Эрих Мария Ремарк. Тени в раю
страница №10

обсуждали мою скромную особу. Потеряв терпение, я круто повернул назад.
- Почему вы так торопитесь? - спросил Яспер.
- Каждое утро я хожу в церковь и причащаюсь. Мне надо подготовиться к
этому. До свидания.
На секунду Яспер потерял дар речи. Потом за моей спиной раздался
громкий смех. Этот смех неожиданно напомнил мне прощание с миссис Уимпер. Я
остановился у газетного киоска и купил "Джорнэл" и "Ньюс".
- Сегодня вечером они, по-моему, в полном сборе, - заметил Ник и
сплюнул.
- Здесь всегда так?
- Каждый вечер. Парад звезд. Если это будет продолжаться, в Америке
снизится рождаемость
Я поднялся на лифте в квартиру Раташи С тех пор как она здесь жила,
наши отношении вступили в новую фазу. Раньше мы встречались от случая к
случаю, теперь я проводил у нее все вечера.
- Я должен принять ванну. У меня такое чувство, будто я испачкался с
ног до головы.
- Давай! Грех удерживать человека от мытья. Хочешь ароматическую соль?
Гвоздику фирмы "Мэри Чесс"?
- Лучше не надо! - Я подумал о Яспере и о том, что произойдет, если,
встретившись с ним, я буду благоухать гвоздикой.
- Каким образом ты так скоро вернулся?
- Я отвез миссис Уимпер домой. Силверс пригласил ее без моего ведома.
- И она так быстро отпустила тебя? Браво!
Я слегка приподнялся в теплой воде.
- Она не хотела меня отпускать. Но откуда ты знаешь, что вырваться от
нее нелегко?
Наташа рассмеялась.
- Это известно каждому.
- Каждому? Кому именно?
- Каждому, кто с ней сталкивается. Она чувствует себя одинокой, не
интересуется мужчинами своего возраста, поглощает в большом количестве
коктейли "Мартини" и вполне безобидна. Бедный Роберт! А ты испугался?
Я схватил Наташу за подол пестрого, разрисованного вручную платья и
попытался втащить ее в воду. Но она закричала:
- Пусти! Платье не мое! Это модель!
Я отпустил ее.
- А что в таком случае наше? Квартира - не наша, платья - не наши,
драгоценности - не наши...
- Вот и прекрасно. Никакой ответственности! Это ведь то, о чем ты
мечтал. Правда?
- Сегодня у меня плохой день, - сказал я. - Сжалься надо мной!
Наташа встала.
- И ты еще собираешься осуждать меня за Элизу Уимпер. Ты со своим
пресловутым пактом.
- Каким пактом?
- О том, что мы не должны причинять друг другу боль. И о том, что мы
сошлись лишь для того, чтобы забыть старые романы. О Боже! Как ты мне все
это преподнес! И мы, дрожа как овцы после урагана, укрылись под сенью этой
ни к чему не обязывающей любвишки, укрылись, чтобы зализать раны, которые
нам нанесли другие.
Она заметалась по ванной. А я с удивлением смотрел на нее. Почему она
вдруг вспомнила все эти наполовину забытые дурацкие разговоры, с которых
всегда начинается сближение? Я был уверен, что не говорил всего этого - не
такой уж я дурак! Скорее она сама так думала... И, наверное, именно потому
она прибилась ко мне. В голове у меня промелькнуло множество мыслей; да, я
понимал, что отчасти она права, хотя и не хотел в этом признаться. Меня
удивляло только, что она все так ясно сознавала.
- Дай мне рюмку водки, - сказал я осторожно, решив перейти в
наступление. Когда у человека совесть не чиста, это самое верное средство.
- Здорово мы друг друга обманули! Не так ли?
- По-моему, это обычная история, - сказал я, радуясь тому, что увидел
какой-то просвет.
- Не знаю. Я потом каждый раз все забываю.
- Каждый раз? С тобой это часто случается?
- Тоже не знаю. Я ведь не счетная машина. Может, ты - счетная машина, а
я - нет.
- Я лежу в ванне, Наташа. Исключительно невыгодная позиция. Давай
заключим мир.
- Мир! - повторила она язвительно. - Кому нужен мир?
Схватив купальное полотенце, я встал. Если бы я мог предположить, чем
кончится этот разговор, я бежал бы от ванны, как от холеры.
Наташа начала обличать меня не то всерьез, не то в шутку, но потом
взвинтила себя и пришла в воинственное настроение - я заметил это по ее
глазам, по движениям и по голосу, который вдруг стал звонче. Мне надо
смотреть в оба! И прежде всего потому, что она была права. Вначале я решил
сам наступать, используя миссис Уимпер. Но неожиданно все повернулось
по-другому.
- Прелестное платье, - сказал я. - А ведь я хотел выкупать тебя в нем!
- Почему же не выкупал?
- Вода была слишком горячая, а ванна слишком тесная для двоих.
- Зачем ты одеваешься? - спросила Наташа.
- Мне холодно.
- Можно выключить кондиционер.
- Не стоит. Тогда будет жарко.
Она подозрительно взглянула на меня.
- Хочешь удрать? Трус! - сказала она.
- Что ты! Разве я могу покинуть салями и эдамский сыр?
Неожиданно она пришла в ярость.
- Иди к черту! - закричала она. - Убирайся в свою вонючую гостиницу. В
свою дыру! Там твое место!
Она дрожала от злости. Я поднял руку, чтобы поймать на лету пепельницу,
в случае если Наташа швырнет ее в меня: я не сомневался, что пепельница
попадет в цель. Наташа была просто великолепна. Гнев не искажал ее черт,
наоборот, он красил ее. Она трепетала не только от злобы, но и от полноты
жизни.
Я хотел овладеть ею, но внутренний голос предостерег меня: "Не делай
этого!" На меня вдруг нашло прозрение: я понял, что сиюминутная близость
ничего не даст. Мы просто уйдем от проблем, так и не разрешив их. И в
будущем я уже не сумею использовать этот столь важный эмоциональный довод!
Самым разумным в моем положении было спастись бегством. И именно сейчас, ни
минутой позже.
- Как знаешь! - сказал я, быстро пересек комнату и хлопнул дверью.
Поджидая лифт, я прислушался. До меня не донеслось ни звука. Может быть, она
считала, что я вернусь.
В антикварной лавке братьев Лоу электрические лампы освещали
французские латунные канделябры начала девятнадцатого века с белыми
фарфоровыми цветами. Я остановился и начал разглядывать витрину. Потом я
прошел мимо светлых безотрадных и полупустых закусочных, где у длинной
стойки люди ели котлеты или сосиски, запивая их кока-колой и апельсиновым
соком, - к этому сочетанию я до сих пор не мог привыкнуть.
В гостинице, к счастью, в тот вечер дежурил Меликов.
- Cafard?(1) - спросил он.Я кивнул:
- Разве по мне это заметно?
- За километр. Хочешь выпить?
Я покачал головой.
- Пока еще на первой стадии, а при этом алкоголь только вредит.
- Что значит - на первой стадии?
- Когда считаешь, что вел себя скверно и глупо и потерял чувство юмора.
- Я думал, ты уже прошел через это.
- По-видимому, нет.
-----------------------------------------
(1) Хандра? (франц.)
- А когда наступает вторая стадия?
- Когда я решаю, что все кончено. По моей вине.
- Может, выпьешь хотя бы кружку пива? Садись в это плюшевое кресло и
кончай психовать.
- Хорошо.
Я предался фантасмагорическим мечтаниям, а Меликов тем временем
разносил по номерам бутылки минеральной воды, а потом и виски.
- Добрый вечер, - произнес чей-то голос за моей спиной.
Лахман! Первым моим побуждением было встать и быстро улизнуть.
- Только тебя мне не хватало, - сказал я.
Но Лахман с умоляющим видом снова усадил меня в кресло.
- Сегодня я не буду плакаться тебе в жилетку, - прошептал он. - Мои
несчастья кончились. Я ликую!
- Подцепил ее все-таки? Жалкий гробокопатель!
- Кого?
Я поднял голову:
- Кого? Своими причитаниями ты надоел всей гостинице, лампы тряслись от
твоего воя, а теперь у тебя хватает нахальства спрашивать "кого"?
- Это уже дело прошлое, - сказал Лахман, - я быстро забываю.
Я взглянул на него с интересом.
- Вот как? Ты быстро забиваешь? И потому хныкал месяцами?
- Конечно. Быстро забываешь только после того, как полностью
очистишься!
- От чего? От нечистот?
- Дело не в словах. Я ничего не добился. Меня обманывали - мексиканец и
эта донья из Пуэрто-Рико.
- Никто тебя не обманывал. Просто ты не добился того, чего хотел.
Большая разница.
- Сейчас уже десять вечера, а в такую поздноту я не воспринимаю
нюансов.
- Ты что-то очень развеселился, - сказал я не без зависти. - У тебя,
видимо, в самом деле все быстро проходит.
- Я нашел перл, - прошептал Лахман. - Пока еще не хочу ничего говорить.
Но это - перл. И без мексиканца.
Меликов жестом подозвал меня к своей конторке.
- К телефону, Роберт.
- Кто?
- Наташа.
Я взял трубку.
- Где ты обретаешься? - спросила Наташа.
- На приеме у Силверса.
- Ерунда! Пьешь водку с Меликовым.
- Распростерся ниц перед плюшевым креслом, молюсь па тебя и проклинаю
свою судьбу. Я совершенно уничтожен.
Наташа рассмеялась.
- Возвращайся, Роберт.
- Вооруженный?
- Безоружный, дурень. Ты не должен оставлять меня одну. Вот и все.
Я вышел на улицу. Она поблескивала при свете ночных фонарей - войны и
тайфуны были от нее за тридевять земель; затаив дыхание, она прислушивалась
к тихому ветру и к собственным мечтам. Улица эта никогда не казалась мне
красивой, но сейчас вдруг я почувствовал ее прелесть.
- Сегодня ночью я остаюсь здесь, - сказал я Наташе. - Не пойду в
гостиницу. Хочу спать и проснуться с тобой рядом. А потом я притащу от
братьев Штерн хлеб, молоко и яйца. В первый раз мы проснемся с тобой вместе.
По-моему, у всех наших недоразумений одна причина: мы с тобой слишком мало
бываем вдвоем. И каждый раз нам приходится снова привыкать друг к другу.
Наташа потянулась.
- Я всегда думала, что жизнь ужасно длинная и поэтому не стоит быть все
время вместе. Соскучишься. Я невольно рассмеялся.
- В этом что-то есть, - сказал я. - Но мне пока еще не приходилось
испытывать такое. Сама судьба постоянно заботилась, чтобы я не соскучился...
У меня такое чувство, - продолжал я, - будто мы летим на воздушном шаре. Не
на самолете, а на тихом шаре, на воздушном шаре братьев Монгольфье в самом
начале девятнадцатого века. Мы поднялись на такую высоту, где уже ничего не
слышно, но все еще видно: улицы, игрушечные автомобили и гирлянды городских
огней. Да благословит Бог незнакомого благодетеля, который поставил сюда эту
широкую кровать и повесил на стене напротив зеркало; когда ты проходишь по
комнате, вас становится двое - две одинаковые женщины, из которых одна -
немая.
- С немой куда проще. Правда?
- Нет.
Наташа резко повернулась.
- Правильный ответ.
- Ты очень красивая, - сказал я. - Обычно я сначала смотрю, какие у
женщины ноги, потом какой у нее зад и уж под конец разглядываю ее лицо. С
тобой все получилось наоборот. Вначале я разглядел твое лицо, потом ноги и,
только влюбившись, обратил внимание на зад. Ты - стройная и сзади могла бы
быть плоской, как эти изголодавшиеся, костлявые манекенщицы. Меня это очень
тревожило.
- А когда ты заметил, что все в порядке?
- Своевременно. Существует весьма простые способы, чтобы это
определить. Но самое странное, что интерес к этому у меня не проходил очень
долго.
- Рассказывай дальше!
Она лениво свернулась клубочком на одеяле, мурлыча, словно огромная
кошка. Маленькой кисточкой она покрывала лаком ногти на ногах.
- Не смей меня сейчас насиловать, - сказала она. - Это должно сперва
высохнуть, не то мы станем липкими. Продолжай рассказывать!
- Я всегда считал, что не в силах устоять перед загорелыми женщинами,
которые летом весь день плещутся в воде и лежат на солнце. А ты такая белая,
будто вообще не видела солнца. У тебя что-то общее с луной... Глаза серые и
прозрачные... Я не говорю, конечно, о твоем необузданном нраве. Ты - нимфа.
Редко в ком я так ошибался, как в тебе. Там, где ты, в небо взлетают ракеты,
вспыхивают фейерверки и рвутся снаряды; самое удивительное, что все это
происходит беззвучно.
- Рассказывай еще! Хочешь чего-нибудь выпить?
Я покачал головой.
- Часто я взирал на собственные чувства немного со стороны. Я
воспринимал их, так сказать, не в анфас, а в профиль. Они не заполняли меня
целиком, а скользили мимо. Сам не знаю почему. Может, я боялся, а может, не
мог избавиться от проклятых комплексов. С тобой все по-иному. С тобой я ни о
чем не размышляю. Все мои чувства нараспашку. Тебя хорошо любить и так же
хорошо быть с тобой после... Вот как сейчас. Со многими женщинами это
исключено, да и сам не захочешь. А с тобой неизвестно, что лучше: когда тебя
любишь, кажется, что это вершина всего, а потом, когда лежишь с тобой в
постели в полном покое, кажется, что полюбил тебя еще больше.
- Ногти у меня почти высохли. Но ты рассказывай дальше.
Я взглянул в полутемную соседнюю комнату.
- Хорошо ощущать твою близость и думать, что человек бессмертен, -
сказал я. - В какое-то мгновение вдруг начинаешь верить, что это и впрямь
возможно. И тогда и я и ты бормочем бессвязные слова, чтобы чувствовать еще
острее, чтобы стать еще ближе; мы выкрикиваем грубые, непристойные, циничные
слова, чтобы еще теснее слиться друг с другом, чтобы преодолеть то крохотное
расстояние, которое еще разделяет нас, - слова из лексикона шоферов
грузовиков или мясников на бойне, слова-бичи. И все ради того, чтобы быть
еще ближе, любить еще ярче, еще сильнее.
Наташа вытянула ногу и поглядела на нее. Потом она откинулась на
подушку.
- Да, мой дорогой, в белых перчатках нельзя любить.
Я рассмеялся.
- Никто не знает этого лучше нас, романтиков. Ах, эти обманчивые слова,
которые рассеиваются от легкого дуновения ветра, как облачка пуха. С тобой
все иначе. Тебе не надо лгать.
- Ты лжешь очень даже умело, - сказала Наташа сонным голосом. -
Надеюсь, сегодня ночью ты не станешь удирать?
- Если удеру, то только с тобой.
- Ладно.
Через несколько минут она уже спала. Она засыпала мгновенно. Я накрыл
ее, потом долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию и думая о разных
разностях.
XXI
Бетти Штейн вернулась из больницы.
- Никто не говорит мне правду, - жаловалась она. - Ни друзья, ни враги.
- У вас нет врагов, Бетти.
- Вы - золото. Но почему мне не говорят правду? Я ее перенесу. Куда
ужаснее не знать, что с тобой на самом деле.
Я обменялся взглядом с Грефенгеймом, который сидел за ее спиной.
- Вам сказали правду, Бетти. Почему надо обязательно думать, что правда
- это самое худшее? Неужели вы не можете жить без драм?
Бетти заулыбалась, как ребенок.
- Я настрою себя иначе. А если все действительно в порядке, то опять
распущусь. Я ведь себя знаю. Но если мне скажут: "Твоя жизнь в опасности", я
начну бороться. Я как безумная буду бороться за то время, которое у меня еще
осталось. И, борясь, быть может, продлю отпущенный мне срок. Иначе
драгоценное время уйдет впустую. Неужели вы этого не понимаете? Вы ведь
должны меня понять.
- Я понимаю. Но раз доктор Грефенгейм сказал, что все в порядке, вы
обязаны ему верить. Зачем ему вас обманывать?
- Так все делают. Ни один врач не говорит правду.
- Даже если он старый друг?
- Тогда тем более.
Бетти Штейн три дня назад вернулась из больницы и теперь мучила себя и
своих друзей бесконечными вопросами. Ее большие, выразительные и беспокойные
глаза на добром, не по годам наивном лице, вопреки всему сохранившем черты
молоденькой девушки, перебегали с одного собеседника на другого. Порой
кому-нибудь из друзей удавалось на короткое время успокоить ее, и тогда она
по-детски радовалась. Но уже через несколько часов у нее опять возникали
сомнения, и она снова начинала свои расспросы.
Теперь Бетти часами просиживала в вольтеровском кресле, которое она
купила у братьев Лоу, потому что оно напоминало ей Европу, в окружении своих
гравюр с видами Берлина; она перевесила их из коридора в спальню, а две
маленькие гравюры в кабинетных рамках всегда ставила возле себя, таская их
из комнаты в комнату.
Сообщения о бомбежках Берлина, которые поступали теперь почти
ежедневно, лишь на короткое время омрачали се настроение. Она переживала это
всего несколько часов, но столь бурно, что в больнице Грефенгейму
приходилось прятать от нее газеты. Впрочем, это не помогало. На следующий
день Грефенгейм заставал ее в слезах у радиоприемника.
Бетти вообще была человеком крайностей и постоянно пребывала в
состоянии транса. При этом скорбь ее по Берлину находилась в явном
противоречии с ненавистью к нацистскому режиму, который уничтожил многих
членов ее семьи. В довершение Бетти боялась открыто скорбеть: она тщательно
скрывала свои чувства от друзей, как нечто неприличное. И так уже ее нередко
ругали за тоску по Курфюрстендамму и говорили, что она готова лобызать ноги
убийцам.
Ведь нервы всех изгнанников, раздираемых противоречивыми чувствами:
надеждой, отвращением и страхом, были и так взвинчены до предела, ибо каждая
бомба, упавшая на покинутую им родину, разрушала и их былое достояние;
бомбежки восторженно приветствовали и в то же время проклинали; надежда и
ужас причудливо смешались в душах эмигрантов, и человеку надо было самому
решать, какую ему занять позицию: проще всего оказалось тем, у кого
ненависть была столь велика, что она заглушала все другие, более слабые
движения сердца: сострадание к невинным, врожденное милосердие и
человечность. Однако, несмотря на пережитое, в среде эмигрантов было немало
людей, которые считали невозможным предать анафеме целый народ. Для них
вопрос не исчерпывался тезисом о том, что немцы, дескать, сами накликали на
себя беду своими ужасными злодеяниями или по меньшей мере равнодушием к ним,
слепой верой в свою непогрешимость и чудовищным упрямством - словом, всеми
качествами немецкого характера, которые идут рука об руку с верой в
равнозначность приказа и права и в то, что приказ освобождает якобы от
всякой ответственности.
Конечно, умение понять противника было одним из самых привлекательных
свойств эмиграции, хотя свойство это не раз ввергало меня в ярость и
отчаяние. Там, где можно было ждать лишь ненависти, и там, где она
действительно существовала, спустя короткое время появлялось пресловутое
понимание. А вслед за пониманием - первые робкие попытки оправдать; у
палачей с окровавленной пастью сразу же находились свидетели защиты. То было
племя защитников, а не прокуроров. Племя страдальцев, а не мстителей!
Бетти Штейн - натура пылкая и сентиментальная - металась среди этого
хаоса, чувствуя себя несчастной. Она оправдывалась, обвиняла, опять
оправдывалась, а потом вдруг перед ней вставал самый бесплотный из всех
призраков - страх смерти.
- Как вам теперь живется, Росс? - спросила Бетти.
- Хорошо, Бетти. Очень хорошо.
- Рада слышать!
Я заметил, что от моих слов в ней вновь вспыхнула надежда. Раз другому
хорошо живется, стало быть, можно надеяться, что и ей будет хорошо.
- Это меня радует, - повторила она. - Вы, кажется, сказали "очень
хорошо"?
- Да, очень хорошо, Бетти.
Она с удовлетворением кивнула.
- Они разбомбили Оливаерплац в Берлине, - прошептала она. - Слышали?
- Они разбомбили весь Берлин, а не одну эту площадь.
- Знаю. Но ведь это Оливаерплац. Мы там жили. - Она робко оглянулась по
сторонам. - Все на меня сердятся, когда я об этом говорю. Наш старый добрый
Берлин!
- Это был довольно-таки мерзкий город, - осторожно возразил я. - По
сравнению с Парижем или с Римом, например. Я имею в виду архитектуру, Бетти.
- Как вы думаете, я доживу до того времени, когда можно будет вернуться
домой?
- Конечно. Почему нет?
- Это было бы ужасно... Я так долго ждала.
- Да. Но там все будет по-другому, а не так, как нам запомнилось, -
сказал я.
Бетти некоторое время обдумывала мои слева.
- Кое-что останется по-старому. И не все немцы - нацисты.
- Да, - сказал я, вставая. Подобного рода разговоры я не выносил. - Это
мы успеем обсудить когда-нибудь потом, Бетти.
Я вышел в другую комнату. Там сидел Танненбаум и, держа в руках лист
бумаги, читал вслух. Я увидел также Грефенгейма и Равика. И как раз в эту
минуту вошел Кан.
- Кровавый список! - объявил Танненбаум.
- Что это такое?
- Я составил список тех людей в Германии, которых надо расстрелять, -
сказал Танненбаум, перекладывая к себе на тарелку кусок яблочного пирога.
Кан пробежал глазами список.
- Прекрасно! - сказал он.
- Разумеется, он будет еще расширен, - заверил его Танменбаум.
- Вдвойне прекрасно! - сказал Кан.
- Кто же его будет расширять?
- Каждый может добавить свои кандидатуры.
- А кто приведет приговор в исполнение?
- Комитет. Надо его образовать. Это очень просто.
- Вы согласны стать во главе комитета?
Танненбаум глотнул.
- Я предоставлю себя в ваше распоряжение.
- Можно поступить еще проще, - сказал Кан. - Давайте заключим
нижеследующий пакт: вы расстреляете первого в этом списке, а я всех
остальных. Согласны?
Танненбаум снова глотнул. Грефенгейм и Равик посмотрели на него.
- При этом я имею в виду, - продолжал Кан резко, - что вы расстреляете
первого в этом списке собственноручно. И не будете прятаться за спину
комитета. Согласны?
Танненбаум не отвечал.
- Ваше счастье, что вы молчите, - бросил Кан, - если бы вы ответили:
"Согласен", я влепил бы вам пощечину. Вы не представляете себе, как я
ненавижу эту кровожадную салонную болтовню. Занимайтесь лучше своим делом -
играйте в кино. Из всех ваших прожектов ничего не выйдет.
И Кан отправился в спальню к Бетти.
- Повадки, как у нациста, - пробормотал Танненбаум ему вслед.
Мы вышли от Бетти вместе с Грефенгеймом. Он переехал в Нью-Йорк,
работал ассистентом в больнице. Там и жил, что не позволяло ему иметь
частную практику; получал он шестьдесят долларов в месяц, жилье и бесплатное
питание.
- Зайдемте ко мне на минутку, - предложил он.
Я пошел с ним. Вечер был теплый, но не такой душный, как обычно.
- Что с Бетти? - спросил я. - Или вы не хотите говорить?
- Спросите Равика.
- Он посоветует мне спросить вас.
Грефенгейм молчал в нерешительности.
- Ее вскрыли, а потом зашили опять. Это правда? - спросил я.
Грефенгейм не отвечал.
- Ей уже делали операцию раньше?
- Да, - сказал он.
Я не стал больше спрашивать.
- Бедная Бетти, - сказал я. - Сколько времени это может продлиться?
- Этого никто не знает. Иногда болезнь развивается быстро, иногда
медленно.
Мы пришли в больницу. Грефенгейм повел меня к себе. Комната у него была
маленькая, бедно обставленная, если не считать большого аквариума с
подогретой водой.
- Единственная роскошь, которую я себе позволил, - сказал он, - после
того как Кан отдал мне деньги. В Берлине вся приемная у меня была заставлена
аквариумами. Я разводил декоративных рыбок. - Он виновато посмотрел на меня
близорукими глазами. - У каждого человека есть свое хобби.
- Вы хотите вернуться в Берлин после окончания войны? - спросил я.
- Да. Ведь там у меня жена.
- Вы что-нибудь слышали о ней за это время?
- Мы договорились, что не будем писать друг другу. Всю почту они
перлюстрируют. Надеюсь, она выехала из Берлина. Как вы думаете, ее не
арестовали?
- Нет. Зачем ее арестовывать?
- По-вашему, они задают себе такие вопросы?
- Задают все же. Немцы остаются бюрократами, даже если они творят
заведомо неправое дело. Им кажется, что тем самым оно становится правым.
- Трудно ждать так долго, - сказал Грефенгейм. Он взял стеклянную
трубочку, с помощью которой очищают дно аквариума от тины, не замутив воду.
- Так вы считаете, ее выпустили из Берлина. В какой-нибудь город в
Центральной Германии?
- Вполне возможно.
Я вдруг осознал весь комизм положения: Грефенгейм обманывал Бетти, а я
должен был обманывать Грефенгейма.
- Ужас в том, что мы обречены на полное бездействие, - сказал
Грефенгейм.
- Да, мы всего лишь зрители, - сказал я. - Проклятые Богом зрители,
достойные, быть может, зависти, потому что нам не разрешают участвовать в
самой заварухе. Но именно это делает наше существование здесь таким
призрачным, пожалуй, даже непристойным. Люди сражаются, между прочим, и за
нас тоже, но не хотят, чтобы мы сражались с ними рядом. А если некоторым и
разрешают это, то очень неохотно, с тысячью предосторожностей и где-то на
периферии.
- Во Франции можно было записаться в Иностранный легион, - сказал
Грефенгейм, откладывая в сторону стеклянную трубочку.
- Вы же не записались?
- Нет.
- Не хотели стрелять в немцев. Не так ли?
- Я вообще ни в кого не хотел стрелять.
Я пожал плечами.
- Иногда у человека не остается выбора. Он чувствует необходимость
стрелять в кого-то.
- Только в себя самого.
- Чушь! Многие из нас соглашались стрелять в немцев, потому что знали:
те, в кого им хотелось бы выстрелить, далеко от фронта. На фронт посылают
безобидных и послушных обывателей, пушечное мясо.
Грефенгейм кивнул.
- Нам не доверяют. Ни нашему возмущению, ни нашей ненависти. Мы вроде
Танненбаума: он хоть и составляет списки, но никогда не стал бы
расстреливать. Мы приблизительно такие же. Или нет?
- Да. Приблизительно. Даже Кана они не хотят брать. И, возможно, они
правы.
Я пошел к выходу по белым коридорам, освещенным лампами в белых
плафонах. Я возвращался назад к своему призрачному существованию, и у меня
было такое чувство, точно я живу в эпицентре урагана на заколдованном
острове, имеющем всего лишь два измерения... В Штатах было все не так, как в
Европе, где недостающее третье измерение заменяла борьба против
бюрократизма, против властей и жандармов, борьба за временные визы, за
работу, борьба против таможенников и полицейских - словом, борьба за то,
чтобы выжить! А здесь нас встретила тишина, мертвый штиль! Только кричащие
газетные заголовки и сводки по радио напоминали о том, что где-то далеко за
океаном бушует война; Америка знала лишь войну в эфире: ни один вражеский
самолет не бороздил американских небес, ни одна бомба не упала на
американскую землю, ни один пулемет не строчил по американским городам. В
кармане у меня лежало извещение о том, что вид на жительство мне продлили на
три месяца: я был теперь Enemy Alien - иностранец-враг, правда, не такой уж
враг, чтобы засадить меня в тюрьму. И сейчас я шел по этому городу,
открытому всем ветрам, - искра жизни, которая не хотела погаснуть, чужак. Я
шел, глубоко дыша и тихонько насвистывая. Комок плоти, носивший чужое имя -
Росс.
- Квартира! - воскликнул я. - Свет! Мебель! Кровать! Любимая женщина!
Электрическая плита для жарки мяса! Стакан водки! Во всем можно найти
светлую сторону, она есть даже в той несчастной жизни, на какую я обречен.
При такой жизни ничто не входит в привычку. Отлично! Всем ты наслаждаешься,
словно в первый раз. Все пробирает тебя до костей. Не щекочет, а именно
пробирает до костей, до мозга костей, до серого вещества, которое заключено
в твоей черепной коробке. Дай на тебя поглядеть, Наташа! Я боготворю тебя
уже за то, что ты со мной. За то, что мы живем в одно время. А потом уже за
все остальное. Я - Робинзон, который всякий раз находит своего Пятницу!
Следы на песке! Отпечатки ног! Ты для меня - первый человек на этой земле. И
при каждой встрече я ощущаю это снова. Вот в чем светлая сторона моей
треклятой жизни.
- Ты много выпил? - спросила Наташа.
- Ни капли. Ничего я не пил, кроме кофе и грусти.
- Тебе грустно?
- В моем положении грустишь недолго. Потом рывками переворачиваешься,
будто во сне. И тогда грусть становится всего лишь фоном, еще сильнее
оттеняющим полноту жизни. Грусть идет на дно, а жизненный тонус поднимается
вверх, словно вода в сосуде, куда бросили камень. То, что я говорю, далеко
не истина. Я только хочу, чтобы это было истиной. И все же доля истины в
этом есть. Иначе будешь жить на износ, как бархатный лоскут в коробке с
лезвиями.
- Хорошо, что ты не грустишь, - сказала Наташа. - Причины меня не
интересуют. Все, на что находятся причины, уже само по себе подозрительно.
- А то, что я тебя боготворю, тоже подозрительно?
Наташа рассмеялась:
- Это опасно. Человек, который склонен к возвышенным чувствам,
обманывает обычно и себя и других. Я озадаченно посмотрел на нее.
- Почему ты это говоришь?
- Просто так.
- Ты на самом деле это думаешь?
- А отчего бы и нет? Разве ты не Робинзон? Робинзон, который без конца
убеждает себя, что видел следы на песке?
Я не отвечал. Ее слова задели меня сильнее, чем я ожидал. А я-то думал,
что обрел твердую почву под ногами, - оказывается, это была всего-навсего
осыпь, которая при первом же шаге может обрушиться. Неужели я нарочно
преувеличивал прочность наших отношений? Хотел утешить себя?
- Не знаю, Наташа, - ответил я, пытаясь избавиться от неприятных
мыслей. - Знаю только одно: до сих пор мне были заказаны любые привычки.
Говорят, что пережитые несчастья воспринимаются как приключения. Я в этом не
уверен. В чем, собственно, можно быть уверенным?
- Да, в чем можно быть уверенным? - переспросила она.
Я засмеялся:
- В этой водке, что у меня в стакане, в куске мяса на плите и, надеюсь,
в нас обоих... Все равно я тебя боготворю, хоть ты и находишь это опасным.
Боготворить - радостно, и чем раньше этим займешься, тем лучше.
- Вот это правильно. И не нуждается в доказательствах. Такие вещи надо
чувствовать.
- Так и есть. И опять-таки, чем раньше начнешь чувствовать, тем лучше.
- А с чего начнем мы?
- Хоть с этой комнаты! С этих ламп! С этой кровати! Хоть они и не
принадлежат нам. Что в конечном счете принадлежит человеку? И на какой срок?
Все взято взаймы, украдено у жизни и без конца крадется вновь.
Наташа обернулась.
- И самих себя мы тоже обкрадываем?
- Да. Себя тоже.
- Почему же в таком случае человек не впадает в отчаяние и не пускает
себе пулю в лоб?
- Это никогда не поздно. Кроме того, есть более легкие пути.
- Догадываюсь, о чем ты говоришь.
Наташа обошла вокруг стола.
- По-моему, нам надо кое-что отпраздновать.
- Что именно?
- То, что тебе разрешили жить в Америке еще три лишних месяца.
- Ты права.
- А что бы ты делал, если бы разрешение тебе не продлили?
- Пытался бы получить разрешение на въезд в Мексику.
- Почему в Мексику?
- Там более гуманное правительство. Оно впустило бы даже беженцев из
Испании.
- Коммунистов?
- Просто людей. С легкой руки Гитлера, слово "коммунист" употребляется
теперь к месту и не к месту. Каждый человек, выступающий против Гитлера, для
него коммунист. Любой диктатор начинает свою деятельность с того, что
упрощает все понятия.
- Хватит нам говорить о политике. Ты смог бы вернуться из Мексики в
Штаты?
- Только с документами по всей форме. И только если меня не вышлют
отсюда. Допрос на сегодня закончен?
- Нет еще. Почему тебя оставили здесь?
Я рассмеялся.
- Весьма запутанная история. Если бы Америка не была в состоянии войны
с Германией, меня наверняка не впустили бы сюда. Выходит: чем хуже - тем
лучше. Трагичное всегда идет рядом со смешным. Иначе множество людей с моей
биографией уже давно погибли бы.
Наташа села рядом со мной.
- Твою жизнь не так-то легко понять.
- К сожалению.
- Сдается мне, что ты этим гордишься. Я покачал головой.
- Нет, Наташа. Я только делаю вид, что горжусь.
- Очень лихо делаешь вид.
- Как и Кан. Не правда ли? Существуют эмигранты активные и пассивные.
Мы с Каном предпочитали быть активными. И соответственно вели себя во
Франции. Положение обязывает! Вместо того чтобы оплакивать свою долю, мы, по
мере возможности, считали превратности судьбы приключениями. А приключения у
нас были довольно-таки отчаянные.
Поздно вечером мы решили еще раз выйти. До этого я некоторое время в
задумчивости просидел у окна. Небо было очень звездное, и ветер гулял где-то
под нами, над невысокими крышами домов на Пятьдесят пятой и Пятьдесят шестой
улицах; казалось, он готовился взять штурмом небоскребы, которые безмолвно,
подобно башням, возвышались среди зеленых и красных вспышек светофоров. Я
открыл окно и высунул голову.
- Посвежело, Наташа, в первый раз за долгие месяцы. И дышится легко!
Наташа подошла ко мне.
- Скоро осень, - сказала она.
- Слава Богу.
- Слава Богу? Не надо подгонять время!
Я засмеялся.
- Ты рассуждаешь, как восьмидесятилетняя старуха.
- Нельзя подгонять время. А ты только и делаешь, что торопишь его.
- Больше не буду! - обещал я, заведомо зная, что это ложь.
- Куда ты спешишь? Хочешь вернуться?
- Послушай, Наташа, я еще не поселился здесь как следует. Разве мне
пристало думать о возвращении?
- Ты только об этом и думаешь. Ни о чем другом. Я покачал головой.
- Я не загадываю дальше завтрашнего дня... Настанет осень, потом зима и
потом лето и опять осень, а мы по-прежнему будем смеяться, по-прежнему будем
вместе.
Наташа прижалась ко мне.
- Не покидай меня! Я не способна быть одна. Я не героиня. Характер у
меня отнюдь не героический.
- Я встречал среди тевтонцев миллионы женщин с героическим характером.
Это их национальная особенность... Геройство заменяет этим дамам женскую
привлекательность. А часто также секс. От них тошнит. А теперь хватит
хныкать, давай выйдем на улицу в этот первый вечер бабьего лета.
- Хорошо.
Мы спустились на лифте. В кабине никого, кроме нас, не было. Час парада
"звезд" давно миновал. Час пуделей тоже. Ветер, как гончая, рыскал возле
аптеки Эдвардса на углу.
- Лето пролетело, - заметил Ник из своего киоска.
- Слава Богу! - бросила Наташа.
- Не радуйся раньше времени, - сказал я. - Оно еще вернется.
- Ничего никогда не возвращается, - объявил Ник. - Возвращаются только
беда и этот паршивый гад, пудель по кличке Репе, стоит мне зазеваться - и он
уже написал на обложки "Вога" и "Эсквайра". Хотите "Ньюс"?
- Мы заберем ее на обратном пути.
Бесхитростная болтовня с Ником каждый раз приводила меня в волнение.
Уже само сознание, что не надо скрываться, волновало меня. Вечерняя
прогулка, столь обычная для каждого обывателя, казалась мне авантюрой, ибо
самой большой авантюрой для меня была безопасность. Я стал почти человеком;
правда, меня всего лишь терпели, но уже не гнали. Мое американское "я"
успело вырасти примерно до двух третей европейского. Конечно, мой английский
язык был далек от совершенства и весьма беден, тем не менее я уже довольно
свободно болтал. Словарный запас был у меня, как у подростка лет
четырнадцати, но я им умело пользовался. Многие американцы обходились тем же
количеством слов, только они говорили без запинки.
- Как ты относишься к тому, чтобы сделать большой круг? - спросил я.
Наташа кивнула.
- Я хочу света. Столько света, сколько может быть в этом полутемном
городе. Дни становятся короче.
Мы пошли вверх, к Пятой авеню и, миновав гостиницу "Шерри Нэзерленд",
вышли к Сентрал-парку. Несмотря на уличный шум, из зоологического уголка
отчетливо доносился львиный рык. У "Вьей Рюси" мы остановились, чтобы
поглядеть на иконы и пасхальные яйца из оникса и золота, которые Фаберже
изготовлял когда-то для царской фамилии. Русские эмигранты до сих пор
продавали их здесь. И конца этому не предвиделось, точно так же, как донским
казакам, которые из года в год давали концерты и ничуть не старели, словно
герои детских комиксов.
- Там уже начинается осень, - сказала Наташа, показывая на
Сентрал-парк. - Пойдем назад, к "Ван Клеефу и Арпельсу"
Мы медленно брели вдоль витрин, в которых были выставлены осенние моды.
- Для меня это уже давно пройденный этап, - сказала Наташа. - Эти
модели мы снимали в июне. Я всегда живу на одно время года вперед. Завтра мы
будем снимать меха. Может быть, поэтому мне и кажется, что жизнь летит
чересчур быстро. Все люди еще радуются лету, а у меня в крови уже осень.
Я остановился и поцеловал ее.
- Просто удивительно, о чем мы с тобой говорим! - воскликнул я. -
Совсем как персонажи Тургенева или Флобера. Девятнадцатый век! Теперь у тебя
в крови уже зима: вьюги, меха и камины. Ты - провозвестница времен года.
- А что у тебя в крови?
- У меня? Сам не знаю. Наверное, воспоминания о бесчинствах и
разрушениях. С осенью и зимой в Штатах я вовсе не знаком. Эту страну я видел
лишь весной и летом. Понятия не имею, на что похожи небоскребы в снежный
день.
Мы дошли до Сорок второй улицы и вернулись к себе по Второй авеню.
- Ну так как же, останешься сегодня ночью со мной? - спросила Наташа.
- А это можно?
- Конечно, ведь у тебя есть зубная щетка и белье. Пижама не
обязательна. А бритву я тебе дам. Сегодня ночью мне не хотелось бы спать
одной. Будет ветрено. И если ветер меня разбудит, ты окажешься рядом и
успокоишь меня. Мне хочется дать себе волю и расчувствоваться, хочется,
чтобы ты меня утешал и чтобы мы заснули, ощущая приближение осени, хочется
забыть о ней и снова вспомнить.
- Я остаюсь.
- Хорошо. Мы ляжем в постель и прижмемся друг к другу. Увидим наши лица
в зеркале напротив и прислушаемся к вою ветра. Когда ветер усилится, в
глазах у нас промелькнет испуг, и они потемнеют. Ты обнимешь меня крепче и
начнешь рассказывать о Флоренции, Париже в Венеции, обо всех тех городах,
где мы никогда не будем вместе.
- Я не был ни в Венеции, ни во Флоренции.
- Все равно, можешь рассказывать о них так, будто ты там был. Я,
наверное, разревусь и буду ужасно выглядеть. Когда я плачу, я далеко не
красавица. Но ты меня простишь за это и за мою чувствительность тоже.
- Да.
- Тогда иди ко мне и скажи, что ты будешь любить меня вечно и что мы
никогда не состаримся.
XXII
- У меня для вас интересная новость, - сказал Силверс. - Скоро мы с
вами отправимся в путь и завоюем Голливуд. Что вы на это скажете?
- Завоюем своими актерскими талантами?
- Нет, картинами. Я получил оттуда много приглашений и решил прочесать
этот район как специалист.
- Вместе со мной?
- Вместе с вами, - великодушно подтвердил Силверс. - Вы неплохо вошли в
курс дела и будете мне полезны.
- Когда мы поедем?
- Приблизительно недели через две. Для сборов, стало быть, достаточно
времени.
- Надолго? - спросил я.
- Пока что на две недели. Но, может, мы пробудем и дольше, Лос-Анджелес
для торговца картинами - нетронутая целина. К тому же вымощенная золотом.
- Золотом?
- Да, тысячедолларовыми кредитками. Не задавайте мне глупых вопросов.
Другой человек на вашем месте плясал бы от радости. Или, может, вы не хотите
ехать? В таком случае мне придется подыскать себе нового помощника.
- А меня вы уволите?
Силверс разозлился не на шутку.
- Что с вами? Конечно, уволю. А как же иначе? Но почему бы вам не
поехать со мной? - Силверс с любопытством оглядел меня. - Или вы считаете,
что вы недостаточно хорошо экипированы? Могу дать аванс.
- Для закупки, так сказать, спецодежды, которую я буду носить в
служебное время? И эту одежду я должен оплачивать из собственных денежек?
Довольно невыгодное предприятие, господин Силверс.
Силверс рассмеялся. Наконец-то он опять был в своей стихии.
- Вы так считаете?
Я кивнул. Мне хотелось выиграть время. К отъезду из Нью-Йорка я не мог
отнестись равнодушно. В Калифорнии у меня не было ни одной знакомой души, и
перспектива скучать вдвоем с Силверсом мне не улыбалась. Я уже достаточно
изучил его. Это оказалось нетрудно, он не был примечателен ничем, кроме
хитрости. И потом, этот человек беспрестанно рисовался наблюдать за ним было
скучнейшим занятием. Это можно было вытерпеть недолго. И я с содроганием
представил себе нескончаемые вечера в холле гостиницы, где мы сидим вдвоем с
Силверсом. И мне решительно некуда деться.
- Где мы остановимся? - спросил я.
- Я остановлюсь в "Беверли-Хиллз". А вы в "Садах Аллаха".
Я с интересом воззрился на него.
- Красивое название. Напоминает о Рудольфе Валентине. Мы, значит, не
будем жить вместе?
- Слишком дорого. Я слышал, что "Сады Аллаха" - очень хорошая
гостиница. И она в двух шагах от "Беверли-Хиллз".
- А как мы будем рассчитываться? Как будет с расходами на гостиницу? И
на питание?
- Вы будете записывать все, что потратите.
- По-вашему, я должен питаться только в гостинице?
Силверс махнул рукой.
- С вами очень трудно разговаривать. Можете делать все, что вам угодно.
Еще замечания есть?
- Есть, - сказал я. - Вы должны прибавить мне жалованье, чтобы я купил
себе новый костюм.
- Сколько?
- Сто долларов в месяц.
Силверс подскочил.
- Исключено! Вы собираетесь, как видно, заказать себе костюм у Книце? В
Америке носят готовые вещи. И чем вам не нравится этот костюм? Вполне
хороший.
- Недостаточно хороший для человека, который служит у вас. Может быть,
мне понадобится даже смокинг.
- Мы едем в Голливуд не для того, чтобы танцевать и бегать по балам.
- Кто знает! По-моему, это не такая уж плохая идея. Кроме того, нигде
так не размягчаются сердца миллионеров, как в ночных кабаре. Мы ведь
намерены ловить их с помощью испытанного трюка - внушать, что, купив у нас
картины, они станут светскими людьми.
Силверс сердито посмотрел на меня.
- Это - производственная тайна! О ней не говорят вслух. И, поверьте
мне, голливудские миллионеры черт знает что о себе воображают. Они считают
себя культурнейшими людьми... Так и быть, прибавлю вам двадцать долларов.
- Сто! - не сдавался я.
- Не забудьте, что вы работаете нелегально. Из-за вас я многим рискую.
- Теперь уже нет!
Я взглянул на картину Моне, которая висела как раз напротив. На ней
была изображена поляна с цветущими маками, по которой прогуливалась женщина
в белом; картину эту относили к 1889 году, но, судя по покою, исходившему от
нее, она была написана в куда более отдаленные времена.
- Я получил разрешение на жительство в Штатах. Пока на три месяца, но
потом его автоматически продлят.
Силверс прикусил губу.
- Ну и что? - спросил он.
- Теперь я имею право работать, - ответил я. Я солгал, но в данной
ситуации это был не такой уж грех.
- Вы собираетесь искать себе другое место?
- Конечно, нет. Зачем? У Вильденштейна мне пришлось бы, наверное, весь
день торчать в салоне возле картин. У вас мне нравится больше.
Я посмотрел на Силверса - он быстро что-то подсчитывал. Наверное,
прикидывал, сколько стоит то, что я о нем знаю, и какую цену это имеет для
него и для Вильденштейна. Вероятно, в эту минуту он раскаивался, что
посвятил меня в свои многочисленные трюки.
- Примите во внимание также, что в последние месяцы вы ради своего
бизнеса заставили меня поступиться моими нравственными правилами. Не далее
как позавчера, во время вашей беседы с миллионером из Техаса, я выдал себя
за эксперта из Лувра. И, наконец, мои знания иностранных языков тоже
кое-чего стоят.
Мы сторговались на семидесяти пяти долларах, хотя я и не мечтал
получить больше тридцати. Теперь я не упоминал больше о смокинге. Конечно, я
не собирался покупать его сейчас. В Калифорнии можно будет еще раз
использовать смокинг для нажима на Силверса: авось удастся выцарапать у него
единовременную ссуду, особенно если он опять захочет выдать меня за эксперта
из Лувра, который сопровождает его.
Я отправился к Фрислендеру, чтобы отдать ему первые сто долларов в счет
моего долга, который пошел на оплату юриста.
- Присаживайтесь, - сказал Фрислендер и небрежно сунул деньги в черный
бумажник крокодиловой кожи. - Вы ужинали?
- Нет, - ответил я не задумываясь: у Фрислендеров отлично кормили.
- Тогда оставайтесь, - сказал он решительно. - К ужину придет еще
человек пять-шесть. Правда, не знаю кто. Спросите у жены. Не желаете ли
виски?
С того дня как Фрислендер получил американское гражданство, он не пил
ничего, кроме виски. Правда, с моей точки зрения, он должен был поступить
как раз наоборот: сперва пить исключительно виски, чтобы показать свое
искреннее желание стать стопроцентным янки, а потом снова вернуться к бараку
и кюммелю. Но Фрислендер был человеком своеобразным. До своей натурализации
он, запинаясь на каждом слове, с немыслимым венгерским акцентом говорил
только по-английски, более того, заставлял изъясняться на английском и всю
свою семью; злые языки утверждали даже, что он болтал по-английски в
постели... Но уже через несколько дней после того, как он стал американским
гражданином, в его доме снова началось вавилонское столпотворение и все его
домочадцы перешли на свой обычный язык -
немецко-английско-еврейско-венгерский.
- Барак спрятан у жены, - пояснил мне Фрислендер. - Мы его приберегаем.
Здесь его ни за какие деньги не достанешь. Вот и приходится запирать
последние бутылки. Не то их моментально выдует прислуга. В этом выражается
ее тоска по родине. Вы тоже тоскуете по родине?
- По какой?
- По Германии.
- Нет. Я ведь не еврей.
Фрислендер рассмеялся.
- В ваших словах есть доля правды.
- Чистая правда, - сказал я, вспомнив Бетти Штейн. - Самыми слюнявыми
немецкими патриотами были евреи.
- Знаете почему? Потому, что до тридцать третьего года им жилось в
Германии хорошо. Последний кайзер жаловал им дворянство. Их даже принимали
при дворе. У кайзера были друзья евреи, кронпринц любил еврейку.
- Во времена его величества вы, быть может, стали бы бароном, - сказал
я.
Фрислендер провел рукой по волосам.
- Tempi passati(1).
На секунду он задумался: вспомнил о старых добрых временах. Мне стало
стыдно за свое нахальное замечание. Но Фрислендер не понял иронии, ему вдруг
ударил в голову весь его консерватизм, спесь человека, у которого когда-то
был особняк на Тиргартенштрассе.
- Вы в те годы были еще ребенком, - сказал он. - Да, дорогой мой юный
друг. А теперь идите к дамам.
"Дамами" оказались Танненбаум и, к моему немалому удивлению, хирург
Равик.
- Двойняшки уже ушли? - спросил я Танненбаума. - На этот раз вы
ущипнули за задницу не ту сестру?
- Глупости! Как вы думаете, они похожи не только внешне, но и...
- Конечно.
- Вы имеете в виду темперамент?
- На этот счет существует две теории...
- Идите к черту! А вы что скажете, доктор Равик?
- Ничего.
- Для такого ответа вовсе не обязательно быть врачом, - сказал
Танненбаум, явно задетый.
- Именно, - спокойно парировал Равик.
Вошла госпожа Фрислендер в платье эпохи империи с поясом под грудью.
Эдакая дородная мадам де Сталь. На руке у нее позвякивал браслет с сапфирами
величиной с орех.
-----------------------------------------
(1) Прошли эти времена (итал.).
- Коктейли, господа! Кто желает?
Мы с Равиком попросили водки; Танненбаум, несмотря на наше возмущение,
предпочел желтый шартрез.
- К селедке? - удивленно спросил Равик.
- К сестрам-близнецам, - ответил Танненбаум, все еще уязвленный. - Кто
не знает одного, не имеет права говорить о другом.
- Браво, Танненбаум! - воскликнул я. - А я и не подозревал, что вы
сюрреалист.
Фрислендер появился вместе с двойняшками, Кармен и еще несколькими
гостями. Сестры были живые как ртуть, Кармен оделась во все черное, что
подчеркивало ее трагическую красоту; в данный момент она, правда, грызла
шоколад с орехами. Я с любопытством подумал: неужели после шоколада Кармен
примется за селедку? Она так и сделала. Желудок у нее был такой же луженый,
как и мозги.
- В ближайшие две недели я уезжаю в Голливуд, - громко возвестил
Танненбаум, в то время как гостей обносили гуляшом. Надувшись как индюк, он
метал взоры в сторону сестер-близнецов.
- В качестве кого? - спросил Фрислендер.
- В качестве актера. А вы как думали?
Я встрепенулся. Впрочем, я не верил Танненбауму. Слишком часто он
говорил о Голливуде. Правда, он уже раз побывал там - сыграл маленькую роль,
роль беженца в антифашистском фильме.
- Кого вы будете играть? - спросил я.
- Буффало Билла.(1) - сказал кто-то.
- Группенфюрера СС.
- Несмотря на то, что вы еврей? - спросила госпожа Фрислендер.
- А почему бы и нет?
- С фамилией Танненбаум?
- Мой артистический псевдоним Гордон Т. Кроу. Буква "Т" - от
Танненбаума.
Все взглянули на него с некоторым сомнением. Правда, эмигранты нередко
исполняли роли нацистов: голливудские боссы до сих пор валили в одну кучу
всех европейцев, считая, что кем бы они ни были - друзьями или врагами, -
европейцы все же больше походят друг на друга, нежели коренные американцы.
-----------------------------------------
(1) Известный персонаж ковбойских фильмов.
- Группенфюрера СС? - переспросил Фрислендер. - По-моему, там у них это
соответствует генералу. Танненбаум кивнул.
- Может быть, штурмбаннфюрера? - спросил я.
- Группенфюрера. Отчего нет? В американской армии тоже есть
генералы-евреи. Не исключено, впрочем, что моего персонажа повысят в чине, и
тогда он будет чем-то вроде обер-генерала.
- А вы вообще разбираетесь в их субординации?
- Чего там разбираться? У меня есть роль. Конечно, этот группенфюрер -
чудовище. Симпатичного эсэсовца я бы, разумеется, не стал играть.
- Группенфюрер, - протянула госпожа Фрислендер. - А я-то думала, что
такую важную птицу должен играть сам Гарри Купер.
- Американцы отказываются исполнять роли нацистов, - пояснил маленький
Везель, соперник Танненбаума. - Это может испортить им репутацию. Они во что
бы то ни стало должны быть обаятельными. Роли нацистов они дают эмигрантам.
И те их играют, чтобы не подохнуть с голоду.
- Искусство это искусство, - высокомерно возразил Танненбаум. - Разве
вы не согласились бы сыграть Распутина, или Чингисхана, или Ивана Грозного?
- Эта роль - главная?
- Конечно, нет, - вмешался Везель. - Да и как это может быть? В главной
роли всегда выступает обаятельный американец в паре с добродетельной
американкой. Таков закон!
- Не спорьте, - увещев...