Рудольф Ольшевский. Поговорим за Одессу

страница №2

ворил, он такой же немецкий шпион, как я
китайский император.
— Ты меня с кем-то путаешь. У нас с тобой не заходила об нем речь.
— Забыл? Не помнишь? Значит у тебя не только геморрой, но и склероз.
На корабль они пришли вдвоем — испанец и его жена. Посередине трапа он
остановился.
— Тебе плохо? — спросила Муся.
— Мне хорошо, — ответил он.
Капитан наклонился и поцеловал ступеньку. Худой, подтянутый, седой, он
был похож на Одиссея. Во всяком случае, нам, романтикам-дуралеям так
казалось. Валерка был дежурным. Он стоял на палубе у трапа. Капитан пожал
ему руку.
— Сегодня ветрено, матрос? — заметил он с иностранным акцентом, хотя
и окая.
— Да, товарищ капитан, — отвечал Валера, — дует "молдаван".
Хосе посмотрел на жену.
— Так называется береговой ветер с запада, — ответила она.
— А, местный муссон, — рассмеялся испанец.
Они ходили в Мариуполь, город, в который во время войны плыли и мы.
Рейс длился неделю. Я ужасно завидовал Валерке. Это ж надо — неделя
солнечных бликов на зеленой воде и соленого ветра в лицо. Улыбок упитанных
казачек, везущих в Одессу вяленую рыбу и горы арбузов, сваленных прямо на
палубе. Неделя молодого здоровья, распирающего новые тельняшки.
И вдруг в эту веселую беспечность ворвалась чужая боль. Капитан умер,
не проплавав и месяца. Это была первая смерть, которую мы видели рядом.
Война не в счет. То было далеко, и там стреляли. А тут он лежал в гробу
около парохода, спустившего свой полинявший флаг. Мимо проходили люди, не по
сезону одетые в черное. А чуть поодаль весело, как бегущая мимо вода,
сверкали медные трубы. И вот они запели. Воздух стал упругим и твердым, а
беда сделалась осязаемой. Звук спрессовал горе, и женщина заплакала. Ее плач
проник в нас.
На кладбище пахло сырой землей и сиренью. Мы шли по кладбищенской
аллее, растянувшись за гробом, как длинная вечерняя тень. Казалось, что
капитан спускается в преисподнюю, а за ним тянется эта тень, от которой он
скоро отделится. Вдоль процессии, как плоскодонки под черными парусами,
сновали кладбищенские нищенки.
По обе стороны от нас привстали на цыпочки кресты, словно покойники,
раскинув руки, застыли над своими могилами.
— Ты повыше, Сева, — произнес уже наполовину просевший крест, --
скажи мне, кого это везут?
— Кудрявого чудака с большим носом.
— Так они кладбище перепутали. Им не сюдой, а на еврейское.
— Ни, вин нэ маланэць. Коло нього люды розмовляют иньшою мовою.
— Якою?
— Закордонною.
— Шо? Так в Одессе по новой интервенция?
Кладбищенская попрошайка, будто услышала голос с того света.
— Кого привезли? Русского или еврея? — уточнила она.
— Испанца, — ответила ей пароходская официантка.
— Что вы говорите? — удивилась попрошайка. — И где же вы его взяли?
Рядом с холмом свежей земли положили гроб, а сбоку — красный столбик
со звездой и молодой фотографией капитана. Юноша, когда снимался, не думал,
что эта фотография появится над его могилой. Неподалеку на подушечке
тускнели два темно-бордовых ордена Боевого Красного Знамени. За каждый
испанский рейс по ордену. По сравнению с пылающими на груди наградами
руководителей пароходства, они казались горсткой остывших углей. При обыске
их так и не нашли — Муся умела прятать товар, когда надо было. Долгое время
она дула на эти угольки, чтобы они не потухли, и ордена тлели в ее тайниках,
а вот теперь разгорелись на багровой подушечке, превратившись в два
запекшихся кровавых сгустка.
Двое никому не известных одинаково одетых мужика молча сопровождали нас
с самого начала. Сперва они побаивались Муси и то и дело с опаской
поглядывали на нее. Здесь же, на кладбище, они успокоились и даже отошли в
сторону перекурить "Беломор". Но расслабились службисты не во время. Когда
затихла музыка, и трубачи стали выбивать слюну из мундштуков, Муся
выпрямилась, отвела назад плечо и в наступившей тишине внятно сказала:
— Холера на твою рябую голову! Чтоб ты перевернулся в гробу, усатый
гавнокомандующий!
Двое, как по команде, выбросили "беломорины" и сердито замахали
оркестру. Трубачи сбивчиво заиграли веселый марш.
А через несколько месяцев из двуспального мавзолея ночью воровато
вынесли того, кого прокляла эта женщина, и закопали под забором, главным
забором державы — под Кремлевской стеной.
Сколько пространств осталось за кормой этого маленького теплохода --
"Тарагона". Сейчас мне кажется, будто он переплывал из одной эпохи в другую.
Я бы не удивился, если бы узнал, что на нем плавал Колумб или даже Одиссей.
Ведь говорят же, что каждый из нас прожил много жизней за те
тысячелетия, которые просуществовало человечество. И капитан из Испании,
ставший впоследствии сибирским зеком, возможно, был когда-то мадридским
евреем, открывшим Америку. Ему проще было стать в прошлом Колумбом, чем в
будущем уголовником. Будь он когда-то Одиссеем, стало бы понятно, что не
случайно в его последней судьбе плескалось море и появилась одесситка Муся.
А что вы думаете, вполне возможно. В нашем городе все может быть.
Хотелось бы знать, а чьи имена стоят по ту сторону жизни за моей
судьбой? Эй, откликнетесь, строители государства Урарту, иудейские пастухи,
римские солдаты из тринадцатой когорты!
Будем знакомы.
В море, и правда, не видно, какое тысячелетие за кормой.
А разве на земле видно? Какой век был, когда отсидев в Сибири двадцать
лет, вернулся в Одессу капитан Хосе? Наверное другой, не тот, когда меня
увозил от фашистов маленький пароходик "Львов".
Рядом с мамой устроилась на палубе толстуха, которой папа при посадке
помог вписаться в габариты трапа. Она расплылась на палубе, как медуза на
берегу, и сразу же стала спрашивать:
— И куда вы теперь отправляетесь?
— Я знаю? — развела руками мама.-- В Сибирь. Там живет жена брата.
Так мы поедем к ней.
— О чем вы говорите? В Сибирь. Там сто градусов. А в Ташкенте у вас
нет жены брата?
— Вы, наверное, думаете, что моя мамаша — мать-героиня?
Женщина залезла в карман и протянула нам с сестрой по конфете.
— Я таки знала, что на пароходе будут дети.
Она тарахтела до самой ночи и замолкла только тогда, когда взошла луна.
Море стало светлым, и это было опасно, так как в любую минуту нас могли
увидеть немецкие летчики.
Я задремал, но неожиданная суматоха тут же разбудила меня.
— А ну-ка поднимайся! Пошли к капитану! Живо!
Оказывается это относилось к маме.
— Ша, что вы шумите. У нее дети. Она мать детей. — Вступилась за нас
соседка.
— Мать-перемать! — взялся за кобуру военный.
В каюте с плотно зашторенным окном было так накурено, будто там висела
дымовая завеса. Молодой военный играл в шахматы с капитаном.
— Товарищ лейтенант, у нас снова ЧП. Вот привел немецкую шпионку. --
Вытянулся перед старшим по чину наш провожатый.
Лейтенант неохотно оторвался от доски.
— Шпионку говоришь, Сидоров? У, да их тут целых три. Еще два
шпиончика. — Улыбнулся он капитану.
— Вы не имеете права, я — жена красного командира. — Гордо вскинула
голову моя маленькая мама.
— Слышишь, Сидоров, а ты говоришь — шпионка. — Передвинул лейтенант
вперед фигуру.
— Так точно, товарищ лейтенант, подавала сигналы зеркальцем вражеской
авиации.
Лейтенант поднялся и подошел к нам. Роста он оказался высоченного.
Наклонившись, военный взял из рук мамы сумку и щелкнул ее замком — двумя
блестящими металлическими шариками. Даже при тусклом свете лампочки они
весело сверкнули.
— Диверсия, да, Сидоров? — лейтенант устало посмотрел на своего
подчиненного. Видимо, тот ему изрядно надоел. — Вот что, размести-ка
диверсантов в каюте тридцать два. Она свободна.
— Есть, товарищ лейтенант!
— Спасибо, молодой человек, — сказала мама, — мой муж тоже
лейтенант. Он остался воевать в Одессе.
— Сидоров, — остановил нас великан, когда мы уже были в дверях, — и
консервы возьми в моем рюкзаке, булку хлеба и консервы. Накорми шпионов.
— Ой, что вы молодой человек, мы и так вам уже благодарны.
— Будет исполнено! — неожиданно улыбнулся Сидоров.
А через четыре дня мы пришвартовались в Мариуполе.












ПИРОЖКИ С ПОВИДЛОМ



Ицкерий по фамилии Учитель всегда хотел кушать, особенно зимой.
Встретишь его, бывало, на Дерибасовской, не успеешь поздороваться, как он
говорит:
— Ссслушай, старик, здесь за углом пи-пирожки с повидлом. Пе-первый
сорт. Не угостишь?
Иногда он забывал, что вы уже виделись, и дважды, а то и трижды
приставал со своими пирожками.
Но, если ему напоминали, густо краснел и извинялся.
— Аааа я-то думаю, где я тебя сегодня видел? Ну ладно, ииизвини.
Боольше не за-заикнусь.
Заикался он так, будто сам себя передразнивал. И что интересно,
разговаривая с ним, все начинали заикаться.
— Здо-здорово, Изя. Хочешь пирожок с по-повидлом?
— Че-чего дразнишься? Ко-конечно, хочу. Воот здесь продают, за
уууглом.
Мало того, что Ицкерий заикался, он еще был невероятно рыжим, рыжим,
как тыква, пирожки с которой он особенно любил, но их продавали в Одессе
редко. Комплексов у него никаких не было. И заикался он, и рыжим был как-то
отчаянно весело. Даже в самые трескучие морозы ходил без шапки. Шапка на нем
горела. Это была копна волос, и ее видели издали те, кто захочет ему купить
пирожок за четыре копейки.
В те времена он входил в юношескую сборную Одессы по баскетболу и с
любого угла спортплощадки попадал мячом в корзину. Особенно на спор, на
пирожок с повидлом.
Летом тело его покрывалось миллиардами веснушек. Будто загорал он
сквозь сито , через которое сеяли муку для тех самых пирожков . Слезал
первый слой кожи , а на втором веснушек оказывалось еще больше . А уж третий
слой был одной сплошной рыжей веснушкой .
Целыми днями Изя сидел на Ланжероне , так как нигде не работал .
Отовсюду его несмотря на значок мастера спорта выгоняли.
Из института выгнали и написали " За моральное разложение". Такая
формулировка очень обидела Изю.
— Понимаешь, — рассказывал он мне, — принимает ууу меня эк-экзамен
мооолодая ууучилка. Билет попался трууудный. Скажи, ну как можно заапомнить
триста кооостей ? Череп, большая берцовая, тазобедренная — кууда ни шло . А
ведь их е-еще двести девяносто семь! "Костей, — говорит учиха, — вы не
знаете. Ну лааадно. Воон на стенде ииизображен орган. Чччто это та-такое?
Ответите поставлю
Уууд." Поосмотрел я, вроде знакомая штука. Но на всякий пожарный,
говорю: "Точно вам не скажу, но, кааажется, женский поооловой". Оона в
истерику. Это оооказалось ууухо в разрезе. Вот фашисты — ухо режут. И
выыгоняют за раз-разложение. Наоборот, рааазве раазвратник перепутает?
На Ланжероне Ицкерий был как второе солнышко. Если случалось, что не
приходил он, вроде даже пасмурно было на пляже.
Сидит на песке бывало, подогнув под себя ноги, и дуется в карты целый
день. Конечно, на пирожки с повидлом. А если проигрывает, все равно голодным
не остается.
— Пооошли, — говорит, — чуувихи из сто-столицы прилетели. Доочки
кааких-то начальников. Жраатва, каак в спецмаагазине.
Один Ицкерий кормиться на пляже не любит, и я иду с ним.
— Ззздравствуйте, де-девочки, — привычно начинает он отработанный
свой вариант. — Приятного аааппетита!
— Спасибо, — смеются девчонки.
— Ааа воот и непраавильно отвечаете, — делается очень серьезным Изя.
— Ааа каак нужно? — заикаются уже девчонки.
— Ааа нужно говорить — куушайте, поожалуйста, с наами.
— Пожалуйста. — Придвигаются друг к дружке, освобождая место,
девчонки.
Изя падает на свободное место, как баба, вколачивающая сваи.
— Неее откажемся. — Вроде бы неохотно соглашается он и указывает мне
на место рядом. — При-присаживайся. Просют.
Я успеваю съесть только один помидор, а Изя уже умял полстола или
вернее полпокрывала расстеленного на песке. Кажется, будто у него два рта.
Одним он не перестает заикаться, рассказывать что-то смешное, другим есть
также весело, как и заикается, как и пылает его рыжее тело, похожее на
хорошо начищенную керосиновую лампу, пламя которой шевелится от морского
ветра.
Он — бог этого пляжа. За столом он принимает очередную жертву, милуя
тех, кто ее приносит, своим расположением.
За лето Ицкерий поправляется на пять килограммов. К августу его знает
весь пляж. И незачем уже подсказывать, что нужно отвечать, когда он желает
приятного аппетита. Все сами кричат:
— Иди к нам, Ицкерий! Мы садимся обедать.
— Ничего, если нас трое? — обнимает он меня и еще кого-нибудь.
— Ничего. Идите. Всем хватит.
И в развалочку мы идем к Валюхе, буфетчице из вагон-ресторана
"Одесса-Киев" или к Оле, дочке ленинградского секретаря, или к Тане, внучке
Кагановича, если она не врет.
А однажды Ицкерий приехал на пляж на мотоцикле. Никто не удивился, так
как лошадь у милиционера он уже одалживал.
Изя даже обиделся. Он представлял себе, какой будет на пляже бэмц,
когда он лихо развернется у самой воды. А тут подошел к нему только я.
— Увел, что ли? — покрутил я зеркальце на руле.
— Ты что, чо-чокнутый? Я работаю мотоциклистом на гоооризонтальной
ссстене.
— Может быть на вертикальной? — неуверенно спросил я.
— Ну да, ссснизу верх, — показал он рукой,-- играю со сссмертью.
— На пирожок с повидлом?
— Ой, Изя, покатай. — Подошла к нам Валя.
— Что заза ввопрос? Сссадись сзади. Я тебя с веветерком.
— Только здесь, над пляжем, а то я в купальнике.
Сначала Ицкерий, действительно ехал по аллее. Но потом он, наклонившись
вперед, повернул ручку газа.
Проскочив несколько улиц, мотоцикл пулей вылетел на расфуфыренную
воскресную Дерибасовскую.
— Сема, смотри, они уже едут по городу раздетые.
— Ну и что? Это отстали от колонны.
— Какая колонна? Сегодня не праздник.
— У них всегда праздник. Наверное, День рыбака.
— Какого Рыбака? Натана? Он же еврей. Причем здесь голая баба?
— У тебя на уме одно неприличное. Аллегории ты не понимаешь. Это
русалка. Оперу Глинки видела? Или рыбачка Соня. Костя катает Сонечку на
мотоцикле. Что она летом должна быть в норковой шубе?
— Когда у них была рыба, они возили шаланды полные кефали. Ушла рыба в
Турцию, и они возят Соню.
— А что, она нивроку.
— Отвернись, похабник.
А рыбачка колотила по широкой спине Ицкерия загорелыми кулочками.
— Ва-валюха, кккончай драться. Не ще-щекотись, а то стану и скажу что
мо-мотор зззаглох.-- Перекрикивал Изя гул двигателя, который тоже заикался.
После этого случая никто не хотел прокатиться на его мотоцикле, да он
больше и не приезжал на нем. Наверное, отобрали машину за моральное
разложение.
А на пляже его по прежнему любили и звали на обед.
— Изя, бери своих. Иди к нам. Мы кушать будем.
— А что ууу вас сегодня в ме-меню? — подходил Ицкерий со мной к
внучке, если не врет Кагоновича.
— По-послушай, Та-татьяна, — молча есть Ицкерий не любил, он
отрабатывал стол, — при-привози в ссследующем году до-дочку Вооорошилова
или Микояна. Кккто кккрасивше.
Внучка, если не врет, Кагановича смеется.
— Привезу все политбюро, выбирай сам.
— Давай. Только без родителей. Вождей не надо. — Делался серьезным
Изя, представляя себе, как сидит он на Ланжероне посредине. А вокруг в
обнимочку Хрущев и Маленков, Берия и Молотов. А сбоку примкнул к ним
Шепилов.
У нас в Одессе хорошее воображение. Если бы Голливуд открыл в Одессе
свой филиал, мы бы им такое наснимали. Еще тогда после трофейных фильмов.
Ицкерий только говорит о вождях, а я уже вижу, как с портретов возле обкома
на Куликовском поле, у нас такое тоже было между вокзалом и первой станцией
Большого фонтана, сходят, еще не ставшие врагами народа, слуги народа. Вот
они спускаются на Ланжерон и, на ходу снимая верхнюю одежду, остаются в
длинных трусах и белых кепочках. Незагорелые животы их свисают, ручки и
ножки непропорционально тоненькие. Хорошо еще, что Сталина с ними нет,
недавно скончался. С его фигурой на одесском пляже делать нечего. Подходят
вожди к Изе и Хрущев просит:
— Рыжий, мать твою так, посторожи одежду.
— Оооо охотно, ооо о чем речь! И вот они плывут вдоль берега в
революцию, как сказал Маяковский, дальше. А потом выходят на берег и садятся
вокруг Изи, как он это уже представлял. Происходит исторический момент.
Одесский секретарь Синица собственоручно подносит спецпродукты. Чего тут
только нет. Ицкерий открывает кастрюлю и лезет в нее поворешкой. Это паюсная
икра. Несмотря на косые взгляды руководителей партии Изя начинает ее
наворачивать. Блестят очки Молотова. Сверкает на солнце пенсне Берия.
— Что же это ты, батенька, — делает замечание Изе Молотов почему-то
интонацией Ленина, — икогочку, того, поварешкой? Даже бугжуи до Великой
Октябрьской Социалистической революции такого себе не позволяли.
— А на каком аааосновании,-- отвечает ему Ицкерий,-- вы, Вячеслав
Михайлович на нааашем Лан-ланжероне позволяете се-себе делать мине
за-замечание? Когда вы це-целовались с Ри- Риббентропом(Изя поворачивается
ко мне. "Поцелуй двух Иуд" Подмигивает он мне.), Таак вот, кооогда вы с ним
це-целовались перед Великой Отееечественной, я же вам неее мешал. Иии паапа,
мой пааапа, который поогиб на фронте, помааалкивал.
— Лаврентий Павлович, а Лаврентий Павлович, — переходит Молотов на
интонацию Сталина, — не ви ли мне рассказывали, как один политический заика
пэрэпутал, а надо проверить нэ умишленно ли, наше пролетарское ухо с
органом, который импэриалистическая желтая пресса изображает только в
порнографических изданиях?
— А мабуть вин троцкист? — спрашивает Никита Сергеевич, укладывая
отдельно взятые икринки на толстый слой розового сала...
Уже кончался август. Нужно было наесться впрок, на всю зиму. Пирожки с
повидлом — не еда. Особенно, если у тебя в теле восемьдесят килограммов. И
три раза в неделю тренировки.
Сорок лет прошло с тех пор, а я, приезжая в Одессу, все ищу на
Дерибасовской рыжего молодого парня, и никак не могу найти. А недавно был я
у мамы на кладбище. И к воротам возвращался не по аллее, а пробиваясь сквозь
кустарник между могилами. Чем дальше уходил я от маминого одинокого камня,
тем позже рождались люди, которых приняла земля. А вот лежит уже почти и мое
поколение, сочетая не сочетаемое — камень и изображение когда-то живого
лица. И вдруг — не может быть! — Ицкерий Григорьевич Учитель. Господи! Это
Изя. Еще три года назад он был живым. Я увидел лицо, которое уже не знал.
Грустный пожилой лысый человек не вырывался из гранита, а словно бы прятался
внутрь его.
Но спрятаться ему так и не удалось — произошло чудо. Чудо, которое
сорок лет назад чудом-то и не было. Лысая голова поросла рыжими густыми
волосами. Рот оживила улыбка.
— Ааа, это ты? Слууушай, здесь за уууглом продают горячие пи-пирожки с
повидлом. Пе-первый сорт.



























САМ ТЫ КОРОВА Мой дядя был знаком с Михаилом Светловым. Вернее ,мне
кажется, что был знаком. Во всяком случае, по рассказам дяди так получается.
На улице к нему подошел очень худой человек. Если Светлов говорил, что у
обычных людей телосложение, а у него теловычитание, то у этого, по описаниям
дяди, было теледеление без остатка. Дядя только обратил на него внимание,
решив про себя, что в Одессе таких не бывает, как приезжий подошел к нему и
неожиданно громким не соответствующим комплекции голосом спросил:
— Который час? У меня ходит только секундная стрелка.
Дядя ответил, что его часы вообще остановились, но, чтобы гражданин не
подумал, не дай бог, что он хочет от него сдыхаться, сейчас они вместе все
выяснят. Когда они узнали, наконец, что сейчас ровно десять сорок восемь, и
если они хотят в этом убедиться, то вон там на горисполкоме часы, которые
никогда не врут, в отличии от тех, кто заседает в этом здании, худой спросил
дядю:
— А не скажите ли вы, какие есть еще достопримечательности в вашем
городе, кроме горисполкома?
— Почему не скажу, — ответил дядя, — что я с вами в ссоре? Не только
скажу, но и покажу. У меня как раз сейчас свободное время. Одна из
достопримечательностей уже прямо здесь, рядом. Это оперный театр снаружи..
— Как это так — снаружи? А внутри что — идет ремонт?
— Причем здесь ремонт? Просто нам с вами внутри смотреть нечего. И
слушать тоже. Это вам не Ла Скала. У них такой Онегин, как я Ленский и такой
Ленский, как вы Борис Годунов.
— Нет, нет, — запротестовал приезжий, — если я на что-то и гожусь,
то только на роль маленьких лебедей.
— Он выгнул шею.
— Вот-вот. У вас таки это должно получиться. Слева, между прочим,
памятник Пушкину. Узнаете? От благодарных жителей Одессы. Сейчас благодарные
жители способны поставить памятник только героям — потемкинцам. Я вас туда
даже не поведу. Если бы потемкинцы знали, как они будут выглядеть через
пятьдесят лет на пьедестале, они бы не поднимали восстания. А в прошлом
векеПушкин был похож на Пушкина. Кстати, вы знаете, одно время он жил в
Одессе, и тоже как раз здесь, недалеко.
— Да, — улыбнулся приезжий. — И на какой же улице?
— Вы задаете странные вопросы. Где он мог поселиться? Конечно же на
улице Пушкинской. Интересно. Я слышал, что и Гоголь бывал в Одессе?
— Конечно. А что вы думаете, напрасно у нас есть улица Гоголя? Меня
давно интересует знать, а были ли они знакомы7
— Очень даже близко. — Проявил осведомленность незнакомец. — Гоголь
даже...как у вас в Одессе это называется? "стырил" сюжет "Мертвых душ" у
Александра Сергеевича.
— Ай-ай-ай! Как нехорошо получается. Такой уважаемый писатель и, надо
же, поступил, как последний босяк. Теперь мне понятно,
почему они друг от друга так далеко жили. Где улица Гоголя и где
Пушкинская? Конечно же Пушкин после этого боялся, что у него "Евгения
Онегина" тю-тю.
— Они жили в Одессе в разное время.
— Где же он тогда стырил эти души? В Одессе было бы понятно.
— Гораздо позже. И вообще это была темная история. А вы мне
напоминаете моего приятеля, чисто внешне, Михаила Голодного.
Не имеете случайно, к нему отношения?
— Только по части имени. Я тоже Михаил. В остальном же я — только что
покушал. Спасибо за намек. Мы в Одессе, как и вы, любим спрашивать не
напрямую. А вы, если не секрет, кем будете?
— Да вот, тоже поэт. Как вы относитесь к нашей профессии?
— В основном уважаю. Хотя если сказать честно, считаю, что мало кто из
поэтов имеет много хороших стихов.
Худой хмыкнул.
— Интересная точка зрения. А меня тоже кстати зовут Мишей.
— Что вы говорите? Какое совпадение! Вот и хорошо. Уж теперь точно ни
за что не забуду.
Они обошли оперный театр и через Палерояль вышли на улицу Карла Маркса.
Карл Маркс тоже здесь жил? — улыбнулся худой.
— Боже сохрани, — сказал шепотом мой дядя. Он хорошо знал, что можно
было говорить вслух, а что шептать.
— Это вожди. Им не обязательно присутствовать. Их утверждали полным
списком по разнарядке.
— Чьей?
— НКВД. — Уже одними губами скорее показал, чем сказал, мой дядя. --
Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Карл Либкнехт. Если бы не было улицы — ни за
что не выговорил бы. Тут главное, никого не забыть. Не дай бог, если в
городе нема переулка Ногина, проспекта Розы Люксенбург, бульвара Свердлова.
— Но этот — то еврей?
— А что, он один? А Воровский? А Чижиков? Тут через квартал улица
имени маланца. Раньше поощрялось. Скажу вам по секрету у Ленина тоже было
немного этого самого — по бабушке.
— Миша, вы этого не говорили, я этого не слышал. Насчет Голодного мы
все выяснили. А как у вас насчет жажды? Жажда не мучит? А то мне сильно
кажется, что кружка пива, разбавленная в ста граммах водки, нам с вами
совсем не помешает. Назовем это напитком имени Бебеля. Вот как раз улица
имени Бебеля. Интересно, а что за пятая графа была у этого самого Бебеля? У
Бабеля нам известно. А вообще-то ты какой-то пасивный. Водку будешь пить?
Кто из нас одессит, а кто гость. Пивная изнутри — это тоже
достапримичательность.
Как раз в это время к ним подошел друг моего дяди Фима.
— Кого я вижу? Боже мой, почему вы так похудели?-- энергично вошел в
их компанию друг дяди. — У вас случайно нет глистов? Наверняка есть. Я знаю
уникальное средство. Значит так...
— Это Фима, — сказал мой дядя, чувствуя неловкость оттого, что Фима
их перебил.
— Фима? — произнес гость. — Редкое имя. А по батюшке как?
— У-у-у! Чтобы произнести имя моего батюшки, нужно выпить пол-литру.
— А я об чем говорю. Кстати таким образом и с глистами покончим. Так
как вы смотрите на сто пятьдесят граммов столичной и кружку разливного пива?
— А таранька будет?
— Конечно. — сказал худой и всей своей фигурой изобразил высохшую
тараньку.
Они спустились по стертым ступенькам в подвальчик за углом.
— Забыл тебя спросить, извини ,Миша, как у тебя дела?
— заполнял паузу в разговоре Фима.
— А ,-- сказал мой дядя, улыбаясь, — чем так жить, лучше, не дай бог,
умереть.
— Не дай бог. — Подтвердил Фима и тоже улыбнулся.
Они подошли к прилавку, около которого никого не было.
Острым плечом приезжий оттиснул моего дядю от буфетчика Бори и протянул
пятерку.
— Ты еще успеешь залезть в штаны. Сюда пригласил я, правда, Фима?
— Лично я в чужом городе вел бы себя поскромнее, — сказал Фима, тоже
неохотно пряча свою бумажку с нарисованным вождем, который по бабушке имел
отношение к этим суетливым людям.
— Вы тоже еще успеете помочь мне избавиться от глистов. А насчет
"чужого города" никак не ожидал такого негостеприимства.
— Миша чем-то он мне определенно нравится. Он похож на нас, несмотря
на отсутствие анфаса. Скажите, вы имеете отношение к этому культурному порту
на Черном море, как пишется в учебнике по географии для пятого класса?
Они пили медленно, как чай вприкуску, отламывая по кусочку сушенного
бычка, пахнущего лодкой на шестнадцатой станции и ботинками рыбака, что
стояли поблизости, и водой, которая ходила туда-сюда по плоскому днищу.
— С душком! — сказал , аппетитно кусая, московский поэт и отхлебнул
из кружки. — А насчет культурного порта — правильно написано в географии.
Нет больше Одессы. Где Мишка Япончик ? Где Беня Крик? — При каждом имени он
делал новый глоток. — Нет Одессы Бабеля. Чем вы отличаетесь от Жмеринки?
Фима, что я не прав? Миша, где налетчица Маня, которая свистела в приличном
обществе, и никто не удивлялся этому.
— Свистела? Пожалуйста! — И мой дядя, который быстро хмелел, но после
этого мог выпить еще целую бочку, засунул четыре толстых пальца в рот и
свистнул так, что стены питейного заведения задрожали.
— Миша, — спокойно сказал буфетчик, — что вы свистите вы ведь не
мусор.
— Боря, я дико извиняюсь, накиньте за это трешку. Но я должен был ему
доказать. — Дядя кивнул на худого. — Вы же слышали, он сказал, что в
Одессе разучились свистеть.
— Не надо платить. Считайте, что я вас угостил этой трешкой. Но, как
он говорит, он таки прав. Простите меня, но вы, Миша, и правда не умеете
свистеть. Грязные пальцы в рот — фу, это же не гигиенично. Я уже не говорю,
что руки бывают заняты това-ром или вас прихватило по нужде, а тут
необходимо свистнуть. Короче — вот как это делается..
При этих словах буфетчик Боря подогнул язык под верхние зубы, выпучил
глаза, как будто звук будет выходить оттуда, чуть присел и засвистел так,
как моему дяде и не снилось..
— Вот это я понимаю. — сверкнул глазами гость. — Узнаю Одессу, хотя
я здесь впервые.
— Нет, — сказал Фима-, вам ее еще предстоит узнать. Пойдемте..
— Кудой вы его уводите? — недовольно спросил Боря.
— На Привоз! — торжественно ответил Фима.
Дорогой они вошли еще в один подвальчик и мой дядя наконец выложил на
мокрый прилавок свою пятерку. Их уже обходили прохожие.
У подъездов на вынесенных стульях сидели пожилые люди. Одни играли в
шахматы. Другие читали газеты. Около одного ос-тановился Фима. Лица
читающего с этой стороны не было видно, его закрывала газета. На всю полосу
просвечивала траурная
рамка. Кое-кто из руководства давно себя плохо чувствовал, но когда об
этом заговаривали, имени его не называли.
— Как — уже? — спросил Фима.
— Нет, Помпиду. — Послышалось по ту сторону газеты.
Гость громко смеялся.
— Да, это не Бердичев.
На втором этаже дома , мимо которого они проходили, полная дама в окне
с хрустом ела яблоко, пристально наблюдая за про- хожими.
— Обратите внимание. — Шепнул мой дядя, показав глазами на красотку.
— Да, — одними губами ответил худой, — сикабриозно.
Женщина перестала жевать. Лицо ее сделалось опереточно сердитым.
Упершись одной рукой в то место, где у любой другой находилась бы талия, она
выдохнула:
— Сам ты корова.
Поэт уже не боялся своего смеха. А впереди еще был базар.
Привоз был неоднороден. Овощи продавали, в основном, кавказцы. Крытый
молочный рынок говорил по-украински.
— Дядьки, лучше нэма похмилки, як простокваша. Но зато рыбный ряд
принадлежал одесситам. Солнце палило вовсю. Гость снял пиджачок и перекинул
его через ручку, тоненькую, как барабанная палочка. Нет, нет, судя по
интеллигентному лицу, как дирижерская палочка. Сам маэстро шел, будто только
что проглотил гобой.
Ошалелая от жары, потная и безразмерная торговка рыбой, тянула на одной
ноте: "риба, баби, баби, риба..." Глаза ее навыкате были затуманены, как у
кефали, которую она продавала. Ничего не видя перед собой, она ушла в звуки
которые переваривало ее лицо.

И вдруг она увидела Светлова. Взгляд ее перевернулся и стал
осмысленным. Голос ее сделался твердым:
— Эй, борэц! Купи рибу! Сто пятьдесят ее килограммов казались двести
пятьюдесятью рядом с Михаилом Аркадьевичем.
— И почем? — спросил он, сделав серьезное лицо.
— А сколько ты дашь? Пять рублей не жалко?
— Не жалко. — Светлов протянул пятерку. — Рибу надо обмыть.
Он взял под руки моего дядю и Фиму, и все трое стали проталкиваться к
выходу..
— А рибу? — кричала им вслед торговка. — Вы забыли рибу!
Приезжий обернулся.
— Рибы не надо, дюймовочка!
— Он таки обиделся за борэц. — Не успокаивалась торговка. — Я не
дюймовочка, слышишь, я трехдюймовочка!










ДАМСКИЙ НАГАН


Имя дают родители, а кличка, даже если ты сам себе ее придумал,
сочиняется небесами, не иначе, как самим богом. Ну кто, кроме него мог
подсказать уголовникам, что Вильку нужно назвать Пантерой. Не будь этого
прозвища, Вилька, может быть, и вел бы себя иначе. Но вот он получил
кликуху, и теперь нужно было ей соответствовать. Подсознание определяет
сознание. Вилька держал в страхе всю "Соборку", а она, как известно , была в
Одессе чем-то вроде подготовительных курсов для любой тюряги. В драке Вилька
был действительно страшен. Но обычно до этого не доходило, так как на слова
он был тоже крут. Это он как-то не по росту громыхающим басом произнес, что
первый раз бьет в рыло, а второй — по крышке гроба. И голос его при этом
был глухой, как удар по дереву.
Толик назвал себя Джонсоном сам. Первоначально он дал себе имя Гарсон,
но потом узнал, что это означает, и срочно переименовался в Джонсона. После
этого хуже обидеть его нельзя было, чем назвать Толиком. Полгорода сужало у
него брюки, переделывая "клеши" в "дудочки". И действительно, черта с два
стали бы ездить к нему парни с Пересыпи и Молдаванки, если бы он назывался
Анатолием. А к Джонсону составлялись списки клиентов за месяц вперед. И
только мы, его соседи, могли придти к нему рано утром или поздно вечером и
обслужиться по блату.
Хромому Витьке кто-то, как гербовую печать на задницу поставил, дал
прозвище — рупдвадцать. По ритму походки очень подходил ему этот
прейскурант. Он ковылял по нашему двору, а разные ноги его, будто
передразнивали друг друга — рупдвадцать, рупдвадцать, рупдвадцать.
Иностранцы вряд ли поймут такое. Там как не припадай на одну ногу, а
доллардвадцатьцентов никто не назовет. А у нас рупдвадцать — кличка для
хромого что надо.
Однако самое нелепое прозвище было у меня. Могу поклясться, что больше
ни у кого в мире такого не было. Ну скажите, пожалуйста, кого еще в мире
называли Дамский Наган?
Представляете, летним одесским утром какой-нибудь хмырь кричит у моего
окна: "Эй, Дамский Наган, пошли на море!" И самое обидное , что мама, моя
родная мама, не понимает, что это оскорбительно. Спокойно она отвечает
хмырю: "Алик, Дамский Наган пошел за хлебом".
Ну хотя бы назвали Маузер или, на худой конец, Автомат Калашникова. А
то Дамский наган.
Если бы прозвище мое было Маузер, я, наверное, и вел бы себя иначе, и
судьба бы у меня получилась другая. Маузер иначе улыбается, по-другому
ходит. А у Дамского Нагана вечно эти извиняющиеся глаза и нелепая улыбка. И
вообще, разве стал бы писать стихи Автомат Калашникова? А даже если бы и
стал, то это были бы совсем другие стихи. Наверняка, они были бы написаны
гекзаметром: "Трах-тарарах-тарарах-тарарах-тарарара!" Как у древних греков.
Им, видимо, трепыхающийся перед штормом парус нашептал этот ритм. Надо же,
чтобы он повторился в битве под Одессой через три тысячи лет.
А Дамский Наган? Ну что это такое? "Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик
мой".
И во всем виноват я сам. А дело было вот как. Началось все с того, что
я родился в командировке. То есть, как вы понимаете, в командировку послали
не меня, находившегося в эмбриональном состоянии. Хотя, с другой стороны,
как на это посмотреть. Командирован был мой отец. И не только он, его одного
было недостаточно для моего появления на свет. Вместе с ним на год с лишним
уехала из Одессы в глухое белорусское село и моя мама. Совдекабристка.
А шел в ту пору 1938 год. И если округлить цифру, на каждого
новорожденного приходилось, как минимум, трое расстрелянных на одной шестой
части суши. Интересно, на чью смерть пришлось мое рождение? На Мандельштама?
На Меерхольда? На Вавилова? Ишь, чего захотел. Наверняка на каких-то
безвестных Рабиновичей, Ивановых, Грищенко. Как бы там не было, волею
социальной арифметики природа тогда дорого заплатила за мое рождение.
Отец мой работал в райкоме партии. В одном из тех мест, где идейные
пули материалистами материализовывались в свинцовые. Ленинградские "Черные
Маруси", в которых возили арестованных, в Одессе назывались
"Соньками-дримбами". На бортах закрытых грузовиков писалось не "Хлеб", а
"Рыба". Не хлебом единым.
Первый секретарь райкома глянул на живот моей матери, которая была, как
говорится, чуть-чуть беременна, и отправил моего отца в длительную
командировку, пока его не коснулось "это самое", и Сонька в кожанке с пьяным
дворником не нанесли моим родителям ночного визита. Отец поехал поднимать
колхоз, не ведая того, что освободил свое место "врагу народа", которым
неминуемо должен был стать он сам, не поторопись с его командировкой
секретарь райкома.
Хороший был секретарь, да будет ему магаданская земля пухом. Он вызвал
моего отца в свой кабинет и долго говорил с ним под портретом Ильича.
А портрет уже давным-давно знал все, что произойдет, не зря он так
хитро улыбался. Не в еврейскую бабушку пошел портрет, дедушкино
татаро-монгольское иго зловеще косилось со стены. Великий вождь, как
прищурился в октябре семнадцатого, так и не расщурился двадцать лет спустя.
Сильный ветер дул тогда с Невы, что ли? А может быть целился в кого-нибудь
этот любитель пострелять из крейсера Аврора?
Секретарь вручил отцу два пистолета. Один большой — маузер. Второй же
маленький — тот самый, будь он неладен — дамский наган.
— Там еще летают бандитские пули. Так что распишись, что получил
оружие, председатель.
— А второй зачем? — недоумевал отец.
— Жена твоя ждет ребенка. Пусть хранится на всякий случай у нее под
подушкой. Тебе ведь придется мотаться по полям.
И надо же, чтобы рассказывая во дворе о том, в какое геройское время я
родился, вспомнил я об этом пистолете. Умолчи я о нем, и меня, наверняка,
окрестили бы маузером. Хотя слово "окрестили" здесь неуместно. Изобретатель
грозного оружия Маузер был безусловно евреем. Но звучит его фамилия вполне
сердито, вроде вилькиного "второй раз бью по крышке гроба". Так нет же, не
устоял, трепло, рассказал о втором нагане. Между прочим, неизвестно,
существовало ли такое оружие в природе вообще.
Хотя, видимо, существовало, не могла ведь его выдумать моя мама.
Наверное, пистолетики не серийно делали для жен больших начальников. А может
быть, их создавали с дальним прицелом. Вдруг да придет такой момент, и судя
по темпам тридцать седьмого тире тридцать восьмого года вскорости, когда
мужчины нашей страны перестреляют друг друга. Кто тогда будет продолжать
успешно начатое дело уничтожения "врагов народа", чтобы в конце концов
победа коммунизма оказалась неизбежной? Сами понимаете, еще нужно было
завершить коллективизацию, окончательно покончить с так называемыми
кулаками, только разворачивалась индустриализация, кругом внедрялись
троцкисты, по улицам бродили шпионы, инакомыслящие мыслили иначе, чем
следовало, уже учились в мединститутах будущие врачи-отравители, в основном
из евреев, уже проскакивали кое-какие вредные заметочки в журналах "Нева" и
"Ленинград", писатели писали не то, полководцы направляли свои полки не
туда. Предстояла серьезная работа. Вернее, не предстояла, а продолжалась.
Нет, совсем не напрасно перемигивались висящие в кабинетах начальников
портреты мертвых и живых вождей. Это они таки да целились в свои бывшие и
будущие жертвы. Владимир Ильич в барышень и мальчика из царской семьи.
Потренеровался на них и перешел на матросов из Кронштадта. Потом на попов,
нечего торговать опиумом для народа. Тоже мне наркомафия. Потом последовали
снайперские отдельные выстрелы. Пли! И нет поэта Гумилева. Пли! На этот раз
промахнулся, не попал в Иудушку-Троцкого. Ну ничего, Иосиф Виссарионович
добьет топориком. Тоже, между прочим, оружие пролетариата. Ну-ка теперь
Киров становись к стенке. Тут нужна особая тщательность. Не так-то просто
стрелять сведенной рукой. А промахнуться нельзя. Больше шанса не будет. Да и
пуля, уйдя в сторону, может задеть Тухачевского или Якира. А их черед еще не
пришел. Левый глаз Сталина на портретах почти закрыт. Хорошо Дзержинскому,
он романтик революции, он стреляет с широко раскрытыми глазами и попадает не
целясь — влет, на звук, на запах. Если бы не чахотка, полстраны перестрелял
бы. А вид сохраняет интеллигентный. Надо чикать, потому что мы ЧК. Если были
бы ЦК, то цикали бы. Молодец был Понтий Пилат. После этого спонта умывал
руки. "У чекиста должны быть чистые руки" Вот железный Феликс. Его после
смерти, наверное, перелили на пули. А может быть, на эти самые дамские
наганы.
Вобщем, дамские наганы — это, скорее всего, тоже историческая
неизбежность, большевистское изобретение кремлевских снайперов.
Последний раз об этом оружии я слышал от своего приятеля Чуева, тоже,
между прочим, Феликса. Потом у него появилась кличка — Челикс Фуев. И
смотрите, что делает прозвище с человеком. Феликс был приличным парнем.
Учился на математика в Кишиневском университете. Воспитывал младшего брата.
Матери у них не было. Потом и отец, летчик, разбился. Феликс о нем писал
стихи, которые и повез в Москву. Стихи были слабыми. В нормальных изданиях
их не брали. Но Феликсу повезло, а, может быть, и наоборот — в конце концов
он понес их в журнал "Октябрь".
Это было время, так называемой, Оттепели. Скворцы еще не прилетели, но
воробьям уже разрешалось кое о чем чирикать. В московском зоопарке даже
подали голос чудом сохранившиеся старые орлы.
И, кто бы мог подумать, по ночам с площадей стали исчезать памятники
Сталину. Воронам это как-то не нравилось. Вороны привыкли сидеть, вместо
погон, на плечах генералиссимуса. А тут вдруг пустота.
После короткой оттепели впереди были еще крещенские, фу, что я говорю,
хрущевские заморозки, и вороны это знали. Они слетались в редакцию журнала
"Октябрь", опять октябрь, и каркали, заглушая робкие еще голоса певчих птиц.
В основном, это были бесталанные и безграмотные писатели и журналисты.
Они называли себя патриотами, но поклонялись кумиру, уничтожившему
треть их народа. Они считали себя интернационалистами, но это с их руки
представителей малых народов начали называть лицами. По аналогии с жидовской
мордой. Лицо еврейской национальности. Представляете — лицо русской
национальности. Не звучит. А лицо армянской национальности — можно. Почему?
Феликс Чуев был провинциалом. Ему нужно было особенно стараться, чтобы
сделаться своим. И он старался изо всех сил. Даже в те смутные времена
Челекс Фуев получил не очень строгий выговор Союза писателей СССР за
сталинизм. Это было тайное признание заслуг, и он всю оставшуюся жизнь
гордился поощрительным наказанием СП. Да он и впрямь на следующее утро после
шельмования проснулся знаменитым. Все комсомольские премии будут теперь его.
Да что там премии, сам Вячеслав Михайлович Молотов благословил его, сходя в
гроб.
По выходным Феликс приезжал к нему в гости. Совсем недавно второе лицо,
опять лицо, в государстве поднимало рюмку, а Феликс стакан, водки за
великого Владимира Ильича Ленина, затем в тех же пропорциях пили за дорогого
Иосифа Виссарионовича Сталина. Феликс жадными глотками вливал в горло водку,
чувствуя, что выполняет историческую миссию. Впрочем , ему на этих встречах
казалось, что он не полностью отдает родине свой патриотический долг. По
простому это называется — недопил. Еще один стакан было бы в самый раз.
Однако, что поделаешь, уважаемый Георгий Плеханов оказался не до конца
последовательным вождем пролетариата. Подвели интеллигентские штучки. А
жаль, в самый раз было бы выпить за него третий стакан.
Когда я бывал в Москве, Феликс приходил ко мне в гости. Внешне он мало
изменялся. Разве что только полысел, как Молотов да правый глаз стал немного
щурится, как у вождей на портретах. Мои приятели никак не могли понять наших
отношений.
Стасик Рассадин всегда чувствовал, если Чуев накануне был у меня.
— Проветри помещение, Челиксом пахнет.
И, действительно пятнадцать минут назад Феликс был у меня.
— Ну, какие новости от Молотова? Как там пакт с Риббентропом? — не
успокаивался Рассадин.
И я добросовестно рассказывал, что сегодня узнал от Чуева.
Ехали вожди в "эмке" проверить одно из военных подразделений
Подмосковья. Это было в самом начале тридцатых. На загороднем
железнодорожном переезде шлагбаум был опущен. Приближался поезд. Машин в то
время было мало, и стрелочник подошел посмотреть, кто едет в такой
чистенькой. Закрывшись от солнца ладонью, он присел у капота и вслух
заметил: "Сталин". Обошел машину и опять проявил политическую грамотность --
"Молотов". Заглянув внутрь снова, разглядел и узнал Ворошилова. Глянул на
крайнего слева и аж присел: "Еб твою мать, Буденный!"
Сталин долго смеялся и впоследствии иначе своего архиусатого командарма
не называл. Когда появлялся кремлевский кавалерист, Иосиф Виссарионович
оживлялся и приветствовал его: "Еб твою мать, Буденный!" Тоже, между прочим,
кличка. Причем очень подходила. Особенно в устах специалиста по языкознанию.
О том, что дамский наган действительно существовал, я убедился из
другой истории Молотова, пересказанной мне Феликсом.
Женскую "пушку" подарил Аллилуевой ее брат. Она, в отличии от
чеховского ружья, выстрелила сразу.
Праздники мрачные вожди обычно встречали небольшими компаниями. И на
этот раз октябрьские отмечали скромно. За круглым столом в одной из
кремлевских комнат сидел Сталин с Аллилуевой, Молотов и Ворошилов с женами.
А для разнообразия пригласили Тухачевского с его супругой, писанной
красавицей. Кто знает, может быть горький осадок этой ночи и сделал всего
через несколько лет прославленного полководца врагом народа.
Сталин веселил праздничную компанию. Он скатывал комочки хлеба и
стрелял ими в жену Тухачевского. Особенно радовался великий шутник, когда он
попадал в пышную грудь красавицы.
— Почему некоторые представители нашей партии говорят "ворошиловский
стрелок"? — обращался он к смущенно улыбающемуся Клименту Ефремовичу. --
Может быть правильнее будет — "сталинский стрелок" ? А?
Еврейские интеллигентные жены Молотова и Ворошилова делали вид, что все
это ужасно остроумно. Мрачной была только Аллилуева. В какой-то момент ей
надоела эта игра, и она, улучив минуту, выскользнула из комнаты. Ее
отсутствие затянулось, и Сталин показал головой на дверь. Ворошилов понял,
что это относится к нему и означает — приведи эту нервную женщину. Климента
долго не было. Когда он вернулся по его лицу все поняли, что произошло нечто
не поправимое.
Сталин ринулся в коридор. За ним устремились все.
— Где? — крикнул он на ходу и Ворошилов показал — где.
Аллилуева лежала на полу в луже крови. Рядом с ней валялся подарок
брата — дамский наган.
— Нэ уберег. — Тихо сказал Сталин.
А может быть Молотов придумал, что он так сказал. Скоро он и сына
своего, Якова не убережет. И опять произнесет романтические слова: "Солдата
на маршала не меняем". Не убережет самых талантливых людей своего поколения.
Тысячи, десятки тысяч людей станут его жертвами. И это произойдет через пять
и через десять лет. Всего через одну и через две сталинских пятилетки.
Как раз в это время появлюсь на свет я. Меня с самого начала будто
задела тень этого времени. Я родился мертвым. Слишком рано я сделал первый
вздох и не донырнул несколько сантиметров до бытия — захлебнулся.
Если бы это произошло в одесском роддоме, моя безымянная душа
выскользнула бы в окно и полетела в сторону моря — к Ланжерону. Но я
родился, как было уже сказано, в командировке, в глухом селе, где фельдшером
был пожилой немец, который все умел и не был брезгливым. Трубкой он высосал
слизь, которой я захлебнулся, и сказал старухе, что ему помогала:
— Тважды счастлифый, родился ф рупашке и мертвый. Первый раз такое
фижу.
И в этот момент я заорал. Смерть, которую он высосал из меня, была
выплюнута в помойное ведро.
Через два года фельдшера выслали в Сибирь, как немецкого шпиона. Родись
я немного позже, и никто на земле не оживил бы меня. Судьбу мою с самого
начала будто рассчитала гениальная машина. Рок наступал на пятки.
Может быть в том тоже таинственный знак, что целых десять лет носил я
кличку огнестрельного оружия. К ней так все привыкли, что иначе меня и не
называли, а дворничиха наша тетя Маня, что продавала семечки, а потом ругала
лузгающих их, как-то спросила меня:
— Послушай, Дамский наган, а как зовут тебя на самом деле?
Я уехал из Одессы, как будто убежал от своего прозвища. Семь лет меня
не было во дворе на Соборке. Только через долгие семь лет я вернулся и шел
со своей женой по нашему двору.
Говорят, что в прекрасном одесском оперном театре, который занимает
второе место в мире после венского, есть один недостаток — слабая акустика.
О нашем дворе этого не скажешь. В нашем дворе, если прислушаться, слышно,
где скрипит кровать, где поет вода в клозете, где играет патефон, и
заглушает примуса голос Утесова. Когда у Вильки Пантеры собираются блатные
кореша, то в КГБ на бывшей еврейской, а теперь улице Бебеля, не нужно
никаких подслушивающих устройств. До них доносится песня под гитару
подвыпившей компании: "Отец мой Ленин, а мать Надежда Крупская, А дедушка
Калинин Михаил. Мы жили весело в Москве на Красной площади. Сам Ворошилов
часто в гости к нам ходил". Почти то же самое, что рассказывал мне Феликс
Чуев.
Итак, через семь лет приехал я в Одессу. Мы с женой шли по нашему двору
в жаркий воскресный полдень. Тишина стояла вокруг необыкновенная. Весь дом
купался в море или торговался на Привозе, или неподалеку от нашего двора
спорил в саду на Соборке у фонтана, где каждый день собиралась толпа
обсуждать футбольные новости. "Ой, не говорите мне за Черноморец, это не
команда. А за кого вам говорить? За киевское "Динамо"?" Все из нашего двора
куда-то делись. Только два пацана обливали друг друга возле крана. Им было
лет по пять. Они родились гораздо позже того лета, когда я уехал из этого
города.
Увидев нас, они перестали брызгаться, и один шепотом сказал другому. Он
сказал шепотом, но я услышал, так как в нашем дворе хорошая акустика:
— Нолик, смотри, Дамский Наган приехал.
Это моментально услышала тетя Маня. Она высунулась из окна, якобы
только затем, чтобы крикнуть ребятам:
— Эй, байструки! Оставьте мне в покое водопровод! И тут же забыв про
них, она обернулась к своему мужу, который уже лет тридцать после инсульта
был прикован к постели и каждый день просил свою жену, чтобы когда он умрет,
не про него будет сказано, она его похоронила вертикально, стоя.
— Ося, — просвистела тетя Маня. В оперном театре ее голоса я бы не
услышал. — Ося, Дамский Наган вернулся.
— Что ты говоришь? И какой же у него вид?
— А, на море и обратно. Ты что Дамского Нагана не знаешь? Он привез
свою жену. Ты слышишь, как пахнет ее одеколон?
— Конечно. Я же не глухой. — Долетел до меня его голос. — Наверное
французский.








И СЛОВО БЫЛО "ВЭЙЗМИР"



Двор еще спит, когда Семен Гузман в майке "Динамо" и в сатиновых брюках
садится верхом на тумбу водопроводного крана под большим каштаном, тень от
которого даже в жаркий день такая густая и свежая, что ее можно резать на
куски и продавать для охлаждения зельтерской воды.
А что вы думаете? Открыть коммерцию прямо здесь, рядом с домом на улице
Чижикова, где никакие фанты-шманты так и не замен

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися