Фазиль Искандер. Морской скорпион

страница №3

ническая компания
пыталась прибрать к рукам еще не разработанные, но, по-видимому, несметные
залежи нефти. В эту компанию по ошибке втесался честный инженер, который,
сам того не ведая, мешал им, и они собирались его убрать. Но этого инженера
полюбила местная девушка, однако европеянка, которая ездила на ослике и была
очаровательна в своих якобы незатейливых брючках и рваной ковбойке. В
течение всего фильма она пыталась вдолбить в голову этого инженера, что он
имеет дело с опасными жуликами и что она неравнодушна к нему. В конце концов
инженер влюбился в нее и через свою любовь осознал, с какими опасными
жуликами он связался.
— Эта девушка похожа на вас, — неожиданно шепнул Сергей сидевшей
рядом с ним девушке.
— А разве вы меня знаете? — спросила она, повернувшись к нему и
стараясь разглядеть его. Голос у нее был низкий и хрипловатый. Ужасно
приятный голос.
— Да, — вдохновенно солгал Сергей, словно мысленно добавил, что всю
жизнь готовился ее встретить и потому имеет право считать, что знает ее.
Она что-то почувствовала. Мысль его дошла до нее в виде телепатического
иероглифа, означающего, что надо привести себя в порядок. По крайней мере,
проверить прическу. Она слегка притронулась руками к волосам, словно
сказала, что если дело обстоит так серьезно, то она, пожалуй, проверит,
хорошо ли лежат ее волосы, потому что вдруг и он ей понравится, и тогда
будет очень жаль, если ее подведет прическа.
— Странно, — сказала она своим милым, как бы проваливающимся на
некоторых звуках голосом, — вы из нашего города?
"Ах, она заочница", — вдруг догадался он, почему такую хорошенькую
девушку не разглядел в институте. Ему казалось, и это было похоже на правду,
что он не мог не заметить в институте такую девушку.
— Да, — сказал он, голосом давая знать, что он шутит, {155} а шутит
потому, что она ему понравилась, вернее, должна понравиться, когда зажжется
свет и он ее разглядит, — я парень из вашего города.
Он это сказал, приблизив свое лицо к ней. Он вдохнул облачко ее запаха
и это был тот самый запах, какой должен быть, когда девушка нравится.
Ей передались его волнение, его заинтересованность ею, она
почувствовала что-то странное в его облике, но что это, не могла понять. Она
чувствовала, что для студента он ведет себя как-то странно, а то, что он
преподаватель института, ей и в голову не приходило.
— А как наш город называется? — спросила она недоверчивым шепотом.
— Забыл, — удрученно и жарко шепнул он ей на ухо и на мгновение
прикоснулся губами к щекочущему завитку волос и к самой мочке. Она
вздрогнула и мягко отстранилась, после чего вспомнила его удрученный голос и
улыбнулась.
Они некоторое время молча смотрели на экран, где девушка все ездила на
своем ослике, все выручала своего инженера, а тот все никак не мог понять,
какие жулики его окружают и до чего хороша эта девушка в своих истрепанных
брючках и уже готовой развалиться, на радость зрителям, ковбойке.
— А вы аспирант? — вдруг спросила она у него, нащупывая какой-то путь
к истине.
— Нет, — сказал он, — я читаю древнюю историю.
— Ври-ите, — протянула она провинциально и, вдруг испугавшись, что
это правда, добавила: — Ой, извините...
Когда картина кончилась и зажегся свет, они разом посмотрели друг на
друга, и он почувствовал по ее взгляду, что она довольна знакомством с ним,
а он ощутил некоторое разочарование, хотя девушка была приятная, даже,
пожалуй, больше чем приятная. Но для оправдания его рокового предчувствия
она не тянула. Так ему подумалось.
У нее были очень пухлые свежие губы и тяжелые веки, что ему нравилось.
Но веки почему-то были красноватые, и ему мельком подумалось, что это
когда-нибудь будет раздражать.
Выходя из кинозала, он старался идти рядом с ней с выражением солидной
независимости: то ли девушка случайно оказалась рядом, то ли она подошла к
нему проконсультироваться по какому-то учебному вопросу.
Они вышли из клуба. Была звездная, теплая майская ночь. Рядом с клубом
были расположены небольшие домики, {156} в которых жили преподаватели. Чуть
подальше высился многоэтажный корпус общежития студентов. Заросли черемух и
сирени цвели вдоль асфальтовой дорожки, ведущей к главному корпусу
института, где Сергей все еще жил в общежитии аспирантов.
На лужайке, невидимые за кустами черемух, студенты под гитару пели
песни Окуджавы. Вдалеке слышался женский смех. Казалось, лужайка, кусты
сирени и черемух и сама ночь пронизаны шевелением и шепотом влюбленных.
— Нет, нет, я пошла спать, спокойной ночи, — сказала какая-то девушка
и, раздвинув кусты, вышла на асфальтовую дорожку впереди них. Она прошла
мимо, вглядываясь в них с тем особым женским любопытством, которое в темноте
старается определить, кто с кем. Тогда как любопытство мужчины в темноте, по
наблюдениям Сергея, направлено на попытку угадать — не кто с кем, а как
далеко зашли отношения.
Вслед за девушкой на дорожку вышел парень, но, увидев, с какой
решительностью она уходит, он снова нырнул в кусты и с алкогольной бодростью
недопившего отправился к тому месту, где компания студентов пела песни.
— Я пойду, — сказала она нерешительно, и он почувствовал, что можно
еще с ней погулять. Но он и сам не понимал, хочется ему с ней остаться или
нет. Она сделала несколько шагов в сторону от асфальтовой дорожки, что
означало ее намерение уйти, но и смягченное тем, что на дорожке появился
велосипедист. Это был знакомый Сергея, аспирант. Впереди велосипеда дрожал
жидковатый свет фонаря, и аспирант в свете этого фонаря увидел девушку,
отошедшую от Сергея, удивился тому, что она ему незнакома, и, проезжая,
внимательно вгляделся в лица обоих, чтобы определить степень их близости.
Свет велосипедного фонаря осветил нежную линию ее ног, всю ее
неуклюжеватую фигуру, как бы неточно стоящую на земле, в светлом легком
пальтишке, и Сергей решил, что она все-таки очень приятная девушка.
— Пойдемте до реки и вернемся, — сказал он.
Она неуверенно посмотрела в сторону Москвы-реки, словно прикидывая
расстояние и время, которое понадобится для того, чтобы дойти до реки и
вернуться обратно.
Они пошли мимо главного корпуса, возле которого на скамейке под большим
развесистым кустом черемухи сидело много студентов и студенток. Здесь-то и
бренчали на гитаре и пели.
Сергей прошел со своей девушкой примерно в пятнадцати {157} шагах от
них, но здесь, у входа в институт, горели фонари, хотя и не очень яркие, но
достаточные для того, чтобы он был узнан. Он старался идти так, чтобы,
девушка была прикрыта его силуэтом. Ему не хотелось, чтобы ее кто-нибудь
узнал. В то же время ему не хотелось, чтобы она заметила этот его маневр.
Когда они подошли ко второму от входных дверей фонарю, скамейка, где
сидели и толпились студенты, вдруг замолкла, что было явным признаком того,
что он узнан. Сергей почувствовал смущение и тревожную догадку, что они не
только узнали его, но и обязательно дадут знать, что его появление с
девушкой не осталось незамеченным.
Только они отошли в тень, как со стороны замолкшей скамейки раздалось
многозначительное покашливание, на что остальные студенты ответили взрывом
хохота.
— Жеребчики веселятся, — сказал он.
— Вас все знают, — ответила она с улыбкой, во всяком случае не
показывая, что сама смущена. На самом деле она не смутилась, а в глубине
души даже была польщена, что вот она студентка, а прогуливается с молодым
доцентом. "Только бы не показаться глупой", — подумала она.
Они вошли в дубовую рощу, почему-то считавшуюся гордостью института,
хотя институт существовал не больше двадцати лет, а дубам было по крайней
мере лет по сто.
Сергей спросил, откуда она родом, и очень обрадовался, узнав, что в
самом деле бывал в этом небольшом чистеньком городке Тульской области.
Когда-то он вместе с аспирантами института ездил в Ясную Поляну, и на
обратном пути они остановились на несколько часов в этом городке.
Городок ему так понравился, что он тогда подумал: хорошо бы полюбить
ясную, интеллигентную девушку из такого городка и жить с нею всю жизнь.
Он сказал, что и в самом деле был в ее городе, сказал, что любовался
необыкновенными могучими липами городского парка, что даже стрелял там в
тире.
Она страшно обрадовалась его словам и стала рассказывать о городе и
библиотеке, где она работала. Он был рад за ее библиотеку, но ему
показалось, что библиотеке уделено слишком много слов, и он спросил, чем
занимаются ее родители. Она сказала, что папа у нее старенький, занимается
садом, а когда-то был юристом. А мама, сказала она, полыхнув гордостью,
лучший гинеколог города. Он засмеялся, почувствовав юмор между глобальностью
определения (лучший!) и масштабами этого деревянного городка. {158}
Мысленно он решил остановиться возле самого большого и потому самого
тенистого дуба и непременно попытаться поцеловать ее. Теперь они шли сквозь
дубовую рощу. Здесь было довольно темно, и он очень бережно вел ее под руку,
потому что земля здесь была перевита корнями дубов и тропа была очень
бугриста.
Сначала, когда он взял ее под руку, то почувствовал, что она вся
напряглась, может быть даже испуганно съежилась, но он так бережно держал
ее, так избегал малейшего чувственного намека, что добился своего. Через
минуту она совершенно свободно подчинялась его легким, дружеским указаниям.
— А что тут смешного? — спросила она, когда он рассмеялся, узнав, до
чего знаменита ее мама. — По-вашему, я хвастунья?
— Нет, — сказал он, снова рассмеявшись, — но когда вы сказали:
лучший гинеколог, я подумал — по крайней мере, Тульской области.
— А-а-а, — протянула она и тоже рассмеялась, уловив, в чем заключался
юмор.
Ее наивность почему-то заставила его отложить попытку поцеловать ее
возле этого дуба. Он решил попытаться позднее, когда они дойдут до берега,
до которого оставалось метров пятьдесят, словно она, пройдя это расстояние,
могла стать более зрелой.
...Они стояли на берегу Москвы-реки. Пахло водяной сыростью, лягушачьей
теплынью начала лета. Звезды тускло мерцали на неподвижной поверхности реки.
Ниже по течению смутно угадывались очертания железнодорожного моста. По нему
с грохотом пролетел ленинградский поезд, пронося над мостом горящие окна, а
по воде огненную полосу, отражение слившихся огней окон.
Светящиеся окна вагонов напомнили ему вдруг кинокадры, которые он
собирал в детстве. Далекое, грустное волшебство.
Потом мимо них вверх по течению прошел пароход, весь в праздничных
огнях, сдержанно и опрятно шелестя колесами. На корме кто-то стоял,
облокотившись о поручни, и, когда корма проходила мимо них, человек,
стоявший у борта, бросил в воду сигарету, и она, прочертив в воздухе легкий
полукруг, погасла в воде.
И, словно двигаясь в некоторой мистической последовательности: поезд
промчался по мосту — первый сигнал, прошелестел пароход — второй сигнал и,
наконец, брошенная сигарета — последний сигнал, — он бережно взял ее за
плечи {159} и еще бережней притянул к себе и поцеловал ее в нежно светлеющую
шею.
Она вздохнула и слегка, словно в ответ на его бережность, боясь быть
грубой, отстранила его, и он понял, что она не рассердилась. Он поцеловал ее
в щеку, потом в глаза, и она так же слабо отстранялась, и от нее веяло
юностью, робостью, робкой доверчивостью...
Все-таки он подумал, что, вероятно, она уже целовалась с мальчиками, и
без всякого чувства по отношению к этому, но просто понимая, что это должно
облегчить ему задачу, поцеловал ее в губы, в тихие лепестки губ.
— Ой, — задохнулась она и довольно сильно оттолкнула его от себя, --
вы так всегда?
"Если удается", — подумал он, но вслух сказал:
— Ну что вы... Просто вы мне очень понравились...
— Правда? — сказала она своим глухим голосом и снова тронула свои
темно-русые пушистые волосы.
Он притянул ее голову к себе и поцеловал в душистую копну волос,
вдохнул запах солнечного дня, разогретого солнцем растения. Теперь он
целовал ее уверенно, и эта уверенность словно передалась ей, и когда он
поцеловал ее в один глаз, она доверчиво подставила другой, как будто это
была совершенно узаконенная процедура, — если уж целуют один глаз, надо
подставлять другой.
Показалась баржа. Она шла вниз по течению. Она шла очень медленно, таща
за собой бесконечный караван плотов, груженных лесом.
Когда, затемнив реку, баржа поравнялась с ними, он поцеловал ее в губы
— на этот раз долгим поцелуем — и вдруг почувствовал, что ее губы ожили.
Он уловил это краем сознания и внезапно уверился, что она впервые чувственно
оживает, и он не прерывал поцелуя, и сладость длилась и длилась, а плоты все
шли и шли, и от них доносился ровный сильный запах древесины, равномерный
всплеск волн, иногда голоса людей, и на некоторых плотах горели костры,
которые он замечал краем глаза сквозь сон поцелуя, и казалось, плотам не
будет конца, как поцелую, как жизни.
Сам того не осознавая, он вложил в этот поцелуй всю горечь неудачной
первой любви, всю горечь неудачной второй любви и всю горечь неудачной
третьей любви, и каждая из них обречена была быть горькой и неудачной,
потому что он слишком много чувства вкладывал в каждую из них и слишком
верил в необходимость полного бескорыстия. Одних из них он отпугивал этой
силой чувства, от других с кровью и болью отдирался сам, потому что, когда
{160} много вкладываешь, много и требуешь, а когда он влюблялся, каким-то
образом каждый раз включалась по отношению к любимой высшая нравственная
требовательность, и каждый раз его идеал в чем-нибудь его подводил.
И наоборот, случайные интрижки всегда удавались, и женщины, с которыми
он встречался, чаще всего подчиняясь их инициативе, наперебой хвалили его
спокойный веселый нрав, потому что сигнальная система высших требований и
высших ожиданий не включалась.
Наиболее глупые из них именно по этой причине пытались женить его на
себе, и, когда эти попытки делались достаточно назойливыми, он уходил от
них.
Но эти успехи для него были хуже тех неудач и, в сущности, были еще
более неудачны, и потому в этот долгий поцелуй он неосознанно вкладывал и
эту горечь мелочного разбазаривания жизни.
А плоты все шли и шли, и он, не прерывая поцелуя, слушал легкий всплеск
волн, поднятый ими, вдыхал сильный свежий запах древесины, замечал,
приоткрывая глаза, медленно плывущие их низкие черные силуэты, страдные
костры, горящие на некоторых из них. и таинственные фигуры людей возле этих
костров, и ее в слабом свете звезд запрокинутое покорное лицо с закрытыми
глазами, мгновениями до какой-то сладостной жути напоминающее лицо его
первой любви.
И хотя она была жива и он ее видел во время своего последнего приезда
на родину, но это было хуже, чем если бы она умерла. Они встретились на
вечеринке у общих знакомых. И впервые, впервые в жизни во время их встречи,
он был грустен, но спокоен и пуст, а она нервничала и бесконечно шпыняла
своего мужа, мирно игравшего в шахматы. Роли переменились, но это его
нисколько не радовало, и он понимал, что во всем этом не последнее место, а
может, и первое место занимало то, что он, когда-то безалаберный мечтатель,
добился, как ей казалось, немалых успехов, став доцентом Института
общественных наук.
В тот вечер речь зашла об одной из ее подруг той поры, когда он был
влюблен, на крылечке дома которой он признался ей в любви. И он тут же
напомнил ей об этом без всякого злорадства, но и не случайно, а как бы
демонстрируя прочность и силу своего теперешнего равнодушия к ней. Как она
густо покраснела, как осеклась, когда он напомнил ей об этом!
Какое неудержимое, какое сладострастное истязающее душу стремление у
влюбленных расстелиться в собачьей преданности! {161} Тот путь, который двое
должны пройти друг к другу, чтобы обрести и беречь общее завоевание, он
одним махом прошел сам, и что ей тогда оставалось, как не отвергнуть его. И
она отвергла его — мягко, уклончиво, и не совсем отвергла, но его тайная
гордость, его не осознанный им самим идеализм предпочел полноту страдания и
боли отвратительному, как ему казалось, меркантильному, постепенному пути
завоевания сердца любимой.
Нет, он и теперь ни за что не согласился бы на любовь, похожую на
хорошо сыгранную шахматную партию, но он, иронизируя над самим собой,
признал необходимость некоторого неподлого маневрирования, или, как он
называл это про себя, уважения к деталям.
Наконец бесконечный караван плотов освободил гладь реки, и сразу
посветлело, он осторожно оторвался от нее, она вздрогнула, глубоко вздохнула
и открыла глаза.
Она внимательно посмотрела на него и вдруг сама поцеловала его. Это
было еле слышное прикосновение, отделенный от чувственности поцелуй
признания того поцелуя.
— Я и не знала, что так бывает, — сказала она, снова вздохнув.
— А разве не бывало? — все-таки спросил он.
— Конечно, нет, — сказала она удивленно, словно была уверена, что он
это должен был понять сам, — ну, пытались ребята, которым я нравилась... Но
это было совсем не так...
"Может, и не врет", — подумал он. Возбуждение прошло, и он,
прислушиваясь к себе, ясно осознал, что ему безразлично, что было у нее с
другими ребятами.
Они пошли назад. Когда они снова вошли в дубовую рощу и подошли к тому
дубу с самой густой тенью, он, словно выполняя кому-то, может быть самому
дубу, данное обещание поцеловать ее здесь, снова остановился и несколько раз
поцеловал ее, не испытывая почти никакого волнения, а только наслаждаясь
запахом ее юности. В сущности, правильней было бы привлечь ее к себе и
нюхать, как свежую росистую ветку, полную цветов.
— Я, наверно, устала, — сказала она, и он понял, что теперь не надо
этого, и они пошли дальше. Ему было легко и хорошо.
Он рассказал ей о своем предчувствии и о том, что он, увидев ее, хотя
увидеть было невозможно, и все-таки увидев ее, сразу понял, что предчувствие
его не обмануло.
В ответ она сказала, что и она что-то почувствовала, когда он шепнул ей
на ухо о том, что забыл название ее города. Он добродушно усмехнулся про
себя, понимая разницу {162} между своим предчувствием, в сущности ожиданием
любви, естественным для молодого неженатого и невлюбленного человека, и тем,
что ощутила она, может быть, первый раз в жизни, а именно — дуновение
чувственности в ответ на его близкий, чуть коснувшийся ее уха шепот.
— Я живу с девочками в пятой комнате, — сказала она, когда он подвел
ее к зданию общежития, — до свиданья...
— Спокойной ночи, — сказал он, кивком давая знать, что он запомнил
номер комнаты. Кивок был чисто механическим, потому что он тут же забыл
номер комнаты. Да это было и неважно, потому что тут он найти ее мог всегда.
Он закурил и пошел в главный корпус, но у входа в него остановился и
постоял, любуясь светлой безлунной ночью, тишиной, запахом черемух.
Он бросил свою сигарету в урну и вошел в здание института. Поднялся на
пятый этаж в свою комнату, где он жил аспирантом, разделся, лег и заснул.
Ему приснилась девушка из кино, неутомимый рыцарь того инженера. Она
подъехала к Сергею на своем ослике и, почему-то приняв его за того инженера,
стала объяснять ему, как он должен вести себя с этими бандитами, а он все
смотрел на нее, на ее ковбойку, на глазах расползающуюся от ее бойкой
жестикуляции. В конце концов он обнял ее якобы для того, чтобы прикрыть ее
наготу, а она, ничего не понимая, продолжала говорить, а он обнимал ее все
крепче и крепче, и она, уже задыхаясь в его объятиях, продолжала объяснять
ему, как он должен действовать, чтобы не погибнуть, а он уже думал, как бы
ссадить ее с этого ослика, чтобы отнести ее куда-нибудь в пампасы, но
боялся, что, как только он ее подымет, она догадается, что он совсем не тот
инженер, за которого она его принимает. Может, он и решился бы унести ее в
пампасы, но мешал ослик, иронически искоса следивший за ним и с самого
начала понимавший, что он не тот инженер и вообще никакой не инженер, а черт
знает кто. И ему ничего не оставалось делать, как все крепче и крепче ее
обнимать, как бы заменяя своими растленными объятиями ее истлевающую на
глазах ковбойку.
Утром в столовой к нему подсел аспирант и, поставив на стол свой
завтрак, состоявший из холодца и тарелки винегрета, сказал:
— Поздравляю, Башкапсаров! Хорошую ты девочку подцепил!
Это был не тот аспирант, который проезжал мимо них на велосипеде. {163}
— Не понимаю, — сказал Сергей и, сделав постную мину, поддел вилкой
противную дольку свеклы из своего винегрета. "Вот сволочи, — подумал он
беззлобно, — не успеешь с человеком пройтись, уже все знают".
— Сегодня моя Люба, — продолжал тот, имея в виду свою девушку,
студентку пятого курса, — утром постучалась за утюгом в пятую комнату, а
некоторые девочки еще лежали, и дверь была закрыта. "Откройте, девочки, это
Сергей Тимурович!" — крикнула одна заочница, чем и выдала себя. Когда Люба
вошла, вся комната заржала. Девушка смутилась. Потом Люба показала мне ее.
Хорошая. В моем вкусе. Не стандарт.
— Видал я твой вкус в гробу, — ответил Сергей, на этот раз и в самом
деле разозлившись. Само упоминание его вкуса по отношению к девушке, которую
он выбрал, было для него оскорбительно, и было оскорбительно, что этот
аспирант, человек, по мнению Сергея, во всех отношениях ничтожный и
стандартный, сказал, что она нестандартна, а то, что стандартный человек
считает нестандартным, на самом деле и есть стандарт. "Но ведь она и в самом
деле своеобразная девушка, — подумал Сергей, — просто этот негодяй неточен
даже в границах собственного ограниченного вкуса".
— Вот Сергей! Шуток не понимаешь, — сказал аспирант, приступая к
холодцу, — а между прочим, я ассистирую у них послезавтра на экзаменах.
— Смотри не завали, — хмуро примирился Сергей и помешал ложечкой чай.
— Я бы завалил, — усмехнулся аспирант, — да боюсь, ты мне отомстишь
на защите.
Он это произнес с намеком на двойной смысл слова.
— Я это могу сделать гораздо раньше, — сказал Сергей и, выпив чай,
вышел.
Они виделись почти каждый день, и Сергей удивлялся, что она ему
продолжает нравиться все так же свежо, но это не переходит в мучительную
влюбленность, как бывало раньше, и не слабеет, как еще чаще бывало раньше, а
держится на прежнем волнующем, но и подвластном сознанию уровне.
Он удивлялся этому и, со склонностью все анализировать, пришел к
выводу, что дело тут в том, что он сразу стал с ней целоваться. Горючее
любви, решил он, уходит на встречи, объятия, поцелуи, смягчая углы и не
давая накопиться взрывным силам.
В ее облике была какая-то очаровательная неуклюжесть {164} совершенно
непонятного происхождения. Она как-то нетвердо ступала, неуверенно
протягивала руку, пугливо поворачивала голову.
Однажды вечером ему удалось пригласить ее к себе в комнату,
предварительно прибравшись и договорившись с соседом, что его не будет.
Она осторожно присела на диван. Он угостил ее обломком шоколадной
плитки, найденной им в ящике стола, куда он зачем-то полез. Он терпеть не
мог в таких случаях всякого рода приготовления с выпивкой и тому подобное,
считая все это унизительным и пошлым.
Вообще Сергей, достаточно терпимый ко многим человеческим недостаткам,
был раним пошлостью, как редко кто. Но тут, возможно, сказывалась и глубоко
затаенная гордость, и желание нравиться за счет собственных достоинств.
Это могло показаться противоречивым, учитывая, что он не исключал
рациональности (то, что он называл "уважение к деталям"), но рациональность,
очищенную от пошлости, он считал не унизительной.
Так, например, он считал, что, если девушка тебе нравится и к тебе, по
крайней мере, испытывает некоторую симпатию, было бы величайшей ошибкой
признаваться ей в любви. Зерно чувства, считал он, прорастает и вытягивается
и силу священного любопытства, чтобы дотянуться до твоей души и заглянуть в
нее. Если же ты до срока раскрыл свою душу, росток хиреет, ему незачем
расти.
Вспоминая свой достаточно горестный, как он считал, опыт и опыт многих
своих знакомых, Сергей удивлялся необъяснимому, иррациональному стремлению
людей признаваться в любви. Люди признаются в любви даже тогда, когда
заранее знают, что получат отказ. И не только тогда, когда заранее знают,
что получат отказ, но и тогда, когда предчувствуют, что это признание
положит конец и тем невинным, дружеским отношениям, которые так дороги
влюбленным и которые станут невозможными после признания. Откуда же этот
восторженный, этот неудержимый, этот победный порыв к приятию поражения?
Иногда Сергею казалось, что существует какая-то высшая сила жизни,
которая неуклонно ведет статистику влюбленных, следит за всемирным балансом
любви, которая не только учитывает безответную любовь, но и вносит ее в свои
списки как высшее достижение человеческого духа. Вот откуда, думал он, этот
тайный восторг, этот неудержимый порыв к приятию поражения.
