Марина Влади. Владимир или Прерванный полет

страница №3

, и твои едкие песни не нравятся здешним властям. В каждом городе -
свой царек. Одесскому же не по вкусу твой юмор, он хочет рассчитаться с
тобой. Стечение обстоятельств, случайность или обыкновенная подтасовка
фактов - но утверждают, что преступник похож на тебя, как родной брат. Во
второй половине дня к тебе приходит человек лет тридцати, которого можно
безошибочно определить по внешности. Он - из органов, но при этом - твой
поклонник. У тебя уже тогда они были повсюду - люди, которые ценили твои
песни. Он объясняет тебе, что главное - избежать очной ставки. Преступника
видели дети, и повлиять на их показания очень легко. А ведь стоит только
завести дело - потом не отвертишься. Твой поклонник советует тебе для начала
исчезнуть, а потом - представить доказательства, что в день совершения
преступления ты был на съемках. Как только позвонили режиссеру, он
немедленно дает распоряжение отпечатать фотографии сцен, которые снимались в
тот день. Номера соответствуют пометкам, сделанным ассистентом и
звукооператором. Речь действительно идет об этом самом дне.
Благодаря смелости всех этих людей - а нужно иметь смелость, чтобы
спорить с КГБ, - и в особенности благодаря совету твоего поклонника ты
выпутываешься, испытав один из самых больших ужасов в своей жизни.
Ты всегда говоришь, что на Западе люди ослеплены историями, которые
публикуют передовицы газет, то есть делами Сахарова, отказников, известных
диссидентов, но никто не знает о ежедневном изматывающем давлении на людей.
Ты это называешь "борьбой против ватной стены". И самое страшное здесь - это
невозможность увидеть чиновника, от которого часто зависит карьера, личная
жизнь, свобода. Я вспоминаю тревожные часы, проведенные мной в Театре на
Таганке, когда Юрий Любимов и вся его труппа показывают новый спектакль
"представителям культуры". Эти люди могут одним словом перечеркнуть
несколько месяцев работы, и они не отказывают себе в этом удовольствии.
Каждый раз судьба нового спектакля висела на волоске. Твои концерты
отменяются иногда прямо перед выходом на сцену, чаще всего под предлогом
твоей болезни, что приводит тебя в бешенство: тебе не только запрещают петь,
но сваливают на тебя же вину за сорванный концерт. Твои песни для фильмов,
прошедшие цензуру, все же "не пускают" как раз перед премьерой, и картина
становится увечной. Тексты, неустанно посылаемые в Главлит, неизменно
отсылаются обратно с преувеличенно вежливыми сожалениями. На нескольких
маленьких пластинках, появившихся за двадцать лет работы, записаны самые
безобидные песни, отобранные из более чем 700 текстов. Полное молчание по
радио, телевидению и в газетах, а между тем в стране нет, пожалуй, ни одного
дома, где почти каждый день не слушали бы Высоцкого.
Эти.беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя
всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих
глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это
так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: "Они делают все, чтобы я не
существовал как личность. Просто нет такого - и все". До самого конца ты
будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта.

Мы в Баку, в порту. Пообещав красивый прыжок в воду моим сыновьям, ты
замираешь на несколько секунд, вытянув руки и глядя прямо перед собой, и в
коротком прыжке пытаешься сделать двойное сальто вперед. Ты чуть не
задеваешь лбом парапет набережной. Мы страшно испуганы. Ты тоже испугался и
в течение нескольких недель будешь дважды в день делать гимнастику - долго,
терпеливо растягивая мышцы, укрепляя суставы - до полного изнеможения.
Тебе тридцать девять лет. Твое тело, от которого ты столько требовал,
уже не слушается тебя, как раньше. Ребенком ты занимался акробатикой,
молодым человеком продолжал спортивные занятия в школе, потом - школа-студия
МХАТ, где занимаются фехтованием, танцем и вообще физкультурой. Ты очень
способный. В спектаклях ты справляешься с невероятными задачами. В "Жизни
Галилея" ты читаешь длинный монолог, стоя на голове. В "Десяти днях, которые
потрясли мир" тебе удается говорить, учащая при этом акробатические прыжки.
В "Пугачеве", наконец, ты выкрикиваешь устрашающий монолог Хлопуши, пытаясь
вырваться из цепей, которые каждый раз оставляют у тебя на груди алые
полосы.
Летом мы ездим купаться на подмосковный пляж, предназначенный дня
дипломатов. И на газоне, где мы устраиваем маленький однодневный лагерь, ты
продолжаешь свои упражнения. Немногие советские люди, которым открыт вход на
этот пляж, - переводчик Брежнева, дети министров, кинорежиссеры, поэты,
модные журналисты - аплодируют, когда ты делаешь "крокодила на одной лапе" -
сложную фигуру, при которой атлет удерживается параллельно земле, опираясь
на согнутую в локте руку.
Однажды вечером мой сын Владимир, которому шесть лет, переплывает на
другой берег реки и не может вернуться. Миша Барышников плывет за ним, я
пользуюсь удобным случаем, чтобы спросить, не считает ли он, что у
маленького Володи способности к танцам. Поглядев на него, Миша ответил
утвердительно, но вечером, когда я зашла поцеловать сына перед сном, он
раздраженно говорит мне, что никогда не займется этим бабьим ремеслом.
"Жаль, он действительно очень способный, - говоришь ты мне, когда я передаю
тебе этот разговор. - Но ведь я тоже когда-то отказался от спорта и
предпочел театр".
Каждый день я вижу, как ты делаешь "станок", глядя на себя в большое
зеркало в ванной. Ты очень гордишься двумя выступающими мышцами, которые
идут по всему животу сверху вниз. Ты объясняешь, что этого очень трудно
добиться. Прямые брюшные мышцы заканчивают серию мелких "плиток шоколада",
как ты их называешь, которые так красивы в греческих Апполонах. Ты
небольшого роста - метр семьдесят, но абсолютно пропорционален. Худые
длинные ноги, очень узкий таз, слегка покатые плечи, удлиняющие фигуру,
которая без этого была бы коренастой, потому что торс, как это часто бывает
у русских, - очень мощный, мышцы короткие и круглые.
Впрочем, тебе это дает возможность знаменитого боксерского удара,
которым ты пользуешься с таким удовольствием. Сколько раз я видела, как в
драке ты укладываешь людей в два раза сильнее тебя! Самый красивый из этих
ударов ты нанес одному очень крупному мужчине немного "под шафе", как
говорят русские, который в тот момент, когда я надевала пальто, чтобы выйти
из грузинского ресторана "Арагви", взял меня за плечо и развернул к себе со
словами: "Ну-ка, покажись, Марина!..." Он не успел закончить фразу, как
длинным свингом слева ты заставил его пролететь в горизонтальном положении
через вход из белого мрамора и приземлиться в кустах. Два вышибалы, оба со
здоровыми бычьими головами, остолбенели на какое-то время, глядя то на тебя,
то на того типа. Через несколько секунд, в течение которых мы гадаем, что
будет дальше, - а обычно в этих случаях сразу же вызывают милицию - они
разражаются хохотом и, с силой хлопнув тебя по спине, провожают нас до
машины, поздравляя как знатоки.
Я тоже немного знаток, потому что мой отец был прекрасным
боксером-любителем, и я тысячу раз видела, как он улаживал ссоры кулаками, о
которых говорил: "Правый - больница, левый - насмерть". Единственный раз я
видела, как ты промахнулся. Это тоже произошло в ресторане, когда один
сильно пьяный человек хотел во что бы то ни стало заставить тебя выпить
стакан водки. Наконец, исчерпав все аргументы, ты попробовал апперкот, но ты
сидел, и удар получился не сильный, пьяный качнулся назад, ты лишь слегка
задел его по подбородку и вывихнул себе большой палец. Несмотря на то что ты
даже застонал от боли, я не смогла удержаться от смеха. Рассердившись, а
главное - сильно обидевшись, ты дулся до конца ужина.
Тело свое ты разогреваешь перед каждым спектаклем, делая специальную
гимнастику актера. Вся труппа Таганки в обязательном порядке ею занимается,
потому что спектакли Любимова требуют от артиста, кроме таланта, очень
высоких спортивных качеств. Эта серия упражнений для приведения себя в
форму, постановки голоса и дыхания и для внутренней концентрации была
составлена Станиславским, а потом улучшена элементами йоги и других
восточных дисциплин. Тебе такая гимнастика просто необходима. В "Гамлете" ты
теряешь за один спектакль два-три килограмма. В "Жизни Галилея" - еще
больше, потому что четыре часа ты не покидаешь сцены. Именно благодаря этим
упражнениям твой знаменитый голос, хриплый, когда ты поешь, становится
по-настоящему ясным и сильным на сцене. Я не помню, чтобы у тебя хоть раз
совершенно пропал голос, а ведь это - постоянный страх артистов. Даже после
самого тяжелого спектакля в твоем распоряжении всегда остается несколько нот
для забавного "пурлюрлю", которое поется сверху вниз, чтобы проверить
диапазон голоса. Меня приводит в отчаяние то, что тело, над которым ты
столько трудишься, голос, за которым ты так следишь, вдруг до неузнаваемости
меняются, разрушаются, портятся. После двух дней пьянки твое тело начинает
походить на тряпичную куклу. Голоса почти нет - одно хрипенье. Одежда
превращается в лохмотья. Твое ужасное "второе я" берет верх.

Мы едим в кухне. Я накрываю на стол; но по неопределенному выражению
глаз и равнодушной жадности, с какой ты глотаешь все, что есть на тарелке,
по твоим расплывчатым ответам на мои вопросы я понимаю, что мысли твои
далеко. Строфы крутятся у тебя в голове. Действительно, как раз посреди
ужина ты бросаешься к рабочему столу. Мне остается лишь убрать тарелки - ты
больше не будешь есть. Я завариваю очень крепкий чай, тихонько ставлю перед
тобой чашку и закрываю дверь. Ты уже исписал целый листок своим тонким
старательным почерком.
Несколько часов ты остаешься сидеть, уставившись в белую стену. Ты не
терпишь ни рисунка, ни картины, ни даже тени на стене перед собой. В каждой
из наших квартир рабочий стол ставится к стене, и ты сипишь спиной к окну,
предпочтительно - в маленьком углу, отгороженном с помощью шкафа,
поставленного поперек, или этажерки, которая служит ширмой. И всегда -
гладкое, белое и пустое пространство перед глазами.
Из двадцати четырех часов слишком коротких для тебя суток три-четыре
часа ты проводишь за рабочим столом. Особенно ночью. Когда в нашем
распоряжении только одна комната, я пристраиваюсь сбоку на кровати. Позже, в
нашей большой квартире, я жду на диване твоего кабинета, чтобы ты прочел мне
написанные только что стихи, и иногда засыпаю. И вот в тишине ночи ты
ласково гладишь меня по щеке, чтобы разбудить. У тебя покраснели глаза и от
выкуренных сигарет немного сел голос. Ты читаешь мне стихи - и это одна из
самых полных минут нашей жизни, сопричастность, глубокое единение. Это твой
высший дар мне. Когда я спрашиваю, откуда это, что вызывает в тебе
настоятельную потребность написать на бумаге слова в точно определенном
порядке, иногда без единого исправления, - ты не можешь ответить. Видно,
тебе и самому это не особенно понятно: "Так выходит - вот и все". И
добавляешь: "Иногда это трудно, знаешь..."
Часами ты куришь, раздраженно бросаешь скомканные шарики бумаги в
корзину, литрами пьешь обжигающий чай, пощипываешь струны' гитары в поисках
новых аккордов, а потом сидишь неподвижно, будто зачарованный белым сиянием
лампы. Вдруг раздаются самые ужасные ругательства и смех - готово, ты нашел!
Иногда стоит найти лишь одну строфу - и все складывается и связывается
воедино, и на рассвете, когда комната окрашивается цветом зари и я
просыпаюсь, дрожа оттого, что не выспалась, ты читаешь мне, торжествуя,
результаты ночной работы. Иногда мелодия влечет за собой слово. Тогда мы не
спим, потому что ты беспрерывно наигрываешь один и тот же мотив, упорно
повторяя слова до тех пор, пока они не подладятся друг к другу и не станут
песней. Как чувствительная пленка, ты записываешь эмоции, накапливаешь
высказывания. Ты питаешь свое вдохновение пережитыми событиями, ничего не
оставляя в стороне. Любая тема вызывает в один прекрасный день
стихотворение: война, спорт, лагеря, болезнь, любовь, смерть... Ты
считаешься мастером в подражании блатным песням. Воры, шпана, бичи уверены,
что ты сам долго сидел. Некоторые из твоих песен, написанные в
пятидесятые-шестидесятые годы, составляют часть лагерного фольклора, и
старики говорят, что помнят эти песни, что они написаны задолго до
революции. Тебя это смешит, но в то же время наполняет гордостью. Моряки и
летчики знают наизусть многие твои песни - страшную "Спасите наши души!" или
потрясающий монолог истребителя в воздушном бою. Ты получаешь тысячи писем,
хранишь свидетельства мужчин и женщин, которым твои песни помогли в
трагические минуты. Я их читала. Тебе пишут подводники, оказавшиеся однажды
взаперти в стальном гробу, альпинисты, заблудившиеся в бурю, водители
грузовиков, потерявшие дорогу в степи, космонавты, которых поддерживали в
звездной пустоте твои шуточные песни, молодые преступники, к которым
возвращалась после тяжелого наказания способность жить, женщины,
разучившиеся было смеяться под тяжестью горя и забот, старики, благодарящие
тебя за то, что ты так хорошо почтил память их товарищей, павших за Родину,
начинающие артисты, берущие тебя в пример и клянущиеся работать изо всех
сил. И еще - солдаты из контингента, воюющего на границе с Китаем, или те,
кто вернулся после "нормализаторской миссии" из Чехословакии, или просто
призванные на три года - их искренность и смятение вызывают у тебя слезы.
Эти письма оправдали задним числом твои предшествующие песни. Ты говорил,
что они будут лучшим адвокатом в процессе, который беспрерывно возбуждают
против тебя твои цензоры. Но письма исчезли, потому что показались кому-то
слишком скандальными.
Ты писал мне в семидесятом году: "Я позвонил матери, оказалось, что
сегодня она ночевала у одной из моих знакомых с радио. Могу представить себе
их разговор!... Идея все та же, чтобы люди знали, "какая она исключительная
мать" и т.д. Она могла пойти как минимум в- пять мест - к родственникам, но
она пошла к моим "друзьям", бог с ней!... Я сегодня злюсь, потому что к тому
же она снова рылась в моих бумагах и читала их".
Исчезли также около полутора тысяч моих писем, которые, безусловно,
грешили преувеличенной влюбленной восторженностью, так же как и сотни
телеграмм - голубых бабочек нашей жизни, летевших к тебе со всех концов
света, чтобы поддержать, успокоить, рассказать тебе о моей любви. К счастью,
остались твои песни. В них сохранятся эти сокровища.
Иногда ты просыпаешься, шепча бессвязные слова, встаешь с постели, и я
вижу, как ты стоишь раздетый, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу,
вырисовываясь в бледном проеме окна, словно одноногая цапля. Ты долго
остаешься в такой позе, пишешь на всем, что тебе попадает под руку, потом
холодный как ледышка ныряешь под одеяло, а утром мы вместе разбираем
скачущие строчки. А бывает, что ты, кажется, задремал, но по тому, как ты
ворочаешься с боку на бок, я понимаю, что сейчас ты начнешь говорить. Ты
лежишь с закрытыми глазами и едва успеваешь скороговоркой описывать все, что
мелькает в твоем воображении, - цветные картины с шумами, запахами и
множеством персонажей, характер и внешность которых тебе удается передать в
нескольких словах. Мы называем это "снами наяву". Обычно они предшествуют
большому стихотворению, в котором почти всегда речь идет о России. "Кони
привередливые", "Купола", "Дом", "Как но Волге-матушке" были написаны под
впечатлением таких видений.
При Сталине за такие песни тебя бы, наверное, просто расстреляли, но
тебе повезло - ты не только жив, родившись в тридцать восьмом году, но еще и
можешь пользоваться магнитофоном, о чем не могли мечтать поэты, жившие до
тебя. Без этого чудесного изобретения твои произведения остались бы
неизвестными широкой публике. Благодаря магнитофону текст, прочитанный рано
утром, спетый вечером в театре, а потом - у друзей, через несколько дней
подхватывают в глубине Сибири, на борту кораблей, которые плавают по всему
миру, в русских и советских общинах, во всех уголках планеты. С одинаковым
пылом старики, молодые, немного позже - студенты, изучающие русский язык,
слушают и комментируют твои песни. Па концертах в стране и за границей ты с
огромным интересом обнаруживаешь, что песни, предназначенные для нескольких
близких друзей, всем известны, нравятся и каждый раз их просят на бис.
Иногда ты забываешь слово, и публика подсказывает тебе. В Париже,
Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, Венгрии, Болгарии и Советском Союзе перед
непрерывно растущей аудиторией ты всякий раз получаешь полное подтверждение
успеха твоей работы. А ведь ты поешь один, не имея никакой другой техники,
кроме обычного концертного микрофона! Сколько зрителей побывало на твоих
концертах? Сколько людей слушали твои записи?.. Невозможно сосчитать.
Последние годы ты будешь готовиться перейти на прозу, ты напишешь
несколько рассказов и сценариев, ты мечтаешь работать над дорогими тебе
темами. Может быть, ты чувствуешь уже, что поэзия в той форме, которую ты
определил для себя с самого начала, - текст, поющийся под гитару, -стала
тесна тебе. И захочешь выйти за пределы этой формы.
Все чаще станет появляться в наших беседах вопрос о смерти. Многих
близких уже нет в живых. Ты серьезно подумываешь провести несколько месяцев
во Франции, чтобы писать там в свое удовольствие, ты поговариваешь о том,
чтобы уйти из театра, режим которого тебя все больше тяготит. Я решаю снова
переехать в свой большой дом под Парижем, чтобы ты мог там спокойно
работать.
Начало 1979 года. Я ремонтирую виллу в Мезон-Лаффите, откуда уехала
шесть лет назад, и с радостью возвращаюсь туда. А ты продолжаешь писать,
раскладывать, отдавать в перепечатку и исправлять рукописи. Я всегда
удивляюсь той бережности, с которой ты относишься к тому, что пишешь. В
самом плохом состоянии, когда все в доме может быть разбито, отдано,
испачкано, разорвано и даже выброшено в окно, никогда ни листочка не
исчезнет с твоего письменного стола. Все бумаги заботливо уложены в
разноцветные картонные папки и даже то, что, кажется, в беспорядке валяется
то там, то здесь, никогда не пропадает. Ты, щедро разбазаривающий вещи, силы
и жизнь, ни разу не потерял и не испортил ни одной страницы рукописи.

Однажды вечером ты возвращаешься поздно, и по тому, как ты хлопаешь
дверью, я чувствую, что ты нервничаешь. Я вижу тебя из кухни в конце
коридора. Ты бросаешь пальто, кепку и большими шагами направляешься ко мне,
потрясая какой-то серой книжкой. "Это слишком! Ты представляешь, этот тип,
этот француз - он все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат!
Нет, ты посмотри: эти слова, этот ритм тебе ничего не напоминают? Он хорошо
изучил мои песни, а? Негодяй! И переводчик мерзавец, не постеснялся!"
Мне не удается прочесть ни слова, ты очень быстро пролистываешь
страницы. Потом начинаешь ходить взад-вперед по квартире и, ударом ладони
подчеркивая рифмы, ты цитируешь мне куски, которые тебя больше всего
возмущают. Я начинаю хохотать, я не могу остановиться. Задыхаясь, я наконец
говорю, что от скромности ты, по-видимому, не умрешь и что тот, кто приводит
тебя в такое бешенство, не кто иной, как наш великий поэт, родившийся почти
на целый век раньше тебя, - Артюр Рембо. Ты открываешь титульный лист и
краснеешь от такого промаха. И, оставив обиды, ты всю ночь с восторгом
читаешь мне стихи знаменитого поэта.

Мой дед по линии отца был неисправимым гулякой. Единственный наследник
богатой московской семьи, он исчезал на несколько дней в компании цыган в
места сомнительных удовольствий и в самой что ни на есть русской манере
увязал в распутстве, чтобы затем его, терзаемого угрызениями совести,
приносил домой на руках кучер. Он передавал моего деда выездному лакею, и
тот чистил его скребницей для лошадей, отмывал, брил и одевал в чистое
белье. Потом дед посылал своего личного секретаря купить дорогое украшение
и, пристыженный, появлялся перед моей разгневанной бабушкой. И она, растаяв
от подарка, а особенно от любви к этому шальному существу, прощала ему все.
Наши отношения строятся почти по такой же схеме. Ты исчезаешь. Я об
этом узнаю. Если я за границей, я вылетаю первым же самолетом, если нет -
веду расследование и потом не посылаю за тобой кучера, а сажусь за руль и
еду. Сначала нужно оторвать тебя от случайных друзей, развязных и
прилипчивых, потом - заставить тебя сесть в машину и привезти домой. Здесь
не лакей моет и переодевает тебя в чистое, а я. Тут большое значение
приобретают размеры квартиры. Например, в узком коридоре я должна проявить
особое искусство, чтобы ты не стукался слишком сильно о стены. В большой
квартире, где мы живем уже шесть лет, мне приходится прибегать к
акробатическим трюкам. Ты бегаешь от меня по комнатам, и наконец, совершенно
обессиленные, мы все же заканчиваем процедуру переодевания. Просто
невозможно вообразить себе, до какой степени человек может перепачкаться за
несколько часов пьянки. Потом, поскольку у тебя нет личного секретаря, чтобы
купить мне подарок, ты объясняешься со мной с пустыми руками. И наверное, я
люблю тебя не меньше, чем моя бабушка любила своего взбалмошного супруга,
потому что ярость моя быстро спадает, и я легко прощаю. Ты чувствуешь, что
виноват, и обещаешь, что такого никогда больше не повторится. И, напустив на
себя побольше серьезности, я выговариваю тебе за то, что ты не подарил мне
как минимум по хорошей жемчужине за каждое свое художество.
Это было бы, наверное, очень красиво - жемчужная нитка до пупа...

Ты едешь на машине в Армению с Давидом - приятелем, который там
родился. Ни у одного из вас нет водительских прав, и едете вы, естественно,
с запасом коньяка в багажнике. Армения - это суровая красота горных пейзажей
и чистота фресок, украшающих древние монастыри...
При выезде из Москвы все трагично. Мы только что в энный раз
расстались, ты ушел из театра после страшного скандала с Любимовым. К тому
же, плохо вписавшись в поворот, вы несколько раз переворачиваетесь через
крышу и остаетесь невредимыми лишь потому, что, как ты говоришь, бог пьяных
любит. Немного собравшись с силами и заменив бутылки, разбитые во время
невольного каскада, вы снова трогаетесь в путь. Мишель - жена Давида,
которой, кстати, принадлежит машина, - уже не знает, каким святым молиться.
Я в это время еду в Париж и узник) подробности эпопеи лишь значительно
позже.
Как только попадается первый монастырь, ты неловко пытаешься
перекреститься. В третьем монастыре, уже после четвертой бутылки коньяка,
Давид с трудом удерживается от хохота: ты стоишь на коленях, в глазах -
слезы, ты громко объясняешься с высокими ликами святых, изображенных на
стенах. Накаленный до предела величественными пейзажами, красотой
архитектуры и огромным количеством выпитого вина, ты на четвереньках
вползаешь в церковь. Ты издаешь непонятные звуки, бьешься головой о каменные
плиты пола. Спьяну ты ударился в религию. Потом вдруг, устав от такого
количества разных переживаний, ты засыпаешь как убитый, распластавшись на
полу.
Это единственный раз на моей памяти, когда твое критическое отношение к
театральности православной церкви тебе изменяет. Позже, рассказывая мне эту
историю, ты заключаешь:
- Заставь дурака богу молиться - он и лоб расшибет.

У тебя два сына от второго брака - Аркадий и Никита. Когда я с ними
знакомлюсь, им примерно шесть и семь лет. Я удивлена твоим резким нежеланием
говорить о них. Я прошу тебя познакомить нас, но ты говоришь, что твоя
бывшая жена не хочет, чтобы ее дети встречались с иностранкой, да и ваши
отношения натянуты. Я чувствую, что здесь потребуется много терпения. Мне бы
очень хотелось иметь возможность общаться с твоими сыновьями - я вижу, что
ты и сам мучаешься от всего этого. И потом, мои трое мальчиков приезжают к
нам на каникулы, ты их очень любишь, но жалеешь, наверное, что твои
собственные дети не с нами.
Мой младший сын, которого тоже зовут Владимир, с первых же минут
знакомства загорается пламенной дружбой к тебе. Он, как маленький зверек,
все время жмется к твоим ногам, рассказывает тебе бесконечные истории на
языке, понятном только вам двоим, постоянно повторяет твое имя: Володя,
Володя. Однажды, как раз накануне приезда в Москву, он сломал руку, и мы
ведем его к врачу, потому что он жалуется на сильные боли. Оказывается,
спицы, вставленные в кость мясником-хирургом, внесли заражение. Значит, надо
положить его в больницу. Нам жалко на него смотреть, потому что, не говоря
по-русски, он совершенно теряется среди детей в палате. Ты договариваешься с
хирургом, чтобы его положили отдельно. Таким образом, мы можем посменно
дежурить возле него. Взамен ты даешь небольшой концерт для медсестер, врачей
и всех больных детей. Владимир гордится тобой, и его пребывание в больнице
становится приятным до такой степени, что однажды, оставив его в слезах, мы
буквально через несколько минут видим, как он организует футбольный матч в
коридоре, бьет ногой по резиновым игрушкам, возбуждая оперированных малышей,
которые прямо с капельницами вылезают из палат посмотреть, - одним словом,
устраивает полную неразбериху на этаже, где отныне ему все позволено.
Твои отношения с двумя другими моими сыновьями, Игорем и Петей, походят
скорее на сообщничество. Самый красноречивый эпизод происходит однажды,
когда, вернувшись домой, чтобы переодеться для вечера, я нахожу своих
мальчиков очень занятыми импровизацией ужина, который должен был приготовить
им ты, - в то время мы живем одни, твоя мать в отпуске на море.
Они говорят мне, что ты ненадолго отлучился, по подъедешь попозже.
Тогда я беру такси, потому что машина у тебя - "Рено-16", которую я привезла
из Парижа и на которой ты научился водить, - и отправляюсь на званый вечер
одна. Ты приезжаешь гораздо позже, в бледно-желтом свитере, с мокрыми
волосами и чересчур беспечным видом. Заинтригованная, я спрашиваю тебя, где
ты был. Ты говоришь, что объяснишь потом. Я не настаиваю. Вечер проходит,
симпатичный и теплый, но ты отказываешься петь, ссылаясь на хрипоту, чего я
раньше никогда за тобой не замечала... Я буквально теряюсь в догадках. Мы
выходим, и, когда наконец остаемся одни, ты рассказываешь, что из-за
какого-то наглого автобуса потерял управление машиной, вылетел через
ветровое стекло, вернулся домой в крови, мои сыновья заставили тебя пойти к
врачу, машина стоит в переулке за домом немного помятая, но что касается
тебя - все в полном порядке! И чтобы успокоить меня, ты быстро отбиваешь на
тротуаре чечетку.
Только вернувшись домой, я понимаю всю серьезность этой аварии: весь
перед смят, машины больше нет. Твоя голова, на которой прилизанные волосы
закрывают раны, зашита в трех местах двадцатью семью швами. Правый локоть у
тебя распух, обе коленки похожи на спелые баклажаны. Мои два мальчика не
спали, чтобы присутствовать при нашем возвращении. Они потрясены твоей
выдержкой. Особенно они гордятся тем, что не выдали вашей общей тайны.
Соучастниками вы останетесь до конца. Став взрослыми, они будут лучшими
твоими адвокатами передо мной и, как в этот вечер семьдесят первого года,
всегда будут защищать своего друга Володю ото всех и наперекор всему.
В начале нашей совместной жизни ты мечтал о ребенке. Рождение двух
сыновей, навязанное хитростями твоей жены, которая сообщала тебе об этом
лишь тогда, когда уже было поздно что-либо предпринимать, привело тебя в
отчаяние. Я же просто запрограммировала рождение сыновей, почти что день в
день, я боролась во Франции за право супружеских пар иметь желанных, а не
случайных детей и никогда не соглашалась родить ребенка - заложника нашей
жизни. Наше положение, и без того трудное, было бы совершенно невыносимым,
если бы между нами было маленькое существо. Он был бы не связью, а
препятствием, он воплотил бы в своем существовании все противоречия,
которыми мы болели. Мотаясь между Востоком и Западом, он никогда не смог бы
найти своих настоящих корней. Надо сказать, что семья твоей бывшей жены
долгие годы внушала тебе, что нервная болезнь, которой тогда страдал твой
старший сын, есть следствие твоего алкоголизма. Но даже когда выяснилось,
что это не так, тебе не удалось уговорить меня. Достаточно было нас двоих,
чтобы тащить на себе проблемы нашей семьи, и конец нашей с тобой истории
подтвердил правильность моего отказа. Остаться без отца в тринадцать лет
было для меня раной, от которой я больше всего страдала в жизни.
Ребенку, о котором ты мечтал, могло бы быть от одиннадцати до года в
июле восьмидесятого.

В холле гостиницы "Европейская" в Ленинграде возвышается расшитый
золотом портье. Всюду - остатки былой роскоши: красные ковры, хрустальные
люстры, бронза, изуродованная электрическими лампочками, рассеивающими
желтоватый свет. И к сожалению, по всей гостинице - неоны, ослепляющие и
мрачные, режут глаз на фоне остального великолепия. В довершение картины то
здесь, то там попадается чуть ли не кухонная мебель с пластиковым покрытием.
Зато вдруг увидишь иногда какое-нибудь очень красивое трюмо, обычно - в
стиле ампир, дающее представление о том, чем была эта гостиница в свое
время. Мы с удовольствием останавливаемся здесь. В гостинице хорошая кухня,
и потом она очень удачно расположена: в самом центре города, совсем рядом со
Смольным. Здесь у нас много друзей - писателей, композиторов, художников. Мы
проводим нескончаемые белые ночи в прогулках по проспектам, огибающим
роскошные дворцы. Мы подолгу останавливаемся перед Адмиралтейством, где
заседал некогда мой прадед - адмирал Балтийского флота. Тебе не надоедают
мои рассказы, ты гордишься тем, что мои корни так глубоко уходят в русскую
землю, твои друзья тоже слушают с интересом. В заключение я нарочно
спрашиваю их, не является ли случайно партийный секретарь Ленинграда товарищ
Романов потомком императорской семьи? Он - твой заклятый враг, он питает к
тебе личную ненависть, которая всегда отравляла тебе выступления в
Ленинграде или в Ленинградской области, даже когда ты приезжал на гастроли с
театром. Я слышала много отзывов о Романове - и право же, редко кого так
разделывали в пух и прах, как этого товарища. Говорят, что фамилия стоила
ему поста Генерального секретаря, которого он упорно домогался. Я не могла
не улыбнуться, узнав о том, что его прокатили.
С течением лет гостиница "Европейская" утратила свое спокойствие из-за
нашествия финнов. Целыми автобусами они пересекают границу и буквально
захватывают город. В пятницу вечером в ресторане невозможно найти свободного
места, в гостиничном баре яблоку негде упасть. Мужчины и женщины сначала
опираются на стойку, а потом уже цепляются за нее. И все методично
накачиваются водкой. Как только один падает, следующий занимает его место.
Находя зрелище отвратительным и не особенно педагогичным для тебя, я
направляюсь к выходу. Здесь портье на пару с каким-то дюжим малым уже
загружают бесчувственные тела в автобус, состояние которого после поездки
противно себе представить. Раза два или три ты оборачиваешься, и я замечаю в
твоих глазах огонек зависти. Ты перехватываешь мой взгляд и не можешь
удержаться от смеха. Я беру тебя под руку, и мы весело отправляемся гулять.

У тебя есть тайная страсть к. одному человеку, которым я сама глубоко
восхищаюсь. Однажды, весь сияя от радости, ты сообщаешь мне, что Святослав
Рихтер ждет нас к чаю. Я редко видела, чтобы у тебя так светились глаза. Ты
чрезвычайно старательно выбираешь что надеть и все время спрашиваешь меня,
который час. Нам и вправду оказана великая честь. С Рихтером мало кто
встречался у него в доме - он очень замкнутый человек и привык к
одиночеству, к тому же он почти все время на гастролях. Ты польщен тем, что
твои песни, твоя работа в театре нравятся ему. Это приглашение - своего рода
признание. Ты, уличный мальчишка с Мещанки, композитор, не умеющий записать
ноты, приглашен самым великим пианистом своей страны - какое счастье! Я
познакомилась с Рихтером в Париже у моей сестры Одиль Версуа, его давней и
страстной поклонницы и близкой подруги. Я тоже робею, поскольку, за
исключением этой короткой встречи, я видела его лишь как восторженная
зрительница на концертах.
Как дети, мы переглядываемся, прежде чем войти в подъезд красивого дома
в центре Москвы, где он живет. Мы поднимаемся по лестнице и звоним. Ты не
успеваешь опустить рук, старающихся пригладить непослушные волосы, как дверь
открывается. Ты так и остаешься стоять - руки вверх. Седовласый великан с
мягкими голубыми глазами протягивает тебе ручищи, и невозможно себе
представить, что эти огромные пальцы умеют скользить по клавишам, заставляя
их так удивительно звучать! Мы входам в очень большой светлый зал. Здесь
стоят два черных рояля, несколько банкеток вдоль стены. На полу разбросано
конфетти, разноцветный серпантин цепляется за ноги. На банкетках - бумажные
колпаки, свистульки и маски напоминают о том, что только-только кончился
праздник.
- Сегодня ночью я принимал моих сокурсников по консерватории - всех,
кто остался в живых, ведь столько лет прошло. Мы веселились всю ночь, играли
в шарады... Разве теперь умеют так веселиться? Идемте, моя жена ждет вас.
После большого зала по-восточному убранная комната, где накрыт чай,
кажется особенно уютной. Красивая женщина, одетая в темный шелк, здоровается
с нами глубоким голосом оперной певицы. Я замечаю, что ты слегка покраснел.
Сжимаешь и разжимаешь пальцы, твой голос, еще более хриплый, чем обычно,
выдает волнение. Мы пьем янтарный чай из старинных фарфоровых чашек и едим
тающее во рту домашнее печенье. В разговорах о том о сем мы давно Проводам
время. И, волоча за собой несколько ленточек серпантина, приставших к обуви,
мы спускаемся по лестнице, все еще находясь во власти волшебства.
В восемьдесят четвертом году я буду присутствовать в Париже на
репетиции Рихтера. Когда маэстро поднимется, я подойду к нему, и мы
посмотрим друг на друга долгим взглядом. Своими сильными руками он возьмет
меня за плечи, печально улыбнется и тихо скажет:
- Нужно всегда быть готовым умереть. Это - самое важное.

Единственный поэт, портрет которого стоит у тебя на столе, - это
Пушкин. Единственные книги, которые ты хранишь и время от времени
перечитываешь, - это книги Пушкина. Единственный человек, которого ты
цитируешь наизусть, - это Пушкин. Единственный музей, в котором ты бываешь,
- это музей Пушкина. Единственный памятник, к которому ты приносишь цветы, -
это памятник Пушкину. Единственная посмертная маска, которую ты держишь у
себя на столе, - это маска Пушкина.
Твоя последняя роль - Дон Гуан в "Каменном госте". Ты говоришь, что
Пушкин один вмещает в себе все русское Возрождение. Он - мученик, как и ты,
тебе известна каждая подробность его жизни, ты любишь людей, которые его
любили, ты ненавидишь тех, кто делал ему зло, ты оплакиваешь его смерть, как
будто он погиб совсем недавно. Если воспользоваться словами Булгакова, ты
носишь его в себе. Он - твой кумир, в нем соединились все духовные и
поэтические качества, которыми ты хотел бы обладать.

... На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля -
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дольную трудов и чистых нег.

Когда небо розовеет, позолоченные купола церквей вырисовываются на нем
китайскими тенями и легкий туман поднимается над рекой, ты любишь побродить
по городу.
Тепло одевшись, мы собираемся пройтись по бульварам, поклониться
Пушкину. Мы гуляем по аллеям, обрамленным по обе стороны небольшими
старинными особняками пастельных тонов и восхитительными коваными решетками.
Здесь растут последние большие деревья в Москве. Гуляя, мы всегда
оказываемся в одних и тех же местах, впрочем, это почти все, что осталось от
старого города: Садовое кольцо, бульвары, Арбат. Эти улицы и переулки полны
очарования. На Арбате мы пытались когда-то найти квартиру, но тщетно.
Как-то раз мы гуляем по Садовому кольцу, и я наконец нахожу дом моих
родственников по отцовской линии. По описаниям одного старого московского
приятеля моего отца нам удается вычислить то место, где раньше стоял дом, -
это там, где находится памятник Маяковскому, несколько новых домов и
"Современник". Как же мы были удивлены, узнав, что театр был построен прямо
на месте особняка, где родился мой отец!... Теперь сломали и театр.
Мы часто ходим на Центральный рынок - тоже по бульварам: нам очень
нравятся здешняя атмосфера, шумы и резкие запахи. Здесь можно купить у
краснощеких баб разноцветные грибы, свежий творог, яйца, даже иногда -
домашнее масло, мед и разные крашеные деревянные игрушки. Зимой - яблоки,
сморщенные, как и старухи, которые их продают, но такие вкусные, если их
запечь в духовке с куском свинины или уткой. В этой части города есть еще
хорошие рестораны - "Армения", "Узбекистан", "Арагви", "Пекин", где мы
устраиваем целые пиршества, а потом возвращаемся домой пешком, объевшиеся и
довольные. Иногда мы идем на Красную площадь, особенно в разгар зимы, когда
на фоне снега выступает собор Василия-Блаженного, у которого купола похожи
на большие разноцветные леденцы. Здесь в 1889 году крестили моего отца. Мы
любим ходить в зоопарк. Мне он кажется самым красивым с мире, потому что я
его хорошо знаю - мы живем неподалеку. Когда у нас есть немного времени и
открыта площадка молодняка, мы не можем оторваться от этих зверушек, невинно
играющих друг с другом: здесь и волчата, и ягнята, и тигрята, и медвежата.
Глядя на них, можно представить себе, каким был бы рай, если бы он
существовал. Немного дальше мы находим наших любимиц - двух пум с
серо-голубыми глазами, спокойная величавость которых вдруг нарушается
стремительностью прыжка. С необыкновенной легкостью они достигают высоких
веток мертвых деревьев, где они спят целыми днями, свесив вниз хвосты. Мы
никогда не забываем заглянуть к волкам, таким несчастным в клетках, где они
беспрерывно ходят по кругу, - скорее для того, чтобы бросить им братский
взгляд, чем чтобы восхищаться ими.
Другой маршрут ведет нас на Новодевичье кладбище. Здесь похоронены
многие великие люди России. Как и все православные кладбища - это чудесный
сад. Нет ничего печального или холодного в этом пространстве, где мы бродим,
перебирая имена, обрывки стихов или музыки. Мы всегда подолгу стоим у могилы
Чехова, для меня - одного из самых великих. Ему я особенно благодарна за то,
что он мне дал самое сильное счастье в моей театральной жизни, когда я
играла в "Трех сестрах" с моими сестрами Одиль Версуа и Элен Валье. И ведь,
снимаясь в фильме о Чехове - "Сюжет для небольшого рассказа", - я встретила
тебя, полюбила и вышла за тебя замуж...
Но самый любимый, не меняющийся с годами маршрут проходит через
несколько домов за городом. Мы идем поприветствовать старого физика,
покровителя искусств - академика Капицу. У него дома стоит "вертушка", и он
может напрямую разговаривать с великими мира сего - вещь невозможная для
обычного смертного. Благодаря ему много раз удавалось в самой крайней
ситуации спасти спектакль. Его взгляд остается в моей памяти, удивительно
нежный и сияющий.
Иногда мы идем на дачу к Пастернаку. Здесь нас принимает Бриджит
Анжерер - молодая французская пианистка, ученица хозяина дома, Станислава
Нейгауза, твоего собрата по саморазрушению. Этот дом хранит в себе сокровища
ослепительной и трагической эпохи двадцатых-тридцатых годов. Мы вместе идем
на Переделкинское кладбище поклониться могиле Пастернака. Он так и не
сдался, его профиль на барельефе выражает гордость и решимость, которые были
присущи ему всю жизнь.
Потом мы делаем крюк через заваленную всяким хламом, но уютную дачу
Беллы Ахмадулиной. Атмосфера здесь совершенно иная. Чувствуется, что внешний
вид дома не имеет никакого значения для хозяев. Мебель здесь совершенно
случайная, чистота сомнительная. Кошки и собаки играют прямо на кроватях с
детьми поэтессы. На стене прикноплена немного скрючившаяся фотография - это
двое очень близких друзей: Булат Окуджава в черном костюме и его жена с
начесом и в короткой юбке. Как говорит Булат: "Это когда мы были старыми, в
шестидесятом!" Булатик, как мы между собой его называем, - твой "первый в
связке". Он первым нарвался на неприятности автора-композитора и
исполнителя, профессии, которая не являлась таковой в СССР. Он был одним из
немногих, кто всегда тебя поддерживал и защищал.
Когда мы не находим Беллу, старая бабка, которая сидит с детьми,
импровизирует обед из того немногого, что у нее есть. Мы едим все вместе -
дети и взрослые, кошки и собаки. Получается очень вкусно. Если Белла дома,
все затихает и лишь только слушает. Звучит ее неподражаемый голос, бледное
трагическое лицо поднято к небу, шея напряжена, вены как будто готовы
лопнуть - это и боль, и гнев, и любовь. Выпив немного вина, она разражается
веселым и свежим смехом, и время, остановленное на какой-то момент ее
талантом, потекло вновь. Мы прощаемся и спускаемся к реке. Ты берешь меня за
плечи, и мы долго сидим лицом к закату. В завитках реки отражается розовое
небо, вечерние звуки распространяются в чистом воздухе, ты ищешь мою руку.
Это - покой.

В конце длинной равнины, у самого горизонта, прямо перед нами маячит
граница. Я тайком наблюдаю за тобой, ты сидишь очень прямо, не прислоняясь к
спинке сиденья, и немигающими глазами смотришь вперед. Только ходят желваки
и побелели пальцы сцепленных рук. От самой Москвы мы ехали очень быстро.
Разговор становился все более увлеченным и по мере нашего продвижения на
Запад переходил в монолог. А теперь и ты замолчал. Я тоже сильно волнуюсь. У
меня в голове прокручиваются всевозможные сценарии: тебя не выпускают,
задерживают или даже запирают на замок прямо на границе, и я уже воображаю
себе мои действия - я возвращаюсь в Москву, нет, во Францию, нет, я остаюсь
возле тюрьмы и объявляю голодовку - чего только я себе не напридумывала! Мы
курим сигарету за сигаретой, в машине нечем дышать. Наконец, пройдены
последние километры. Я сбрасываю скорость, мы приехали. Я вынимаю из сумочки
паспорт, страховку, документы на машину и отдаю все это тебе. Ты сильно
сжимаешь мне руку, и вот мы уже останавливаемся возле пограничника. Этот
очень молодой человек делает нам знак подождать и исчезает в каком-то
здании, где контражуром снуют фигуры. Мы смотрим друг на друга, я стараюсь
улыбнуться, но у меня что-то заклинивает. Молодой человек машет нам с
крыльца, я подъезжаю к зданию, резко скрежетнув тормозами. Мы оба очень
бледны. Я не успеваю выключить двигатель, как вдруг со всех сторон к нам
кидаются таможенники, буфетчицы, солдаты и официантки баров. Последним
подходит командир поста. Вокруг - улыбающиеся лица, к тебе уже вернулся
румянец, ты знакомишься с людьми и знакомишь меня. И тут же пишешь автографы
на военных билетах, на ресторанном меню, на паспортах или прямо на
ладонях... Через несколько минут мы оказываемся в здании, нам возвращают уже
проштемпелеванные паспорта, нас угощают чаем, говорят все наперебой. Потом
все по очереди фотографируются рядом с нами перед машиной. Это похоже на
большой семейный праздник. Повеселев, мы едем дальше. И еще долго видно в
зеркальце, как вся погранзастава, стоя на дороге, машет нам вслед. Мы
обнимаемся и смеемся, пересекая нейтральную полосу. Ту самую нейтральную
полосу...

Поляки держат нас недолго, и, как только граница скрывается за
деревьями, мы останавливаемся. Подпрыгивая, как козленок, ты начинаешь
кричать изо всех сил от счастья, от того, что все препятствия позади, от
восторга, от ощущения полной свободы. Мы уже по ту сторону границы, которой,
думал ты, тебе никогда не пересечь. Мы увидим мир, перед нами столько
неоткрытых богатств! Ты чуть не сходишь с ума от радости. Через несколько
километров мы снова останавливаемся в маленькой, типично польской деревушке,
где нас кормят кровяной колбасой с картошкой и где крестьяне смотрят на нас
с любопытством - их удивляет наша беспечная веселость счастливых людей.
Мы едем дальше, и все совсем наоборот, чем в твоей песне, где человек
умоляет не уводить его из весны, мы едем на Запад, весна увлекает нас за
собой, деревья покрываются бледно-зеленой дымкой, сквозь прошлогоднюю траву
уже пробивается новая, пригревает еще робкое солнце. Ты вслух сочиняешь
стихи. Это будет поэма о первом путешествии. Ты комментируешь все, что
видишь, совсем как азиатский акын. Мы приближаемся к Варшаве, и тон
становится драматическим. Сначала идут сюрреалистические описания
абстрактных картин, образуемых на ветровом стекле раздавленными мошками,
потом в твоем воображении перед нами возникают, как часовые, солдаты второй
мировой войны, и, наконец, на берегу Вислы ты просишь меня еще раз
остановиться. Ты долго разглядываешь город-мученик и рассказываешь мне, как
два нескончаемо долгих дня Красная Армия ждала на этом самом берегу реки,
пока в городе не завершится бойня, - таков был секретный приказ. Тогдашнее
советское правительство, иначе говоря Сталин, хотело, чтобы во главе
государства оказались только польские коммунисты, прошедшие подготовку в
Москве. Поэтому не следовало мешать уничтожению местных коммунистов.
Известный польский актер Даниэль Ольбрыхский однажды вечером пробрался
в Театр на Таганке через форточку, чтобы посмотреть на тебя в "Гамлете".
Билета у него, конечно же, не было, а спектакль уже начался, и двери
закрылись. Он был поражен тогда твоим мастерством, а потом перевел твои
песни и исполнял их перед польскими слушателями. Даниэль - неутомимый борец
и всегда оказывается в самой гуще всех государственных дел. Сегодня мы
должны ему позвонить, как только станем подъезжать к Варшаве, чтобы он нас
встретил и отвез к себе. Мы заходим в первую попавшуюся гостиницу, говорим
по телефону с Моникой, его женой. С ней мы пока не знакомы. Она сообщает,
что Данек снимается в Лодзи, это несколько сот километров от Варшавы, и что
он будет поздно вечером, а она сама сейчас же выезжает нас встретить. В
ожидании мы пьем кофе в баре гостиницы. Через некоторое время к нам подходит
красивая рыжая женщина, которая почему-то страшно нервничает. Приехав в их
дом, где все уже готово к приему гостей, мы понимаем, что произошло нечто
ужасное. Позже выяснилось, что гостиница, из которой мы позвонили,
совершенно случайно оказалась местом, где Данек в это же самое время
проводил вечер в приятной компании. Несмотря ни на что, твое прибытие
удалось отпраздновать. Все твои польские друзья пришли тебя обнять - Вайда,
Хофман, Занусси и столько других, которые по-настоящему знают и любят тебя.
Вечеринка кончается очень поздно. На следующий день мы в стремительном темпе
пробегаем по центру Варшавы, ты бросаешь в кружку для пожертвований на
реконструкцию старого города горсть монет, а я - одно из моих колец, как это
делают поляки. Затем Данек садится в машину и едет впереди нас со скоростью
сто восемьдесят километров в час по дороге на Запад. Я кое-как поспеваю за
ним. 'В нескольких километрах от границы с Восточной Германией мы обнимаемся
на прощанье.
Еще несколько раз мы будем в Варшаве, и каждый приезд будет
удивительным, как и все эти люди, стремящиеся вновь обрести достоинство.
... После бесконечных объяснений Данеку удастся получить визу и
приехать в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июля 1980 года в
Москву. Мы снова соберемся в нашей квартире, где все по-прежнему, только нет
тебя. Мы будем долго говорить, и я пообещаю исполнить их просьбу: прядь
твоих волос и горсть земли с твоей могилы ныне захоронены на родине людей,
которые любили тебя и которым ты отвечал тем же.
Из-за твоего несгибаемого патриотизма все, что хоть сколько-нибудь
могло задеть образ России, причиняло тебе боль. Что касается событий в
Польше, как раньше в Венгрии и Чехословакии, то здесь были и споры, и
горькая критика, и осуждение. Но вот события в Афганистане вызвали в тебе
отвращение. И такую боль - словно ты осознал наконец предел переносимого
ужаса. Надо сказать, что документальные кадры, которые ты видел за границей
по телевизору, действительно были ужасны: афганская девочка, сожженная
напалмом, как маленькая вьетнамка, и лица солдат... На этот раз это были не
те смущенные и растерянные лица танкистов, оккупировавших Будапешт или
Прагу. Мы узнали потом, что в Афганистане экипажи танков сменялись каждые
двадцать четыре часа - столько было случаев депрессии и помешательства.
Нет, в восьмидесятом году у грязной войны больше не было человеческого
лица. Это будет твоей последней горестью.

Однажды вечером в Париже мы возвращаемся после репетиции "Гамлета",
которого ты должен играть через несколько дней в Шайо, и попадаем в огромную
пробку. Час пик в самом разгаре. Мы застряли и уже минут двадцать стоим
возле Безонского моста. Вдруг какой-то парень, явно не в себе, цепляет
мотоциклиста, стаскивает его на асфальт и, словно в приступе безумия,
ожесточенно набрасывается на мотоцикл. У него окровавлены руки. Он бросается
на машины, бьется головой в стекла. В ярости он открывает дверцу соседней
машины, вытаскивает оттуда пассажирку и начинает ее душить. Мужчины
бросаются к нему, перепрыгивая через капоты - машины стоят впритык. Ты
порываешься выскочить, я повисаю на тебе и кричу.
- Не надо, ты - советский, ты не можешь быть замешан в драке!
Ты пытаешься вырваться, но уже приехала полиция, сумасшедшего
связывают, и в нес

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися