Уильям Фолкнер. Солдатская награда
страница №2
... пытались вычеркнуть завтрашний день из жизни. "Всеэто злые шутки, - подумала она. - Хорошо, что я теперь знаю, на что
истратить пенсию за него... Интересно, что сказал бы об этом он, Дик, если
только он все видит, если ему теперь все равно".
Она вытянулась, повернулась, крутое плечо выступило из-под одеяла,
резко обрисовалось все тело: лежа так, она вглядывалась в комнату, как в
туннель, следя за смутными силуэтами мебели, чувствуя, как сквозь
самодовольные, самоуверенные гладкие стены проникают весенние шумы. Колодец
двора наполнен предчувствием апреля, снова пришедшего в мир. Ворвался без
оглядки, как сумасшедший, в этот мир, забывший весну. На белой двери,
соединявшей комнаты, робко проступила филенка и застыла немой и светлой
линией. Повинуясь безотчетному порыву, женщина встала и надела халат.
Дверь бесшумно подалась под ее рукой. И в этой комнате, как и у нее,
смутно виднелись какие-то вещи. Она услышала дыхание Мэгона и нащупала
выключатель на стене. Он спал, запрокинув изуродованный лоб, и свет, резко и
прямо упавший на веки, не разбудил его. И вдруг она чутьем поняла, что с ним
произошло, почему его движения так неуверенны, так беспомощны.
"Да он же слепнет!" - подумала она, склонившись к нему. Он спал.
За дверью послышался шум. Она быстро выпрямилась, и шум прекратился.
Ключ никак не попадал в замок, но потом дверь отворилась и вошел Гиллиген,
держа на весу курсанта Лоу, совершенно пьяного, с остекленевшим взглядом.
Гиллиген поставил своего шатающегося спутника на ноги и сказал:
- Добрый день, мэм!
Лоу что-то пробормотал, пуская пузыри, и Гиллиген продолжал:
- Вот он, одинокий моряк, вот кого я подобрал! Плыви, мой гордый,
одинокий! - воззвал он к своему бесчувственному, безвольному грузу. Но
курсант Лоу только пробормотал что-то невнятное. Глаза у него походили на
устриц. - Чего? - переспросил Гиллиген. - Ну, будь мужчиной! Поговори с этой
милой леди!
Курсант Лоу снова издал нечленораздельный звук, и она шепнула:
- Тсс! Не шумите!
- Что? - удивленно сказал Гиллиген. - Лейтенант спит? Зачем спать в
такую рань?
С неистребимым оптимизмом Лоу снова попытался что-то пробормотать, и
Гиллиген сочувственно повторил:
- А-а, вот что тебе нужно! Так бы и говорил, откровенно, по-мужски. Он
почему-то хочет спать! - объяснил он миссис Пауэрс.
- Правильно, так и надо! - сказала она. Гиллиген, с пьяной
заботливостью, подвел Лоу ко второй постели и с преувеличенной
осторожностью, свойственной пьяным, уложил его. Тот свернулся в клубок,
вздохнул и повернулся к ним спиной, но Гиллиген стянул с него башмаки и
обмотки, и, осторожно подымая каждый башмак, обеими руками поставил их на
стол. Она стояла, прислонясь к изножью кровати Мэгона, опираясь длинным
бедром о жесткую спинку кровати, пока Гиллиген раздевал Лоу.
Наконец Лоу, освободившись от обуви, со вздохом повернулся к стенке.
- Вы очень пьяны, Джо?
- Нет, не очень, мэм. А что случилось? Лейтенанту надо помочь?
Но Мэгон спал. Мгновенно уснул и курсант Лоу.
- Мне надо поговорить с вами, Джо. О нем, - торопливо добавила она,
встретив его удивленный взгляд. - Можете выслушать сейчас, а если вам лучше
лечь спать - тогда утром поговорим.
Гиллиген, стараясь сосредоточить взгляд в одной точке, ответил:
- Да нет, сейчас самое подходящее время. Никогда не отказываю леди.
Она вдруг решительно сказала:
- Хорошо, идем в мою комнату.
- Пожалуйста, дайте только взять бутылку - и я к вашим услугам.
Пока он искал бутылку, она вернулась к себе в номер, и когда он вошел,
она уже сидела в кровати, закутавшись в одеяло и обхватив руками колени.
Гиллиген пододвинул себе стул.
- Джо, вы знаете, что он слепнет? - резко и отрывисто сказала она.
Ее лицо расплывалось у него перед глазами, но потом опять стало лицом,
и, стараясь удержать его в фокусе, он сказал:
- Я больше того знаю. Он умирает.
- Умирает?
- Да, мэм. У него на лице смерть написана, это же ясно видно. О, черт
бы ее побрал, эту жизнь! - вдруг крикнул он.
- Тес! - прошептала она.
- Верно, совсем забыл, - быстро проговорил он. Она крепче обхватила
колени, закрытые одеялом, все тело у нее затекло, она переменила позу,
чувствуя спиной деревянную спинку кровати, думая, почему тут кровати не
железные, думая, почему все так, зачем железные кровати, зачем вдруг сама
берешь какого-то человека, впускаешь в свою жизнь, зачем этот человек умирает,
зачем берешь других...
"Неужели я тоже буду так умирать - беспокойно, бессмысленно? Отчего это я
ничего не чувствую, как другие, - от природы ли я такая холодная, или уже
все внутренние силы разменяла на медяки, растратила? Дик, Дик. Какая
безобразная смерть".
Гиллиген неустойчиво сидел на стуле, с трудом сосредоточив взгляд в
одной точке, чувствуя, что глаза его не слушаются, скользят, как выпущенные
из скорлупы сырые яйца. Свет расплывается кругами, кольцами; она с двумя
лицами, сидит на двух кроватях, обхватив коленки четырьмя руками... Отчего
это человек не может быть очень счастлив или очень несчастен? Получается
какая-то бледная смесь... Вроде пива, когда тебе-то надо глотнуть виски или
вроде воды.
Она шевельнулась, крепче закуталась в одеяло. Весна в колодце двора,
весенние шумы, но в номере от парового отопления еще несло умирающей зимой.
- Давайте выпьем, Джо.
Он встал, осторожно, ломко, и, двигаясь с напряженной четкостью, принес
графин и стаканы. Она пододвинула поближе маленький столик, и Гиллиген
приготовил питье. Выпив, она поставила стакан. Он дал ей закурить.
- Гнусная штука - жизнь, Джо.
- Что верно, то верно. И смерть - еще не самое страшное.
- Смерть?
- Я про него. Беда в том, что он-то помрет не вовремя.
- Не вовремя? Гиллиген выпил глоток.
- Я про него все узнал, понятно? Дома у него - девушка; их обручили
родные еще детьми, перед самой войной. А знаете, что она сделает, когда
увидит его лицо? - спросил он, уставясь на нее. Наконец-то оба ее лица
слились в одно, волосы стали черными. Рот - словно рана...
- Нет, нет, Джо, не может этого быть. - Она села. Одеяло соскользнуло с
ее плеч, она закуталась еще плотнее, пристально вглядываясь в него.
Усилием воли Гиллиген разорвал круг водимых предметов и сказал:
- Вы себя не уговаривайте. Видел я ее фотографию. И последнее письмо к
нему читал.
- Он сам вам показал? - спросила она сразу.
- Это все равно. Видел - и баста.
- Джо! Неужели вы рылись в его вещах?
- А, черт! Мы же хотим ему помочь, и я и вы, мэм! Ну, ладно, сделал то,
что по светским заповедям не положено, но сами знаете, ведь я могу ему
помочь, черт меня дери, только не надо на себя запреты накладывать. А если я
вижу, что так надо, так мне никакие запреты не помеха.
Она смотрела на него, и он заторопился:
- Понимаете, мы с вами знаем, как ему помочь, но если вам постоянно
будут стоять поперек дороги всякие правила - того джентльмену нельзя, этого
нельзя, - так вы ему ничем не поможете. Вам понятно?
- Но почему вы так уверены, что она от него откажется?
- Я же вам говорю, прочитал ее письмо: вся эта дурацкая чушь про
рыцарей воздуха, про романтику боя, - нет, про это даже слезливые толстухи
думать забывают, когда шумиха кончается и все эти мундиры и раненые не
только выходят из моды, но просто надоедают.
- Но откуда у вас такая уверенность? Ведь вы ее даже не видели.
- Видел, на фотографии: этакая хорошенькая вертушка, волосы пышные. Как
раз такая невеста, как ему полагается.
- Почем вы знаете, что все так и осталось? Может быть, она давно забыла
его. А он, наверно, ее и не помнит.
- Не в том дело. Если не помнит - хорошо. А вдруг он всех узнает, всех
своих родных. Тогда ему, вероятно, захочется поверить, что в его жизни еще
не все пошло кувырком.
Они помолчали, потом Гиллиген сказал:
- Мне бы с ним раньше познакомиться. Мне бы такого сына... - Он допил
остатки.
- Да сколько же вам лет, Джо?
- Тридцать два, мэм.
- Откуда вы так хорошо знаете нас, женщин? - спросила она глядя на него
с любопытством.
Он коротко ухмыльнулся.
- Не то что знаю, просто говорю - и все. Наверно, напрактиковался. Все
от разговоров. - В голосе слышалась едкая насмешка. - Столько болтаешь, что
рано или поздно скажешь верные слова. Вы-то не очень разговорчивая.
- Не очень, - согласилась она. Она вдруг повернулась, и одеяло сползло
совсем, открыв ее тонкую ночную рубашку, длинную линию бедра, поворот ноги,
голую ступню, когда она, подняв руки, укладывалась поудобнее.
Не двинувшись, Гиллиген сказал:
- Выходите за меня замуж, мэм!
Она снова быстро закуталась в одеяло, уже чувствуя легкое отвращение к
себе.
- Господь с вами, Джо. Разве вы не знаете, что я замужем?
- Знаю. И знаю, что мужа у вас нет. Мне только неизвестно, где он, куда
вы его девали, но сейчас-то вы без мужа.
- Слушайте, я скоро начну вас бояться: слишком много вы знаете. Но вы
правы: мой муж убит в прошлом году.
Гиллиген взглянул на нее, сказал:
- Не повезло.
И снова, ощутив смутную теплую грусть, она наклонилась, обхватив руками
колени.
- Да, не повезло. Вот именно, так оно и было, так и есть. Даже горе -
одно притворство. - Она подняла лицо, бледное лицо под черными волосами,
перерезанное шрамом рта. - Знаете, Джо, мне еще никто не сочувствовал так
искренне, как вы. Подите сюда.
Он пододвинулся к ней, она взяла его руку, приложила к своей щеке.
Потом отняла, тряхнула волосами.
- Вы - чудесный человек, Джо. Если бы я хотела выйти замуж, я бы
непременно вышла за вас. Простите мою глупую выходку, Джо.
- Выходку? - повторил Джо, глядя на ее черные волосы. Потом сказал
безразличным голосом: - А-а...
- Но мы еще не решили, что делать с этим несчастным мальчиком, -
деловито сказала она, кутаясь в одеяло. - А я об этом и хотела с вами
поговорить. Вам хочется спать?
- Ничуть, - сказал он. - И, наверно, никогда не
захочется.
- Мне тоже. - Она села поудобнее, опираясь головой о спинку кровати. -
Прилягте тут, давайте решать, как быть.
- Хорошо, - сказал Гиллиген. - Только лучше бы снять башмаки. Испачкаю
гостиничное одеяло.
- Черт с ним, - сказала она. - Ложитесь сверху, с ногами.
Гиллиген прилег, закрывая ладонью глаза от света. Помолчав, она
сказала:
- Так что же с ним делать?
- Сначала надо доставить его домой, - сказал Гиллиген. - Завтра я дам
телеграмму его родным - старик у него священник, понимаете. Но беспокоит
меня эта его чертова девчонка. Надо бы дать ему помереть спокойно. Но что
делать - сам не знаю... Видите ли, я многое понимаю, - объяснил он, - но, в
конце концов, женщинам легче угадать, они правильнее решат, мне так не
додуматься.
- По-моему, никто больше вас для него не сделает. Я на вас надеюсь, как
на каменную гору.
Он отодвинулся, закрывая глаза от света.
- Не знаю. Пока что я пригожусь, а потом надо будет не только
соображать. Слушайте, а почему бы вам не поехать с нами, со мной и с
генералом?
- А я и собираюсь ехать, Джо. - Ее голос словно шел откуда-то из-под
его ладони. - По-моему, я с самого начала так и решила.
"Влюбилась в него". Вслух он сказал:
- Вот и хорошо. Я знал, что вы правильно поступите. А как ваши родные?
- Никак. Только вот, насчет денег...
- Денег?
- Конечно... Мало ли что ему понадобится. Ну, понимаете. Он может по
дороге заболеть.
- Черт, да я выиграл в покер столько, что истратить не успел. Нет,
деньги найдутся. Это не проблема, - сказал он грубовато.
- Да, деньги найдутся. Я ведь получила пенсию за мужа.
Он молчал, защищая ладонью глаза от света. Его ноги в грубых башмаках
лежали на чистом покрывале. Она сидела, обняв колени, закутавшись в одеяло.
Помолчав, она спросила:
- Вы спите, Джо?
- Смешная штука жизнь, верно? - сказал он внезапно, не двигаясь.
- Смешная?
- Еще бы. Солдат помирает, оставляет вам деньги, а вы тратите эти
деньги, чтоб другой солдат мог помереть спокойно. Разве не смешно?
- Наверно, смешно. Все смешно. Смешно и страшно.
- Во всяком случае хорошо, что мы все решили, - сказал он после паузы.
- Он будет рад, что вы с нами поедете.
"Дик, милый, милый". "Мэгон спит, и этот шрам..." "Дик, мой дорогой".
Она чувствовала затылком жесткую доску изголовья, ощущала свои длинные
ноги в крепко сжатом кольце рук, обхвативших колени, видела самодовольную,
равнодушную, безличную комнату, похожую на отведенный ей мавзолей (сколько
же тревог, страстей, желаний похоронено тут?), высоко над миром радостей, и
горестей, и жажды жизни, над неприступными деревьями, занятыми только
материнством и весной. "Дик, Дик, мертвый, страшный Дик. Ты был когда-то
живым, молодым, страстным и злым, а потом ты умер. Дик, милый, милый. Эта
плоть, это тело, которое я любила и не любила, твое прекрасное, молодое,
злое тело, милый Дик, теперь оно кишит червями, как скисшее молоко. Дик,
милый".
Гиллиген Джозеф, бывший рядовой по призыву, демократ, пронумерованный,
как каторжник, спал рядом, и его башмаки (выданные ему бесплатно демократами
более высокого ранга, чем другие демократы) невинно и неловко лежали на
белом покрывале гостиничной кровати, безупречно чистом и безличном.
Она высунула руку из-под одеяла и одним движением погрузила комнату в
тьму. Потом свернулась под одеялом, подложив руку под голову. Гиллиген мирно
храпел, наполняя комнату домашними, успокоительными звуками.
"Дик, милый, какая безобразная смерть..."
В соседнем номере курсант Лоу стряхнул с себя кошмар, открыл глаза и
безразлично, с равнодушием самого вседержителя, уставился на лампы, горевшие
вокруг. Через некоторое время он ощутил свое тело, вспомнил, где он, и с
усилием повернул голову. На другой постели спал офицер с изуродованным
лицом. "Я - Джулиан Лоу. Я ем, перевариваю, усваиваю пищу; я летал. А этот
человек... Вот этот человек, спящий здесь, со своим шрамом... Чем мы
связаны? О Господи Боже мой!" Он чувствовал свое тело, свой желудок.
Подняв руку, он ощупал свой неповрежденный лоб. Никакого шрама. Рядом,
на стуле, лежала его фуражка, перерезанная белой полоской, а на столе -
фуражка того, с суконным верхом, с бронзовым гербом и буквами.
Во рту было горько, в желудке нехорошо.
- Быть бы таким, как он, - простонал Лоу, - только бы стать, как он.
Пусть забирает мое здоровое тело. Пусть берет его себе! А мне бы крылья на
груди, мне бы эти крылья; ради такого шрама я бы завтра пошел на смерть...
На стуле лежала куртка Мэгона, над левым нагрудным карманом крылья
расходились от герба, под короной - шли книзу в застывшем узорном изгибе:
символ мечты.
Стать, как он, с такими крыльями и с таким же шрамом! Курсант Лоу
повернулся к стене в страстном разочаровании, впившемся, как лиса в его
внутренности. Всхлипывая и мыча, курсант Лоу снова уснул, снова видел сны.
4
Ахиллес: Как готовиться к дальнему
полету, курсант?
Меркурий: Опростать пузырь и
наполнять бензобак, сэр.
Ахиллес: Выполняйте, курсант!
Старинная пьеса (ок. 19...? г.)
Проснувшись, курсант Лоу увидел утро и Гиллигена, одетого и выходившего
из соседней комнаты. Гиллиген взглянул на него.
- Как поживаете, ас?
Мэгон все спал, со шрамом на лбу. Куртка висела на стуле, над левым
карманом крылья шелковисто спускались книзу, над ленточкой. Алый, белый,
алый.
- О господи, - простонал Лоу.
Гиллиген, с уверенностью физически здорового человека, застыл,
приостановившись в четком движении.
- Вольно, солдат. Сейчас спущусь и велю подать завтрак. Побудь здесь,
пока лейтенант проснется, ладно?
Курсант Лоу ощутил горечь во рту и опять застонал. Гиллиген посмотрел
на него.
- Побудешь тут, ладно? Я сейчас вернусь. Дверь за ним закрылась, и Лоу,
подумав: "Мне бы воды", встал и неверными шагами добрался до графина в
другом конце комнаты. Графин. На что похоже - графин, дельфин, дофин. Вода
была вкусная, но, ставя графин на место, он вдруг почувствовал дурноту.
Наконец он добрался до кровати.
Он задремал, забыв о тошноте, и вдруг вспомнил и проснулся. Он
чувствовал, как тупо пухнет голова, потом увидал изножье кровати и, снова
подумав: "Выпить бы воды", поднял голову с подушки и увидел вторую такую же
кровать и мягкие очертания халата на неподвижно стоявшей у постели фигуре.
Склонившись над запрокинутым, изуродованным лицом Мэгона, она оказала Лоу:
- Не вставайте!
Лоу сказал: "Не буду", закрыл глаза и с горечью во рту увидел сквозь
покрасневшие веки ее длинную тонкую фигуру, открыл глаза и увидал только
контур бедра, сливавшийся с безличными складками платья. Еще усилие - и он
мог бы увидеть ее щиколотку. "А там ее ножка, - подумал он, но не смог даже
поднять голову и снова, закрыв глаза: - Сказать бы ей что-то такое, чтоб она
прижала губы к моим губам. О господи, - простонал он, чувствуя, что так
плохо еще никому не было, воображая, как она сказала бы ему: "Я тебя тоже
люблю". - Вот если бы у меня были крылья и шрам... К чертям офицеров, -
подумал он, засыпая. - К чертям "В.К." {Военный курсант}, вот что. Не желаю
быть каким-то паршивым "В.К.". Лучше быть сержантом. Лучше быть механиком.
Держись, курсант. Да, черт подери. А почему бы и нет? Война кончена. Рад.
Рад. О черт. У него крылья. У него шрам. Тот, последний раз..."
На миг он снова очутился в самолете, ощущая запах смазочного масла,
плоскости самолета медленно кренились, он чувствовал порыв ветра, ощущал
штурвал в руке, следя за горизонтом, ведя машину на горизонт, словно целясь
из револьвера ("А черт, мне-то что?"), видя, как нос машины подымается, пока
горизонт не скрылся, видя, как он снова выходит из-под опускающейся дуги
крыла и как вдруг машина резко стопорит и обезумевший мир вихрем начинает
кружиться вокруг него.
"Верно, тебе-то что?" - говорит голос, и, проснувшись, он видит рядом
Гиллигена со стаканом виски.
- Выпей-ка, генерал, - говорит Гиллиген и сует ему стакан под нос.
- О Господи, убери, слышишь, убери!
- Давай, давай, выпей, тебе лучше станет. Лейтенант уже давно на ногах
и миссис Пауэрс тоже. И с чего ты так напился, ас?
- О черт, откуда я знаю? - с тоской сказал Лоу, отворачивая голову. -
Оставь меня в покое.
Гиллиген настаивал:
- Давай, пей сейчас же.
Но курсант Лоу в сердцах крикнул:
- Оставь меня, сейчас пройдет!
- Ясно, пройдет, выпьешь - и пройдет. -г Не могу. Уходи.
- Надо. Ты что, хочешь, чтоб я тебе шею сломал? - добродушно спросил
Гиллиген, придвигая к нему лицо, доброе, беспощадное.
Лоу уклонялся от него, и Гиллиген, подсунув руку ему под спину, силой
приподнял его с кровати.
- Дай полежать! - умоляюще сказал Лоу.
- Хочешь тут навеки остаться? Нам уезжать надо. - Нельзя тут сидеть без
конца.
- Не могу я пить! - Все внутренности в нем свело судорогой до
головокружения. - Ради Бога, оставь меня!
- Слушай, ас, - сказал Гиллиген, подымая ему голову. - Раз надо -
значит, надо. Лучше выпей сам. Иначе я тебе силой вгоню в глотку, вместе со
стаканом. Ну, пей!
Он раздвинул ему губы стаканом, и Лоу выпил, одним глотком, боясь
поперхнуться. Но после глотка ему сразу стало хорошо. Он словно ожил.
Приятный пот прошиб его, и Гиллиген убрал пустой стакан. - Мэгон, одетый, но
без пояса, сидел у стола. Гиллиген исчез за дверью, и Лоу встал,
пошатываясь, но вполне отрезвев. Он выпил еще. В ванной зашумела вода, и Гиллиген, вернувшись в комнату, коротко сказал:
- Молодчага!
Потом втолкнул Лоу в ванную:
- Ныряй, ас, - сказал он.
Лоу чувствовал нежные колкие иглы струи, обжигающей плечи, смотрел, как
серебряный покров воды без конца соскальзывал с тела, вдыхал запах мыла, а
за стеной была ее комната, и она сама, высокая, ало-бело-черная, прекрасная.
"Сейчас же скажу ей все", - решил он, безжалостно растирая свое твердое
молодое тело грубым полотенцем. Разогревшись, он почистил зубы, пригладил
щеткой волосы, потом выпил еще глоток, под спокойным, ушедшим внутрь
взглядом Мэгона и вопросительным - Гиллигена. Он одевался, слыша, как она
ходит по своей комнате. "Может, думает обо мне", - мелькнула мысль, и он
торопливо застегнул куртку.
Он встретил добрый, рассеянный взгляд офицера, и тот сказал:
- Как вы себя чувствуете?
- Как после первого самостоятельного вылета - отлично! - сказал он. Ему
хотелось петь. - Да, кажется, я вчера вечером забыл свою фуражку у нее в
номере, - сказал он Гиллигену. - Пойти разве забрать?
- Вот она, твоя фуражка, - недобрым голосом сказал Гиллиген, подавая
ее.
- Хорошо. Тогда мне просто надо с ней поговорить. Не возражаешь? -
сказал курсант Лоу, вычищенный, принаряженный, воинственный.
- Что вы, генерал! Прошу вас! - с готовностью согласился Гиллиген. -
Разве она может отказать спасителю своей страны? - Он постучал в дверь
соседней комнаты: - Мисс Пауэрс!
- Что? - глухо ответил ее голос.
- С вами желает поговорить генерал Першинг... Да, конечно... В полном
порядке. - Он повернулся кругом, открыл двери: - Входи, ас!
Уже ненавидя его, Лоу старался не замечать, как он подмигнул ему, и
вошел. Она сидела в постели, на коленях стоял поднос с завтраком. Она была
еще не одета, и Лоу деликатно отвернулся. Но она безмятежно сказала:
- Привет, курсант. Как сегодня воздух?
Потом показала на стул, и Лоу придвинул его к кровати, настолько
стараясь не смотреть на нее, что его напряжение стало заметным. Она
посмотрела на него беглым взглядом и предложила кофе. Подбодренный виски,
выпитым на пустой желудок, он вдруг почувствовал голод и взял чашку.
- Доброе утро, - с запоздалой вежливостью сказал он, стараясь казаться
старше своих девятнадцати лет. (И почему девятнадцатилетние стыдятся своего
возраста?)
"Обращается со мной, как с ребенком, - подумал он обиженно и, набираясь
храбрости, все смелее смотрел туда, где угадывались ее плечи, и с
любопытством думая, есть ли на ней чулки. - Почему я ничего не сказал, когда
вошел? Надо бы сказать что-нибудь легкое, интимное. Послушайте, с первого
взгляда моя любовь к вам была... как моя любовь... как будто моя любовь к
вам... О господи, зачем я столько выпил вчера! Я бы ей давно сказал: "Моя
любовь к вам... моя любовь, как будто... моя к вам... любовь к вам..." И он
смотрел на ее руки, когда от движения спустились широкие рукава халата, и
говорил - да, он рад, что война кончилась, - и рассказывал, что налетал
сорок семь часов и через две недели получил бы крылья и что мать ждет его в
Сан-Франциско.
"Обращается со мной, как с ребенком", - думал он в отчаянии, глядя на
покатые плечи, на то место, где угадывалась грудь.
- Какие у вас черные волосы, - сказал он, и она спросила:
- Лоу, когда вы уедете домой?
- Не знаю. А зачем мне ехать домой? Хочется сначала увидеть страну.
- А что скажет мама? - Она посмотрела на него.
- Мало ли что, - сказал он небрежно. - Знаете, какие они, женщины,
вечно надоедают.
- Лоу! Откуда вы все знаете? Даже про женщин? Вы женаты?
- Чтоб я - женат?! - воскликнул он, не заботясь о стиле. - Чтоб я -
женатый? Ну, нет, знаете! Конечно, девчонок у меня уйма, но жениться? - Он
испустил короткий, неестественно бодрый смешок. - Почему вы так решили?
- Сама не знаю. Вы такой... такой опытный, хотя бы с виду.
- О, это летная служба. Вы на него, там, поглядите.
- Вот оно что! Да, я по вас вижу. Наверно, вы тоже стали бы героем,
если бы пришлось столкнуться с немцами?
Он только взглянул на нее, как побитый щенок. Вот она опять, эта
глупая, унылая обида.
- Простите! - торопливо, очень искренне сказала она. - Я не то думала:
ну, конечно, вы бы стали героем. Вы же не виноваты. Вы все сделали, что
могли, я это чувствую.
- Бросьте! - сказал он обиженно. - Что вы, женщины, понимаете? И ничуть
я не хуже летаю, чем те, что попали на фронт, и вообще я не хуже их. - Он
сидел, помрачнев, под ее взглядом. Потом поднялся. - Слушайте, а как вас, в
сущности, зовут?
- Маргарет, - сказала она. Он подошел к ее постели, но она сразу
остановила его: - Еще кофе, да? Но вы не взяли свою чашку. Вон она, на
столике.
Не успев подумать, он вернулся к столу, принес чашку, получил кофе,
которое ему было не нужно. Он чувствовал, что остался в дураках, и, по
молодости лет, обиделся. "Ну, погоди же, - пригрозил он мысленно и сел на
место, недовольный и злой. - К чертям их всех".
- Я вас обидела, да? - сказала она. - Но мне так нехорошо, Лоу, а вы
хотели объясняться мне в любви.
- Почему вы так решили? - спросил он обиженно и мрачно.
- Сама не знаю. У женщин на это чутье. А я не хочу, чтобы мне
объяснялись в любви. Гиллиген уже пробовал.
- Гиллиген? Да я убью его, если он будет к вам приставать!
- Нет, нет, он вовсе не приставал ко мне, и вы тоже. Я даже была
польщена. Но вы-то почему решили объясняться мне в любви? Вы об этом думали,
когда шли сюда?
С мальчишечьим пылом Лоу сказал:
- Нет, я еще в поезде о вас думал, с первой минуты. Только я вас увидел
- сразу понял: эта женщина создана для меня! Скажите правду: вам он больше
нравится, больше, чем я, за то, что у него крылья и этот шрам?
- Да нет же, конечно, нет! - Она посмотрела на него, подумала. - Мистер
Гиллиген сказал, что он умирает.
- Умирает? - повторил он. И еще раз: - Умирает?
Как этот человек во всем, на каждом шагу его обставлял! Мало ему, что у
него есть крылья и шрам - он еще умирает!
- Маргарет! - сказал он с таким отчаянием, что ее внезапно охватила
жалость. - Маргарет, неужели вы в пего влюблены? (Он знал: будь он женщиной
- он непременно бы влюбился в него.)
- Нет, конечно! Ни в кого я не влюблена. Знаете, ведь мой муж убит во
Франции, - мягко сказала она.
- О, Маргарет, - с искренней горечью сказал он, - если бы я только мог,
я дал бы себя убить, дал бы себя ранить, как этот, там, разве вы не
понимаете?
- Понимаю, милый. - Она отставила поднос. - Поди сюда.
Курсант Лоу встал, снова подошел к ней.
- Убили бы или ранили, если бы повезло! - повторил он.
Она притянула его к себе, и он понял, что ведет себя, как ребенок, что
она этого от него и ждет, но иначе он не мог. Разочарование, отчаяние
охватили его с новой силой. Он почувствовал щекой ее теплые колени и обнял
их руками.
- Мне так хотелось туда, - сознался он неожиданно для себя, - пусть бы
мне и его шрам и все.
- И умереть, как он скоро умрет?
Но разве смерть не была для курсанта Лоу чем-то настоящим,
величественным, печальным? Он видел открытую могилу и себя - в полной форме,
в ремнях, с крыльями летчика на груди, с нашивкой за ранения... Чего еще
требовать от судьбы?
- Да, да! - сказал он.
- Ведь ты тоже летал, правда? - сказала она, держа его голову на
коленях. - И ты мог бы быть на его месте, но тебе просто повезло. А может
быть, ты летал бы так хорошо, что тебя не подстрелили бы, как его. Ты об
этом подумал?
- Не знаю, наверно, я все-таки тоже попался бы на его месте. Нет, вы в
него влюблены.
- Клянусь, что нет. - Она подняла его голову, заглянула в глаза. - Я бы
не стала скрывать. Разве ты мне не веришь? - Ее глаза глядели настойчиво, и
он ей поверил.
- Но если вы его не любите - значит, вы можете дождаться меня. Я скоро
вырасту, буду работать, как черт, скоплю денег.
- А что скажет твоя мама?
- Черт, да не могу же я всю жизнь слушаться ее, как маленький. Мне уже
девятнадцать, как вам, а если маме не понравится - пошла она к черту!
- Лоу! - с упреком сказала она, не говоря ему, что ей уже двадцать
четыре года. - Как можно! Нет, поезжай домой, расскажи все матери, передашь
от меня записку, а потом напишешь мне, что она скажет.
- Лучше я поеду с вами!
- Что ты, дружок, какой же смысл? Мы отвезем его домой, он очень болен.
Пойми, милый, мы ничего не можем сделать, пока не доставим его на место, а
ты только будешь мешать.
- Мешать? - повторил он с болью.
- Ты должен понять. Нельзя нам ни о чем думать, пока мы не отвезем его
домой. Неужели ты не понимаешь?
- Но вы его не любите?
- Клянусь, что нет. Теперь веришь?
- А меня любите?
Она снова притянула его голову к себе на колени.
- Милый ты мой детеныш, - сказала она, - ничего я тебе не скажу... пока
что.
Пришлось принять и это. Они молча сидели, прижавшись друг к другу.
- Как от вас хорошо пахнет, - сказал наконец курсант Лоу.
- Поди сюда, поближе, - приказала она, и когда он придвинулся к ней,
она взяла его голову обеими руками и крепко поцеловала. Он обнял ее, и она
притянула его голову к себе на грудь. Потом погладила его волосы и сказала:
- Так как же, поедешь домой?
- А разве непременно надо? - спросил он.
- Надо, - сказала она. - Сегодня же. Дай ей телеграмму сейчас. А я
напишу ей записку.
- О черт, да вы же знаете, что она ответит?
- Конечно, знаю. У тебя нет ни братьев, ни сестер?
- Нет, - удивился он. По ее движению он догадался, что ей хотелось
высвободиться. Он сел. - Как вы угадали? - удивленно спросил он.
- Просто угадала. Но ты поедешь? Правда? Обещай мне!
- Ну, хорошо, поеду. Но я к вам вернусь.
- Конечно, вернешься. Я буду ждать. Поцелуй меня.
Она спокойно подняла к нему лицо, и он поцеловал ее, как она хотела:
холодно, отчужденно. Она приложила ладони к его щекам.
- Милый мой мальчик! - сказала она и поцеловала так, как всегда его
целовала мать.
- Слушайте, жених с невестой так не целуются! - обиделся он.
- А как они целуются? - спросила она.
Он обнял ее, чувствуя под рукой ее плечи, и прижался к ее губам
заученным приемом. Она недолго терпела, потом оттолкнула его.
- Неужели так целуются жених с невестой? - засмеялась она. - Нет, мне
больше нравится вот так. - Она взяла его лицо ладонями и коротко, холодно
коснулась губами его губ. - А теперь поклянись, что ты сейчас же
телеграфируешь своей маме.
- Но вы мне будете писать?
- Непременно. Только поклянись, что ты сегодня же уедешь домой, что бы
Гиллиген тебе ни говорил.
- Клянусь, - сказал он, глядя на ее губы. - А можно вас еще раз
поцеловать?
- Когда поженимся! - сказала она, и он понял, что его гонят.
Надеясь, веря, что она смотрит ему вслед, он вышел гордым шагом, не
оглядываясь.
В другой комнате сидели Гиллиген и этот офицер. Мэгон сказал:
- Доброе утро, старина.
Гиллиген посмотрел на воинственную осанку Лоу сдержанно-недоумевающим,
насмешливым взглядом.
- С победой, ас, что ли?
- Иди к черту, - сказал Лоу. - Где бутылка? Сегодня еду домой!
- Вот она. Пей до дна, генерал. Значит, домой? - повторил он. - И мы
тоже. Верно, лейтенант?
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Джонс, Януариус Джонс, не знавший, да и не интересовавшийся, от кого он
рожден, названный Джонсом - в алфавитном порядке, Януарием - по совпадению
календарной даты и биологического факта и ставший Януариусом по роковому
совпадению его судьбы и насущной потребности - зарабатывать свой хлеб
насущный, - этот Януариус Джонс, мешковатый, в грубошерстном сером костюме,
преподаватель латинского языка в небольшом колледже, стоял, облокотясь на
резную садовую ограду, раздвинув буйные заросли уже зазеленевшей жимолости в
звездочках новорожденных цветов, и смотрел, как апрель хозяйничает на грядке
гиацинтов. Роса лежала на траве, пчелы проникали в яблоневые цветы, а
ласточки, словно струны, прочерчивали бледное ветреное небо. Опустив тяпку,
на Джонса смотрел человек, и металлические пряжки его подтяжек весело
сверкали.
Священник сказал:
- С добрым утром, молодой человек!
Купол лысины приветливо сиял на фоне увитой плющом стены, за ней, в
безукоризненной прелести, церковный шпиль с золотым крестом, казалось,
кружил по молодым облакам.
Януариус Джонс, плененный иллюзией медленного падения колокольни,
пробормотал:
- Смотрите, сэр, сейчас упадет!
Солнце било прямо в его круглое молодое лицо.
Садовник посмотрел на него с благосклонным любопытством.
- Упадет? А-а, должно быть, вы видите самолет? - произнес он. - Мой сын
был в авиации всю войну. - Он казался гигантом в черных брюках, старых
башмаках. - Превосходный день для полетов, - сказал он, затеняя глаза
ладонью. - Где вы его видите?
- Нет, сэр, - сказал Джонс. - Самолета не видно, сэр. Я с
непростительным легкомыслием говорил о шпиле вашей церкви. С детства обожаю
стоять под церковным шпилем, следить, как проплывают облака. Полнейшая
иллюзия падения. Вы когда-нибудь наблюдали это, сэр?
- О да, безусловно, хотя было это - постойте! - так давно, что я и не
припомню. Но человек в моем сане обычно склонен к забвению собственных
переживаний, поглощенный заботой о спасении чужих душ...
- ...которые не только не заслуживают спасения, но и не стремятся к
нему, - договорил за него Джонс.
Ректор остановил его укоризненным взглядом. Воробьи захлебывались от
восторга в зарослях плюща, и старинный фасад ректорского дома, в рамке
нарциссов и подстриженных кустов, был похож на сказку. "Наверно, тут есть
дети", - подумал Джонс. Он сказал:
- Смиренно прошу простить мою легкомысленную остроту, доктор. Смею вас
уверить, что я... м-м... просто не удержался от соблазна, без всяческих
намерений.
- Понимаю, мой милый. Мой упрек был столь же мимолетен. Есть некоторые
условности, которые нам пристало соблюдать в мире сем, и одна из них -
уважение к сану, которым я, быть может и недостойно, облечен. И я считаю,
что это особо касается нас, тех, кто... как бы это выразить...
- ...тот, кто в жизни себе кормилом взял истинный разум,
Тот обладает всегда богатством умеренной жизни:
Дух безмятежен его, и живет он, довольствуясь малым.
И ректор подхватил:
Люди же вместо того устремились ко славе и власти,
Думая этим себе благоденствие твердо упрочить
И проводить свою жизнь при достатке, в спокойствии
полном...
{Лукреций. О природе вещей. - Перевод Ф. Петровского}
- продекламировали они прерывистым дуэтом и, замолчав, посмотрели друг
на друга с благодушным восхищением.
- Но как же так! - воскликнул ректор. Он приветливо смотрел на Джонса.
- "Неужто путника оставлю у ворот?" - Решетчатая дверца распахнулась, и
выпачканная землей рука тяжело легла на плечо Джойса. - Входите, проверим
вместе шпиль нашей церкви.
Газон был чудесный. Мириады пчел трепеща перелетали с клевера на
яблони, с яблонь на клевер, а над готическим телом церкви шпиль вздымался,
как молитва, нетленная в бронзе, непорочная в мираже медленного падения
средь неподвижных молодых облаков.
- Мой единственный искренний прихожанин, - пробормотал священник.
Солнечный свет золотистым пухом окружал его лысину, а лицо Януариуса Джонса
походило на круглое зеркало, перед которым фавны и нимфы могли бы
красоваться, когда мир был еще совсем юным. - Нет, я не так сказал. Не
просто прихожанин... Именно через эту красоту человек может стать ближе к
Богу. Но как мало людей в это верит! Как мало, как мало! - Он смотрел не
мигая в залитое солнцем небо: в глубине глаз таилось горе, давно остывшее,
притихшее.
- Истинная правда, сэр. Но мы, в этом веке, считаем, что не стоит
приближаться к тому, к кому можно приблизиться запросто, без посредства его
слуги, все равно какого. Мы покупаем спасение души, как недвижимое
имущество. Наш Бог, - продолжал Джонс, - не может быть сострадательным, он
даже может не быть очень мудрым. Но он должен быть полон достоинства.
Ректор поднял свою большую испачканную руку.
- Нет, нет. Вы несправедливы к людям. Да разве найдешь справедливость у
молодых, разве есть в них те скудные добродетели, какими мы тешим и нежим
наши твердеющие артерии души? Только старикам нужны законы, нужны
условности, чтобы впитать в себя, урвать для себя хоть немного красоты мира.
Не будь законов - молодые ограбили бы нас, как когда-то грабили морские
просторы.
Ректор замолчал. Беглые тени молодой листвы походили на птичий щебет,
обретший форму, а воробьи в плюще - на солнечные пятна, обретшие звук.
Ректор снова заговорил:
- Будь устройство мира в моей власти, я бы установил определенную
границу, скажем, около тридцати лет, когда человек, достигший этого
возраста, автоматически переводился бы в такое состояние, где его не мучили
бы бесплодные воспоминания об искушениях, перед которыми он устоял, о
красоте, не доставшейся ему в удел. Мне мыслится, что только зависть
пробуждает в нас желание помешать молодым делать то, на что нам когда-то не
хватило смелости и возможностей, а теперь не хватает сил.
Джонс подумал, какие же искушения он преодолевал, и, вспомнив о
женщинах, которых мог бы соблазнить, но не соблазнил, сказал:
- И что же тогда? Что будет с теми, кто имел несчастье достичь тридцати
лет?
- В том состоянии природа ничем не будет смущать их - ни солнечным
светом, ни воздухом, ни птицами на ветках; у них останутся только
несущественные потребности: физический комфорт, еда, сон, размножение.
"А чего еще надо? - подумал Джонс. - Вон какой у него шикарный дом.
Можно отлично провести всю жизнь именно так - есть, спать, размножаться - и
только". В этом Джонс был уверен. Хорошо бы, если б вот такой старик (или
любой, кто смог бы представить себе жизнь, состоящей только из еды, сна и
женщин) распоряжался миром и чтоб ему, Джонсу, вечно был тридцать один год.
Но ректор, очевидно, думал иначе.
- А чем же они все занимались бы? - спросил Джонс, чтоб поддержать
разговор, думая про себя: "Что же останется делать другим людям, если у них
отнять еду, сон и совокупление?"
- Половина будет производить всякие вещи, другие - чеканить золото и
серебро, чтобы эти вещи покупать. Разумеется, и для монет и для вещей будут
необходимы склады, и это займет еще какую-то часть людей. Остальным,
естественно, придется пахать землю.
- Но куда же, в конце концов, девать все вещи и деньги? Через какое-то
время образуется один огромный музей и банк, переполненный бесполезными,
никому не нужными вещами. А ведь это проклятие всей нашей цивилизации.
Собственность... Ведь мы стали ее рабами, из-за нее нам приходится либо
честно трудиться не менее восьми часов в день, либо делать что-нибудь
незаконное, лишь бы можно было краситься и наряжаться по последней моде,
накачиваться виски или накачивать бензин в машины.
- Справедливо. Во всем этом было бы слишком неприятное сходство с
миром, каков он есть сейчас. Но, само собой разумеется, я предусмотрел обе
эти возможности. Монету можно будет снова переплавлять в слитки и чеканить
потом заново, а вещи... - достопочтенный пастырь восторженными глазами
посмотрел на Джонса, - вещи могли бы идти домохозяйкам на топливо, чтобы
готовить пищу.
"Старый дурень", - подумал Джонс и сказал:
- Изумительно, чудесно! Вы мне пришлись по сердцу, доктор!
Ректор приветливо посмотрел на Джонса.
- Ах, милый мой, молодости ничто не приходится по сердцу, у молодых и
сердца-то нет.
- Как, доктор, это ведь похоже... нет, это просто граничит с
оскорблением величества! Кажется, мы договорились взаимно уважать сан друг
друга.
Тени двигались за солнцем, тень от ветки легла на лоб ректора: Юпитер в
лавровом венке.
- Какой же у вас сан?
- Но... - начал было Джонс.
- У вас вместо рясы - еще пеленки, мой милый мальчик. Ну, простите, -
сказал он, увидав лицо Джонса. Его рука увесисто и тяжело, как дубовая
коряга, легла на плечо Джонса. - Скажите, какую добродетель вы почитаете
наиболее достойной восхищения?
Джонс опешил.
- Искреннюю самоуверенность, - ответил он не сразу.
Мощный смех ректора прогудел колокольным звоном в солнечной тишине,
воробьи шарахнулись из кустов, как сшибленные листья.
- Значит, мы снова друзья, так? Ну, вот что, я сделаю для вас
исключение: я покажу вам мои цветы. Вы достаточно молоды, чтобы оценить их,
не чувствуя себя обязанным высказывать ненужные похвалы.
Сад стоило посмотреть. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, шла аллея роз,
уходя от солнца в тень двух огромных дубов. За дубами, в тени тополей,
беспокойно и строго высились колонны греческой беседки, да и сами тополя в
тонкой смутной зелени походили на горделивых и ветреных девушек с фриза. У
изгороди уже распускались лилии, словно монахини в монастыре, и голубые
гиацинты качали немыми колокольчиками, вспоминая Элладу. На решетчатой стене
скоро загорятся медленным лиловым пламенем опрокинутые гроздья глицинии; идя
вдоль этой стены, они подошли к одинокому розовому кусту. Огромные,
узловатые от старости ветви, потемневшие и грубые, как бронзовый постамент,
были увенчаны бледным, недолговечным золотом. Руки священника легли на ствол
мягко и ласково.
- Вот эта роза, - сказал он. - Она мне - и сын и дочь, супруга моего
сердца и хлеб мой насущный: моя правая рука и левая. Сколько раз я стоял
подле нее по ночам, весной, когда слишком рано были сняты покровы, и жег
газеты, чтобы она не замерзла. Помню, однажды я был в соседнем городе, на
конференции. Погода - уже был март - казалась чрезвычайно благоприятной, и я
снял рогожу. Бутоны уже наливались. Ах, мой милый, ни один юноша не ждет с
такой страстью прихода своей возлюбленной, как я жду первый цветок этой
розы... Какой это язычник держал свой византийский кубок у изголовья и
медленно стирал край поцелуями? Да, тут есть аналогия... Но о чем это я? Ах
да. Словом, я необдуманно оставил куст без прикрытия и уехал. Погода стояла
превосходная, до последнего дня, потом бюро погоды предупредило, что
возможно похолодание. Ждали приезда епископа; я убедился, что не успею
добраться домой поездом и вовремя вернуться. Тогда я нанял экипаж и поехал
домой. Небо покрылось тучами, стало холодно. И вдруг, в трех милях от дома,
подъехав к реке, мы увидали, что мост снесло. Наконец мы докричались:
привлекли внимание человека в лодке, и он подплыл к нам. Я велел моему
кучеру дождаться меня на берегу, переплыл реку в лодке, пришел домой, укрыл
мой розовый куст, вернулся к реке и поспел на конференцию вовремя. И в ту же
ночь... - ректор посмотрел на Януариуса Джонса и расплылся в широкой улыбке,
- выпал снег.
Толстый Джонс, разлегшись на ласковой траве и прикрыв глаза от солнца,
набивал трубку.
- Да, это теперь историческая роза. Она у вас, наверно, давно? Всегда
привязываешься к таким давнишним знакомым. - Нет, Януариус Джонс не очень
интересовался цветами.
- Тут есть еще причина, более серьезная. В этом кусте заключена часть
моей молодости, как вино заключено в амфоре. Разница одна: моя амфора каждый
год расцветает заново.
- А-а, - сказал Джонс, отчаявшись. - Значит, с ней связана какая-то
история?
- Да, мой милый, И довольно длинная. Но вам, наверное, так лежать
неудобно?
- Кому же бывает когда-нибудь вполне удобно? - Джонс сразу ринулся в
образовавшуюся брешь: - Разве что во сне. Человек так устает от постоянного
и неизбежного соприкосновения с землей, сидит ли он, лежит, или стоит, все
равно это угнетает его, постоянно напоминая о бренности земной. Если бы
человек, хоть один человек на свете, мог бы освободиться от силы земного
притяжения, сосредоточить весь свой вес только на той точке, где он касается
земли, - чего бы он только не сделал! Он стал бы Богом, господином жизни, и
высокие боги дрогнули бы на своих тронах; он прогремел бы у врат
бесконечности, как рыцарь в латах. А теперь его вечно гнетет мысль: как это
земля, созданная из огня, воздуха и воды всемогущей волей, может быть такой
дьявольски жесткой?
- Да, это верно. Человек не может долго лежать в одном положении -
мешает думать. Но я хотел рассказать про мою розу...
- Взгляните на ястреба, - пылко прервал его Джонс, стараясь выиграть
время, - его держит только воздух, а какое достоинство, какая
целеустремленность! Что ему до того - выбрали ли Смита губернатором или нет?
Что ему до того, что суверенные государства ежегодно посылают малоизвестных
людей, про которых знают только то, что они не склонны к потливости,
посылают их вмешиваться безнаказанно в дела других суверенных государств?
- Но, милый мой, это пахнет анархизмом.
- Анархизмом? Конечно! Рука Провидения и на ней мозоли от счета денег -
вот что такое анархизм!
- По крайней мере, вы признаете, что есть рука Провидения!
- Разве? Не знаю! - Джонс надвинул шляпу на глаза, так, что видна была
только торчащая трубка, и вытащил коробку спичек из кармана. Вынув спичку,
он чиркнул о коробок. Спичка не загорелась, и он лениво отбросил ее в грядку
фиалок. Потом попытался зажечь еще и еще одну.
- Поверните коробок, - пробормотал ректор. Джонс послушался, спичка
вспыхнула.
- А в чем же вы видите руку Провидения? - Он запыхтел трубкой.
Ректор собрал ломаные спички с грядки фиалок.
- А вот в чем: она помогает человеку подняться с земли и обрабатывать
землю, чтобы кормить себя. Разве он встал бы и работал, если бы мог удобно
лежать на земле? Даже та часть тела, которую Создатель предназначил для
сидения, служит тоже только короткое время, а потом начинает бунтовать,
подталкивает его ленивые кости, заставляет встать и двигаться. И спастись от
земли можно только во сне.
- Но человек не может спать больше, чем треть своей жизни, - тут же
напомнил Джонс. - А скоро он и трети не проспит. Род человеческий слабеет,
вырождается: мы не можем выдержать такое же количество сна, как наши
сравнительно недалекие (я говорю - геологически) предки, даже не можем
сравняться в этом с нашими более примитивными современниками. Ибо мы,
называющие себя цивилизованными народами, теперь заботимся о наших умах и
наших артериях, а не о желудках и органах размножения, как наши предки и
наши, не знающие принуждения, современники.
- Какого принуждения?
- Разумеется, социального. Лоу считает, что Лоу и Смит должны поступать
так, а не иначе, должны и обязаны делать то или иное, потому что Смит тоже
считает, что Смит и Лоу должны и обязаны поступать так или иначе.
- А-а, понятно. - Священник вперил добрый немигающий взгляд прямо в
солнце. Роса испарилась с травы, белые и желтые нарциссы становились
сонными, словно девушки после бала. - Скоро полдень. Зайдем ко мне, я могу
предложить вам отдохнуть и позавтракать, если вы не заняты.
Джонс встал.
- Нет, нет. Огромное спасибо. Не стану вас беспокоить.
Ректор был сама сердечность.
- Что вы, какое беспокойство. Я сейчас один. Джонс отнекивался. Он
обожал хорошую еду, у него был на это нюх. Ему достаточно было пройти мимо
дома - и он нюхом чувствовал: хорошо тут кормят или нет. И Джонс не очень
Но достопочтенный пастырь одолел его своим настойчивым радушием: отказа
он не принимал. Он подхватил Джонса, и они пошли, наступая на свои тени,
пока не загнали их на крыльцо, над которым скромно красовался прелестный
фонарь, тускнея давно не мытыми цветными стеклами. После непорочной наготы
солнечного утра темная передняя вся пошла огненно-красными кругами. Джонс,
мгновенно ослепший, с маху обо что-то споткнулся, и ручка ведра страстно
впилась в его ногу. Ректор, прогудев: "Эмми!", поднял его в воздух вместе
ведром. Джонс благодарил свою счастливую звезду за то, что не прилип к полу,
и мокрый, как Венера из пены морской, начал выпрастывать ногу из ведра.
Наконец он встал на обе ноги и с отчаянием и досадой ощупывал промокшую
насквозь штанину. "Вцепился в меня, как подъемный кран", - подумал он
сердито.
Ректор снова проревел: "Эмми!" Откуда-то из глубины дома послышался
испуганный отклик, и кто-то в ситцевом платье прошмыгнул мимо. Бас ректора
прогудел, как прибой в узком проливе, и, открыв двери навстречу потокам
света, он втолкнул Джонса в свой кабинет.
- Не стану извиняться за скудость трапезы, которая вас ждет. Видите ли,
сейчас, я живу один. Но ведь нам, философам, пища нужна для сытости, а не
для лакомства, не так ли? Входите же, входите!
Джонс совсем отчаялся. Мокрая штанина, а пища - только для сытости, а
не для лакомства? Рожки, что ли? В отношении еды Джонс был скорее сибаритом,
чем эстетом. И уж никак не философом. Он стоял, безутешный, с брюк капала
вода.
- Но, милый мой, вы промокли насквозь! - спохватился хозяин дома. -
Скорее снимайте брюки.
Джонс слабо запротестовал.
- Эмми! - снова заорал ректор.
- Иду, дядя Джо! Только воду соберу!
- Брось все сейчас же! Беги в спальню, принеси мне пару брюк.
- Но ковер испортится!
- Надеюсь, не совсем. Придется рискнуть. Неси сюда брюки. Ну, мой
мальчик, снимайте, долой! Эмми высушит их на кухне, и все будет в полнейшем
порядке.
В бессильном отупении Джонс сдался. Он действительно попал в руки
насильников. Ректор подавлял его беспощадной добротой, а эта, в ситчике,
появилась в дверях, неся точно такие же невыразимые, какие были на хозяине
дома.
- Эмми, это мистер... Насколько я помню, вы мне не назвали ваше имя?..
Он завтракает с нами. Да, Эмми, узнай, не придет ли Сесили.
Девица взвизгнула при виде Джонса, нелепого в одной рубахе, с голыми,
толстыми и розовыми ногами, и брошенные брюки торжественно и сонно проплыли
в воздухе.
- Джонс, - с запозданием отрекомендовался Яну-ариус Джонс, но Эмми уже
убежала.
- Ах, да, мистер Джонс.
И ректор снова завладел им, прилаживая на нем брючный пояс и
подворачивая обшлага неуклюжими, сложными движениями пальцев. И Джонс,
вполне пристойный, хотя и утопавший в широких брюках, покорялся тяжелой
деснице хозяина, как овца, попавшая под град.
- Ну вот! - воскликнул тот. - Теперь распола...