Сергей побывал в этих списках, но больше не хотел {165} этого. Он хотел
проходить по второй, более скромной категории разделенной любви.
Он знал, что стал хуже от этого, и был согласен с этим. Вот и сейчас,
когда она сидела на диване в своем желтом платье с короткими рукавами,
которое ей так шло, ему очень хотелось ее поцеловать, но он решил
(рациональность, уважение к деталям) во что бы то ни стало сдерживаться,
чтобы не обидеть ее и, главным образом, не вспугнуть. Все-таки она первый
раз пришла в его комнату.
С любопытством озираясь, она доела шоколад и сказала, что ей здесь
нравится. Он присел рядом с ней и, сразу же забыв о своем рациональном
решении, сочно поцеловал ее в губы.
Он чувствовал грудью сквозь мягкую ткань платья ее тело, осторожно
прижавшееся к нему, и постепенно, продолжая целовать и не отрывая своих губ
от ее рта, стал пригибать ее к дивану, и она попыталась освободиться от его
объятий, но он не дал ей освободиться, и она попыталась освободить рот,
чтобы остановить его, но он не дал ей прервать поцелуя, и она сквозь поцелуй
ему что-то немо промычала, и он в ответ ей тоже промычал что-то, что должно
было означать, что он не потерял голову и ей ничего не грозит.
Теперь они лежали рядом, прижавшись друг к другу, и он ладонью
чувствовал сиротскую пуговку лифчика на ее спине. Он тронул ее пальцем и
словно нажал сигнальную кнопку, она мгновенно почувствовала это и стряхнула
его ладонь со спины. Они продолжали целоваться, и он снова положил ладонь на
ее спину, и она, словно прислушиваясь спиной, не стряхивала его ладони, и
он, уже бессознательно играя, снова положил палец на эту пуговицу, но теперь
сделал это солидно, словно приставил к ней сторожа оберегать ее от других,
более легкомысленных пальцев. Это был указательный палец.
Вдруг погас свет. Сергей сразу почувствовал, что тело ее напряглось от
страха. И в то же время внезапная темнота и ее страх словно ударили его,
оглушили сознание, и тело его покрылось мгновенной испариной. В следующее
мгновение сознание вернулось к нему, он разжал объятия и, выпустив ее, сел
рядом с ней.
"Что делает глупец в таких случаях?" — подумал он и ответил самому
себе: "Глупец набрасывается на девушку, пугает ее и навек делается ей
отвратительным".
Она села рядом с ним. Он чувствовал, что она все еще скована страхом. В
тусклом свете, идущем от окна, теперь он смутно, как тогда в кино, видел ее
профиль со слабой {166} дегенеративно-женственной линией подбородка. Он
подумал, что, в сущности, они друг друга знают не больше, чем тогда в кино.
Откуда она, кто такая, зачем это все?
Она продолжала молчать, и ему самому было как-то неловко за то
мгновение, когда он полностью потерял над собой контроль. "Заметила она это
или нет?" — подумал он и, вынув из кармана сигареты, чиркнул спичкой и
закурил.
Она шевельнулась, удобней усаживаясь на диване. Движение ее показалось
ему благожелательным, словно малый огонек сигареты придвинул их к тому
состоянию доверия, которое она испытывала к нему при свете.
— Это у вас всегда так? — спросила она с некоторой иронией, а может
быть, за иронией все еще пряча страх.
— Ну да, — сказал он серьезно и уже совсем успокаиваясь после первых
затяжек, — к выключателю привязан шнурок, подведенный к дивану... В нужный
момент свет как бы внезапно гаснет.
— Вы шутите, — усмехнулась она. Все-таки по голосу видно было. что ей
все еще не по себе.
Свет зажегся так же неожиданно, как и погас. Сергей успел заметить ее
молниеносный взгляд, ищущий на стенах выключатель, и успел заметить, что она
заметила, что он поймал ее взгляд. Они посмотрели друг на друга и
рассмеялись.
— В таком громадном институте гаснет свет, — сказала она, вставая с
дивана и подходя к зеркалу, вставленному в платяной шкаф. — Дайте мне
расческу.
— Иногда у нас бывают и большие перерывы, — ответил Сергей и достал с
подоконника расческу, которой он пользовался вместе со своим напарником по
комнате. Он сдунул с нее пылинки и даже вытер ее о рубаху, скорее всего
неосознанно стараясь стереть с нее дух другого мужчины.
Он подал ей расческу и снова сел на диван. Она расчесывала свои густые
темно-русые волосы, и он любовался ею, ее рукою, как бы с излишней неуклюжей
твердостью сжимавшей расческу, легким весенним загаром ее оголенной руки,
нежным юмором локтевого сгиба, сейчас агрессивно выдвинутого и по-девичьи
заостренного, и, может быть, благодаря этой агрессивной выдвинутости и
заостренности и той напряженности, с которой рука продирала расческой густые
волосы, было особенно заметно, насколько она беспомощна и слаба.
Почувствовав, что он ею любуется, она обернулась и, оскалившись и
слегка высунув язык, ослепительно блестя {167} ровными зубами, посмотрела на
него, давая ему любоваться собой и радуясь, что он ею любуется, и довольная,
что все так хорошо кончилось и ей здесь вполне безопасно.
Волна волос закрывала ей пол-лица и делала вторую половину дерзко
обнаженной. Сейчас она показалась ему ослепительно красивой, и он был
доволен собой, что, когда погас свет, не напугал ее.
Она снова обернулась к зеркалу и продолжала расчесываться, любуясь
собой и как бы выражая всем своим обликом, что видеть свою привлекательность
отраженной в простом зеркале — тоже приятное занятие.
Он снова закурил и в ответ на ее удивление по поводу погасшего света
рассказал смешной случай, который с ним был совсем недавно во время
командировки в Ленинграде.
В тот день он зашел в Эрмитаж. В одном из залов, где были выставлены
золотые украшения скифов, стояла супружеская пара, яростно и тихо споря. Она
утверждала, что этого не может быть, чтобы прямо так тебе золото выставили,
что эти украшения, скорее всего, подделки. Он спорил с нею, утверждая, что
все эти скифские украшения настоящие.
Сергей остановился возле этой супружеской пары. Он хотел поддержать
супруга, хотя бы таким простейшим аргументом, что в этом маленьком зальце
слишком много столпилось старушенций, присматривающих за посетителями.
Старушенции, кстати, уже поглядывали на эту пару, а у супруги от
волнения на лице выступили красные пятна, и она никак не могла взять в толк,
что вот настоящие золотые украшения и лежат себе открыто, не под стеклом, а
ведь так и растащить их недолго. И чем больше волновалась супруга, тем
пристальнее глядели на супружескую пару старушки с выражением какой-то
тусклой хитрости и в то же время каким-то недостаточно административным
взглядом, а скорее взглядом, с каким испокон веков старушки следят за
вороватыми, не раз битыми котами.
Сергей перешел в другой зал, так и не решившись заговорить с этой
чересчур взволнованной скифским золотом женщиной.
В тот раз Сергей особенно залюбовался картиной Рембрандта "Возвращение
блудного сына".
Сейчас он увидел в этой картине то, чего не замечал в ней раньше и что,
может быть, было не осознано самим художником и тем более гениально
изображено. Он обратил внимание на спину блудного сына, на его неуместно,
ввиду {168} могучей и тихой религиозности момента всепрощения и раскаяния,
на его неуместно выпирающий, плотоядно оттопыренный зад, выпирающий не
только из грубой бродяжьей одежды, но и тайно выпирающий из самого
религиозного момента, как бы свидетельствующий о затаившемся вероломстве
стареющего кутилы. Эту же догадку подтверждали его сильные ноги; чересчур
размашисто разбросанные, чересчур наглядно коленопреклоненные, они, эти
ноги, намекали на возможность, получив прощение и доступ в родной дом,
отхапать там чего-нибудь поприличней и дать драпака к своим древним
собутыльникам, если тогда были бутылки, или к сокувшинникам, если бутылок не
было.
И дело не в том, что сын вообще не испытывал чувства раскаяния, пав
перед отцом на колени, а в том, что это чувство было недостаточно сильным,
оно не сумело пронзить его насквозь, оно застряло в складках живота, в его
оттопыренном плотоядном заде, который мгновениями хотелось пнуть, до того
ясно он выдавал затаившееся шарлатанство блудного сына.
И тем глубже чувствовал Сергей фигуру отца, его как бы ослепшие от горя
и тоски по сыну опущенные глаза и, соответственно опущенным слепым глазам,
робко щупающую сына руку, и наклон головы, и тайную печаль всего облика, как
бы заключающую в себе понимание того, что сын опять может уйти, но это сын
его, вот он здесь, можно трогать его рукой, можно принимать его слабое
раскаяние и утолять, утолять до самого дна жажду усталой души в примирении.
Сергей долго стоял возле этой картины, чувствуя могучую радиацию
замысла художника, всасывающую силу ее магнитного поля, словно от нее
действительно исходила какая-то материальная сила. "Если созданное сердцем и
мозгом человека, — думал Сергей, — через несколько столетий с такой силой
овладевает нами, почему бы не верить в бессмертие души".
Пока он стоял перед картиной Рембрандта, несколько раз подходили
экскурсоводы, то с нашими туристами, то с иностранцами, и каждый раз
экскурсовод, рассказывая о Рембрандте, почему-то сопоставлял огромную
стоимость этой картины с нищенским концом ее автора и похоронами его на
кладбище для нищих.
Они так говорили, словно трагедия заключалась в том, что тогдашние
ценители его картин не понимали, чего стоит Рембрандт. А трагедия, по мнению
Сергея, заключалась в том, что сильные мира сего чувствовали неуправляемость
{169} художника законами самосохранения, и это их тревожило, внушало
опасение и постоянное желание вывести новый гибрид художника, который умел
бы, как Рембрандт, и в то же время был бы управляем, то есть подчинялся
законам самосохранения жизни, а не творчества.
Сергей обошел все залы и уже спускался в помещение гардероба, когда
вдруг погас свет, и видно было, что погас во всем дворце музея. Подождав, не
зажжется ли свет, и не дождавшись его, он стал осторожно спускаться к
гардеробу. Внизу, в длинном коридоре с вешалками, за барьерами, творилась
тихая паника. Вспыхивали здесь и там спички. Какие-то девочки, явно
приехавшие с периферии, окликали друг друга, словно затерявшиеся в лесу
грибники.
Какой-то гардеробщик орал другому гардеробщику, чтобы тот не выдавал
"польты", а тот советовал ему самому смотреть в оба.
Сергей вспомнил взволнованную женщину возле скифского золота. О
змей-искуситель темноты, не сунет ли она в карман тысячелетний браслетик,
только чтобы в домашних условиях убедиться в его подлинности! О бедные
старушенции!
Сергею стало весело. Он примерно знал, где сдавал пальто, и, добравшись
туда, вытащил из кармана номерок, сперва случайно вместе с горстью монет, а
потом, внезапно догадавшись, как действовать, протянул руку между многих
других протянутых в темноте рук, властно звякнул содержимым ладони, и
гардеробщик, мгновенно угадав его руку в темноте и благодарно приняв
содержимое его ладони, быстро зажег спичку, посмотрел на номерок и принес
ему пальто.
В темноте раздалось неуверенное ворчание очереди, но Сергей не обратил
на это внимания (благо, темно!), быстро надел пальто и вдруг обнаружил, что
нет кашне.
— Кашне было, — сказал Сергей, чувствуя, что поддается общей панике,
— где кашне?
— У меня завсегда, — сурово сказал невидимый гардеробщик и, чиркнув
спичкой, протянул ее в темноте, как протягивали свечи во времена Рембрандта.
Кашне валялось на полу. Сергей быстро поднял его и рад был, что спичка в
руке гардеробщика погасла.
Он ощупью — теперь многие зажигали спички — добрался до выхода.
Открыв тяжелую дверь и оказавшись в темном предбаннике между двумя дверями,
он почувствовал, что здесь еще кто-то есть, понял, что это женщина, и
почему-то поспешил за нею. Но таинственная незнакомка в {170} тот самый миг,
когда он добрался до второй двери, исчезла за нею, успев прищемить ему руку,
и до того больно, что он с полминуты корчился, прежде чем вышел на белый
свет.
Было странно видеть освещенную улицу, фары, фонари после как бы
вывалившегося из времени огромного дворца Эрмитажа. Потирая руку и
прислушиваясь к постепенно затихающей боли, Сергей думал, за что он наказан
— за то, что при помощи корыстолюбивой мзды, данной гардеробщику, выбрался
из мрака, в который погрузился великий музей, или за то, что, никем не
званный, поспешил за женщиной, угаданной в темноте?
Или, думал он, по привычке прокручивая варианты, всевидящий решил
наказать за мзду и наслал эту женщину, прищемившую ему руку дверью? При этом
следует обратить внимание, уже весело думал он, потому что боль стихала,
кругом было светло, морозно, и он чувствовал молодой голод и мысленно
выбирал ресторан, где бы повкуснее можно было бы поужинать, следует обратить
внимание, думал он, что наказание постигло именно ту руку, которая давала
мзду.
Сейчас, рассказывая о своем посещении музея, Сергей старался не
упустить ни одной из подробностей, вплоть до прищемленной руки; правда, по
его рассказу получалось, что руку прищемило ему существо совершенно
неизвестного пола.
Она с интересом выслушала его рассказ. Особенно ей показались
правдивыми его наблюдения над старушенциями Эрмитажа. Она сказала, что когда
несколько лет назад они всем классом после окончания школы приехали в
Ленинград и побывали в Эрмитаже, то она тогда обратила внимание на то, что
эти музейные старушки хитренько следят за ними. Вспомнив про женщину,
взволнованную скифским золотом, она сказала:
— Но ведь там, говорят, ко всем экспонатам приделана электрическая
сигнализация?
Она подсела к нему на диван и погладила его по щеке.
— Как же сработает сигнализация, если нет электричества, — ответил он
и поцеловал ей руку, а потом лицо.
— Ах, да, — сказала она, и они оба рассмеялись, — ты, наверное,
думаешь: ну и дура!
— Нет, — сказал он, целуя ее. Он и в самом деле так не думал, и,
главное, сейчас это не имело никакого значения. Главное было то, что с ней
ему было хорошо, как никогда не бывало или было так давно, что он не помнил
ничего.
Когда она ушла, он еще посидел на диване, как-то не решив, {171} что
ему делать — взяться за работу или, чтобы продлить легкое праздничное
состояние, почитать до самого сна какую-нибудь хорошую книгу.
Так и не решив, что делать, он продолжал сидеть на диване, вспоминая
подробности этой встречи. Случайно взгляд его упал на расческу, оставленную
ею на столе. Он взял расческу, но не переложил ее на подоконник, где они ее
держали обычно, а почему-то сунул к себе в тумбочку.
Потом он вспомнил, что ей там не место, но ему почему-то не захотелось
ее вынимать оттуда. Он удивился этому своему нежеланию и, подумав, понял,
что дело в том, что теперь, когда она этой расческой пользовалась, ему не
хочется, чтобы его напарник тоже ею пользовался.
Но ведь это глупо, подумал он и заставил себя переложить расческу на
подоконник. Все-таки ему было жалко оставлять ее на подоконнике. "Какая
глупость", — подумал он, удивляясь пристальному вниманию к этой мелочи и
чувствуя какую-то бессмысленную радость от этого.
Он еще не понимал, в чем дело, а дело было в том, что он влюбился.

В сущности, на самодур ловить они сегодня и не очень собирались. Это
просто так, попутно. Главный лов — на Большую Уху, которую они сегодня
обещали устроить, — это лов на наживку. Еще со вчерашнего дня выловленные
креветки лежали под передней банкой лодки, засунутые в чулок. Володя время
от времени окунал этот чулок за борт. Сергей не очень понимал эту его
процедуру (то ли он хотел, чтобы креветки слегка протухли от морской воды,
то ли таким образом он как-то их освежал), но раз он считал нужным окунать
их в море, значит, так было правильно.
Чтобы ловить на наживку, надо было подойти гораздо ближе к берегу. По
словам Володи, он знал одно место, где, кроме всего, попадаются каменные
окуни, редкие по красоте голубоватого оперения рыбы.
Они пошли к берегу. У самого берега из воды торчали две скалы — одна
подальше, другая поближе. На той, что торчала подальше от берега, сидел
парень и ловил бычков довольно странным, показавшимся Сергею даже
непристойным образом. Наживив крючок дряблым мясом мидий, он осторожно,
чтобы не стряхнуть наживку, опускал леску, стягивал со лба на лицо маску,
брал в рот дыхательную трубку и, окунув лицо в воду, смотрел, как рыба будет
клевать.
Этот парень вдруг напомнил Сергею давний, сейчас показавшийся {172} ему
милым случай из его жизни в один из первых месяцев после женитьбы. Они тогда
сняли комнату недалеко от института, у одной вдовы. В тот вечер после
гостей, слегка разгоряченные вином, а еще больше своей молодой
ненасытностью, а точнее, ее любопытством, они стали обниматься перед
зеркалом, несколько наклонно висевшим на стене. Обниматься, чтобы полностью
попадать в отражение зеркала и в то же время видеть это отражение, оказалось
не так просто, и он до того перестарался, что не заметил, как потерял
равновесие, и они грохнулись на пол, причем она упала на него. Он тогда
сильно разозлился на нее, а она, задыхаясь от хохота, валялась на нем и все
пыталась что-то сказать и никак не могла из-за приступов сдавленного смеха,
и тут в настороженной ночной тишине из другой комнаты раздался вкрадчивый
голос хозяйки, сопровождаемый грустным вздохом:
— Никак, сломали?
Тут они оба не выдержали и уже громко, продолжая валяться на полу,
смеялись взахлеб. А хозяйка ворчала, а они смеялись, кивая друг на друга и
понимая друг друга не то что с полуслова, а вовсе без слов, взглядами и
кивками комментируя каждый оттенок ее вздоха, находя в каждом новом оттенке
новую грань юмора и наслаждаясь пониманием друг друга, а он еще
дополнительно наслаждался, глядя на ее хохочущее лицо, необычайно живое и
привлекательное в хохоте, а она, чувствуя это и довольная этим, хохотала еще
безудержней. Как давно это было!
Лодка прошла мимо парня, который наконец подцепил на крючок бычка,
быстро вытащил его, снял с крючка, снова наживил крючок и, несколько раз
передохнув, стянул вниз оттянутую на лоб маску, опустил шнур на дно и вслед
за тем сладострастно окунул в воду свое лицо.
Теперь они прошли мимо девушки, сидевшей на небольшой, с перевернутую
лодку, скале. Она была в синем купальнике с загадочным под темными очками,
загорелым лицом. Сергею почему-то показалась странной в окружении моря
неестественная сухость книги, которую она читала.
Хотя до берега было метров пятьдесят, так что перенести сюда книгу, не
замочив, умеющему плавать ничего не стоило, но все-таки вот так, посреди
моря, видеть девушку с книгой было как-то удивительно.
— И не замочив ни единой страницы, — сказал он, когда они проходили
мимо. Она подняла голову и посмотрела в лодку, интуитивно определив, что
говорит Сергей, улыбнулась ему слабой улыбкой, как бы одобряя его внимание и
{173} в то же время давая знать, что именно эта тема ей поднадоела.
Недалеко отсюда на покатом склоне горы находился студенческий лагерь,
откуда, скорее всего, она и пришла. У берега были видны головы купающихся, а
на берегу лежал целый косяк загорающих студентов. Редкие пары были видны на
склоне в тени сосен и мимозовых кустов. Несколько человек ловили рыбу с
берега недалеко от общего пляжа, а еще дальше одинокая пара сидела в тени
скалы у самого берега.
Сергей с моря, когда они еще только зашли в залив, почувствовал
живописную законченность всей этой картины, словно она выражала какой-то
жизненный ритм, какой-то чисто поставленный эксперимент самой природы. Ах,
да, подумал он, угадывая, что именно ему показалось удивительным в этой
картине. Ему показалось, что вся эта картина с лагерем студентов на склоне
горы, с косяком загорающих на пляже, с фигурами недалеко отошедших рыбаков и
далеко откинутых парочек выражала некое извечное свободное действие
центростремительных и центробежных сил человеческой души, склонность к
роению, склонность отпариваться, если так можно сказать, и склонность быть
одному.
Насытившись сообществом людей, человек уходит из потного роения,
отваливается и, надышавшись до дрожи холодом одиночества, с удовольствием
возвращается в рой, только бы ему не мешали, не пытались эти естественные
склонности вносить в искусственные, лженаучные закономерности, убивающие
естественность и того и другого.
Лодка ткнулась носом в береговой гравий и заскрежетала. Володя
выпрыгнул из лодки. Сергей немного отошел задним ходом и остановился,
придерживая лодку на одном месте. Володя выбирал на берегу подходящий
камень, который можно было бы использовать в качестве якоря, чтобы ловить
рыбу, стоя на одном месте. "Странно, — подумал Сергей, — что у него нет
настоящего якоря".
— У нас был якорь, но застрял на дне, — сказала девочка, словно
отвечая на его недоумение.
Наконец Володя выбрал подходящий камень, сужающийся к середине, такой,
чтобы его можно было обвязать веревкой. Сергей подгреб, и Володя, положив
камень на переднюю банку, оттолкнулся от берега и впрыгнул в лодку.
Они остановились метрах в ста от берега. Пока Сергей греб, хозяин
привязал камень к длинной капроновой веревке и стал вытаскивать из
деревянного ящика так называемые {174} закидушки — легкую снасть с
двумя-тремя крючками для донного лова на наживку. Иногда он слегка
подергивал леску, заподозрив, что она гнилая, и, если леска рвалась, он
быстро мастерил новую снасть, благо здесь, в его деревянном ящике, все было
под рукой — и свинец, и крючки, и лески.
Иногда, исподлобья поглядывая то на Сергея, то на берег, чтобы точнее
определить одному ему известное место, он тихо бормотал:
— Еще мористей... Чуть бережне'й... Еще чуть-чуть... Еще разок...
Бросай весла...
Сергей приподнял мокрые капающие весла и закрепил их вдоль бортов.
Хозяин взял в руки камень с привязанным к нему канатом, опустил его за борт
и стал потихоньку стравливать канат. Камень, светясь, потом тускнея и
тускнея, постепенно шел ко дну; вода была очень чистая, но до того густого
цвета, что Сергей, как ни старался, не мог проследить за камнем до самого
дна. Густая, плотная синева поглотила его.
Сергей отсыпал пригоршню креветок из чулка, еще раз смоченного
хозяином, высыпал их рядом с собой на банку, потом наживил все три крючка,
причем самую крупную креветку наживил на нижний крючок.
Осторожно, чтобы опять не запутаться, он перебросил конец снасти за
борт и стал опускать леску, пока не почувствовал, что грузило легло на дно.
Убедившись, что оно лежит на дне, он слегка приподнял шнур, чтобы тот
немного натянулся и поводки с крючками не мешали друг другу.
Девочка ловила с кормы, а хозяин ловил с носа, где он сейчас прилег,
раскинув по обе стороны борта руки и держа в каждой по шнуру. Лодку тихо
покачивало. Иногда — шлеп! шлеп! — несоразмерная волна ударяла под
приподнятую корму, и снова успокоительное ровное дыхание моря тихо
приподымало и опускало лодку.
С востока задул местный ветер "потиец", и течение довольно сильно
работало, но лодка стояла на месте, туго оттянувшись от капроновой веревки с
якорем.
Тук! — осторожно ткнулась рыба о наживку, и Сергей замер, ожидая
повторной поклевки. В это время хозяин, лежавший на носу, резко дернул рукой
вверх, после чего, так и не привстав, а только взяв в зубы левый шнур, стал
выбирать обеими руками правый, а Сергей, увлекшись, чтобы узнать, что там у
него идет, наклонился и стал смотреть в воду, забыв про свою поклевку.
Плоское тело великолепного ласкиря (так здесь называют {175} морского
карася) резкими короткими зигзагами подымалось из синевы моря, укрупняющей
его размеры, как увеличительное стекло. Так и не привстав, а только свирепо
из-за зажатого в зубах шнура поглядывая в сторону приближающейся рыбы,
хозяин вытащил ее из воды, поймал на лету ее оттрепыхнувшееся и продолжающее
трепыхаться тело и, сжав его в большой ладони, снял с крючка и швырнул на
дно лодки. И тут же, свирепо прислушавшись к зажатому во рту шнуру, быстро
подхватил его левой рукой, подсек и вытащил точно такого же ласкиря.
— Па, бессовестный, тебе везет, — сказала девочка и тут же сама
подсекла и стала тянуть какую-то рыбу. Сергей стал ревниво следить, что же
поймала девочка, и в это время почувствовал сильный сдвоенный удар, и
Сергей, как ему показалось, мгновенно подсек, хотя и заметил, что шнур его
довольно слабо провисал над водой, так что подсечка его могла и опоздать.
Так оно и оказалось. Сергей замер, стараясь не вспугнуть рыбу, которая,
по-видимому, ходила возле его крючков, осторожно пробуя наживку. "Главное --
не отвлекаться и все время держать леску натянутой", — думал он, стараясь
не шевел

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися