Михаил Ильин. Рассказы о вещах

страница №10

рерывный поток
машин, построенных на советских заводах.
В новом советском автомобиле "ЗИС-110" вы чувствуете себя как дома.
Если вам холодно, нажмите кнопку — и стекла сами поднимутся. Включите
отопление — и сразу же из радиатора побежит по трубам теплая вода.
Если вам скучно, включите радиоприемник и слушайте Москву, или
Ленинград, или любую другую станцию, по своему выбору.
Обыкновенный автомобиль клонится набок при встрече с кочкой. А
"ЗИС-110" так устроен, что у него колесо въедет на кочку, а сам он даже и не
накренится. Он словно приподнимает колесо, как человек ногу.
По гладкому шоссе "ЗИС-110" мчится так быстро, что за час пробегает сто
сорок километров! И при этом вас не укачивает. "ЗИС-110" не знает боковой
качки.
А наша новая машина "Победа"! Ее тоже нельзя назвать тихоходной. Она
может проходить по сто десять километров в час. Когда взглянешь на ее
гладкие, закругленные бока, на ее вытянутый хвост, кажется, что это птица,
которой только крыльев не хватает.
У такой машины, как говорят инженеры, "строго обтекаемая форма". Даже
подножки у машины спрятаны внутрь, чтобы не мешали движению.
Не только в большом городе, в самых диких местах — в тундре, в пустыне
— можно теперь увидеть советский автомобиль.
Московские, горьковские, ярославские машины заменяют оленей на Крайнем
Севере и верблюдов на юге.
Наши автомобили славно поработали вместе с танками и самоходными
орудиями на полях Великой Отечественной войны...
Бесконечным потоком выходят автомобили из ворот заводов.
Вот на заводе — четырехугольная рама. Это то, из чего вырастет
автомобиль. Рама еще сама не умеет ходить. У нее и колес-то нет. Не она идет
по дороге, а ее тащит на себе движущаяся дорога — конвейер.
Везет раму конвейер, а по сторонам стоят рабочие, и каждый дает
что-нибудь в подарок будущей машине.
Один надевает на нее передние колеса, другой задние, третий укрепляет
руль, четвертый ставит мотор, пятый устанавливает радиатор.
Автомобиль растет. И вот наконец он впервые становится на собственные
ноги. Его уже не приходится тащить. Он сам умеет ходить.

Автомобиль, который умеет ходить

Посмотрите на автомобиль "ЗИС-110". В нем нет ничего лишнего. Весь он
прямой как стрела. Даже когда он стоит, кажется, что он летит. А какой он
удобный, сильный, вместительный!
Сравните его со всеми автомобилями, которые нарисованы на этих
страницах. Вы увидите, что за сто лет автомобиль много раз менялся. Были у
него ноги — пропали. Был паровой котел — исчез. Торчали на крыше трубы --
теперь их нет. Был он похож сначала на паровоз, потом на извозчичью
пролетку, а теперь он похож только на самого себя.
Каждая вещь должна быть похожа сама на себя, иметь свою форму — лучшую
для нее.




Самуил Маршак. Поэзия науки



(вступительная статья С. Маршака).

Говорить об Ильине, книги которого хорошо известны многим взрослым и
юным читателям нашей страны, мне и легче и труднее, чем о каком-либо другом
писателе.
Труднее — потому, что Ильин — мой младший брат, друг и литературный
"крестник" — был связан со мной общностью многих мыслей, убеждений и
вкусов, и мне нелегко взглянуть со стороны на то, что он внес в литературу.
Легче же — потому, что почти вся его жизнь прошла у меня на глазах.
В своем предисловии к американскому изданию книги "Горы и люди" А. М.
Горький писал:
"М. Ильин, автор этой книги, уже знаком читателям США. Его "Рассказ о
великом плане" с триумфом был прочитан всюду в Европе, переведен на языки
Японии, Китая и выдержал — если не ошибаюсь — не одно, а несколько
многотиражных изданий в Нью-Йорке.
Исключительный успех "Рассказа" объясняется редчайшей способностью
Ильина "говорить просто и ясно о явлениях сложных и вещах мудрых".
Если поставить рядом все книги, написанные Ильиным за три десятка лет
(а они займут целую полку), легко убедиться, что в них и в самом деле идет
речь о "явлениях сложных".
В этих книгах, рассчитанных не на специалистов, а на широкого читателя,
говорится о тысячелетних поисках и открытиях в самых разных и, казалось бы,
далеких одна от другой областях знания, о сегодняшнем дне науки, а иной раз
и о завтрашнем дне. И обо всем этом Ильин пишет не бесстрастно, а
взволнованно, целеустремленно, не отрывая науки от жизни.
"Простота и ясность", которые так ценил в книгах Ильина Горький, даются
не просто и не легко.
Для того, чтобы иметь право писать о сложных вещах смело и свободно, не
упрощая темы и не пользуясь то и дело цитатой, как спасательным кругом,
автор должен по-хозяйски владеть своим материалом и знать гораздо больше,
чем требует от него тема.
Он не добьется ясности в своей книге, если этой ясности нет у него
самого. К нему вполне применимо то, что говорит Ильин об ученом, имеющем
дело с еще не освоенными явлениями:
"Когда ученый видит перед собой хаос, для него — это только признак,
что он еще многого не знает, что хаос не в природе, а у него в голове".
Но дело не только в достаточном объеме знаний, приведенных в порядок, в
систему.
Книга для чтения не претендует на то, чтобы по ней учились. У нее
другая цель, другая задача. Она должна пристрастить читателей к науке,
увлечь их ее далеко уходящими перспективами, показать, ценою какого труда,
каких исканий даются людям открытия.
Учебник или курс лекций обязателен для учащегося. А книгу для чтения
каждый волен закрыть на любой странице, если она не заинтересует его, не
заставит прочесть себя до конца.
А для этого прежде всего автор не должен усложнять предмет, о котором
пишет, трудностью и тяжестью Изложения.
Об этом превосходно сказал Герцен:
"Трудных наук нет, есть только трудные изложения, т. е.
неперева-римые".
Тяжесть преодолевается силой. Чем глубже и сложнее мысль, тем сильнее,
ярче, рельефнее должно быть слово.
Далекое и отвлеченное может стать для читателя близким, конкретным,
осязаемым, если автор обращается не только к его сознанию, но и к
воображению.
Воображение помогает соображению. Книга об открытиях науки вернее
найдет дорогу к уму и сердцу читателя, если ее пишет не равнодушный
компилятор, преподносящий своей аудитории готовые, отработанные и уже
остывшие мысли и выводы, а человек, который вместе с читателем сам постигает
мир, решает трудные проблемы, ищет выхода из противоречий и радуется их
разрешению.
Пропаганда науки — искусство. Книга, ставящая перед собой эту задачу,
должна быть поэтической книгой.
В одной из книг Ильина "Горы и люди" есть глава "Руды выходят из
глубины".
Начинается она так:
"Сквозь огонь и воду пройдет руда, которая еще так недавно мирно спала
под землей.
Не в первый раз попадет она в огонь и воду, не в первый раз будет
плавиться и подвергаться химической обработке.
Если бы у руды была память, печи металлургических заводов напомнили бы
ей ту огромную подземную печку, в которой она побывала миллионы лет тому
назад.
Баки и чаны на химическом заводе напомнили бы ей те подземные трещины,
в которых она бурлила горячим раствором, а потом осаждалась корой минералов.
Но тогда все ее превращения и странствования протекали медленно --
миллионы лет, а теперь в какие-нибудь сутки руда превращается в чугун, чугун
в сталь, сталь в машину.
Древняя история руды ползла черепашьим шагом, новая ее история, которою
управляет человек, поскакала галопом.
Человек дал ей и новую скорость и новое направление. Все, что угодно,
могло случиться с металлом в природе: он мог плавиться в недрах земли,
застывать в трещинах и жилах, переходить из одного соединения в другое,-- но
ни при каких условиях он не мог стать плугом или мотором.
Историю природы по-своему продолжил человек".
В этом-отрывке можно найти и главную тему Ильина, и характерные черты
его стиля.
Он пишет простой, четкой, деловой прозой, лишенной каких бы то ни было
словесных украшений. Но нельзя не заметить, как послушен малейшим оттенкам
его мысли ритм повествования, как ускоряется темп рассказа, когда "черепаший
шаг" древней истории сменяется "галопом" новой и руда, таившаяся под землей,
"в какие-нибудь сутки превращается в чугун, чугун в сталь, сталь в машину".
И каким торжеством, какою гордостью за человека проникнуты заключительные
слова отрывка — о том, что человек дал стихийным процессам новую скорость и
точную цель — плуг или мотор.
Поэтический образ, меткое сравнение часто служат Ильину горными
тропинками, позволяющими ему "срезать", сократить долгую дорогу пространных
объяснений.
Вот несколько образных выражений из разных его книг:
"...парусный корабль всегда старается держаться попутного ветра и
течения, как троллейбус идет туда, куда несет его попутный поток
электрической энергии" ("Человек и стихия").
"Если вам нужна дорога, возьмите ее с собой. Трактор сам стелет себе
дорогу — гусеничную ленту" (из книги "Вездеход").
"Только немногим рукописям удалось добраться до нас сквозь огонь
пожаров и битв... Каждая дошедшая до нас старая книга — это бумажный
кораблик, переплывший бурное море истории" ("Черным по белому").
Галилей построил первый термометр и барометр. "Два новых прибора
родились сросшимися, как сиамские близнецы. Их надо было разъединить, чтобы
каждый из них занимался своим делом и не мешал другому" ("Человек и
стихия").
"Если сравнивать океан с печкой, то это большая печь, которая медленно
нагревается, но зато и медленно остывает.
А материк — это что-то вроде печки-времянки; ее легко раскалить, но
она плохо держит тепло.
И вот в зимнее время, когда эта печка-времянка делается ледяной, мы
должны радоваться, что получаем дополнительный подогрев от теплой печки
океана" ("Человек и стихия").
А иной раз поэтический образ вырастает у Ильина в целый рассказ или
даже в сказку, ничуть не умаляя этим серьезности и деловитости текста.
Рассказывая о том, как степь становилась безводной и бесплодной там,
где в царское время вырубали леса на водоразделах и распахивали склоны
холмов и края оврагов, Ильин говорит:
"Русские сказки часто кончаются присказкой:

И я там был,
Мед-пиво пил.
По усам текло,
А в рот не попало.

Земля в степи не раз бывала обойденным гостем на весеннем пиру природы.
Сколько питья запасала хозяйка-природа еще с зимы. Одного снегу было
так много, что и земля могла вдоволь напиться и рекам досталось бы вволю.
Но наступала весна и оказывалось, что на пиру, кроме земли и рек, есть
еще и другие гости.
Вольный ветер являлся издалека, с юга, и принимался жадно пить воду,
которая была припасена совсем не для него. Ветру помогало солнце. Они вдвоем
старались осушить широкую чашу.
А тут еще и дно у этой чаши было дырявое. Каждый овраг тянул, сосал
воду из земли. Бурные ручьи мчались по оврагам и торопились напоить водой
реки.
Рекам доставалось питья больше, чем следовало. И, словно пьяные на
пиру, реки принимались буянить. Они сносили мосты, прорывали плотины,
совершали набеги на села и города.
А земля и напиться-то как следует не успевала..."
Ильин учился своему делу не только у больших ученых — историков,
экономистов, химиков, математиков, физиков, метеорологов, гидрологов,
океанографов, почвоведов,-- но и у лучших поэтов. Хорошо знакома ему и
народная поэзия.
Недаром он так часто упоминает и цитирует поэтов разных времен --
Эсхила, Софокла, Еврипида, Вергилия, Данте, Пушкина, Баратынского,
Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета.
О Гомере он говорит в книге "Как человек стал великаном":
"Илиада" и "Одиссея" рассказывают нам, во что верили древние греки, что
они знали и что умели делать".
А в одной из глав книги "Человек и стихия" речь идет о том, как, изучая
"Одиссею", русский метеоролог Б. П. Мультановский определил и нанес на карту
направление ветров, которые дули в то время, когда ахейцы возвращались домой
после гибели Трои.
Тут не знаешь, чему больше удивляться: находчивости ли замечательного
ученого, который ухитрился подвергнуть метеорологическому анализу древнюю
"Одиссею", или правдивости и точности свидетельских показаний старика
Гомера.
"Иши ветра в поле!" Эту поэтическую народную поговорку опровергает
Ильин, говоря о том, как поэзия и наука помогли метеорологу найти ветры,
которые пронеслись над Средиземным морем 3000 лет тому назад.
А наш Пушкин не только изобразил грозное явление природы (петербургское
наводнение 1824 года), но и объяснил его одним четверостишием в поэме
"Медный всадник":

Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова...

Приводя отрывок из той же поэмы --
"Над омраченным Петроградом
Дышал ноябрь осенним хладом", и т. д.,
Ильин пишет:
"В этих поэтических строчках есть почти все, что должно быть в
метеорологической сводке: температура, осадки, ветер... Великий поэт умел
видеть природу глазами ученого. Но он ни на миг не переставал быть поэтом. И
погода и река — это живые действующие лица его поэмы".
О другом поэте пушкинской поры, Евгении Баратынском, Ильин говорит:
"Только поэт может сравниться с ученым в наблюдательности, в остроте
глаза.
Баратынский писал:
Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его
коснется, Он исчезнет без следов..,
На языке науки такие облака, похожие на город с зубцами, с башенками,
носят "имя Altocumulus castellatus-- высококучевые, башенкооб-разные.
Для поэта, так же как и для ученого... не все облака на одно лицо".
Конечно, Пушкин отнюдь не имел намерения дать в своей поэме
метеорологическую сводку, а Баратынский, вероятно, даже и не подозревал, что
пишет о "высококучевых, башенкообразных облаках", имеющих очень длинное
латинское название.
Но в науке есть своя поэзия. А искусство по-своему, но столь же зорко
наблюдает и познает мир.
И человек, пишущий о явлениях природы, которыми занимается наука,
должен черпать свой материал не только из трудов ученых, но и в какой-то
мере из собственных наблюдений и размышлений. У него должен быть глаз
художника, вооруженный знанием ученого.
Эпиграфом к своему собранию сочинений Ильин мог бы взять слова
Ломоносова:
"Что бы ни препятствовало, мы должны как бы охватить единым взглядом
совокупность всех вещей".
Этот смелый призыв великого ученого и поэта казался все менее
осуществимым по мере того, как человеческое знание росло и, разветвляясь,
делилось на такие узкие участки, что ученый, работающий на одном фланге
какой-нибудь науки, мало представлял себе, что делается на другом. Где уж
тут думать об охвате "совокупности всех вещей"!
А между тем это было исконной мечтой мыслящего человечества, которое с
незапамятных времен стремится охватить сознанием весь мир и определить свое
"место во вселенной".
В наше время, несмотря на продолжающееся дробление науки, наблюдается
замечательный процесс взаимопроникновения, сплавления ее отдельных
разрозненных отраслей. На границах между ними возникли новые науки — такие,
например, как геофизика, геохимия, биохимия, агробиология, астрофизика, и т.
д. Новые связи между различными науками стали за последние годы таким
обычным явлением, что вновь возникающим наукам-гибридам даже перестали
давать особые названия. В наши дни математика вторглась в генетику и
медицину, ядерная физика проникла в ботанику, в геологию и даже в
археологию.
Мысль о том, что тесная связь и сотрудничество между науками необходимы
для успехов каждой из них, проходит в книгах Ильина красной нитью.
Рассказывая, как ученые нашли ключ к разгадке перемен погоды, которые
раньше казались ее случайными прихотями и капризами, не поддающимися
объяснению, Ильин говорит:
"Воздух, вода и суша жили одной жизнью, которую нужно было изучить и
понять".
И дальше:
"...метеоролог не мог бы понять, что такое круговорот воздуха, если бы
забыл о воде. А гидролог не мог бы разобраться в круговороте воды, если бы
забыл о воздухе.
Круговорот воды и круговорот воздуха — это колеса одной и той же
машины, которую приводит в ход могучий двигатель — солнце" ("Человек и
стихия").
Необходимость рассматривать природу как целое еще более очевидна в
агрономических науках.
В книге "Покорение природы" Ильин рассказывает, сколько усилий
потратили еще в царское время замечательные русские ученые — П. А. Костычев
и В. В. Докучаев,-- чтобы довести до сознания людей мысль о необходимости
изучать единую, цельную, неделимую природу. Только это даст человеку
возможность управлять ею. Основателю науки о почве В. В. Докучаеву уже в те
времена было ясно, что "нельзя победить засуху, забывая об этой великой
связи вещей", что "надо перестраивать не одну только почву, а всю географию
страны. А такая перестройка под силу только самому большому из всех хозяев
— государству".
Отсюда можно было сделать прямой и последовательный вывод — этот вывод
и сделали К. А. Тимирязев и Д. Н. Прянишников,-- что разумным хозяином
природы может быть лишь государство социалистическое. Только оно, а не
капиталистические государства, где земля разорвана на куски и предоставлена
произволу частных владельцев, может взять на себя заботу обо всей природе в
целом — о почве, о лесах, о реках, полях и лугах, о растительном и животном
мире, ибо все это — части одного организма.
В той же книге, в главе "Допрос свидетелей" узел за узлом распутывается
нить, которая вела к неурожаям, засухе, "черным бурям", разрастанию оврагов.
Все показания свидетелей говорят о том, что во всех этих бедствиях
виновна не природа, а прежние хозяева земли. Это они вырубили леса на
водоразделах, лишили поля защиты от ветров и освободили воду, которая стала
уносить с полей чернозем и рыть овраги.
Ильин пишет: "И когда приходил долгожданный дождь, потоки воды
устремлялись в трещины, в борозды, рыли их и превращали в овраги... овраг
работал как осушительная канава: отводил с полей воду.
Так получалось противоречие: дожди, вместо того чтобы орошать поля,
осушали их, создавая овраги-"
Свидетели, которых призывает Ильин (а это — отчеты царского
министерства внутренних дел, книга князя Масальского, многотомное издание
"Россия", выходившее под редакцией известного географа
Семенова-Тян-Шанского), говорят о разорении страны, в котором повинны и
помещики, продававшие леса на сруб,-- ибо, по выражению Ильина, деревья в
лесу растут медленно, а деньги в банке растут быстрее,-- и крестьяне,
вынужденные распахивать склоны и края оврагов там, где после их
"освобождения" им были отведены нищенские наделы. А главным виновником
разграбления русской природы был, конечно, тот строй, который свергла
Октябрьская революция.
Социалистический строй открывает перед людьми возможность восстановить
единство природы, применить к сельскому хозяйству законы современной науки и
повести борьбу со стихиями.
Так — не в теории только, но и в жизни — впервые стал осуществляться
великий завет Ломоносова: "охватить единым взглядом совокупность всех
вещей". ___
У тех, кто еще незнаком с книгами М. Ильина, естественно возникнет
вопрос: кто же он, автор этих книг,-- химик, физик, геолог, метеоролог,
ботаник, археолог, инженер?
Он пишет о растениях и рудах, о воздушных и морских течениях, о
старинных письменах и археологических раскопках, о новых замечательных
машинах и сложнейших сооружениях, об открытиях современной физики и о том,
как развивалась философская мысль с древнейших времен.
Не ведет ли такая широта интересов к излишней беглости и отсутствию
глубины? И есть ли какое-нибудь единство в этом довольно необычном
разнообразии?
Достаточно познакомиться поближе с тем, что написал за свою жизнь
Ильин, чтобы обнаружить неразрывную связь между его книгами, столь
различными по темам, как, например, "Рассказы о вещах" и "Рассказ о великом
плане", "Путешествие в атом" и "Покорение природы".
Идет ли в его книгах речь о происхождении окружающих нас вещей или о
развитии человеческой мысли,-- все это пронизывает одна общая идея, которую
вкратце можно выразить словами: "Как человек стал человеком".
Ту же мысль, основанную на учении Энгельса, Ильин доносит до своего
читателя с предельной четкостью и простотой:
"В течение многих тысячелетий руки учили голову. Все более умелыми
делались руки, и все умнее становилась голова. Умение расширяло ум".
Не случайно эти два сходных слова — "умение" и "ум" — оказались здесь
рядом.
Касаясь самых разных областей человеческой деятельности, Ильин шаг за
шагом показывает, как труд раздвигал границы знания, как умение воспитывало
ум, а ум, в свою очередь, совершенствовал труд.
А насколько глубоко знаком автор с предметами, о которых пишет, можно
судить хотя бы по тому, какими материалами он пользуется в своей работе. Это
всегда первоисточники.
Да при этом, излагая какое-нибудь учение, он никогда не представляет
его читателю как нечто окончательное и незыблемое. Напротив, на многих
примерах показывает он, как рушатся или усложняются со временем очень
стройные и, казалось бы, вполне убедительные научные системы, если своей
стройностью они обязаны упрощению задачи, недоучету важных факторов.
Говоря, например, о путях развития метеорологии или почвоведения, Ильин
вводит читателя в самую сущность борьбы различных теорий и взглядов.
Для того, чтобы иметь право на такой широкий охват жизни и науки, Ильин
всю свою жизнь оставался студентом — как бы проходил университет за
университетом.
Помню, в то время, когда он работал над книгой "Горы и люди",
в которой рассказывается, как наша наука всем своим широким фронтом
участвует в перестройке страны, я как-то задал ему вопрос: достаточно ли у
него материала для того, чтобы говорить в одной из глав книги о сейсмологии
— о науке, от которой он, химик по образованию, был, казалось бы, так
далек.
Ильин никогда не отличался излишней самонадеянностью, но мой вопрос не
застал его врасплох. Застенчиво улыбнувшись, он ответил мне, что и с этим
предметом знаком "по крайней мере в объеме университетского курса".
И это был его минимум.
На целые месяцы погружался он то в геологию, то в океанографию, то в
учение о лесе.
При каждой встрече с ним можно было догадаться, чем он занят и увлечен
в это время — проблемами ядерной физики или наукой о погоде.
Материал свой он добывал (именно добывал, а не брал то, что лежит на
поверхности) в лабораториях, в библиотеках, в музеях, на заводах.
Наряду с трудами ученых ему служили источниками такие подлинные
документы, как, например, летописи, записи о погоде кремлевских караульных
стрельцов, дневники путешествий, царские указы и доклады министров,
статистические сборники, русские и зарубежные.
Да и собственный опыт научного работника, а потом и заводского инженера
как нельзя более пригодился Ильину — автору "Рассказа о великом плане".
Но для того, чтобы стало понятно, как и когда возникло у него это
страстное, неуклонное, никогда не изменявшее ему стремление к широкому,
многостороннему познанию мира, надо хоть бегло коснуться его биографии. Она
не слишком богата внешними событиями, но интересна тем, что почти все в ней
как бы намеренно — с малых лет — готовило Ильина к тому делу, которое он
выбрал не по расчету, а по любви.
М. Ильин (Илья Яковлевич Маршак), так много потрудившийся на своем
веку, не нашел времени для того, чтобы написать книгу о самом себе.
А как много мог бы он рассказать о своей жизни, о своих мыслях и
наблюдениях, видно по тем коротким автобиографическим заметкам, которые он
наскоро набросал в больнице перед операцией.
Он успел написать только о своих детских и отроческих годах. Но и эти
несколько страниц показывают, что на долю их автора выпало редкое счастье
посвятить свою жизнь тому, что он больше всего любил и о чем мечтал с
детства.
Последняя страница заметок обрывается на словах:
"Так росли во мне одновременно и не порознь, а слитно любовь к науке,
природе и любовь к поэзии".
Эти слова лучше всего определяют путь Ильина-писателя. Все его три
любви жили в нем слитно и нераздельно до последних дней жизни. Он не только
писал книги о научных исследованиях и открытиях, но и сам был неустанным
наблюдателем природы, да к тому же и поэтом.
Рукою поэта написаны и эти беглые, черновые заметки — очевидно,
страницы повести, прерванной вместе с жизнью ее автора.
Одна из коротеньких главок — "Первые воспоминания"-- начинается так:
"Широкая Острогожская улица с маленькими домишками по сторонам, с
пыльными кустами в палисадниках, со скамеечками у ворот. Улица — прямая и
уходит далеко-далеко. Где-то вдали белая колокольня на фоне синего неба. И я
думаю:
"Хорошо бы дойти до конца улицы и влезть на небо..."
По улице идет цыганская свадьба. Чернобровый и бородатый жених в
ярко-красной рубашке пляшет — лицом к процессии Толпа пестрая, шумная,
веселая. Все обитатели маленьких домишек высыпали на улицу и смотрят.
И сразу после этого, после солнечной яркой улицы — темная душная
церковь, давка. Над женихом и невестой держат золотые венцы. У жениха
медного цвета лицо и большая черная борода. Невеста в лентах и бусах. И я
думаю:
"Вот это и есть карточные король и королева — только не на картах, а
живые..."
Цыганская свадьба, увиденная в детстве, может быть, потому и
запомнилась автору заметок, что жизнь в пригородной слободе не часто
баловала яркими красками. Люди жили тут по большей части скучно, скудно и
хмуро.
Местность была сырая, малярийная, и маленький Илья Маршак рос
болезненным и слабым ребенком. Должно быть, поэтому в нем рано проявилась
какая-то недетская сосредоточенность и склонность к наблюдениям и
размышлениям.
Читать он научился лет семи, а сочинять стихи начал еще раньше.
(М. Ильин родился в 1895 году на Украине, в городе Бахмуте (ныне
Артемовске). Маленьким ребенком его перевезли в город Острогожск,
Воронежской i убернии, где на Майдане — в пригородной слободе — работал на
заводе отец.)
В своих воспоминаниях Ильин говорит:
"Природу я любил с детства. Особенно увлекался муравьями и звездами...
Помню раннее утро,-- пишет он дальше.-- Все еще спят. Солнце только что
встало и светит не с той стороны, с какой это привычно. Тени длинные, но не
вечерние, грустные, а утренние, веселые. Все какое-то особенно чистое,
яркое, словно вымытое росой.
И вот в такое утро я перелезаю через плетень напротив и ложусь в траву,
чтобы понаблюдать за муравьиным "шоссе".
В одну сторону муравьи идут налегке, а в другую — с поклажей: кто
несет жучка, кто мертвого муравья, а вот двое тащат сосновую иголочку и как
будто порядком мешают друг другу... Но все же они подвигаются понемногу
вперед. Я ползу за ними на животе, чтобы узнать, где муравейник. Движение
все гуще; "шоссе" — дорожка среди травы, проделанная самими муравьями.--
все шире. Встречаясь, муравьи обмениваются приветствиями — похлопывают друг
друга.
И вот уже широкая площадь у подножия муравейника. Я полз целых четверть
часа! А ведь достаточно было поднять голову, чтобы увидеть муравьиный город
прямо перед собой..."
Сколько терпения нужно было маленькому наблюдателю природы, чтобы
ползти по земле с муравьиной скоростью, не поднимая головы, ради того, чтобы
увидеть муравейник с точки зрения возвращающихся домой муравьев.
И вот он у цели.
"...Муравьи-строители чинят проломы, муравьи-часовые затыкают своей
головой входы. Я хлопаю по муравейнику палочкой. И сейчас же волнение
распространяется по всему городу... Видно, отдан сигнал тревоги...
Сколько часов проводил я у муравейника! Тут дело было не только в
любознательности, но и в силе воображения, свойственной ребенку. Муравьи мне
казались чем-то вроде маленьких людей, а сам я был великаном.
Я уже читал книги о муравьях, и слово "инстинкт" не удовлетворяло меня.
Мне казалось, что у муравьев есть нечто большее, чем инстинкт. Я ставил
их в новые" неожиданные, положения, и они находили выход, которого им не мог
подсказать инстинкт.
Помню, я устроил посреди муравейника пруд в крышке от консервной банки.
Вода была в нижней части крышки, а верхняя часть оставалась сухой. Никогда
еще прудов на склоне муравейника не бывало. И поэтому несколько муравьев
сразу попадало в воду. Но другие уже в воду не падали, а старались вытащить
товарищей. Так как это им не удавалось, они потащили утопающих вдоль берега
до сухого места и таким образом спасли всех. После этого ни один муравей в
воду не падал...
Было бы долго рассказывать обо всех моих наблюдениях и опытах, о том,
как я устраивал искусственные муравейники, о том, как я (стыдно признаться!)
бывал поджигателем войн между рыжими и древесными муравьями..."
В этих "наблюдениях и опытах", которыми мальчик занимался примерно от
семи до тринадцати лет, примечательнее всего целеустремленность и терпение
— черты, которые были так характерны для Ильина в его зрелые годы, когда он
с муравьиной настойчивостью пробирался сквозь дебри еще неизвестных ему
наук.
Любопытно и то, что наряду с загадочной жизнью муравейника его с
детских лет привлекало звездное небо.
В своих "Заметках" он пишет:
"Звезды тоже были моей страстью. Я мог не спать всю ночь, чтобы
проследить "слияние", то есть максимальное сближение Марса и Сатурна. Как-то
дядя (брат моей матери) обещал взять меня с собой в Пулковскую обсерваторию,
где у него был знакомый астроном. Я уже представлял себе, как буду полулежа
вращаться вместе с телескопом в башне обсерватории, следя за какой-нибудь
планетой, кометой или звездой. Может ли быть наслаждение выше этого? Ты
словно участвуешь сам в этом стройном движении светил, участвуешь
сознательно, проникая в тайны неба..."
Вот как разнообразны были уже в детстве и юности интересы Ильина. Но и
это еще не все.
Он пишет:
"Другие увлечения: "Жизнь растения" Тимирязева, подаренная мне
ботаником Мальчевским, и прогулки с ним по Ботаническому саду (в
Петербурге-- тропики, древовидные папоротники!); книга Фабра "Инстинкт и
нравы насекомых" (осы — более страшные, чем тигры в джунглях); книга
Фарадея "История свечи" (от нее-то и пошли мои книжки). Первый маленький
микроскоп — окошко в неведомый мир, где даже простая кожица лука
оказывалась многокомнатной постройкой.
А потом, когда подрос,-- стихи Ломоносова, которые я скоро выучил
наизусть — не потому, что это требовалось в гимназии, а потому, что они
поразили меня своим величием: у меня от них дух захватило.

Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков..."

Читая заметки Ильина — последнее, что было им написано,-- видишь, как
последовательно и гармонично развивался он в юности, как своевременно и
кстати пришли к нему книги, положившие основу его научного мировоззрения,--
Тимирязев, Фабр, Фарадей.
Еще с юности, чуть ли не с детства, открылись перед ним два окна --
телескоп и микроскоп: одно — в мир бесконечно большой, другое — в
бесконечно малый.
Оба мира привлекали его внимание всю жизнь. Не раз он с увлечением
говорил о том, что человек занимает выгодное-- серединное — положение между
этими двумя мирами и его сознанию дано проникнуть в тайны обоих миров.
Вовремя попали в руки Ильина и стихи Ломоносова, великого ученого,
поэта, напоминающего нам о родстве искусства и науки,-- двух путей к
познанию мира.
Но не астрономия и не энтомология стали в конце концов главным
призванием Ильина, а химия.
В этом больше всего сказалось влияние отца, который самоучкой, на
практике и по книгам, овладел основами химии и химической технологии. Это
был неутомимый экспериментатор, всю жизнь мечтавший о своей лаборатории, но
вынужденный довольствоваться должностью мастера на мыловаренном заводе. В
минуты, свободные от работы и чтения газет, он рассказывал маленькому сыну о
чудесах химических превращений, а иной раз занимался в его присутствии
опытами. Среди колб, реторт и пробирок, в которых различные растворы то и
дело меняли свою окраску, отец казался ему настоящим волшебником.
На завод мальчика не пускали, но тем сильнее его тянуло в это мрачное
здание, где уже в дверях входящих обдавало жарким и едким дыханием.
А как гордился он, когда отец брал его с собой на свой "капитанский
мостик" над огромным котлом, в котором, как море, бурлило и кл'о-котало,
расходясь кругами, горячее, жидкое мыло.
После Острогожска отец со всей семьей переехал в Питер, где поступил на
завод, находившийся за Московской заставой, за Путиловым мостом.
Ильин пишет:
"Помню в Ленинграде (тогда в Петербурге) Московское шоссе, где мы жили
на 6-й версте, Румянцевский лес и Чесменскую богадельню напротив, канавы,
покрытые ряской, мостики со скамейками, перекинутые через канавы (теперь там
широкие асфальтированные улицы, большие дома). Брат покупал у торговки
жареные семечки и наполнял ими мои и свои карманы. Запасшись таким образом,
мы отправлялись в путь по шоссе-- и по векам и странам..."
"Брат", о котором идет здесь речь,-- это я. Бродя летом или в ясные,
прохладные дни ранней осени по шоссе или по редкому пригородному лесу,-- где
нам встречались обитатели Чесменской богадельни — инвалиды русско-турецкой
войны, а изредка даже севастопольские ветераны, увешанные крестами и
медалями,-- я рассказывал младшему брату целые повести и романы, тут же, на
ходу, выдуманные. Это была бесконечная цепь самых эксцентричных приключений,
подвигов, поединков, предательств, побегов из плена... Брат слушал, затаив
дыхание, и требовал от меня все новых и новых продолжений. Когда фантазия
моя наконец иссякала, я придумывал какой-нибудь взрыв или землетрясение,
чтобы разом покончить со всеми своими героями. Такое простое и неожиданное
окончание сложной романтической повести огорчало, а иногда и сердило моего
кроткого, восторженного слушателя. Стбит, бывало, появиться на горизонте
бочке с порохом или какой-нибудь загадочной адской машине, как брат хватал
меня за руку и со слезами на глазах умолял пощадить жизнь выдуманных мною
персонажей.
Чаще всего я бывал в таких случаях неумолим, но иной раз, уступив его
горячим просьбам, отводил смертельную опасность, угрожавшую моим героям, и
они продолжали жить до глубокой старости.
По этому поводу Ильин пишет:
"Думаю, что это был мой литературный приготовительный класс: я видел,
как делаются сказки. А потом и сам начал рассказывать разные истории себе и
товарищам. Помню, когда я уже учился в младших классах гимназии, я любил по
дороге домой рассказывать товарищу о вымышленных путешествиях и
приключениях..."
Самой внимательной его слушательницей, другом и усердной ученицей была
младшая сестра (ныне писательница Елена Ильина). Она пыталась жить его
интересами и увлечениями, хотя еще многого не понимала, так как была
значительно моложе его.
Моя жизнь сложилась так, что еще в школьные годы мне пришлось
оторваться от нашей большой дружной семьи. Из-за слабого здоровья меня
перевели из петербургской гимназии в ялтинскую, и только летние каникулы я
проводил в Питере с родными.
Живя вдали от дома, я не мог уже день за днем наблюдать, как
развивается мой младший брат. Тем разительнее казались мне при каждой новой
встрече происходившие с ним за год перемены.
Я расстался почти с ребенком, который, хоть и много знал о животных,
насекомых и звездах, но увлекался и оловянными солдатиками, а по возвращении
нашел подростка, с жадностью глотающего страницы Жюля Верна, Майн Рида,
Купера, Брэма, Рубакина, Станюковича и пишущего стихи о мустангах, ягуарах и
вождях команчей.
А через год-два передо мной был уже юноша, способный понимать и ценить
лирику Пушкина, Баратынского, Тютчева.
За время моего отсутствия он сильно вытянулся и заметно похудел. То и
дело болел плевритом и целые недели, а то и месяцы проводил в постели. Его
волосы потемнели, а светло-карие, глубоко сидящие глаза стали еще светлее и
глубже. Болел он терпеливо и никогда ни на что не жаловался, боясь огорчить
мать, которая и без того переносила его болезнь тяжелее, чем он сам.
Ему было неизвестно чувство скуки.
Хоть врачи запрещали больному много читать, он и в постели не
расставался с книгами, а книги эти были самые разные — история Греции и
астрономия, Лев Толстой, Диккенс, Тютчев и Фабр.
И уж во всяком случае никто не мог запретить ему думать и мечтать.
Помню, как удивился я его неожиданному повзрослению, когда он прочел
мне свои совсем не детские стихи, в которых уже не было ни ягуаров, ни
мустангов, ни вигвамов.
Это были лирические строки из дневника:

В глубине просветленной души
Собираются мысли, мечтания,
Расцветают в заветной тиши,
Распускаются в ясном сиянии.
Так неслышный лесной ручеек
Порождает реку голосистую.
Так тяжелый березовый сок
Собирается в каплю душистую.

Автору этих стихов было в то время лет пятнадцать.
Но при всей склонности к созерцанию и лирическим раздумьям, которая
развилась у него под влиянием затяжной и тяжелой болезни, он не терял
жизнерадостности. Помню, как он затеял вместе со мной и сестрами рукописный
юмористический журнал "Черт знает что", в одном из номеров которого
участвовал даже настоящий взрослый писатель — известный поэт-сатирик Саша
Черный. Журнал этот в конце концов закрыл отец за слишком острые эпиграммы
на знакомых.
Школьные занятия давались брату легко. Учился он в частной
петербургской гимназии Столбцова, где в годы реакции собрались прогрессивно
мыслящие преподаватели, в большинстве своем пришедшиеся не ко двору, в
казенных гимназиях. Среди них были люди широко образованные и преданные
своему делу. Они сумели внушить ученикам любовь к истории, к литературе и
точным наукам — к математике, физике, химии.
Педагог, преподававший брату математику,-- Владимир Иванович Смирнов --
теперь академик.
О школьных делах брата дома никогда не беспокоились. Все издавна
привыкли к тому, что он получает пятерки и, несмотря на болезнь, переходит
из класса в класс. Он был бы очень удивлен, если бы кто-нибудь из старших
спросил, готовы ли у него на завтра уроки. Занимался он не как школьник, а
как студент.
Об одном только приходилось беспокоиться родным — о плате за учение.
Не так-то легко было выкроить из скудного семейного бюджета около сотни
рублей в год. Перед каждым взносом платы "за право учения" — так это
официально называлось — начинались лихорадочные поиски денег.
Это очень огорчало и тревожило брата. И едва только он дотянул до
старших классов, как решил сам заработать деньги для будущего взноса в
гимназию и уехал летом "на кондиции". До сих пор помню, с каким тяжелым
чувством отпускала его мать в чужую семью, где он должен был готовить к
осенним переэкзаменовкам своего товарища по классу. Правда, родители этого
лодыря, люди состоятельные, клятвенно обещали заботиться о том, чтобы юный
"репетитор" хорошенько отдохнул и поправился за лето. Но, как и предвидела
мать, он вернулся домой в конце каникул еще более истощенным. Зато отлично
отдохнул и загорел на даче его краснощекий и упругий, как мяч, ученик.
А все же и на следующее лето брат взялся репетировать одного из своих
товарищей по классу.
Наконец он сдал выпускные экзамены, получил золотую медаль "за отличные
успехи" и был принят — правда, не сразу, а только через год — на
физико-математический факультет Петроградского университета. Занимался он
там главным образом астрономией.
Помню его в новенькой студенческой фуражке с темно-синим околышем и в
тужурке с такими же петлицами. От худобы он кажется очень стройным и юным.
На рукаве у него — красная повязка, какую носили первые милиционеры,
набранные большей частью из студентов. Это еще была общественная повинность,
а не должность.
Шла весна 1917 года.
А летом он уехал со всей нашей семьей в Екатеринодар (ныне Краснодар),
где отец после длительной безработицы поступил на большой завод. Ранней
осенью брат рассчитывал вернуться к началу занятий в Петроград, но его
надолго задержала болезнь и безвременная смерть матери, которая всегда так
бережно и самоотверженно заботилась о нем.
Возможности учиться в это время у него не было, и он пошел работать на
нефтеперегонный завод сначала простым замерщиком, а потом лаборантом.
Но и эти годы практической работы не пропали для него даром. В
сущности, они-то и подружили его по-настоящему с химией.
По возвращении в Петроград он поступил на химический факультет
Технологического института.
Писать стихи он не бросил и по-прежнему жадно глотал книгу за книгой,
но с каждым днем все сильнее чувствовал, что наука ревнива и требует от него
полной отдачи времени и сил.
Однако еще ео школьных лет у него была непреодолимая потребность
делиться с другими тем, что увлекало его самого.
Это и привело его к перекрестку, где встречаются наука и литература.
В 1924 году, еще будучи студентом, Ильин принял участие в журнале,
который сыграл немаловажную роль в истории нашей детской и юношеской
литературы.
Этот журнал, издававшийся "Ленинградской правдой", носил несколько
необычное и даже экзотическое название — "Новый Робинзон".
Впрочем, в какой-то мере он оправдывал свое заглавие, так как и в самом
деле был Робинзоном в еще мало обитаемой области детской литературы, где
после революции от старого уцелело очень немногое, а новое еще только
начинало жить.
Журнал отказался от привычных шаблонов, а заодно и от присяжных
сотрудников прежних детских журналов. Вместо них редакция привлекла к работе
профессиональных писателей. Но главной ее опорой оказались вновь пришедшие
люди — литературные крестники "Нового Робинзона". Они внесли в дело свежую
инициативу и богатый жизненный опыт.
Не по обязанности, а по доброй воле засиживались они до глубокой ночи в
здании "Ленинградской правды", обсуждая вместе с редакцией планы ближайших
номеров. Так увлечены были и редакционные работники и сотрудники журнала
идеей создания новой детской литературы, не уступающей в мастерстве лучшим
образцам литературы для взрослых и в то же время по-настоящему детской --
полной веселого задора и неутолимого интереса ко всему в мире.
Бывалый человек, инженер-химик, кораблестроитель и штурман дальнего
плавания Борис Житков, впервые начавший печататься на сорок третьем году
жизни, помещал в журнале увлекательные морские истории и рассказы о самых
разнообразных видах труда. Зоолог и охотник
Виталий Бианки вел из месяца в месяц "Лесную газету", впоследствии
выросшую в отдельную большую книгу. Молодой ученый — ныне профессор — В.
В. Шаронов целиком заполнял астрономический отдел журнала.
В эту редакционную семью вступил и М. Ильин. С его приходом в журнале
стали появляться иллюстрированные страницы под заголовком "Лаборатория
"Нового Робинзона".
Прежде, чем ввести читателя в настоящую лабораторию химика, Ильин решил
показать ребятам химию в самой обыденной, житейской обстановке-- в
хлебопекарне, в прачечной, на кухне.
Быть может, работая над этими страницами журнала, Ильин и нашел свой
путь, который впоследствии четко определился в его книгах, показывающих
читателю чудесное в обыкновенном, сложное в простом.
Книги эти были выпущены Ленинградским отделением Госиздата, куда вместе
со мною и Борисом Житковым перешли в 1925 году многие из сотрудников "Нового
Робинзона".
Издательство было большим кораблем по сравнению с утлым суденышком--
тонким ежемесячным журналом.
Здесь явилась возможность привлечь к работе гораздо более широкий круг
писателей и ученых. Но, как и в "Новом Робинзоне", двери редакции были
всегда настежь открыты перед новыми, еще неизвестными людьми, у которых
можно было предположить наличие таланта и нового жизненного материала.
На шестом этаже ленинградского Дома книги, увенчанного глобусом, всегда
было так же людно, как и в прежней — маленькой и тесной — редакции
журнала. Писатели, составлявшие основное ядро сотрудников, приходили сюда не
только по своим собственным литературным делам. Они всегда были в курсе
того, что делается в издательстве, читали и обсуждали вместе с редакцией
наиболее интересные рукописи, остро и жарко спорили, шутили.
В такой обстановке никто из молодых авторов не чувствовал себя
одиноким. Каждый знал, что его книгой интересуется не один лишь редактор,
которому поручена его рукопись, а вся редакция и круг .близких к ней
писателей.
Внимательно и пристально следил за успехами новой детской литературы
Алексей Максимович Горький. Он писал статьи в газетах, защищая ее от нападок
лжепедагогической критики, боявшейся фантазии и юмора, подсказывал писателям
новые оригинальные темы, радовался каждой их удаче.
С первых же шагов заметил он и оценил Бориса Житкова, Виталия Бианки,
Л. Пантелеева.
А со времени появления "Рассказа о великом плане" он горячо и неизменно
интересовался всем, что писал и даже собирался писать М. Ильин.
Первые книги Ильина были посвящены истории материальной культуры. Они
рассказывают юным — да и взрослым — читателям, откуда взялись и какой
долгий путь прошли вещи, которые кажутся нам такими простыми и обычными.
Тут и богатая, полная бесконечных превращений, история светильника,
свечи, лампы ("Солнце на столе"), и биография часов ("Который час?"), и
повесть о происхождении письменности, а потом о приключениях,
странствованиях и мытарствах книг, рукописных и печатных ("Черным по
белому"), и рассказ о том, как постепенно изменялся автомобиль и какую
борьбу выдержал он в юности с конным дилижансом ("Как автомобиль учился
ходить").
Работа над этими книгами была для Ильина настоящей школой. Он научился
собирать большой и разнообразный материал и приводить его в стройную
систему. К тому же, рассказывая о вещах, он добился той четкости,
вещественности изображения, которая стала отличительной чертой его
последующих, более сложных по замыслу книг.
В сущности, библиотечка рассказов по истории вещей, на которую Ильин
потратил около десяти лет, была интересным опытом на пути к созданию
художественной детской энциклопедии — той самой, которую у нас пытаются
создать уже не в первый раз.
Это не набор сведений, а история в картинах, показывающая, что на любом
предмете нашего обихода лежит печать труда и мысли многих поколений.
Если бы в этой маленькой энциклопедии и совсем не было рисунков, все же
ее страницы казались бы нам богато и даже красочно иллюстрированными.
Возьмем хотя бы рассказ о самой древней из дошедших до нас русских
рукописных книг — об "Остромировом евангелии", которое дьякон Григорий
переписал по заказу новгородского посадника Остромира.
У Ильина об этом драгоценном памятнике XI века говорится так:
"Книга получилась на славу: вся она была разукрашена золотом и
красками, узорчатыми заставками и пестрыми заглавными буквами.
Невредимой прошла эта книга через всю русскую историю. Из Великого
Новгорода она попала в Москву, из Москвы — через много веков — в
Петербург.
Хранилась она и в хоромах новгородского посадника, и в большом сундуке
московской церкви вместе с церковными ризами, и в сенатском шкафу по
соседству с указами Петра, и в гардеробе императрицы вместе с робронами и
душегреями. Оттуда она попала в Публичную библиотеку, где и хранится до сих
пор".
В книге "Черным по белому", откуда взят этот отрывок, можно найти
историю азбуки, цифр, бумаги и ее предков — папируса и пергамента,--
историю карандаша, пера, чернил, рукописной и печатной книги и даже знаков
препинания.
Но все эти истории не безлюдны. Говоря о происхождении письменности,
Ильин вводит нас в быт народов, участвовавших в ее создании и
распространении. Много места уделяет он рассказам о замечательных людях,
которые расшифровали египетские иер9глифы, вавилонскую и персидскую
клинопись и ухитрились не только прочитать надпись, сделанную на неизвестном
языке (даже не на одном, а на шести незнакомых языках), но и открыть по этим
письменам древние — хеттские — народы и государства, о которых ученые не
имели представления.
Да и сама история письменности, сыгравшей такую великую роль в развитии
культуры, не менее увлекательна, чем вкрапленные в книгу рассказы о наиболее
достопримечательных разгадках и открытиях.
Начинается она с "письменности бесписьменных народов", с тех узелков,
зарубок на палках, бус из разноцветных раковин, которые служили •
первобытным людям средством общения.
При этом нельзя не обратить внимание на одну характерную особенность
Ильина: он никогда не отрывается от современности. В книгах о прошлом он то
и дело переносит читателя из глубокой древности в наше время.
Рассказывая о разноцветных бусах индейцев, в которых черный цвет
означал смерть, несчастье, угрозу, белый — мир, желтый-- дань, а красный --
войну, Ильин говорит, что те же цвета и поныне сохраняют в большей или
меньшей степени свое древнее значение: белый флаг знаменует прекращение
военных действий, черный — траур, красный — восстание, революцию.
Во флоте из цветных флажков составлена целая азбука. Флажками на мачтах
переговариваются корабли.
В другом месте книги, где речь идет о египетских иероглифах, которые
возникли из рисунков, изображающих зверей, птиц, цветы, пальмов

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися