиграет и для удовольствия покушать придет
под оркестр, и проиграет — может прийти для отвлечения от тоски.
И потом у нас новые празднества в ресторанах пошли, чего раньше не
было: пошли банкеты. Это такие парадные ужины, и пошел новый сорт гостей,
которые очень замечательно могли говорить про все. Сердце радовалось, как
резко говорили.
Что хорошего увидишь в ресторане, а вот и у нас, оказывается, не клином
сошлось. Очень заботились и даже горячились. И вот как много оказалось людей
за народ и даже со средствами! Ах, как говорили! Обносишь их блюдами и
слушаешь. А как к шампанскому дело, очень сердечно отзывались. И все-то
знают, как надо и что, потому что очень образованные. И сколько раз посылали
телеграммы... Очень хороший был нам доход и для ресторанов. Служишь, рыбку
там подаешь, а сердце радуется, потому что как бы для всех старались.
И не осталось, без последствий, потому что у нас Икоркин совсем
разошелся. "Мы, говорит, гостям должны смотреть в глаза, как собаки, и ждать
подаяния, а это надо уничтожить. Чаевых не брать, а пусть платят со счета в
кассу. И чтобы был день для отдыха и семьи и лучше обходились". Вот
шпикулентная голова! "Теперь, говорит, погоди! Не за ту тянешь, оборвешь!" И
тогда многие в общество приписались. Ах, какой верный человек оказался,
настоящий товарищ и друг! Потому что сам все испытал и понимал все.
— Чего,-- говорит,-- смотреть и ждать от ветру! Мы сами должны! Кому
до нас дело?
Очень верно и резко говорил. А если, говорит, сидеть, только и будешь
что по шеям получать.
А тут и затосковал Черепахин. Опасался, что заберут его в мобилизацию,
как он был солдат. Часто, бывало, говаривал:
— Очень мне грустно вас покидать и помирать вдали, в пустыне... Хоть
бы чем мне проявиться, а то так все околачиваюсь с проклятой трубой.
И вот, в феврале так, и говорит мне с тревогой:
— Выйдемте на чистый воздух...
Удивился я этому очень, и потом, он в последнее время стал какой-то
непонятный и капризный. Вышли на улицу, как раз в воскресенье было, вот он и
говорит:
— Не подумайте, что я для себя, а только может быть беда!..
И захрустел пальцами. Какая беда?
— А вот какая. Я в праздник на катке играю, и очень больно видеть. С
Натальей Яковлевной офицер один все гуляет под ручку и коньки ей крепит...
Так он меня поразил.
— Это разве хорошо? Они неопытные, а он так с ней обходится, что все
заметно...
И вспомнил я тут, как он мне раньше допрос делал.
— И во тьме ее сопровождает...
И начал говорить, что скандал из-за Наташки на катке был у офицера со
студентом, который с ней раньше катался. И вдруг вынул газету и показал:
— Прочтите, если вру. Тогда я из оркестра убежал, чтобы Наталью
Яковлевну домой увести, а то бы и она в протокол попала.
Прочел газету — верно, сказано про скандал из-за барышни.
Сейчас на квартиру — и матери открыл. И пошло тут. Та на Наташку со
всякими словами, очень она раздражительная была. А та хоть бы что!
Перекинула косу, заплетает и так дерзко смотрит.
— Это,-- говорит,-- вам кто же?.. Черепаха сообщила? — так
насмешливо.-- Ну и каталась! Что же тут особенного?! Это подругин брат, и
подруга с нами каталась...
И так просто объяснила.
— Можете проверить!.. Только грязные людишки могут так клеветать!
А Черепахин все слышал. Вышел из комнаты и на меня с укором посмотрел.
И прямо к Наташе:
— Наталья Яковлевна, зачем? Я хотел вас защитить от неприятности...
Очень испугался за вас...
И даже губы у него запрыгали. И ушел в комнатку. И Наташке стало
совестно. Пошла она к нему и постучала.
— Поликарп Сидорыч, отворите! не сержусь я!.. Что за глупости!..
Но он не отворил ей дверь. И Луша даже ее пристыдила:
— У, дура, а еще образованная! За что человека-то обидела?
И не придали мы значения этому случаю. И вдруг все в жизни моей и
перевернулось. Началась мука и скорбь.
Был день воскресный, и такой ясный, солнечный, веселый день. Еще я
газету купил и стал смотреть про биржу. Оказалось, сразу я разбогател на
шестьдесят рублей за день. А это так вышло.
Кирилл Саверьяныч очень посочувствовал желанию моему насчет домика и
отыскал для меня средство.
— Самый хороший путь — бумаг купить на бирже... Если при счастье,
можно капиталами ворочать... И стал объяснять, но я ничего не понял.
И заворожил он меня разговором.
— Только надо через Чемоданова. Он хоть овсом торгует, но очень знает,
до тонкости...
Тот нам и посоветовал.
— Теперь,-- говорит,-- по случаю войны заводу тыщу пушек заказали, мне
один верный человек шепнул. Спешите, пока публика в неизвестности насчет
пушек. Сливочкито и слизнуть...
Кирилл Саверьяныч так значительно сказал:
— Представляется случай!..
Дня четыре я крепился, а бумаги-то на шесть рублей вверх. Злость взяла,
словно у меня из кармана вынули. Взял я деньги с книжки и пошел к утешителю
моему. А тот уж купил для себя и сотню нажил. Согласился за мой счет поехать
в контору. Поехали.
Помещение замечательное, все медь красная и дуб мореный. Потолки
стеклянные, и даже хоры, как в церкви, на столбах. И такой щелк на счетах, и
все очень чисто одеты, в модных воротничках, молодые люди и очень
деликатные. И когда мы сидели, прошел в мягких сапожках один кургузенький и
строгий, мягко так, как кот крадется, и вдруг к нам:
— Делают вам? — и строго из-под пенсне посмотрел на прилавок, где уж
один нам, на косой пробор франтик, на бумажке высчитывал.
Очень заботливо обошелся. А мимо нас то и дело молодые люди с ворохами
выигрышных и других билетов. Звонки звонят, кассиры так пачки в резинках и
пошвыривают — необыкновенно. И барыни разодетые всё деньги меняют и
получают. Старичков под руки водят за деньгами слуги и охраняют. Такая
вежливость...
Дали мне бумажку, взыскали семьсот тридцать рублей, а бумаг записали на
меня на две тысячи. Ничего я не понял, но Кирилл Саверьяныч сказал, что так
все обставлено по правилам, что нельзя бояться.
— Тут даже образованные не все понимают, а можно только на практике. У
них головы-то какие! Со щучки одни щечки кушают!.. Политика финансов! и всем
выгодно. Оборот капиталов!.. У нас недавно началось, а за границей все
извозчики занимаются, потому там и богатство...
И за неделю я нажил сорок пять рублей, а как посмотрел в газету в
воскресенье, сразу за один день на шестьдесят рублей обогатился.
И в таком веселом расположении был я в то воскресенье, что прямо всех
хотелось обласкать и сказать хорошее слово. И пироги удались на славу. И
только сели мы за пирог и я рюмочку водки праздничную выпил, как раз и
входит в квартиру с морозу наш новый жилец. XIII
Очень был здоровый мороз в тот день, а он заявился в одном пальтишке. И
подумалось мне... Вот мы сыты, слава богу, и в тепле, а жилец этот с
барышней совсем бедные люди. И по виду очень симпатичные были. Ему-то лет
двадцать пять было, худощавый, черноватый, сурьезный по взгляду, а
барышня-то совсем молоденькая, лет восемнадцати, беленькая. В одной
комнатке, а по разным паспортам жили. Их, конечно, дело. Он книги продавал
от магазинов, образцы разносил, а она на курсах училась. И имущества у них
всего было ящик с книжками да подушки с одеялами. Так что мы им поставили
диванчик и кровать. И Колюшка с ними очень быстро обзнакомился через
Васикова своего.
Тихие были жильцы. Он-то часто в разъездах бывал с книжками, а барышня
с утра уходила и до ночи. И так с ними Колюшка за четыре месяца сдружился,
особенно с жиличкой, что Луша стала опасаться за его поведение. Долго ли до
греха! Она очень свободная и красивая, и мойто недурен, а жилец в отлучках,
тут-то и бывает. И даже Николаем его стала звать, и Луша раз слышала, как та
с ним чуть не на "ты" стала. А то заберет его и уйдет до трех ночи. А жилец
как слепой. Мало того! Раз отпустил ее с ним дня на два куда-то — проводить
к тетке, в другой город.
Намекнул я насчет всего этого Колюшке, а он хоть бы слово.
— Перед богом,-- говорю,-- ответишь, людей можешь расстроить...
Никаких разговоров, и даже улыбается. А Луша так из себя и выходит:
— Прелюбодеяние у них может быть... Да еще на моей квартире! Чуть что
— выгоню!..
Но только та очень умела к себе расположить и ласковая была со всеми
страшно. И к Луше так и ластилась:
— Милая вы моя старушка-хлопотушка! У меня мама такая же...
И давай ее целовать. А Луша и растает. То, бывало, на нее зуб точит за
Колюшку, а то Наташку ею корить начнет:
— Вот ты какая дылда бесчувственная к матери, а вот жиличка-то лучше
тебя меня уважает, хоть и образованная...
Зато от жильца мы слова не слыхали: сумрачный и дикий, и как дома, все
по комнатке из угла в угол ходит.
Так вот, пришел он с морозу, и видно, что продрог. Смотрю я, как пирог
так душисто дымится, и повернулось у меня на сердце. Вот, думаю, живут люди,
обедают не каждый день, хотя и очень образованные, и пирожка-то у них
никогда не бывает. И сказал я Луше:
— Вот что. Позовем жильцов, пусть пирожка поедят... Им в охотку.
И она одобрила:
— Ну что ж... Все-таки они образованные люди и всегда аккуратно
платят...
Пошел я к ним и пригласил. А Колюшка, конечно, уж у них: как квартиру
снял. И очень он, видно, удивился, но потом и сам стал просить. Жилец-то
постеснялся было, смотрит на свою, а та, Раиса-то Сергевна, меня за обе руки
взяла и так ласково:
— Оченно вами благодарны, и мы вас так любим. Ваш Николай нам так
много про вас хорошего насказал...
И так мне их тут жалко стало. Как сиротинки сидят в комнатке одной. И
так все прилично, и книжечки, и портретики по стенке, где барышня спала. И
картинка Божией Матери, как она над младенцем плачет. И стали кушать пирог,
но больше молча, только барышня еще имела со мной разговор про посторонние
предметы. И за Колюшкой я таки хорошо заприметил, что все на нее
посматривал, и чашку ей подаст, и все... А тот, жилец-то, все стеснялся. И
одежа на нем потерта была сильно, а тут все-таки Наташка... Но ели с
аппетитом. Только раз и сказал жилец:
— Прекрасный пирог. У мамаши я такие пироги ел... И Раиса Сергевна
даже вздохнула и сказала, что очень любила лепешки на сметане. А Луша им еще
по куску. Очень ей пришло, что похвалили.
И Черепахин был приглашен, но только все конфузился женского пола.
Нескладный он был, лапы красные и в глазах спирт, потому что он стал очень
сильно зашибать по случаю тревоги. И тут всё рюмку за рюмкой. И такая в нем
смелость дерзкая объявилась, а может, и с конфузу, но только даже
приглашения не дожидался, а сам все наливал. Луша мне все мигала, но я же не
мог его остановить. Ну, он духу и набирался. А Наташка его все на смех. Вот,
дескать, у нас Черепахин может кочерги гнуть, и от разбойников произошел, и
другое там. А тот хлоп и хлоп. Даже все удивлялись, что так много пьет и без
закуски. И как нахлопался, вдруг и говорит жильцу:
— Скажите, господин, от чего в человеке бывает смертельная тоска?
Очень удивил разговором. А Наташка как прыснет! Луша ей пальцем
пригрозила, а жилец только пожал плечами и улыбнулся. "Очень трудно,
говорит, отвечать ".
— А скажите,-- говорит,-- вот что. Человек должен стремиться или на
все без внимания? И как может быть жизнь на земле, если человек не должен
стремиться? Должны быть планы, верно?
Такой непонятный разговор повел, что нельзя понять. И жилец что-то стал
объяснять, но он опять свое:
— Ежели человек какой скучает в пустом занятии, как ему надо
стремиться? Если всё насмешки и пустое занятие? Ответьте, как образованные
люди знают...
И стал лоб растирать, потому что у него в глазах как кровь и, должно
быть, кружилась голова. А тут, как по телефону, и заявляется к пирогу Кирилл
Саверьяныч. Так и рассыпался перед жильцами:
— Очень приятно с образованными людьми и все это самое...
И пошел говорить и себя показывать, потому что очень много знал из
книг. И про законы, и про жизнь, и про машинное производство. И стал укорять
про непорядки высших лиц и ругать всех за бунты. А жилец хоть бы слово. И
Колюшка ни гугу. А тот так соловьем и заливается. И так ему пришло по вкусу,
что против него никто не может, что даже налил себе рюмку и стал просить
жильца выпить и очень удивился, что тот не пьет.
— Очень,-- говорит,-- трогательно видеть такое образование и мудрость.
Когда наука дойдет до пределов, все изменится. А то у нас очень много
непонимающих людей...
А жилец улыбнулся и сказал:
— Все идет своим порядком.
— Очень верно изволили сказать.-- Такой вежливый стал в разговоре.-- И
позвольте спросить, вы не на государственной службе изволите состоять?
А тут вдруг Черепахин и вышел из молчаливого состояния. Расправил плечи
и как в воздух:
— Не за ту тянешь, оборвешь! Очень всех развеселил, а Кирилл
Саверьяныч на себя не оборотил и' очень хитро намекнул:
— А вы не тяните и не оборвете... все это самое...-- и по рюмочке
позвенел пальцем.
Но тут жильцы поднялись, и Колюшка с ними, и ушли в комнату. А Кирилл
Саверьяныч и говорит:
— Очень вы должны быть рады, что такой у вас жилец. Он очень
образованный и может хорошо повлиять. И я замечаю влияние, но...-- и тут мне
на ухо: — вы посматривайте!..
— А что?
— Насчет барышни... Я кое-что замечаю... Даже... у них близкие
взгляды...
Сказал я, что и меня беспокоит.
— Так он вам и экзамена не сдаст. Увидите! Теперь такое время, что
даже могут жить втроем. Это как у французов, я это хорошо понимаю. Мне один
француз из винного магазина, которого я брею, все подробно объяснил, как У
них происходит, очень свободно... От этого-то и безнравственность и смуты...
И может совсем прекратиться население, как во Франции... Это нужно понимать!
А тут вдруг телеграмму! Так мы все перепугались. А это жильцу. Жилец
мигом собрался и ушел с книгами. А тут вскорости и Колюшка с жиличкой пошли.
Смотрим в окно, как они пошли, а Кирилл Саверьяныч мне:
— И вдруг тут будет роман! Не сдаст он тогда экзамена, помяните мое
слово!.. Лучше скорей примите меры.
Потолковали мы с ним про жизнь, и Черепахин тут сидел, дремал. И удивил
тут меня Кирилл Саверьяныч.
— А придется, должно, дело прикрыть...-- И стал сурьезный.
— А что такое, почему?
— Невозможно! Мастеришки скоро по миру пустят. Какой теперь народ-то
стал — зуб за зуб! У него штаны одни да фальшивая цепочка без часов
болтается, а за горло хватает! Чтоб по восьми часов работать и прибавку! а?
Наскандалили, два убора спалили и ушли гулять... И вот в праздник заведение
запер...
А тут Черепахин голову поднял и бац:
— А вы машинами!
— Чего-с?
— Ничего-с. Заведите такие машины, как рассказывали, и не тревожьте
людей. Или чтобы вам городовых прислали стричь и брить...
А Кирилл Саверьяныч потряс пальцем в его направлении и говорит:
— Вот оно, необразование-то наше!
— Ваш карман,-- говорит,-- очень образованный. Но Кирилл Саверьяныч не
обратил внимания и стал говорить рассказ про желудок и члены, которые
отказались работать на него, и тогда наступила гибель всех.
— Все,-- говорит,-- производства прекратятся, тогда что будет?
А Черепахин ему:
— Головомойка!..-- И кулаком по столу.
А тот ему наотрез:
— Я не могу с необразованным человеком рассуждать. В вас, во-первых,
спирт, а во-вторых — необразование. Тут надо в суть смотреть, а это не в
трубу дуть! И вдруг, смотрю в окно,-- подъезжает извозчик и на нем Колюшка.
Что такое? Входит и говорит, что книги надо отправить, потому что жильцы
квартиру покидают, едут в Воронеж. У барышни дядя помирает, и они сейчас
прямо на вокзал, чтобы не опоздать, а он за багажом приехал. Весь их скарб
забрал и умчал. Еще Луша сказала:
— Не с места ли его прогнали... В лице даже переменился...
Что же делать!.. Велел я Наташе записку про комнату писать на ворота.
Написала она записку, живо это оделась, перед зеркалом повертелась и шмыг.
Куда? В картинную галерею.
А уж мне пора в ресторан — и так запоздал. Вышли мы вместе с Кириллом
Саверьянычем и только повернули за угол, он мне и показывает пальцем:
— Глядите-ка, а ведь это ваша Наташа там... Пригляделся я и вижу — в
конце переулка идет моя девчонка под ручку с офицером. Так меня и ударило.
Она, она... у ней беленькая эта самая буа 1 из зайца. Я за ней. А они на
извозчика сели и поехали. Добежал до угла, спрашиваю — мальчишка стоял --
куда рядили?
— В театры... А в какой — неизвестно. Кирилл Саверьяныч стал меня
успокаивать:
— Это вы так не оставляйте, тут может очень сурьезно быть...
Побежал на квартиру, сказал Луше, а та — ах-ах... А Кирилл Саверьяныч
еще накаливает:
— Это вы ее распустили... У меня тоже Варвара в голову забрала — хочу
и хочу на курсы, так я ей показал курсы!.. И теперь очень хорошо за
бухгалтером живет...
А Луша бить себя в грудь.
— Все-то ей косы оборву!..-- И на меня: — Ты все, ты! Ты при них про
пакости ваши ресторанные рассказываешь...
А кто ей ленточки да юбочки покупал да кружева разные? А утешитель-то
мой на ухо строчит:
— Опасно, ежели с офицером... У них особые правила для брака.
И Черепахин еще тут ко мне, чуть не плачет:
— Я вам говорил!.. Берегите!..
А Кирилл Саверьяныч так даже с торжеством:
— А может, они и не в театр? Вон в газетах было, как в номерах за
шанпанским отравились после всего... Драма может быть...
Вот тогда мне в первый раз ударило в голову, так все и зазвенело и
завертелось... Скоро отошло. А Луша уж шубу надела, куда-то бежать с
Черепахиным, отыскивать. Но тут Кирилл Саверьяныч рассудил:
— Все равно, если худое что, уж невозможно остановить. Положитесь на
волю творца. А если они в театр, так он должен ее довезти до места, откуда
принял. Это всегда по-вежливому делается. Вот и надо их сторожить и указать
на неприличие...
меховой женский шарф (искаж. фр. boa). Так и решили. И Черепахин
вызвался сторожить. И все мы к трем часам вышли и ходили по окружности,
измерзли. И к четырем Поликарп Сидорыч усмотрел с конца переулка и рукой
махнул мне. Вижу, слезли они с извозчика и офицер ей руку жмет, а она так и
жеманничает и с жоржеткой играет перед его носом. Я сейчас выступил и
говорю:
— Это что такое? Так и села.
— До свиданья...-- говорит. И пошла. А тот на меня так строго:
— Позвольте!..
— Нечего,-- говорю,-- позволять, а вам стыдно! Порядочные люди с
родителями знакомятся, если что, а не из-за угла! И прошу вас оставить мою
дочь в покое! Повернулся и пошел, а он за мной. Смотрю, и Черепахин тут,
поблизости, у фонаря сторожит. А офицер в волнении мне сзади:
— Виноват, позвольте... Я требую объяснения... Вы должны...
Я ноль внимания, иду к квартире. Тогда он настойчиво уж:
— Позвольте... моя честь!.. Я должен объясниться! И публика стала
останавливаться, а он мне уж тихо, но с дрожью:
— Я требую на пару слов! Я не могу на улице... Или я вас ударю!..
Обернулся я тут к нему и говорю:
— Вы что же, скандалу хотите? Вы еще так поступаете и мне еще
грозите?! Ну, ударьте! Ну?
А кровь во мне так вот и бьет. Только бы он меня ударил! Я еще никого
не бивал, но, думаю, мог бы при своей комплекции это дело сделать не хуже
другого. А Черепахин совсем близко и руки в карман засунул, трепещет.
— Прошу двух слов, наконец! Вот на бульвар... А мы уж и квартиру
прошли, и как раз тут бульвар. Сели.
— Говорите, а потом я вам скажу! — говорю ему.
— Вот что... Вы ошиблись... Это ваша дочь?
— Дочь, и я не позволю безобразия допускать! Вы не имеете права...
А он мне:
— Виноват... вы всё узнаете... Я познакомился на катке, и мы
познакомились... Говорю, как офицер... тут ничего позорного для вашей дочери
нет... Я хотел с домом познакомиться...
— Вы, позвольте узнать,-- спрашиваю,-- подругин брат? Тут он и
завертелся:
— Да... то есть нет... Но я хотел с вами познакомиться, только не было
случая...
Так я тут осерчал! А Черепахин наискосок присел, меня охраняет. И
говорю:
— У вас случая не было? Так вы,-- говорю,-- меня можете каждый день в
ресторане видеть, где я таким вот, как вы, господам кушанья подаю. Не рука
вам будет-с знакомиться!..
А он так издалека на меня посмотрел и поднялся.
— А-а... Вот как...
— Да,-- говорю,-- вот так! А если вы еще раз посмеете к ней подойтить,
у нас с вами другой разговор будет! А он мне гордо так, с высоты:
— Не забывайте, с кем говорите! Я вас в участок могу отправить!
Желаете? Пойдемте,-- говорю.
А он мне вдруг:
— Нахал!..-- И пошел большими шагами, а я ему вослед:
— Так помните, господин! Но он как не слыхал. А меня Черепахин за
руку, как клещами.
— Хотите, я сейчас с ним скандал? Я ему покажу!.. Не допустил я его. А
как пришел на квартиру — содом, чистый содом! Луша стоит с иконой и кричит
не в себе:
— Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не
путалась ты, поганка, шлюха!
А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в
истерике.
— Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все...
А мать опять к ней:
— Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы
нас за тебя? Кому ты нужна трепаная?
Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все
объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась.
— Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:
— Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя
закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
— Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в
комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.
И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--
что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
— Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
— Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем
не приезжали...
XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки
забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,
и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого
расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,
всполошила меня Луша:
— Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма,
лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
— Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в
печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в
темноте, схватил пальто и — марш. Что такое? Не пойму ничего, как
представление какое весь день. А Луша мне все свое:
— Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,
а для отводу с квартиры перебралась...
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
— Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и
отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из
темноты вытащил.
— Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие' по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние.
Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли
провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про
жиличку:
— Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и
ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать
ложиться, подходит и говорит:
— Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество
возил.
— Почему такое — не говорить?
— А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет
распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще
лучше ничего не говорите.
— Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
— Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что
ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный
и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
— Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--
оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и
ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
— И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и
набраться духу...
— Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя
направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью
налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
— Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в
водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его
порошок — фук! И говорю:
— Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас
удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
— Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:
— Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя
закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
— Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в
комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.
И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--
что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
— Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
— Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем
не приезжали...
XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки
забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,
и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого
расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,
всполошила меня Луша:
— Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма,
лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
— Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в
печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в
темноте, схватил пальто и- марш. Что такое? Не пойму ничего, как
представление какое весь день. А Луша мне все свое:
— Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,
а для отводу с квартиры перебралась...
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
— Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и
отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из
темноты вытащил..
— Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние.
Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли
провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про
жиличку:
— Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и
ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать
ложиться, подходит говорит:
— Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество
возил.
— Почему такое — не говорить?
— А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет
распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще
лучше ничего не говорите.
— Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
— Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что
ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный
и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
— Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--
оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и
ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
— И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и
набраться духу...
— Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя
направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью
налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
— Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в
водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его
порошок — фук! И говорю:
— Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас
удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
И принялся он плакать.
— Все,-- говорит,-- пропало теперь, Яков Софроныч... Что вы со мной
сделали!
— Да с чего вы, с чего? — спрашиваю.-- Еще молодой человек,
сильный...
А он взял себя за голову и качается...
— Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь... Хоть бы убить кого!
Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал.
— Не скандальте, прошу вас! — говорю.-- Наталья Яковлевна спит...
Хоть этим его унять. Притих.
— Да,-- говорит,-- Наталья Яковлевна... Яков Софроныч! — И так с
чувством произнес и в грудь себя кулаком.-- Очень во мне сил много, а нет
мне ходу никакого... Сдохнуть бы...
— Жизнь,-- говорю,-- от господа нам дана, и надо ее прожить...
— Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном
заводе... Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал...
Катюшка... от жизни отравилась... А меня на музыку... Сволочь, сукин сын!
Зачем он меня на музыку распустил? Подлец!
Стал я его успокаивать. Ничего не действует.
— Грамоте не выучили, а у меня в башке каша... Я, может, знаменитым
человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо
пустили.-- Это он про трубу-то.-- Хозяин,-- выругался он очень неприлично,--
сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду
оркестр духовой... За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам
хвастал... Вот, говорит, что я из дураков сделал... Все с куском хлеба... А?
Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого
сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет... Застегали на каторге... Он им
головы рвал напрочь... *
Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать — ничего.
— А теперь... в мобилизацию... защищать отечество... Какое отечество?
— И опять в трубу ногой...
И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его
постращал, чтобы и не думал. И пошел спать... И вот тут началось все...
XV Надо полагать, что третий час шел... Звонок. Луша меня разбудила.
— Звонок к нам, Яков Софроныч... И сам я услыхал: резко так. А у нас
простой колокольчик был — дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к
двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит:
— За мной... на мобилизацию...
— Кто такой? — спрашиваю.
— Отпирайте! Телеграмма! — так решительно. Открыл, а там целая толпа.
Полиция... Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся
открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще,
околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники.
— Вы хозяин? — чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы --
ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола
уселся, лампу приказали засветить.
— Я должен произвести у вас обыск... Где ваши жильцы? — Это все тот,
который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил.
— Жильцы,-- говорю,-- уехали сегодня...
— Как так уехали? куда? — И на пристава посмотрел. А пристав ему:
— Удивительно... А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу,
кричит:
— Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета...
— Потрудитесь одеться... Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал,
что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:
— Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему:
— Ты что за человек? Кто это такой? — мне-то. А Черепахин гордо так:
— Обнаковенный жилец, на двух ногах!
— Обыскать его!
Сейчас его — царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет
ничего. А тот на смех:
— В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!..
Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:
— Вы, ваше благородие, напрасно так... У меня ничего такого и в мыслях
нет...
А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел
разворотили. "Жгли!" — говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после
жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:
— Я его знаю хорошо... Спокойный обыватель, в ресторане лакей...
А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А
во всех комнатах шорох идет такой... Луша с ними зуб за зуб — даже я
удивился. И Наташка, слышу, визжит:
— Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А
Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке.
Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:
— Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И
я сказал:
— Тут девица, и так нельзя поступать... А главный мне свое:
— Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.
И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се...
И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и
вывалили. Смотрели-смотрели и цоп — письмо. Почитал и мне:
— Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у
нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он
письма,-- разберем "Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками.
Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к
Колюшке:
— А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и
уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.
— Это мы разберем... И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь
метрдотель в "Хуторке" и семейный человек. Даже удивительно, зачем они
понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так
возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке.
А верхушку рукой прикрыл:
— А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:
— Что-то не помню... Как будто моя рука... И читает ему главный:
— "...перешлю готовое..." Это что "готовое"?
— А-а... Это образцы изданий картинной галереи... Я,-- говорит,-- для
жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города
ездил.
А тот так усмехнулся и говорит:
— Я вас арестую.
— Как угодно,-- говорит. Тут уж я вступился:
— За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него:
— Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора
служит, двоюродный брат... А тог сейчас:
— Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?
А та врет и врет.
— Не хочу объяснять! — и все.
Тогда он ей свое:
— Ну, так я вас арестую для объяснения... Так она и села. И тут я
вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у
губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.
— Не запугивайте мать! — кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже
про произвол — отстранили.
Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие... Сундуки осмотреть!
И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое
какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей
очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели
Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав — он благородно себя
держал, сидел у столика и пальцами барабанил — успокоил ее:
— Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь...
А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю,
кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:
— Вы все объясните, и мы вас не задержим.
— Нечего,-- говорит,-- мне объяснять, потому что я ничего не знаю.
Берите.
А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его
захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж
оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И
повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и
повели. Посажались на извозчиков... И крикнул я ему тогда:
— Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли... Побежал я, упал на углу,
поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне
дворник сказал:
— Ступай, ступай... Замерзнешь... И не помню, как я в квартиру влез.
Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша
примачивает. И калит всех на все корки. ,,
— А-а!..-- кричит.-- Сами кобели, да еще собак завели!
Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он
слабенький был и сильно кашлял.
— Исус Христос тоже в темнице сидел...
А Черепахин все геройствовал:
— Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!
И потом, когда уж мы всё в сундуки запихнули и маломальски в порядок
привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все
плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела
на нас, на наше житье беспомощное...
Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы... Потом-то я все...


