Марина Влади. Владимир или Прерванный полет

страница №6

истеме, мистики и еще те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на
Западе. Но все остальные - то есть двести с лишним миллионов человек - хотят
просто-напросто провести отпуск не на Черном, а на Средиземном море, не в
одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто
чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот,
помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема
валюты, и из-за нее, думаешь ты, свободное передвижение людей еще не скоро
разрешат.
Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать,
что ты пытался купить "Жигули", но на них огромная очередь, а цена больше
налога за иномарку. Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в
комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет
Твоей Первой Машиной: огромный "мерседес" серо-стального цвета с четырьмя
дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.
Мы покупаем вожделенный "мерседес". Твоя радость передается и нам. Ты
просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину,
московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а
потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда
ты ездил по городу. За этой машиной появится другой "мерседес" - спортивный,
шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.
Только что купленная "шоколадка" - спортивная и норовистая - везет нас
из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со
скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем
польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр
строится дорога Брест - Москва: "Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в
ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости". И
правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и
дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня -
воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди
я вижу какой-то проем в лесу По обеим сторонам дороги - бульдозеры,
экскаваторы, катки, а главное - кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед
глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров - дорога обрывается, прыжок
в пустоту, небытие...
Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в
нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости
сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких
часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся на старое
шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: "Зато
когда ее закончат, это будет самая красивая дорога!"

Однажды утром нам звонит Елочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет,
что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно
что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем
понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты
возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это - Коонен.
- Как, ты не знаешь Таирова и Коонен? Я отвечаю, что первое имя мне еще
что-то говорит, и робко предполагаю:
- Это, кажется, ученик Станиславского?
Ты принимаешься хохотать:
- Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была
ученицей Станиславского. Но Таиров - великий режиссер, который создал
Камерный театр. Она - одна из самых великих трагических актрис. Она умерла
недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если Елочка
просит...
Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на
глазах, что в квартире ее друзей - этой знаменитой супружеской пары - музея
вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она
умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи - свидетели жизни
артистов русского театра - не должны попасть в случайные руки. Она считает,
что им лучше жить у нас.
Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень темные,
на стенах - светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду
картонные коробки, набитые книгами, свернутые ковры... Все производит
впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце.
Мы держимся за руки и молча идем по комнатам. Мне странно, что в доме такая
громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:
- Они просто не смогли забрать все - в современных квартирах слишком
мало места. Но нам повезло - у нас большая квартира с холлом, нормальный
коридор, где все пройдет, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что
хочешь. А я посижу здесь.
И ты садишься в красивое кресло темного дерева в стиле ампир и просто
тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетеных шезлонгов,
которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы
берем это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с
многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на
бюро. Привлекают мое внимание секретер очень дамского вида, на котором
забыты несколько писем и пыльных фотографий, и еще - застекленная горка.
Внутри, в светлом ореховом дереве поблескивают лучи света, и создается
контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный
платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и
театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные
платья - тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые
жемчужинами и черными агатовыми бусинами, и кружевную накидку - тоже черную.
Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:
- Целая жизнь - любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск,
- и не остается ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое
и составляло эту жизнь...
Мы еще долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности
успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о
жадности вездесущих наследников...
За этим письменным столом ты написал свои самые прекрасные стихи. В
этом кресле я часами слушала, завернувшись в плед, как ты читаешь мне их. В
ящичках секретера уложены сотни фотографий, статей, сувениров. Я увезла с
собой в Париж кружевную накидку, которая напоминает мне элегантность и
изящество Алисы Коонен.
При разделе имущества, в восьмидесятом году, я взяла лишь свои личные
вещи, оставив квартиру со всем ее содержимым наследникам.
Мне не хотелось бы, чтобы одним печальным днем кто-нибудь ходил вот так
же по нашей квартире, выбирая что-нибудь из вещей среди обломков нашей
прошедшей жизни.

На улице морозит. Мы только что переселились в квартиру, которую нам
сдали дипломаты, уехавшие работать в Африку. Район строится, это - целый
мини-город на юге Москвы. На пятнадцать еще не законченных, но заселенных
домов приходится всего один продуктовый магазин. Обычно я ездила на машине в
центр и покупала продукты на валюту. Но у тебя появилась привычка каждое
утро забирать у меня машину. Ты получил водительские права по блату, я
научила тебя водить, и ты тут же начал ездить ив часы пик, и по самым
оживленным улицам. Ты ничего не боишься, но мне страшно с тобой ездить.
Итак, сегодня утром я остаюсь без машины, а на улице очень холодно.
Я помыла посуду, оставшуюся с вечера, сделала всякие домашние дела,
постирала кое-какие мелочи - несколько свитеров, рубашек, салфетки и
скатерти - и намереваюсь теперь приготовить хороший ужин. Мы ждем четверых
очень близких друзей, в театре вечером нет спектакля, и я знаю, что ты
вернешься пораньше.
У меня возникает мысль заглянуть в продуктовый магазин. Во-первых, мне
надо пройтись, а во-вторых, я хочу купить кое-какие продукты - хлеб, сыр,
масло, а может, мне повезет, и по счастливой случайности здесь окажутся
апельсины, какие-нибудь перемороженные куры или даже батон колбасы с
чесноком, которую ты так любишь и которую вдруг выбрасывает на прилавки
Главное управление торговли, когда у хозяек не остается ничего, ну буквально
ничего, что бы можно было подать к столу.
В норковом пальто на ватине, в сапогах, в шапке, муфте и солнечных
очках вид у меня просто марсианский! Я выхожу из дома, захватив несколько
сумок. Воздух удивительно чистый и сухой, вдалеке синеет лес. Я с грустью
смотрю на огромную пустую площадку, где возвышаются наши дома. Лес здесь
выкорчеван гигантскими бульдозерами. Не пощадили ни одного дерева, ни одного
кустика, так - быстрее, так - дешевле, и следующие пятнадцать лет люди будут
жить в бетонированной пустыне, где несколько рахитичных кустов, постоянно
обдираемых мальчишками, не спасут в летнюю жару.
Я иду к магазину, стараясь не попадать в заледеневшую грязь. Я
перепрыгиваю с бугорка на бугорок, потом - уже по бетонным плитам - подхожу
к толпе закутанных женщин, которые ждут открытия магазина после обеда.
Кстати, я рассчитывала подойти попозже - я знаю, что в такое время каждый
раз бывает давка, куда я предпочитаю не попадать. Продавщица, должно быть,
запаздывает, потому что все небольшое собрание недовольно жужжит. Мой приход
ненадолго отвлекает их от разговора, но плохое настроение сильнее, чем
любопытство, и все снова принимаются ворчать. И вот дверь магазина
открывается. Как взбудораженный курятник, толпа устремляется в дверной
проем, переругиваясь и пихаясь. В дверь могут пройти одновременно только два
человека. Я жду и вхожу последняя в холодный и сырой торговый зал. Я сразу
же определяю по запаху, что сегодня привезли только молочные продукты, масло
и - если еще не раскупили - сыр. Этот магазин самообслуживания совсем новый,
но полки уже в безобразном состоянии, а у корзин осталось по одной ручке.
Редко лежащие продукты завернуты в противную толстую серую бумагу, на
которой фиолетовыми чернилами помечена цена. Это - мой первый поход в
магазин в новом районе.
Я покупаю кое-что из продуктов и становлюсь в очередь в кассу. У меня
пять пакетов разных размеров. Я плачу и собираюсь уже уходить, но тут
контролерша на выходе заставляет меня открыть сумку, вынимает оттуда все мои
покупки и потрясает каким-то свертком. Какой ужас - у меня оказался лишний
кусок сыра на двадцать восемь копеек, который кассирша не пробила! Мне
становится жарко и почти дурно, к тому же мне стыдно, потому что все
остановились и смотрят на меня. Я робко говорю, что кассирша забыла пробить,
что ничего страшного не произошло, я сейчас доплачу...
- Ах вот как, кассирша забыла? Знаем мы эти песенки, вот так и создают
дефицит! Если одна украдет (она употребила именно это слово) кусок сыра,
другая - кусок масла, что будет с государством?!
Я - как в кошмарном сне. Вокруг кричат, женщины ругаются, я вынимаю из
кошелька, все мои советские деньги и бросаю их на прилавок:
- Возьмите, мне не нужны ваши деньги.
Женщин это приводит в бешенство:
- Нашими деньгами так не бросаются! Мы их тяжело зарабатываем - не то
что некоторые!...
Я чувствую, что сейчас упаду в обморок, я вся взмокла, мне хочется
плакать. Я вынимаю из сумочки франки и в каком-то дурацком порыве,
рассчитывая доказать мои искренние намерения, предлагаю им заплатить в
валюте. И вот тут меня единодушно выталкивают вон, и я стою в замерзшей
грязи под водопадом ругательств, прижимая к груди свертки.
Я подхожу к нашему подъезду, ничем не отличающемуся от других. Ты уже
вернулся и встречаешь меня широкой улыбкой. По моим покрасневшим глазам,
шапке набекрень и по тому, как я прижимаю к себе маленькие серые свертки, ты
сразу понял, что произошло. Ты берешь у меня свертки и, обняв меня за плечи,
ведешь домой, утешая как маленькую:
- Ты ходила за покупками? Да, бедненькая моя?.. И все-таки ты должна
понять этих женщин. Для тебя это всего лишь неприятная история. Она скоро
забудется. А они живут так каждый день. Прости их. Завтра я оставлю тебе
машину.

После тяжелой ночи с множеством друзей, застольем, водкой, ссорами и
примирениями рано утром мы должны ехать к писателю, с которым ты работаешь
над сценарием. У него дача довольно далеко за городом.
Пригородный поезд набит людьми.которые едут в деревню, увозя с собой
все, что они не могут купить на месте. Все перегружены, дети плачут, кошки и
собаки пытаются вылезти из корзин и ошейников, в вагоне душно. Я так плохо
себя чувствую после вчерашнего, что тебе становится жаль меня и ты с лукавым
видом подталкиваешь меня к буфету на станции. Здесь стоят в очереди дежурные
пьяницы. Продают пиво, самую дешевую водку и еще что-то, отдаленно
напоминающее коньяк. Мужчины украдкой показывают друг другу три пальца и
немедленно находят недостающего одного или двоих, которые добавляют денег до
необходимой суммы, чтобы купить поллитровку, а потом вся компания отходит в
сторонку. Разделяя содержимое бутылки на троих - точно до капли, по звуку,
по бульканью льющейся жидкости, - они выпивают свою долю и приходят в
отличное расположение духа. Пахнет пивом, потом, дешевыми папиросами и
вдобавок невыносимо жарко. Мне становится так нехорошо, что я как безумная
бросаюсь к двери с надписью "Ж". Но, едва переступив порог, я застываю на
месте. Я вижу на цементном возвышении несколько женщин, спокойно присевших
рядком. Они все поднимают на меня глаза. Я потрясена. И тут, видя мое
смущение, из какой-то внутренней деликатности все поворачиваются спиной к
единственной свободной дыре.
Со слезами благодарности на глазах я выхожу, пошатываясь, из двери
беленького строеньица, на всю жизнь запомнив эту картину...
Ты держишь два стакана и приказываешь мне-выпить. Меня передергивает,
но ты настаиваешь:
- Надо, надо - это единственное средство. Как говорит Воланд в "Мастере
и Маргарите" - лечи подобное подобным.
Ты хохочешь, глядя, как я, морщась, "опохмеляюсь" - заглатываю
пятьдесят граммов водки и запиваю ее стаканом ледяной воды. И вдруг все как
рукой снимает, и я снова становлюсь человеком. Ты внимательно наблюдаешь за
мной, и в этот момент глаза у тебя наполняются издевательским весельем:
- Вот так и становятся алкоголиками! Осторожно, мадам!
И такой радостной и приветливой вдруг кажется мне эта станция...

Приближается Новый, 1979 год. В нашей новой квартире батареи едва
теплые и совершенно не греют. Везде, кроме кухни, где весь день горит плита,
просто костенеешь от холода. На градуснике за окном минус сорок. Мы не
снимаем стеганых курток, шапок и меховых сапог. Окна заледенели и покрылись
причудливыми геометрическими узорами. Из дома мы не выходим.
И вот однажды вечером мы слышим сначала какой-то шум на улице, а
подойдя к окну, видим, как, отражаясь на кафельной отделке соседнего дома,
пляшут высокие языки пламени. Ты выходишь на лестничную площадку,
возвращаешься через несколько минут взбудораженный и говоришь, что во дворе
происходит нечто невообразимое. Мы бросаемся на улицу. Из всех домов выходят
закутанные до самых глаз люди. Все кричат, особенно женщины - их ясные
сильные голоса выделяются на фоне общего шума. Нам удается разобрать обрывки
фраз: "Так больше невозможно! Изверги! Позор! Все спалим!" И правда, пламя
уже пожирает доски, которые люди с остервенением вырывают из забора на
стройке. В первый и единственный раз в жизни я видела московскую толпу, с
яростью демонстрирующую свое негодование. Во многих домах уже совсем не
топили - лопнули котлы. Старики и дети свалились с воспалением легких.
Ситуация трагичная, потому что в новых домах нет ни печей, ни
вспомогательной системы отопления, а элекрообогреватели уже давным-давно
исчезли из магазинов. Некоторым удалось отправить детей к бабушкам и
дедушкам в деревню, где в любую стужу в избах тепло. Но не у всех есть такая
возможность, и гнев нарастает.
Уже не осталось больше досок, которыми можно было бы поддержать костер,
некоторые грозятся начать жечь деревянные двери подъездов, другие стараются
снять шины у машин со стройки, и все это начинает напоминать бунт. Приезжает
милиция. Толпа недовольно шумит, расступается, постепенно расходится, и
вскоре мы остаемся почти одни. С замерзшими лицами, со склеившимися от
мороза ноздрями, с заиндевевшими бровями мы возвращаемся домой после того,
как нам было категорически предложено "освободить площадку".
Это длилось всего несколько минут, но результат не замедлил сказаться.
Ночью были посланы специальные бригады для ремонта лопнувших котлов, и
назавтра все поздравляли друг друга. Без вчерашнего случая, говорили, никто
бы ничего не сделал.
В тот же вечер мы уезжаем в деревню встречать Новый год. Наши друзья
живут там круглый год в избе посреди березовой рощи. Место это - прямо из
волшебной сказки. Так и ждешь, что появится Снегурочка, и пройдется по саду.
Мороз заворожил все вокруг, снег хрустит под ногами, небо глубокого синего
цвета. Все застыло, ни одна веточка не шелохнется. Только пес Изюм несколько
раз выскакивает во двор и со всех ног бежит обратно, чтобы свернуться
калачиком у камина. Это единственная на моей памяти собака, которая как-то
раз с гримасой отвращения отвернулась от кости, почти отмахнулась лапой -
так она объелась на рождество. Мы и в самом деле объедаемся. Вот уже третий
день подряд подают разные кушанья, которые просто невозможно не попробовать.
Мой сын Владимир спит в обнимку с собакой на коврике у камина. Каждые
полчаса мы выходим за дровами и прогреть машину. Тебя мучают мысли о людях,
сосланных в Сибирь. Ты представляешь, как они - плохо одетые, голодные
-проводили долгие месяцы на страшном холоде, пытаясь выжить. И нам
становится не по себе в нашем теплом и уютном доме...

В самые счастливые минуты ты всегда вспоминаешь о страшных временах, о
войне, о тех, кому плохо...
В семьдесят третьем году мы едем в Западный Берлин через Польшу и
Восточную Германию. Всю дорогу ты сидишь мрачный и напряженный. Возле
гостиницы ты выходишь из машины, и тебе непременно хочется посмотреть Берлин
- этот первый западный город, где мы остановимся на несколько часов. Мы идем
по улице, и мне больно на тебя смотреть. Медленно, широко открыв глаза, ты
проходишь мимо этой выставки невиданных богатств - одежды, обуви, машин,
пластинок - и шепчешь:
- И все можно купить, стоит лишь войти в магазин...
Я отвечаю:
- Все так, но только надо иметь деньги.
В конце улицы мы останавливаемся у витрины продуктового магазина: полки
ломятся от мяса, сосисок, колбасы, фруктов, консервов. Ты бледнеешь как
полотно и вдруг сгибаешься пополам, и тебя начинает рвать. Когда мы наконец
возвращаемся в гостиницу, ты чуть не плачешь:
- Как же так? Они ведь проиграли войну, и у них все есть, а мы
победили, и у нас нет ничего! Нам нечего купить, в некоторых городах годами
нет мяса, всего не хватает везде и всегда!
Эта первая, такая долгожданная встреча с Западом вызывает
непредвиденную реакцию. Это не счастье, а гаев, не удивление, а
разочарование, не обогащение от открытия новой страны, а осознание того,
насколько хуже живут люди в твоей стране, чем здесь, в Европе...
В эту ночь ты не сомкнешь глаз. Ты произносишь как в бреду обрывки
фраз, потом долго молчишь. Война: потерявшиеся дети, сироты, собравшиеся в
стаи, как волчата, - озлобленные и голодные, кочующие по обескровленной
стране. Война: женщины, на которых легла вся тяжесть мужской работы, вдвойне
придавив их. Война: блокада Ленинграда, долгие месяцы ужаса и отчаянного
мужества, когда жизнь продолжалась несмотря ни на что, эти оркестры,
составленные из стариков-музыкантов, играющих почти беззвучно, умирающих от
голода и усталости. Война: несколько миллионов калек с непоправимо
изувеченными.телами и душами. Теперь ты сидишь у окна словно каменный и
рассказываешь каким-то чужим голосом: мужчина тридцати пяти лет потерял обе
руки и обе ноги. Таких называют "самовар". Его поднимают, переодевают, моют,
кормят. Его укладывают в кровать, похожую на коробку, а он не спит. Утром
его усаживают на специальный стул на высоких ножках - такой, будто детский
стульчик. Его жена, которой принесли с войны этот мешок страданий, ухаживает
за ним, выходила его. Ей сообщили, что ее беспомощный муж проживет еще сто
лет. Он здоров, сердце, освобожденное от обязанности подводить кровь к рукам
и ногам, будет биться еще очень долго. Она любит его, она хочет, чтобы он
жил, даже такой ценой. Поначалу он отказывается говорить. Но вдруг однажды
вечером он начинает задавать вопросы о доме, о жизни в квартале. Женщина
счастлива, что ему это интересно, и рассказывает о каких-то наполовину
придуманных событиях, происходящих у соседей и во дворе.
Жизнь идет своим чередом, квартал отстраивается заново. Играют свадьбы.
Мужчина говорит, что он хочет сам посмотреть, как люди живут, только вот как
бы это устроить? Из своей коробки и даже со стула ему ничего не видно.
Женщина подтаскивает его к окну. Так он может смотреть на солнце, на
цветущие деревья. Это весна. Мужчина внимательно разглядывает набухшие
почки, окна, отмытые от приклеенных на зиму полосок бумаги. Он смотрит, как
внизу, во дворе играют дети. Пригревает солнце, и их постепенно раздевают,
как луковички, от тяжелых зимних одежек... Соседи привыкают видеть за окном
лицо мужчины. Становится теплее, можно открывать окна. Сильная женщина
заботливо усаживает беспомощного мужчину в высокий стульчик у окна. Она
уходит на работу, за ней закрывается дверь. Мужчина наклоняется, цепляется
зубами за занавеску в цветочек, нечеловеческим усилием вынимает себя из
стула, раскачивается, переваливается через подоконник и, разжав зубы,
навсегда освобождается от обязанности жить.

Кто сказал: "Все сгорело дотла,
больше в землю не бросите семя... "
Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время...

Материнства не взять у Земли,
не отнять, как не вычерпать моря.
Кто поверил, что Землю сожгли?
Нет, она почернела от горя.

Как разрезы, траншеи легли,
и воронки - как раны зияют.
Обнаженные нервы Земли
неземное страдание знают.

Она вынесет все, переждет,
не записывай Землю в калеки.
Кто сказал, что Земля не поет,
что она замолчала навеки?!

Нет! Звенит она, стоны глуша,
изо всех своих ран, из отдушин,
ведь Земля - это наша душа,
сапогами не вытоптать душу.

Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время...

В праздник Победы мы смотрим хронику военного времени. Немецких пленных
ведут по московским улицам. Длинная колонна движется медленно, люди в
грязной изорванной одежде, многие ранены, некоторые очень молоды - почти
дети, но есть и старики. Они идут с поникшими головами, глядя себе под ноги.
В нескольких метрах позади них -поливальные машины, смывающие с улиц их
следы. На тротуарах - толпы людей. На лицах - все чувства народа-победителя,
прошедшего через годы страданий, неприязни, ненависти и злобы. Некоторые
плачут, вспоминая, наверное, о пережитом. И все-таки на улицах тихо. Ни
криков, ни проклятий. Только струится вода, отмывая землю от скверны.
Вдруг какая-то женщина отделяется от толпы, подходит к немецкому
подростку. Кажется, что она сейчас ударит его. На она вынимает из-под
болтающегося на ней мужского пиджака горбушку хлеба и протягивает ее
ребенку. Я никогда не забуду выражения лиц пленных - это были стыд и
недоверие, а потом - удивление и благодарность. Они идут мимо и, не имея
возможности даже на секунду остановиться, повернули назад головы, еще долго
провожая глазами женщину, которая простила их.

Однажды вечером ты возвращаешься навеселе и, свалившись на диван,
сообщаешь мне:
- Я был у Хрущева.
На мой удивленный взгляд ты отвечаешь, что Хрущев, с тех пор как
потерял власть, живет недалеко от Москвы, что он попросту пригласил тебя и
что тебе тоже было любопытно встретиться с этим человеком, который был
главой Советского Союза и некоторым образом способствовал либерализации
искусства, а главное - сделал доклад о преступной деятельности Сталина. Ты
взял гитару и отправился к нему. На столе были пироги и, конечно же, ледяная
водка - Никита Сергеевич любит выпить. Он немедленно задает тебе кучу
вопросов. Что ему интересно - так это знать, как ты пишешь песни о войне. Он
предполагает, что фронтовики много рассказывали тебе о ней. Когда ты
объясняешь ему, что все, что ты пишешь, появляется почти без сознательного
усилия, что тебе надо только влезть в шкуру персонажей, как актеру, чтобы
рассказать о событиях, в которых, ты, естественно, не участвовал, - Хрущев
очень удивляется.
Ты в свою очередь задаешь ему вопросы и поешь. В сумерках ты
разглядываешь круглое раскрасневшееся лицо бывшего Первого секретаря. Ты
спрашиваешь его о художниках-абстракционистах, выставку которых он приказал
уничтожить бульдозерами. Он еще больше краснеет и, хлопнув себя руками по
коленкам, прямо-таки взрывается:
- Меня обманули! Мне не объяснили, я - то ничего не понимал в живописи,
я - крестьянин! - И, вздохнув, добавляет: - И вообще, мне сказали, что все
они - пидирасы.
Заканчивая рассказ об этой встрече, ты с грустью смотришь на меня:
- Кто знает, может быть, если бы с ним тогда кто-нибудь поговорил, вот
как я сейчас, шестидесятые годы стали бы эпохой в развитии советского
искусства.
И, отмахнувшись от этих оптимистичных мыслей, ты говоришь:
- Когда они там, наверху, их даже увидеть-то нельзя - не то что
поговорить...

То, что все называют "китайским циклом", - это на самом деле несколько
песен, написанных в шестидесятые годы. Песни эти вызвали такое
неудовольствие китайского правительства, что тебе был запрещен въезд в Китай
"до конца времен". Надо сказать, что ты и в самом деле в выражениях не
стеснялся...
Возвращаясь из Парижа в Москву на машине, мы обсуждаем события, слово в
слово вспоминаем все твои тексты... Невероятно! Кажется, что это - какая-то
яркая хроника событий, сотрясающих великий Китай. И все сказано с
провидением почти божественным - ведь ты писал эти песни за несколько лет до
событий. Ты и сам себе удивляешься. Приехав в Москву, ты зовешь друзей и не
без гордости сообщаешь им:
- Я - ясновидящий.
И снова начинаешь петь песни "китайского цикла" к вящей радости
присутствующих...

Среди твоих любимых артистов есть один, нежность к которому у тебя
безгранична. Его зовут Енгибаров. Он молод, в нем все прекрасно. Он тоже
своего рода поэт, он заставляет смеяться и плакать публику - и детей и
взрослых. Этот волшебник украл пальму первенства у стареющего Олега Попова и
других традиционных ковровых клоунов. Он работает в минорных тонах. Никаких
тортов с кремом в лицо, красных носов, полосатых штанов, огромных ботинок.
Разбивая тарелки, он переключает публику с бешеного хохота на полную тишину,
а потом удивляешься, что у тебя стоит ком в горле, - и вот уже люди вынимают
носовые платки, чтобы украдкой вытереть слезы. Этот удивительный атлет
творит чудеса на арене, и если тебе удается на несколько секунд сделать
"крокодила на одной лапе", то он без видимого усилия может больше минуты
оставаться в таком положении. Мы часто встречаемся в цирке в компании
добряка Никулина, который так любит детей, что десятками катает их на своей
машине по Москве. В ваших отношениях чувствуется взаимное восхищение.
.., Однажды тебе звонят, и я вижу, как у тебя чернеет лицо.
Ты кладешь трубку и начинаешь рыдать, как мальчишка, взахлеб. Я обнимаю
тебя, ты кричишь:
- Енгибаров умер! Сегодня утром на улице Горького ему стало плохо с
сердцем, и никто не помог - думали, что пьяный!
Ты начинаешь рыдать с новой силой.
- Он умер, как собака, прямо на тротуаре!

В каждый период твоей жизни у тебя был какой-нибудь закадычный
приятель. За двенадцать лет их было семь. Меня поражало, как тебе необходимы
их присутствие, общие секреты, сидение на кухне целыми ночами. Среди этих
приятелей были: Иван - артист твоего театра - талантливый человек с
неудавшейся судьбой, Володарский - друг детства и приятель по пьянке,
впоследствии оказавшийся предателем. Еще один приятель-электронщик долго был
у тебя звукооператором и, имея в своем распоряжении оригиналы твоих записей,
торговал ими. Все эти люди были лишь лакеями, которых ты не сегодня-завтра
оставлял в тени забвения.
Но один друг останется навсегда. Когда ты знакомишь меня с этим
человеком, я уже знаю, что он вернулся оттуда, откуда не все возвращаются.
Он был приговорен к бессмысленному сроку - сто семьдесят лет, амнистирован
после XX съезда, но уже отсидев шестнадцать лет в лагерях. Шестнадцать лет
каторги в Сибири из-за безобидного письма, где он цитировал опального поэта.
Эти годы превратили моряка, влюбленного в русский язык, в человека,
спасшегося из ада. Он выжил, этот крепкий мужик. Здороваясь со мной, он
беззастенчиво протягивает мне свою изуродованную руку, которую, как я узнаю
в тот же вечер из твоего рассказа, он положил в костер, где раскалялись
инструменты для пыток, и сказал палачам: "Зря стараетесь. Меня бесполезно
допрашивать". Это вызвало восхищение даже у них. Той же рукой в другом
лагере на допросе после неудавшейся попытки бежать он страшным ударом разбил
чугунную печь. Вместо руки остались клочья мяса. От этого зрелища
передернуло даже тюремщиков.
У этого квадратного человека есть только одна слабость: он терпеливо
каждое утро зачесывает от ушей наверх прядь волос, чтобы прикрыть лысину и
создать впечатление прически. Когда поднимается ветер, эта прядь отстает от
головы и развевается, как флаг. Мы немножко подтруниваем над этим его
кокетством. Он теперь - геолог, возглавляет бригаду бывших заключенных, для
которых жизнь в городе стала невыносимой. Им не хватает простора, воздуха,
свободы. Они живут большую часть года в огромной сибирской тайге. Вертолет
забрасывает их туда с необходимой техникой для разведки ископаемых. Они
строят времянки, устраивают свою тяжелую, почти монашескую жизнь - без
женщин, без водки. Работа изнуряющая, но за нее очень хорошо платят. Когда
они возвращаются в Москву - это праздник, но лица их всегда остаются
серьезными. Однажды они приходят к нам. Со слезами на глазах они слушают
песни, написанные по их рассказам, кивают головами' и, ни слова не говоря,
сжимают тебя в объятиях. Между ними сложились удивительные отношения. Они
понимают друг друга с полуслова. Один из них, неловко повернувшись, как-то
оторвал себе пуговицу на пиджаке и попросил твоего друга ее пришить. Прежде
чем я успеваю среагировать, тот берет иголку с ниткой и аккуратно пришивает
пуговицу, продолжая разговор. У них нет ни начальников, ни подчиненных.
Трагические годы, проведенные вместе, словно очистили их души. Нет больше
тщеславия, ревности, желания казаться другим. Они по-настоящему просты и
добры.
Со мной они не говорят о прошлом - стесняются. Но я знаю их истории из
твоих песен - например, из песни об одной из многочисленных попыток твоего
друга совершить побег. Ему за это и добавляли каждый раз срок до того, что
ему надо было бы быть бессмертным, чтобы до конца отсидеть его.
Группа из пятидесяти заключенных ушла на лесоповал довольно далеко от
лагеря, стерегли их только трое вооруженных солдат с овчарками на поводках,
и твой друг решает рискнуть. В бесконечной тайге, растянувшейся на тысячи
километров, почти невозможно выжить, и охранникам это отлично известно.
Видимо, поэтому они и не особенно ищут сбежавших. Надо только спрятаться в
снегу и выждать время. Твой друг видит, как пытается бежать один из его
товарищей. Но его заметили, охрана кричит, спускает собак. Человек
выпрямляется, делает несколько прыжков, свистит пуля, он заваливается совсем
рядом от того места, где прячется твой друг - у него размозжен череп. Собаки
бросаются на труп, начинают слизывать мозг и так возбуждены кровью, что не
чувствуют присутствия живого человека. Стражники уволакивают тело за ноги,
оставляя на снегу кровавый след, по которому идут собаки, опустив вниз
морды. Твоему другу удается продержаться несколько дней в этой ледяной
пустыне, но потом его снова хватают, полумертвого от холода.
Другой рассказанный им случай из лагерной жизни не приснится и в
кошмарном сне. Троим заключенным удается обмануть бдительность охраны. Они
хорошо подготовились - у них есть ножи, еда, теплая одежда. Самый пожилой из
них встретился в лагере с собственным сыном, которого не видел много лет. По
иронии судьбы, он проклял этого сына, узнав от вновь прибывающих в лагерь,
что тот работает в органах. И вот они оба - заключенные. Так часто случалось
в те страшные времена: палачи сидели вместе с жертвами, и ужас каждого дня
стирал прошлое, они становились ближе, один - потому что начинал вдруг
понимать, что натворил, другой - потому что видел бывшего мучителя в свою
очередь униженным и избитым, доведенным до животного состояния, - и тогда
проходила злоб;), и жертве становилось жаль палача. И потом, такая связь
между ними давала все-таки этим людям без будущего хотя бы общее прошлое.
Примирившиеся отец и сын идут друг за другом, третий беглец - почти
мальчик. Три поколения вязнут в бесконечном пространстве. Еда кончилась, они
пробуют охотиться, но дичь здесь редка, а ножи - не самое удачное оружие для
охоты. Глубокий снег мешает бежать, и три человека, ослабев, даже не
стараются поймать редких зверьков, с которыми они вдруг сталкиваются в
таежных зарослях. Отец, чувствуя приближение конца, заставляет двух молодых
людей поклясться, что, когда он умрет, они разрежут его на куски и будут
есть его мясо - "чтобы выжить и свидетельствовать", - говорит он. Старик
умирает на руках у сына, успокоенный торжественной клятвой.
Они выжили, но свидетельствовать не смогли. Их ночи отравлены
кошмарами, а дни навсегда переполнены ненавистью к слепой системе, которая
сделала из них людоедов.

Был побег на рывок -
Наглый, глупый, дневной.
Вологодского - с ног
И - вперед головой.

И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.

Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла "Дружба" - старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
С очухавшихся вышек три ствола.

Все лежали плашмя,
В снег уткнули носы,
А за нами двумя -
Бесноватые псы.

Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились,
Словно как на колах.

Нам - добежать до берега, до цели,
Но свыше - с вышек - все предрешено.
Там у стрелков мы дергались в прицеле
Умора просто, до чего смешно.

Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть...

Где-то виделись будто.
Чуть очухался я,
Прохрипел: "Как зовут-то
И какая статья? "

Но поздно, зачеркнули его пули
Крестом - затылок, пояс, два плеча.
А я бежал и думал: "Добегу ли?" -
И даже не заметил сгоряча.

Я к нему, чудаку, -
Почему, мол, отстал?
Ну, а он - на боку
И мозги распластал.

Пробрало! - телогрейка
Аж просохла на мне.
Лихо бьет трехлинейка,
Прямо как на войне.

Как за грудки, держался я за камни,
Когда собаки близко - не беги.
Псы покропили землю языками
И разбрелись, слизав его мозги.

Приподнялся и я,
Белый свет стервеня,
И гляжу - кумовья
Поджидают меня.

Пнули труп: "Сдох, скотина,
Нету проку с него.
За поимку - полтина,
А за смерть - ничего".

И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом - за вахту, отряхнувши снег.
Они - обратно в зону, за наградой,
А я - за новым сроком за побег.

Я сначала грубил,
А потом перестал.
Целый взвод меня бил -
Аж два раза устал.

Зря пугают тем светом -
Тут - с дубьем, там с кнутом.
Врежут там - я на этом,
Врежут здесь - я на том.

А в промежутках - тишина и снеги.
Токуют глухари, да бродит лось...
И снова вижу я себя в побеге,
Да только вижу, будто удалось.

Надо б нам вдоль реки, -
Он был тоже не слаб.
Чтоб людям не с руки,
А собакам - не с лап.

Вот и сказке конец.
Зверь бежал на ловца.
Снес, как срезал, ловец
Беглецу пол-лица.

Я гордость под исподнее упрятал,
Видал, как пятки лижут гордецы.
Пошел лизать я раны в лизолятор -
Не зализал, и вот они, рубцы.

Все взято в трубы, перекрыты краны,
Ночами только воют и скулят.
Но надо, надо сыпать соль на раны.
Чтоб лучше помнить. Пусть они болят.

Мы в Париже, это семьдесят восьмой год. Я смотрю по телевизору передачу
об охоте на волков с вертолета. В фильме, снятом в Сибири, показано, как
уничтожают стаю волков. Обезумевшие животные стараются зарыться в снег,
поднимают искаженные отчаянием морды к ревущим машинам, откуда дождем льется
смерть. Вскоре снег покрывается длинными кровавыми дорожками. Почти никто не
уцелел в этой бойне.
По телефону я пересказываю тебе фильм. Ночью ты пишешь песню "Охота с
вертолета" - продолжение и в каком-то смысле заключение "Охоты на волков".

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный Сезам,
Появились стрелки, на помине легки, -
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла в две руки, в две руки.

Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчий ямы подушками лап,
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, -
Тоже в страхе взопрел - и прилег, и ослаб.

Чтобы жизнь улыбалась волкам - не слыхал.
Зря мы любим ее, однолюбы.
А у смерти - красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу -
Псам еще не намылены холки.
Но - на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки/

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивленные морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролилось,
Либо света конец, и в мозгах перекос -
Только били нас в рост из железных стрекоз.

Кровью вымокли мы под свинцовым дождем -
И смирились, решив: все равно не уйдем!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог - человек:
Улетающих - влет, убегающих - в бег.

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись -
В равной сваре за нами удача.
Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.
Вы - собаки, и смерть вам - собачья!

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу.
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но - на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!

К лесу! Там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки! Труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков.
И скликаю заблудшие души волков.

Те, кто жив, - затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутье...
Где вы, волки, былое лесное зверье.
Где же ты, желтоглазое племя мое?!

Я живу. Но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это - псы, отдаленная наша родня,
Мы их раньше считали добычей.

Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!

Через несколько дней меня приглашают на просмотр фильма Криса Маркера
"В воздухе - красный цвет!". Последние кадры фильма - это та же охота на
волков. Совпадение пугающее... Я рассказываю Крису историю песни. Он просит
у меня текст, переводит его и пускает в начале своего великолепного
документального фильма.

Венгрия, конец семьдесят седьмого года. Погода пасмурная, большие тучи
нависли над аэропортом. Я жду тебя уже два часа - ты должен прилететь в
Будапешт на съемки фильма, где снимаюсь и я. Самолет опаздывает, и, как
всегда в Восточной Европе, нам не дают никаких объяснений. Вдруг мы слышим
свист турбин. В маленьком зале ожидания, где сбились в кучу люди, все
поднимают глаза к потолку и наконец устремляются наружу. Холодный воздух
щиплет нас за щеки. Самолет обледенел в холодном тумане и, отяжелев, едва не
задевает при снижении контрольную вышку. По толпе пробегает ропот. Я говорю
про себя: "Черт, еле прошел!" Самолет снова с трудом набирает высоту,
перегруженные турбины ревут. Мне страшно, ты - там, и все так ненадежно.
После трех акробатических полетов над аэродромом самолет исчезает.
По-венгерски сообщают, что рейс No 602 не сядет в Будапеште, что пассажиров
привезут поездом завтра утром в пять часов тридцать минут. Я узнаю обо всем
этом из сюрреалистической беседы, когда на мой непонятный для них русский
мне отвечают по-немецки, который я плохо понимаю. Венгры терпеть не могут
говорить по-русски, зато охотно отвечают на немецкую речь. Вечером
следующего дня мы должны снять единственную нашу с тобой сцену в фильме.
Режиссер Марта Месарош дает тебе маленький эпизод. Мы оба рады - ведь мы еще
никогда не снимались вместе. Но вскоре это становится не так весело, потому
что у тебя только два дня свободных, а плохая погода отнимает у нас еще и
ночь. Мы уже много недель не виделись. За это время столько всего
накопилось...
Я еду в гостиницу, чтобы немного поспать. Я хочу быть красивой для этой
двойной встречи - в жизни и на экране.
Ровно в пять тридцать поезд подходит к вокзалу. Я в шубе, но страшно
мерзну, может быть, просто не выспалась. Я вижу тебя в конце платформы -
бледного, с двумя огромными чемоданами, которые я не узнаю. Ты улыбаешься
мне и в отчаянии киваешь на потрясающей красоты негритянку, которая выходит
из вагона следом за тобой. Она - из джазовой группы, приехавшей на гастроли
в Будапешт. Вы с ней целую ночь проболтали в поезде. И конечно, ты не в
силах сопротивляться женскому очарованию! Мне все же удается изобразить
улыбку, и, так и не обняв тебя, я иду рядом в компании этой красавицы до
дверей вокзала.
Из-за этой испорченной встречи я нервничаю, и мне не удается скрыть
свое настроение. Я никогда не знаю, каким увижу тебя после длительной
разлуки. Мы живем в таких разных странах, в таких разных мирах, что нам
необходимо время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. Нам еще нужно заехать
на студию, взять текст (мы играем на русском), немного порепетировать сцену.
У меня очень болит голова, и от твоего отсутствующего вида мне становится
совсем грустно. Я на всякий случай тайком принюхиваюсь, но от тебя не пахнет
водкой, и я уже ничего не понимаю. Ты смотришь как-то сквозь меня, и в твоих
глазах меня пугает какая-то пустота.
Сцену должны снимать на маленькой деревенской улочке. С утра идет снег,
и вокруг белым-бело и очень тихо. Прожекторы оставляют на снегу большие
желтые пятна. Сцена проста: я играю замужнюю женщину, которую в субботу
вечером пригласил в кино товарищ по работе. Мы выходим из кино, болтаем, и
вдруг, ни с того ни с сего ты целуешь меня. Я смеюсь, ты обижаешься, я
говорю тебе, что впервые поцеловала не мужа и что это оказалось не так уж
неприятно. Я оставляю тебя стоять с удивленно-разочарованным выражением лица
и ухожу. Стоп-кадр.
Мы снимаем несколько дублей. Каждый раз случается чудо - твои пустые
глаза загораются хитринкой, моя мигрень исчезает, ты целуешь меня, и мы
живем для камеры минуты, которые нам не удалось прожить на самом деле.
Прошло много лет. И только теперь я понимаю причину моего беспокойства.
Холодная паника, которую я увидела тогда у тебя в глазах, возникает у
наркоманов, когда они вовремя не получают своей дозы наркотика.
А между тем на экране мужчина страстно влюблен в женщину, и она
неравнодушна к нему.

Мы оба - дети города. Улица была нашей первой площадкой для игр. Ты
вырос в самом центре Москвы, я - в Париже. Но в девять лет ты попадаешь в
Германию, в маленький городок среди лесов и полей. Ты живешь там как кум
королю, тебя балует твоя мачеха тетя Женя. Тебе дарят овчарку, и ты гуляешь
с ней в лесу... Я только в пятнадцать лет переезжаю в Мезон-Лаффит, под
Париж, и начинаю действительно любить деревню и деревья - я их много
посадила в саду возле дома. Каждый раз, возвращаясь из путешествий, я
привожу с собой в мокрых тряпицах какой-нибудь саженец.
С первого приезда в Москву у меня появляется желание купить дом за
городом. Но тут я сталкиваюсь с почти неразрешимой проблемой: иностранцам
запрещено выезжать дальше чем за сорок километров от Москвы - только но
специальному разрешению. К тому же дом недалеко от города стоит бешеных
денег, да их просто и не продают. И я оставляю эту мысль. Еще в начале нашей
с тобой жизни, возвращаясь от друзей с их дач из Подмосковья, мы каждый раз
принимаемся мечтать и даем себе слово купить однажды собственный дом. За
несколько лет мы пересмотрели множество домов. Однажды нам предложили дом с
участком в двадцать соток, выходящим к реке, где растут березы и ели. Мы
начинаем рисовать проекты домика, обсуждаем возможные варианты. Мне хочется,
чтобы был камин и большая кухня, выходящая в гостиную. Ты хочешь, чтобы был
чердак, где можно работать. Мы мечтаем о вечерах, которые мы проводили бы
без соседей - ты бы играл на гитаре, мы бы пели... Мы мечтаем о купании
летом, о зимних прогулках, мы бродим вдоль реки, любуясь великолепием этого
девственного уголка, который все же так близок от большого города. Увы!
Очень быстро нам придется отказаться от этой затеи: оказывается, в пятистах
метрах от дома находится станция радиоперехвата, а мы все никак не могли
понять, что это там за металлические антенны, огороженные решетками и
кустами. Естественно, иностранцам жить в таком месте не положено.
В другой раз мы едем смотреть маленькую старую избу, выкрашенную в
голубой и белый цвета, с огородом, за которым любовно ухаживает сам дедушка
семейства, который и продает дом. Мы возвращаемся сюда несколько раз, я
влюбилась в эти места. Мы пьем чай с изумительным домашним вареньем.
Потихоньку топится большая изразцовая печь. Одна из комнат под крышей будет
твоим рабочим кабинетом. Мы строим планы, мы хотим снести перегородки и
сделать на первом этаже одну большую комнату. У крыльца растет огромная
старая береза, и мы уже представляем себе, как хорошо сидеть под ней в тени
в самый разгар лета и пить очень холодный малиновый сок, рецепт которого мне
дал старик...
Сделка заключена. Одним весенним утром мы приезжаем. Деньги у меня в
сумочке. Но по грустному лицу деда мы догадываемся, что что-то опять
запретили. Нам объясняют, что в этой деревне живут в основном военные и
поэтому присутствие здесь одиозной личности с иностранкой невозможно. Мы
уходим из сада со слезами на глазах. У меня остается только фотография, где
старик, улыбаясь, протягивает мне охапку только что срезанных цветов.
Отчаявшись найти выход, я решаю во время путешествия в Америку купить
домик на колесах. Мы видели эти домики на выставке-продаже, и тебе очень
захотелось купить такой - компактный, с душем, кухней и системой отопления
на случай холодов. Ты воображаешь себе путешествие по России, а потом можно
поставить его где-нибудь у друзей под Москвой, чтобы там и жить. Мы
подсчитываем все преимущества: свобода передвижения, удобство, умеренная
цена на бензин в СССР. Ты загорелся, ты даже находишь советский грузовой
корабль, где у тебя друг - капитан, чтобы доставить фургон до Одессы. Но
выяснилось, что он стоит целое состояние. За годы путешествий я растратила
последние сбережения, и, поскольку я все меньше и меньше снимаюсь, такая
покупка просто-напросто превышает мои возможности. И тогда появляется идея
построить домик на участке у кого-нибудь из друзей.
Единственный человек среди наших знакомых, у кого есть дача с большим
садом, - это твой друг детства Эдик Володарский. Он сразу же соглашается
уступить нам часть своего участка. Я рисую план: гостиную с камином и
кухней, две комнаты, ванную, винтовую лестницу на чердак... С южной стороны
будет терраса. Все - деревянное и небольших размеров.
Это семьдесят восьмой год. Начинается эпопея, о которой мы даже не
имеем представления. В этой стране невозможно приобрести законным образом
элементарного гвоздя или самой обычной доски. Поэтому тебе приходится
исколесить весь город и пригороды вдоль и поперек; чтобы найти
стройматериалы. Ты их покупаешь, переплачивая, по блату. Ты даешь концерты
на каждом заводе, в каждом учреждении, на складе, откуда тебе их выносят.
Тебе удается получить все необходимое - от фундамента до крыши: фундамент в
два дня заложила бригада строителей, которая делала гаражи для какого-то
санатория рядом. Крышей занимались рабочие сцены из твоего театра. Забор был
с какой-то стройки, и нам продали его чуть ли не на вес золота. После
концерта в Московском клубе газовщиков нам подводят газ. После еще одного
концерта нам положили паласы. С грехом пополам подобранную по цвету
сантехнику мы привозим на машине "скорой помощи", договорившись с шофером.
То есть абсолютно все мы получаем только по блату. И без блата у нас бы не
было ничего.
Обычно речь идет не столько о деньгах, сколько об обмене. Один концерт
- за десять метров паласа (обычным путем его можно получить лишь по записи,
и то надо долго ждать). Здесь вообще меняется поступление в институт на
иностранную машину, несколько бутылок виски на установку лобового стекла,
билеты в театр на свежие овощи зимой и так далее.
Все лето я варю огромные кастрюли борща для рабочих. Они живут прямо
здесь, на участке, и каждое утро я привожу полную машину продуктов. Ты
приезжаешь под вечер и иногда поешь ко всеобщему удовольствию. Работа
потихоньку продвигается, надо бы закончить до зимы, но возникает столько
разных трудностей, что мы решаем приостановить строительство до весны. Домик
представляет собой пока что только каркас, но у него уже есть крыша и окна.
Мы прибива

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися