Герберт Спенсер. Опыты научные, политические и философские. Том 1
страница №15
...ростой культживотных, но также и поверье, весьма разнообразно иллюстрируемое в старых
легендах, что животные способны проявлять дар человеческой речи и
человеческих мыслей и действий. Мифологии полны рассказами о зверях, птицах
и рыбах, игравших разумную роль в человеческих делах; о тварях, которые
покровительствовали некоторым людям, предупреждая их, руководя и оказывая
поддержку; других же обманывали на словах или каким-нибудь иным образом.
Очевидно, что все эти предания, как и россказни о похищении женщин животными
и о выкармливании ими детей, найдут свое настоящее место в ряду следствий,
проистекающих из обычного ложного понимания, которое мною отмечено.
Вероятность предложенной гипотезы усиливается, когда мы увидим, как
удачно она применяется к культу иного рода предметов. Убеждение в
действительном происхождении от животного, как оно ни кажется нам странным,
во всяком случае, не противоречит мало исследованным еще наблюдениям над
дикарями; их могут навести на эту мысль разные метаморфозы растительного и
животного царства, по-видимому, такого же характера. Но была ли ему
какая-нибудь возможность дойти, например, до такого курьезного
представления, что родоначальником его племени было солнце, или луна, или
звезда какая-либо? Никакие наблюдения над окружающими явлениями ничуть не
наводят на мысль о подобной возможности. Но при унаследовании прозвищ,
которые впоследствии приняты были ошибочно за название предметов, от которых
они произошли, - может легко явиться подобное убеждение; оно явится даже
наверное. Что названия небесных тел служат нередко метафорическими именами у
некультурных народов - это стоит вне сомнения. Разве и мы сами не называем
выдающегося певца или актера звездою? И разве в поэмах у нас нет
многочисленных уподоблений мужчин и женщин то солнцу, то луне? Так, в
"Бесплодных усилиях любви" принцесса называется "грациозною луною", а в
"Генрихе VII" мы находим "два солнца славы, два ярко блещущих светила меж
людей". Разумеется, и первобытные народы подобным же образом готовы
отзываться о своем вожде, отличившемся в успешном бою. Когда мы подумаем,
как сильно прибытие победоносного воина должно было действовать на чувства
его соплеменников; как оно разгоняло все мрачные тучи и озаряло все лица
весельем, - тогда мы увидим, что сравнение вождя с солнцем совершено
естественно. И в первобытной речи это сравнение могло быть делаемо, но здесь
прямо называли героя солнцем. Как в прежних случаях, затем могло случиться,
что, при смешении метафорического имени с названием предмета, потомство
вождя стало признаваться и им самим, и другими за детей и внуков солнца.
Вследствие этого - отчасти на основании действительного унаследования
характера предка, отчасти же для поддержания славы о его подвигах -
естественно могло оказаться, что солнечное племя было признано наивысшим,
как мы это обыкновенно и видим.
Происхождение других святынь, столь же, если еще не более, странных,
также объясняется при нашей гипотезе, и необъяснимо иначе. Один из
новозеландских вождей провозглашал своим родоначальником соседнюю большую
гору Тонгариро. Это, по-видимому, нелепое убеждение становится понятным,
когда мы посмотрим, как легко оно могло возникнуть из прозвища. Разве мы
сами не говорим иногда, в переносном смысле, о каком-нибудь высоком, жирном
человеке, что это - гора мяса; а если взять народ, склонный выражаться еще
более конкретным образом, разве не могло случиться, что вождь, отличающийся
своим массивным телом, был прозван высочайшей горой, находящейся у всех на
виду. И он ведь возвышался над всеми прочими людьми так же, как эта гора над
окружающими вершинами. Подобный случай не только возможен, но даже вероятен;
а если так, то, стало быть, смешение метафоры с действительным фактом и
породило эту удивительную генеалогию. Другое представление, пожалуй, еще
более курьезное, также находит теперь надлежащее толкование. Каким образом
могла явиться у кого-нибудь фантазия, что он ведет свой род от "Утренней
зари"? Допуская даже крайнее легковерие в соединении с самым пылким
воображением, все-таки необходимо ведь признавать предка каким-нибудь
отдельным бытием; заря же вовсе не имеет ни достаточной определенности, ни
относительного постоянства, какие входят в понятие о бытии. Но если мы
припомним, что "Утренняя заря" является естественным хвалебным эпитетом в
честь прекрасной девушки, едва лишь начинающей слагаться в женщину, то
происхождение странной идеи, при указанной выше гипотезе, становится
совершенно понятным { Впрочем, я узнал впоследствии, что прозвище "Утренняя
заря", встречаемое в различных местностях, чаще дается при самом рождении,
если этот акт произошел на рассвете.}.
Другое косвенное подтверждение гипотезы заключается в том, что мы
получаем, приняв ее, вполне ясное представление о фетишизме вообще. При
воззрениях подобного рода окружающие предметы и силы рассматриваются как
нечто обладающее более или менее определенным личным могуществом по своей
природе. И ходячее объяснение подобного взгляда сводится к тому, что
человеческий разум в первых стадиях своего развития вынужден признавать
власть над собою предметов в такой именно форме. Я сам доныне мирился с
таким толкованием, хотя всегда с чувством некоторой неудовлетворенности. Эта
неудовлетворенность была, как я полагаю, вполне основательна. Указанная
теория едва ли даже может, собственно, называться теорией; это скорее лишь
повторение одного и того же в разных выражениях. Некультурные люди
обыкновенно усваивают антропоморфические представления об окружающих
предметах, и этот подмеченный факт обращен здесь в теорию, будто бы дикари
так и должны представлять их себе подобным образом; это - теория, с
недостаточным, по моему мнению, психическим основанием. С нашей теперешней
точки зрения становится очевидным, что фетишизм не первоначальное явление, а
вторичное. Это вытекает почти само собою из того, что было сказано выше.
Однако позвольте проследить нам все стадии его возникновения. О тасманийцах
доктор Миллиган говорит: "Имена мужчин и женщин заимствованы у них от
естественных предметов и происшествий, как, например, кенгуру, гуттаперчевое
дерево, снег, град, гром, ветер, а также от названия цветов и пр.".
Следовательно, окружающие предметы дают начало личным именам и впоследствии,
вышеуказанным путем, принимаются ошибочно сами за родоначальников тех, кто
произошел от лиц, прозванных подобным образом; в результате оказывается, что
этим окружающим предметам начинают приписывать известного рода личные
свойства, подобные человеческим. Тот, у кого по семейному преданию предок
был "Краб", будет представлять себе краба в виде существа, обладающего
скрытой внутренней силой, похожей на его собственную; вера в происхождение
от "Пальмового дерева" породит убеждение, что в пальмовом дереве гнездится
известного рода сознание. Отсюда, по мере того как животные, растения и
неодушевленные предметы или силы, давшие свое имя разным лицам, будут
становиться все более многочисленными, что произойдет одновременно с
расширением племени и умножением лиц, требующих отличий один от другого, -
вместе с этим и весьма многие окружающие предметы приобретут воображаемые
личные свойства, пока дело сведется наконец к тому, что сообщает г-н
Мак-Леннан о фиджийцах: "Растения и камни, даже всякого рода орудия и
доспехи, горшки и лодки имеют у них душу, которая считается бессмертной и,
подобно душе человека, переходит под конец в Мбулю - обычное прибежище душ,
покинувших тело". Итак, стало быть, при веровании в посмертное существование
второго "я", принадлежавшего скончавшемуся предку, вышеприведенное общее
положение о ложных представлениях приводит нас далее к совершенно понятному
толкованию о происхождении явлений фетишизма; мы способны вдобавок понять,
каким образом он стремится стать общим и даже всеобщим миросозерцанием.
Другие казавшиеся необъяснимыми явления также утрачивают теперь свой
загадочный характер. Я говорю о верованиях, выражающихся в культе сложных
чудовищ, о самых невозможных помесях животных, о фигурах, наполовину
человеческих, наполовину звериных. Теория фетишизма, как первичного явления,
если бы даже и признать ее справедливой в других отношениях, не дает
надлежащего разъяснения в данном случае. Допустим, предполагаемое исконное
стремление мыслить обо всех действиях природных сил как о своего рода личных
проявлениях; допустим далее, что отсюда мог возникнуть культ животных,
растений и даже неодушевленных предметов; и все-таки явное затруднение
окажется в том, что появится таким образом культ, ограничивающийся лишь
видимыми или наблюдавшимися вещами Каким же образом такое воззрение заставит
дикаря вообразить себе комбинацию из птицы и млекопитающего, и не только
вообразить, но и почитать ее как Бога. Если мы даже и допустим, что подобная
иллюзия могла быть вызвана верой в такое создание, как получеловек и
полурыба, то мы не можем все-таки объяснить преобладания у восточных народов
таких, например, идолов, которые изображают людей с птичьими головами или с
петушьими ногами, вместо человечьих, или же с головами слонов.
Но если принять вместе с нами вышеуказанное положение, то возникновение
таких представлений и такого рода культа явится лишь его непременным
следствием. Ведь предания хранят память о предках как той, так и другой
линии. Положим, человек, прозванный "Волком", берет из соседнего племени
жену, которая упоминается то под именем животного, давшего название ее
племени, то просто как женщина. И вот может случиться, что сын такой четы
отличится и сам чем-нибудь; тогда молва о нем среди потомства будет гласить,
что он родился от волка и какого-нибудь другого животного или от волка и
женщины. Недоразумение, возникшее вышеописанным путем, вследствие бедности
языка, породит веру в существо, соединяющее в себе атрибуты обоих существ; а
если племя разрастется в целую общину, то представление о такого рода
существе и сделается предметом культа. Один из случаев, приведенный г-ном
Мак-Леннаном, может быть приведен здесь в виде иллюстрации: "Предание о
происхождении дикокаменных киргизов", по их рассказам, "от рыжей борзой и от
одной султанши, имевшей сорок прислужниц, - весьма давнего происхождения".
Теперь, если "рыжая борзая" было прозвище какого-нибудь человека, очень
быстрого на бегу (знаменитые скороходы и у нас получали иногда прозвание
"борзых"), тогда и предание подобного рода могло сложиться естественным
образом. А после того как метафорическое имя было смешано с настоящим
названием, мог появиться в результате и племенной идол в образе сложной
фигуры, соответствующей укоренившемуся преданию. Нам нечего удивляться в
таком случае, что мы находим у египтян богиню Пашт, представляющую из себя
женщину с львиной головой, или бога Хар-Хата, в виде мужчины с головой
сокола. Вавилонские боги, то в виде человеческой фигуры с львиным хвостом,
то в виде человеческого бюста на рыбьем туловище, не кажутся нам более
такими непостижимыми образами. Мы получаем удовлетворительное объяснение и
относительно скульптурных изображений, представляющих сфинксов, крылатых
быков с человечьими головами и пр.; равно как и относительно преданий о
кентаврах, сатирах и т. п.
Вообще древние мифы зачастую приобретают теперь смысл, весьма непохожий
на тот, какой придавался им сравнительными мифологами. Хотя эти последние,
может быть, отчасти и правы, но если предыдущие доводы имеют силу, то вряд
ли мифологи правы в основных своих взглядах. В самом деле, ставя факты в
обратном порядке и принимая за второстепенные или придаточные те элементы,
которые, по их словам, имеют главное значение, а за первостепенные - те, что
считаются ими за позднейшие вставки, я полагаю, мы будем гораздо ближе к
истине.
Общераспространенная теория мифов заключается в том, что они возникли
благодаря обыкновению символизировать силы и явления природы в виде
человеческих образов и действий. Однако прежде всего можно на это заметить,
что, хотя символизация такого рода и распространена между цивилизованными
народами, она, однако, чужда расам наименее культурным. А между тем и у
современных дикарей окружающие их предметы, события и происшествия
обыкновенно наводят на мысль о человеческих действиях. Достаточно вдобавок
прочесть речь какого-нибудь индийского вождя, чтобы заметить, что именно
самые первобытные народы именуют друг друга метафорически, по названиям
окрестных предметов. Так же метафорически рассказывают они о действиях друг
друга, как будто это действия иных естественных предметов, а между тем, лишь
допустив преобладание обратного взгляда, древние мифы могут быть объяснены
как результат первоначальной склонности символизировать неодушевленные
предметы и происходящие в них перемены в виде человеческого существа и его
действий.
Может оказаться при этом и другое подобное же затруднение. Перемена в
первоначальной форме изложения, из которого возник миф, явится именно
переменой противоположного характера сравнительно с формами, преобладавшими
на более ранних ступенях лингвистического развития. Перемена эта
предполагает возникновение конкретного из абстрактного; между тем как
первоначально абстрактное возникло из конкретного. Реализация абстрактов
есть уже позднейший процесс По словам профессора Макса Мюллера, "существуют
и поныне диалекты, не имеющие никаких отвлеченных названий, и чем мы далее
углубляемся в историю языка, тем меньше находим таких общепринятых
абстрактных выражений" (Chips, vol. ii, р. 54), далее он также заявляет
"Старинные слова и старинные мысли, так как и те и другие развиваются
совместно, еще не дошли до той степени абстракции, в которой, например,
активные силы, естественные или сверхъестественные, могут быть представлены
в иной форме, кроме личной и более или менее человеческой" ("Frasre's
Magazine", April, 1870). Стало быть, и в этом случае конкретное представлено
как первообразное, а абстрактное - как производное. Однако непосредственно
вслед за тем проф. Макс Мюллер, приведя как примеры абстрактных слов
выражения: "день и ночь, весна и зима, заря и сумерки, буря и гром", -
приходит к следующему заключению: "Всякий раз как возникала мысль об
употреблявшихся словах, прямо невозможно было говорить об утре или вечере, о
весне или зиме, не придавая этим понятиям какого-либо индивидуального,
активного, полового, словом, личного характера" (Chips, vol. ii., p. 55).
Здесь конкретное уже возникло из абстрактного, личное представление отмечено
как привходящее, после безличного; и из такого преобразования безличного в
личное проф. Макс Мюллер выводит возникновение древних мифов. Как примирить
такие положения? Должно быть сказано одно из двух: если первоначально не
было отвлеченных слов, тогда более ранние суждения об ежедневных явлениях
природы составлялись в конкретных выражениях; следовательно, личные элементы
мифа были первоначальными, а равнозначащие им безличные выражения явились
позже. Если же не признавать этого, то надо будет допустить, что до
появления упомянутых отвлеченных имен не существовало вовсе ходячих суждений
о самых обыкновенных предметах и явлениях, происходящих на земле или на
небе; что абстрактные названия создались каким-то образом и притом создались
правильно, без личного значения, а затем лишь начали олицетворяться. Это
процесс, обратный тому, который характеризует первоначальный ход
лингвистического развития.
Подобных противоречий не встретится, когда мы будем толковать мифы тем
способом, какой был предложен; напротив, помимо устранения противоречий мы
встретимся еще с неожиданными разгадками. Едва мы беремся за этот ключ, как
он легко отмыкает перед нами даже и то, что казалось решительно недоступным,
и то, что ходячая гипотеза делала одним из своих постулатов. Говоря о таких
словах, как небо и земля, роса, дождь, реки, горы и прочие приведенные выше
абстрактные названия, проф. Макс Мюллер говорит: "Итак, в прежнем языке
каждое из слов такого рода имело непременно отчетливо выраженное родовое
окончание, и оно, естественно, вызывало в душе собеседника идею о поле, так
что имена эти принимали не только индивидуальный, но и половой характер. Не
было ни одного существительного, которое не оказывалось бы мужским или
женским Средний род уже возник позже и отличался преимущественно лишь в
именительном падеже" (Chips, vol. ii., p. 55) Эта явно выраженная
необходимость в мужском или женском обозначении приведена здесь как одно из
оснований, почему эти отвлеченные и собирательные имена олицетворялись. Но
ведь правильная теория этих первых шагов в эволюции мысли и языка должна бы
показать нам, как именно произошло, что люди усвоили себе, по-видимому,
странный обычай составлять слова, обозначающие небо, землю, росу, дождь и
пр., таким образом, чтобы указывать на их пол; во всяком случае, разве
нельзя согласиться, что толкование, которое вместо признания этого обычая
"необходимым" указывает нам, каким образом он возник, приобретает этим еще
более прав на признание? Толкование же, приведенное мною, именно так и
делает. Если мужчины и женщины имели, как водится, прозвища и если
несовершенство языка побудило их потомков смотреть на себя как на
происходящих от вещей, послуживших предкам именами, тогда мужской и женский
род естественно будет приписываться этим вещам, соответственно тому, был ли
предок, названный такой-то вещью, мужчина или женщина. Если прелестная
девушка, известная метафорически под именем "Утренней зари", сделается потом
матерью какого-нибудь известного вождя, прозванного "Северным ветром", то и
произойдет в конце концов (когда с течением времени оба будут ошибочно
приняты за настоящую зарю и настоящий ветер), что эти понятия, по
воспоминанию, будут считаться мужского и женского рода.
Разбирая теперь вообще древние мифы, мы увидим, что, по-видимому, самые
необъяснимые их черты являются обычными комбинациями указанной человеческой
генеалогии и человеческих действий с разными олицетворениями, разнообразно
действующими на небе и на земле и обладающими совершенно нечеловеческими
свойствами. Такая крайняя несообразность, являющаяся не исключением, а
правилом, не может быть растолкована ходячей теорией. Согласимся даже на
признание того, что великие земные и небесные предметы и силы естественным
образом олицетворяются; из этого, однако, не следует, что каждый из них
будет иметь особую человеческую биографию. Сказать о какой-нибудь звезде,
что она была сыном такого-то короля или героя, родилась в таком-то месте и,
выросши, похитила себе жену соседнего вождя, все это - излишнее
нагромождение несообразностей, и без того уже не малых; оно ничуть не
оправдывается указанной потребностью олицетворять отвлеченные и
собирательные имена. С нашей же нынешней точки зрения, такие предания
становятся вполне естественными. Ясно, что они даже необходимо должны
возникать. Когда прозвище обращается в племенное название, оно этим самым
лишается индивидуальных отличий; а процесс налагания прозвищ, как уже
сказано, продолжается неизбежно и далее. Он проявляется вновь при рождении
каждого ребенка, и прозвище каждого новорожденного представляет одновременно
и индивидуальное имя, и потенциальное племенное название, которое может
сделаться действительным названием племени, если личное имя прославится в
достаточной мере. Итак, обыкновенно здесь тянется двойной ряд отличительных
кличек. С одной стороны, индивидуум известен под своим племенным названием,
а с другой - его знают под именем, данным по какому-нибудь его личному
свойству. Совершенно то же, что мы наблюдали у шотландских кланов.
Рассмотрим теперь, что произойдет, когда язык достигнет известной степени
развития, какая требуется, чтобы могло явиться понятие о фамилиях, и, стало
быть, сделается способен хранить предания человеческой родословной. Тогда
окажется, что индивидуум будет известен как сын такого-то и потомок
такого-то со стороны матери, имя которой было такое-то; кроме того, он
известен как "Краб", или "Медведь", или "Вихрь", если есть у него прозвища в
таком роде. Подобное совместное употребление прозвищ и собственных имен
бывает в каждой школе. Далее, конечно, переходя от первобытного состояния,
когда предки отождествляются с предметами, давшими прозвища, к сословию, в
котором существуют уже собственные имена, утратившие свое метафорическое
значение, дикарь должен пройти через стадию, в которой собственные имена,
установившиеся лишь отчасти, прививаются или нет, а новые прозвища
по-прежнему все даются и смешиваются с настоящими именами. При таких-то
условиях и может возникнуть (в особенности если человек выдающийся) это
невозможное с виду смешение черт, указывающих на человеческое происхождение,
в соединении с нечеловеческими или сверхчеловеческими атрибутами, т. е.
свойствами вещи, явившейся прозвищем.
Вместе с тем устраняется и еще одна аномалия: воин может иметь, и часто
будет иметь, множество хвалебных эпитетов: "Могучий", "Разрушитель" и пр.
Предположим, что главное его прозвище было "Солнце"; тогда, если он в
предании отождествится с солнцем, то солнце приобретет и его разнородные
дополнительные титулы: "Быстрый", "Лев", "Волк", - титулы, очевидно,
неподходящие к солнцу, но вполне подходящие к воину. Тут же явится
разъяснение и остальных подробностей такого мифа. Когда подобное
отождествление великих людей, как мужчин, так и женщин, с величественными
силами природы окажется установленным, тогда и возникнут обычным порядком
истолкования деятельности этих агентов в антропоморфических образах.
Положим, например, Эндимион и Селена, названные так метафорически (один по
сравнению с закатывающимся солнцем, другая - по сравнению с луной), утратили
свою человеческую индивидуальность, расплывшуюся в образах луны и солнца
благодаря ложному пониманию метафор. Что случится тогда? Легенда об их любви
будет смешана с появлением и движениями двух небесных светил; эти действия
начнут истолковываться как результаты известных чувств и желаний; таким
образом, когда солнце начнет уже склоняться к западу, а луна, выплыв на
середину неба, станет следовать за ним, факт этот начнут объяснять таким
образом: "Селена любит и преследует Эндимиона". Следовательно, мы получаем
основательное объяснение мифа, не искажая его и не предполагая, что он
содержит в себе излишние фикции. Мы можем принять биографическую часть его,
если не как буквальный факт, то, во всяком случае, как факт в своей главной
основе. Нам легче становится понять, каким образом при неизбежном ложном
толковании возникли из более или менее верных преданий эти странные
отождествления его действующих лиц с предметами и силами, нисколько не
напоминающими человеческого образа. Затем мы постигаем, как из попытки
согласовать в уме противоречивые элементы мифа возникло обыкновение
приписывать действия этих нечеловеческих предметов человеческим побуждениям.
Дальнейшее подтверждение гипотезы может быть найдено в фактах, мешающих
допущению гипотезы противоположной. Эти предметы и силы, небесные и земные,
которые сами по себе наиболее привлекают людское внимание, имеют в числе
своих многих собственных имен некоторые, тождественные с именами различных
индивидуумов, рожденных в разных местностях и имевших ряд разных
приключений. Так, солнце известно нам под разнообразными именами Аполлона,
Эндимиона, Гелиоса, Тифона и др; все это - лица, имеющие несовместимые
родословные. Такие аномалии проф Макс Мюллер объясняет, по-видимому,
недостоверностью преданий, которые "мало обращают внимания на противоречия
или готовы разрешить их порою самыми насильственными мерами" (Chips., vol.
ii, p. 84). Но при той эволюции, которая была нами указана, не существует и
здесь аномалий, требующих устранения: эти различные родословные становятся,
напротив, частным доказательством нашей теории. Мы имеем ведь немало
примеров, что одни и те же предметы служат метафорическими именами для людей
в разных трибах. Так, есть племя уток в Австралии, в Южной и в Северной
Америке. Орел и поныне обожается североамериканцами; он же был предметом
культа у египтян, как заключает это с некоторым основанием г-н Мак-Леннан, а
также у евреев и у римлян. Очевидно, по указанной уже причине нередко
случалось в ранних стадиях развития у древних племен, что хвалебные
сравнения героя с солнцем пускались в ход весьма часто. Что же отсюда вышло?
Солнце дало имена разным вождям и старинным родоначальникам племени, а
местные предания затем нередко отождествляли их с солнцем; и вот эти трибы,
после того как они разрослись и расширились, распространив свои завоевания
или иным способом, образовали частные союзы и создали смешанную мифологию,
которая непременно должна совмещать в себе самые противоречивые рассказы о
боге Солнце, как и о других главных божествах. Если бы североамериканские
племена, у которых весьма распространены предания о боге Солнце, достигли
сложной цивилизации, то у них также явилась бы мифология, приписывающая
солнцу различные собственные имена и несовместимые родословные
Позвольте мне теперь вкратце отметить главные черты предложенной мною
гипотезы, которые указывают на ее правдоподобность.
При верном истолковании всех естественных процессов, и органических и
неорганических, какие происходили в давние времена, их обыкновенно относят к
тем же причинам, которые действуют и теперь. Так это делается в геологии, и
в биологии, и в филологии. Здесь мы имеем указанную характерную черту
налицо. Давание прозвищ, их унаследование и до некоторой степени ложное их
толкование - все это продолжается еще и между нами; а когда фамилий еще не
существовало, язык был невыработан и знание настолько элементарно, как в
давние времена, то легко согласиться, что результаты должны были оказаться
именно такими, как мы указали.
Другая характерная черта верной причины заключается в том, что она
подходит не только для объяснения одной частной группы явлений, но также и
для прочих групп. Приведенная нами причина именно такова. Она одинаково
хорошо объясняет и культ животных, и растений, и гор, и ветров, и небесных
тел, и даже вещей настолько смутных, что их нельзя назвать бытием. Она же
дает нам генезис понятий, относящихся вообще к фетишизму. Она, наконец,
помогает найти разумное истолкование обычая, совершенно непонятного иначе:
образовывать слова, относимые к неодушевленным предметам, таким образом,
чтобы в них обозначался мужской и женский роды Эта же гипотеза показывает,
как естественно возникает при ее допущении обожание сложных животных,
чудовищ, состоящих из получеловека и полузверя. Она объясняет также, почему
поклонение чисто антропоморфическим божествам появилось позднее, когда язык
развился уже в такой мере, что мог выдержать в предании различие между
собственным именем и прозвищем.
Дальнейшее подтверждение нашего взгляда мы находим в том, что он
согласуется с общими законами эволюции здесь показано, как из простой
смешанной первоначальной формы верования возникли при постоянной
дифференциации всевозможные виды верований, какие существовали и существуют.
Желание умилостивить второе "я" мертвого предка, наблюдаемое у диких племен,
в значительной степени проявилось у первых исторических народов, у
перуанцев, у мексиканцев, а у китайцев и до настоящего времени; в немалой
также мере оно распространено и среди нас самих (иначе что же означает
стремление исполнить то, чего, как известно, желал недавно скончавшийся
родственник); это желание было везде первоначальной формой религиозного
верования, а из него уже разрослись всевозможные сложные верования, которые
нами были указаны.
Позвольте мне прибавить еще новое основание для принятия высказанного
мною взгляда: он в значительной степени уменьшает кажущееся различие между
способами первобытного мышления и нашими собственными. Без сомнения,
первобытный человек сильно отличается от нас и по разуму, и по чувствам. Но
такое истолкование фактов, которое помогает нам заполнить это различие,
приобретает этим еще большую устойчивость. Очерченная же мною гипотеза дает
нам возможность заметить, что первоначальные идеи не были до такой уж
степени нелепы, как мы полагали; она помогает нам также восстановить древний
миф, допуская гораздо меньшие искажения, чем это кажется на первый взгляд
возможным.
Изложенные здесь мои взгляды я надеюсь развить в первой части Оснований
социологии. Значительная масса доказательств, какие я в состоянии буду
привлечь для поддержания гипотезы, в совокупности с ответами, которые она,
как окажется, даст еще на многие второстепенные вопросы, опущенные мною
здесь, сообщит ей, как я полагаю, еще гораздо более значительную степень
вероятности, чем она имеет, быть может, теперь.
IX
НРАВСТВЕННОСТЬ И НРАВСТВЕННЫЕ ЧУВСТВА
Напечатано впервые в "The Fortnightly Review", апрель 1871 г.)
Если писатель, обсуждающий спорные вопросы, будет поднимать все
бросаемые ему перчатки, то полемические статьи отнимут у него слишком много
сил. Обладая ограниченной работоспособностью, не дозволяющей мне достаточно
быстро исполнять взятую на себя задачу, я принял за правило избегать,
насколько это возможно, всяких споров, даже рискуя быть ложно истолкованным.
Вот почему, когда в апреле 1869 г. м-р Ричард Геттон напечатал в Macmillan's
Magazine статью, под заглавием: Aquestionable Parentage for Morals
(Сомнительное происхождение нравственности), содержащую критику одной из
моих доктрин, я решил не оспаривать ее, пока самый ход моей работы не
приведет меня к полному изложению этой доктрины, что устранит всякие
искажения ее Мне не приходило в голову, что за это время неверно понятые
положения, принимаемые за верные, будут повторяться другими писателями, в
силу чего взгляды мои будут считаться не выдерживающими критики Однако это
случилось Уже не в одном периодическом издании я видел подтверждение того,
как м-р Геттон распорядился моей гипотезой. Сэр Леббок, предполагая, что она
верно выражена м-ром Геттоном, заявил о своем неполном согласии с нею в
своей книге Origin of Civilisation, чего бы, я полагаю, он не сделал, если б
был знаком с моим изложением ее. Также и м-р Миварт в своем недавно вышедшем
Genesis of Species был введен в заблуждение. А теперь и сэр Александр Грант,
следуя по тому же пути, сообщил читателям Fortnightly Review еще одно из
этих воззрений, лишь отчасти верное. И вот я принужден высказаться хотя
настолько, чтобы помешать дальнейшему распространению сделанного мне вреда.
Если общая доктрина, касающаяся в высшей степени сложного класса
явлений, может быть вполне удовлетворительно выражена в нескольких строках
письма, то незачем было бы писать книги. В кратком изложении некоторых из
моих этических доктрин, помещенных в Mental and Moral Sciences профессора
Бэна, говорится, что они "до сих пор нигде не выражены со всею полнотою. Они
составляют часть более общего учения об эволюции, которое Спенсер в
настоящее время разрабатывает, и могут быть только выбраны из разных мест
его сочинений. Правда, что в своем первом труде Social Statics он изложил
то, что считал тогда довольно полным воззрением на один отдел
Нравственности. Но не отказываясь от этого воззрения, он считает его теперь
неудовлетворительным, особенно вопрос об его основании".
Однако м-р Геттон, взявший простое изложение одной части этого
основания, подвергает ее критике и, за отсутствием всякого объяснения с моей
стороны, излагает свои предположения о том, каковы должны быть мои
обоснования, и принимается доказывать, что они неудовлетворительны.
Если б в своем беспокойном желании упразднить вредную, по его мнению,
доктрину, м-р Геттон не мог дождаться моего объяснения, то можно было
рассчитывать, что он постарается воспользоваться всеми относительно
доступными ему ее данными. Но он не только не искал этих сведений, а
каким-то непонятным для меня образом игнорировал и те данные, которые у него
были прямо под рукой.
Своей критической статье м-р Геттон дал название: Сомнительное
происхождение нравственности. Он имел полную возможность видеть, что я
признаю первичную основу нравственности, совершенно независимую от той,
которую он излагает и отвергает. Я не ссылаюсь на тот факт, что, разбирая
Социальную статику {См. Prospective Review за январь 1852 г.} и высказывая
свое положительное разногласие относительно первичной основы, он не мог не
знать, что я подтверждаю ее, - не ссылаюсь потому, что он может сказать, что
в течение многих прошедших с тех пор лет он все это забыл. Но я ссылаюсь на
ясное изложение этой первичной основы в том самом письме к Миллю, из
которого он цитирует мои слова. В этом же письме я выяснил, что, принимая
утилитаризм в абстракте, я не принимаю того ходячего утилитаризма, который
признает руководящей нитью поведения исключительно эмпирические обобщения. Я
утверждал, что:
"Так называемая в тесном смысле слова нравственность, наука правильного
поведения, имеет целью определить, как и почему одного вида образ действий
вреден, а другой - полезен. Хорошие и дурные результаты их не могут быть
случайными, но должны быть необходимыми следствиями положения вещей,
по-моему, наука о нравственности состоит в том, чтобы из законов жизни и
условий существования вывести заключение о том, какого рода действия должны
неизменно давать счастье и какого рода действия - несчастье. Раз эти выводы
сделаны, они и должны быть признаны законом поведения и с ними следует
сообразоваться независимо от непосредственной оценки счастья и несчастья".
Да это и не единственное объяснение того, что я считаю первичной
основой нравственности, высказанное в этом письме. Четырьмя строками ниже
приводимого м-ром Геттоном отрывка говорится:
"Прогресс цивилизации, необходимо состоящий из последовательного ряда
компромиссов между старым и новым, требует постоянного обновления и идеалов,
и практики в социальном строе, и для этой цели надо постоянно иметь в виду
оба элемента компромисса. Если правда, что чистая справедливость
предписывает порядок вещей, слишком хороший для людей с их несовершенствами,
то не менее правда и то, что обыденная практичность сама по себе не
стремится создать лучшего порядка вещей, чем тот, который существует. Она,
правда, не допускает, чтобы абсолютная нравственность впадала в утопические
нелепости, но зато абсолютная нравственность одна дает стимул для
усовершенствования. Допустим, что мы главным образом заинтересованы в знании
того, что относительно справедливо; все-таки следует сначала рассмотреть,
что абсолютно справедливо, так как одно понятие предполагает другое".
Не понимаю, как можно было яснее выразить убеждение в существовании
первичной основы нравственности, независимой и в некотором смысле
предшествующей той, которую создает понятие о полезности; а следовательно,
независимой, а в некотором смысле предшествующей тем нравственным чувствам,
которые, по моему мнению, порождаются таким опытом. Однако из статьи м-ра
Геттона никто не может заключить, что я утверждаю это, не может даже иметь
малейшего основания заподозрить меня в этой мысли. Из ссылок на мои
дальнейшие воззрения читатель должен вывести, что я принимаю тот
эмпирический утилитаризм, от которого я так настойчиво отказался. И самое
заглавие, данное м-ром Геттоном своей статье, ясно намекает на то, что я не
признаю иного "происхождения нравственности" помимо накопления и организации
того, что дает опыт. Не могу поверить, чтобы м-р Геттон намеренно дал такое
неверное представление. Я полагаю, что он был слишком поглощен обдумыванием
того положения, которое оспаривал, и не заметил или, по крайней мере, не
придал значения тем положениям, которые сопровождали первое. Но мне жаль,
что он не понял, какое он мог сделать мне зло, распространяя это
одностороннее показание.
Перехожу теперь к частному вопросу - не о происхождении нравственности,
а о происхождении нравственных чувств. М-р Геттон, излагая мой взгляд на эту
более специальную доктрину, к сожалению, опять оставил без внимания те
данные, которые помогли бы ему составить приблизительно верный очерк моей
идеи.
Нельзя допустить, чтоб он не знал об этих данных. Они содержатся в
Principles of Psychology, а м-р Геттон рецензировал эту книгу в ее первом
издании {Его критику можно найти в National Review за январь 1856 г. под
заглавием Atheism (Атеизм).}. В конце ее есть глава о Чувствах, в которой
излагается процесс эволюции, вовсе не сходный с тем, на который указывает
м-р Геттон. Если б он прочел эту главу, то увидел бы, что его изложение
генезиса нравственных чувств от организованных опытов не могло быть моим.
Позвольте мне привести отрывок из этой главы:
"Подобное же объяснение применимо и к тем эмоциям, при которых субъект
остается совершенно пассивным, как, например, к тому душевному волнению,
которое производит в нас прекрасный вид. Мы сейчас покажем, что те обширные
агрегаты чувств и идей, которые возбуждаются в нас непосредственно
каким-либо величественным видом природы или вызываются им более или менее
косвенным образом, также представляют результат постоянного совокупления все
более и более сложных групп ощущений и идей. Дитя, попавшее в горы, остается
совершенно бесчувственным к их красотам, но оно очень сильно наслаждается
той сравнительно незначительной группой атрибутов и отношений, которые
представляет ему игрушка. Дети могут также оценить и более сложные
отношения, представляющие хорошо им знакомые предметы и местности, каковы
сад, поле, улица; все эти предметы способны трогать их и производить в них
приятное волнение. Но только в юности и в зрелом возрасте, т. е. только
тогда, когда индивидуальные предметы и мелкие группы их стали вполне знакомы
нам и познаются нами чисто автоматически, могут быть схвачены нами
надлежащим образом те обширные группы предметов и явлений, которые
представляют нам живописные и величественные ландшафты, и только тогда могут
быть испытываемы нами те в высшей степени интегрированные состояние
сознания, которые производятся ими в нашей душе. Однако тогда разнообразные,
более мелкие группы психических состояний, возбуждавшихся в нас в прежнее
время и при различных случаях, видом деревьев и цветов полей, болот и
скалистых пустынь, потоков, водопадов, обрывов и пропастей, голубых небес,
облаков и бурь, возникают в нас вместе. Рядом с непосредственными ощущениями
в нас возникают в некоторой, более слабой, степени целые мириады ощущений,
получавшихся нами от предметов, сходных с теми, которые представляются нам в
данную минуту; затем в нас возбуждается также отчасти множество случайных
чувств, испытанных нами при этих прошедших случаях; наконец, в нас
возбуждаются также еще более глубокие, хотя и теперь смутные, комбинации
психических состояний, сложившиеся органически в нашей расе в течение эпохи
варварства, когда наибольшая часть приятных деятельностей испытывалась в
лесах и в водах И вот из всех этих возбуждений, из которых большая часть
есть возрождение прежних, и слагается то душевное волнение, которое
производит в нас какой-либо прекрасный ландшафт".
Вполне очевидно, что указанные здесь процессы - неинтеллектуальные
процессы - не те процессы, в которых признанные отношения между
удовольствиями и их прецедентами или разумные приспособления средств к
целям, составляют доминирующие элементы. Состояние ума, производимое
агрегатом живописных предметов, не то, которое может быть разлагаемо на
логические предложения. Чувство не заключает в себе никакого сознания причин
счастья и его последствий. Пробуждаемые чувством слабые и смутные
воспоминания о других прекрасных местностях и приятных днях пробуждаются не
в силу рациональной координации идей, образовавшихся в минувшие года. Но м-р
Геттон предполагает, что, говоря о генезисе нравственных чувств как о
результате унаследованных опытов удовольствий и страданий, причиняемых теми
или другими видами поведения, я говорю о продуманных опытах, - опытах,
сознательно накопляемых и обобщаемых. Он упускает из виду тот факт, что
генезис эмоций тем и отличается от генезиса идей, что последние состоят из
простых элементов, находящихся в определенных отношениях, а в случаях общих
идей - и в отношениях постоянных, между тем как эмоции состоят из
чрезвычайно сложных скоплений элементов, которые никогда не бывают и двух
раз совершенно одинаковыми и никогда не находятся даже двух раз в совершенно
одинаковых отношениях между собою. Разница в происходящих из этого видов
сознания следующая: - В генезисе идей следующие один за другим опыты, будут
ли это звуковые, цветовые, осязательные или вкусовые опыты, или они будут
относиться к специальным объектам, которые представляют собою комбинации
многих из этих элементов в группы, эти опыты, говорю я, имеют между собою
столько общего, что о каждом из них, когда он имеет место, можно определенно
мыслить как о сходном с предшествующим. Но в генезисе эмоций
последовательные опыты настолько отличаются друг от друга, что каждый из
них, когда имеет место, внушает (saggest) мысль о прошедших опытах,
неспецифично одинаковых с ним, но имеющих лишь общее сходство, а в то же
время внушает воспоминание о благах или бедах в минувшем опыте, которые
также разнообразны со стороны своей специальной природы, хотя представляют
некоторую общность по своей общей природе. Отсюда вытекает то, что
пробужденное сознание есть многочленное смутное сознание, в котором, наряду
с известного рода комбинацией впечатлений, получаемых извне, существует
туманное облако сродных им идеальных комбинаций и столь же туманная масса
идеальных чувствований удовольствия или страдания, которые связывались с
этими комбинациями. Мы имеем много доказательств, что чувства растут без
отношения к признанным причинам и последствиям, и сам обладатель чувств не
может сказать, почему они растут, хотя анализ тем не менее показал, что они
образовались из сочетанных опытов. Знакомый всем факт, что варенье, которое
дают ребенку после лекарства, может сделаться, благодаря простой ассоциации
чувств, настолько противным, что впоследствии взрослый не в состоянии
переносить его, ясно иллюстрирует, каким образом могут устанавливаться
отвращения в силу обычной ассоциации ощущений, без всякой веры в причинную
связь, или лучше сказать несмотря на знание, что нет причинной связи. То же
можно сказать и о приятных эмоциях. Карканье грачей само по себе нельзя
назвать приятным звуком; с музыкальной стороны оно даже неприятно. Но оно
обыкновенно вызывает в людях приятные чувства; эти чувства большинство
приписывает качеству самого звука. Лишь немногие склонные к самоанализу люди
понимают, что карканье грачей приятно потому, что связано в минувшем с
бесчисленными и величайшими удовольствиями: с собиранием полевых цветов в
детстве, с послеобеденными экскурсиями в школьном возрасте, с летними
каникулами, когда книги бросаются в сторону и уроки заменяются играми и
похождениями в полях; со свежими солнечными утрами в последующие годы жизни,
когда далекая прогулка представляет громадное облегчение после дня, полного
труда. И этот звук хотя и не имеет причинного отношения ко всем этим
минувшим радостям, но только часто связывается с ними, всегда пробуждает в
нас смутное сознание этих радостей, подобно тому как голос старого друга,
неожиданно вошедшего в наш дом, всегда поднимает внезапную волну того
чувства, которое явилось результатом прошлой дружбы. Желая понять генезис
эмоций в отдельном ли лице или в расе, мы должны принять в расчет этот в
высшей степени важный процесс. М-р Геттон, очевидно, просмотрел его и не
вспомнил, что я в своих Основаниях психологии настоятельно указываю на этот
процесс. По описанию Геттона, моя гипотеза состоит в том, что известное
чувство есть результат сплочения умственных заключений! Он говорит обо мне
как о человеке, который думает, что "все, что кажется нам теперь
"необходимыми" интуициями и "априорными" предположениями о свойствах
человеческой природы, при научном анализе окажется не чем иным, как
однородным конгломератом лучших наблюдений и наиполезнейших эмпирических
правил наших предков". По мнению Геттона, я думаю, что люди в давно
прошедшие времена увидели, что правдивость полезна, а "привычка поощрять
правдивость и верность своим обещаниям, развивавшаяся вначале на почве
пользы, так укоренилась, что утилитарная почва была забыта, и теперь мы
перешли к вере в то, что правдивость и верность обещаниям происходят от
унаследованных стремлений к пользе". И везде м-р Геттон так употребляет и
объясняет слово полезность, что выходит, будто я хочу сказать, что
нравственное чувство образуется из сознательных обобщений относительно того,
что полезно и что вредно. Если б я держался такой гипотезы, то его критика
была бы верна по существу, но так как моя гипотеза не такова, то она падает
сама собой. Те опыты полезности, на которые я ссылаюсь, зарегистрированы не
как признанная связь между известными видами действий и известными видами
отдаленных результатов; я ссылаюсь на те, которые принимаются в виде
ассоциаций между группами чувств, часто повторяющихся вместе, хотя связь
между ними не была сознательно обобщенной, - ассоциаций, происхождение
которых так же мало прослежено, как и происхождение удовольствия,
доставляемого карканьем грачей, но которые тем не менее возникли в течение
ежедневного общения с вещами и служат или побудительным, или отталкивающим
фактором.
В том отрывке из моего письма к Миллю, которое приводится м-ром
Геттоном, я указал на аналогию, существующую между этими действиями
эмоциональных опытов, из которых, по моему взгляду, развились нравственные
чувства, и теми действиями интеллектуальных опытов, из которых, по моему
мнению, развились пространственные интуиции. Справедливо полагая, что первая
из данных гипотез не может устоять, если ложность последней доказана, м-р
Геттон часть своих нападок направил на последнюю. Но разве не лучше было бы,
прежде чем критиковать, справиться с "Основаниями психологии", где я изложил
подробно эту последнюю гипотезу? Не лучше ли было бы дать краткое описание
данного процесса, сделанное мною, а не заменять его тем описанием, которое,
по его мнению, я должен был сделать. Каждый, кто прочтет из "Оснований
психологии" две главы "Восприятие тела с его статическими свойствами" и
"Восприятие пространства", поймет, что сообщение м-ра Геттона о том, как я
смотрю на этот предмет, не дает ни малейшего понятия о высказанном мною и,
быть может, не будет тот да улыбаться, как, вероятно, он улыбался, читая
критику м-ра Геттона. Здесь я могу только таким образом намекнуть на
несостоятельность тех аргументов м-ра Геттона, которые вытекают из этого
неправильного толкования. Страницы, потребные для полного объяснения той
доктрины, что пространственные интуиции суть результат организованных
опытов, лучше употребить на то, чтоб объяснить стоящую перед нами
аналогичную доктрину. Это я попытаюсь теперь сделать не прямым исправлением
неверного толкования, а изложением, которое будет настолько кратким,
насколько дозволит крайне запутанная природа самого процесса.
Грудной младенец, который уже настолько развился, что смутно различает
окружающие его предметы, улыбается в ответ смеющемуся лицу и нежному,
ласкающему голосу матери. Пусть теперь кто-нибудь, сделав сердитое лицо,
заговорит с ним громким, грубым голосом. Улыбка исчезает, черты лица
выражают страдание, и ребенок, начиная плакать, отворачивает голову и делает
возможные для него движения, чтоб убежать. Что означают эти факты? Почему
нахмуренное лицо не вызывает улыбки, а смех матери не вызывает слез у
ребенка? Существует лишь один ответ. Уже в его развивающемся мозге действуют
такие аппараты, через посредство которых одна группа зрительных и слуховых
впечатлений возбуждает приятные чувствования, и другие аппараты, через
посредство которых другая группа зрительных и слуховых впечатлений
возбуждает мучительные чувствования. Отношения между свирепым выражением
лица и страданиями, могущими следовать за восприятием этого выражения, столь
же мало известны сознанию ребенка, как мало известно молодой птице, только
что покинувшей свое гнездо, отношение между возможностью смерти и видом
приближающегося к ней человека, и конечно, в том или другом случае ощущаемая
тревога зависит от полуустановившегося нервного аппарата. Почему этот
полуустановившийся нервный аппарат обнаруживает свое присутствие у
человеческих существ уже в такую раннюю пору? Просто потому, что в прошедшей
опытности рас улыбки и ласковые тоны голоса у окружающих были обычными
спутниками приятных чувствований, а страдания разного вида, непосредственные
и более или менее отдаленные, постоянно ассоциировались с впечатлениями,
получаемыми от нахмуренных бровей, стиснутых зубов и грубого голоса. Но чтоб
найти начало этой связи, мы должны спуститься гораздо глубже, чем история
человеческого рода. Внешние признаки звука, возбуждающие в ребенке
неопределенный страх, указывают на опасность, но указывают потому, что они -
физиологические спутники разрушительного действия; некоторые из них общи
человеку и низшим млекопитающим, а потому и понимаются ...


