Рудольф Ольшевский. Поговорим за Одессу
страница №3
...или запотевший стакангазировки с двойным клубничным сиропом.
Семен сидит на тумбе и думает, чувствуя, как в нем появляются мысли.
Сегодня бывший день солидарности бывших трудящихся. Сейчас вместо него
празднуют пасху. Даже две пасхи. Сначала еврейскую, мутную и тягучую, как
глаза у Фимы, двоюродного брата Семена, когда он рассказывает, как всю жизнь
проработал "мастером — золотые руки" на швейной фабрике имени Воровского, а
теперь получает пенсию, на которую можно купить несколько килограммов
тахинной халвы. Фима ее терпеть не может, но купил бы и отдал президенту
Кучме с одним условием — чтобы он всю ее съел на глазах у Фимы.
Если бы не тетя Бетя в Израиле и дядя Моня в Америке, которые не
Рокфеллеры, но понимают, что капитализм в Одессе — это еще хуже, чем
социализм в Тирасполе, то пришлось бы Фиме вставленные до перестройки зубы
класть на полку не только в переносном, но и прямом смысле.
Затем приходит православная пасха, и каштан зажигает свои белые свечи.
Таки да антисемитское дерево — где оно было раньше. А горлицы начинают
кричать прямо с утра : "Чекушка! Чекушка!" Умная птица — знает, кто что
пьет. Их голоса будят Алексея из десятой квартиры. Он высовывается из окна.
— О, кого я вижу! Сема, ты слышишь, чего требуют эти птицы? Мы должны
выпить, сегодня же праздник.
— Позже, Алеша, позже. Я сейчас занят.
— Ну ладно. Тогда я еще посплю. И что бы я делал без тебя? Больше в
этом дворе выпить не с кем.
Из открытых окон вылетают посапыванья. Они пахнут дешевым одеколоном и
затвердевшим потом, жареными перцами и чесноком от холодца, прозрачного по
краям тарелки, как море в Лузановке, когда сезон купания еще не начат.
Посередине холодца возвышается обычно куриная попка, напоминающая остров
Березань, на котором, не про нас будет сказано, расстреляли лейтенанта
Шмидта. Семен знает эти места. Одно время он работал рыбаком.
Из крана, на котором он сидит, капает вода, иногда прорываясь тонкой
струйкой. Со стороны может показаться, что Семен справляет малую нужду.
Однако, боже сохрани осквернять ему питьевое место. Тем более, что
общественный туалет рядом. Это могут определить по запаху даже посторонние,
хотя специально для них на стене из ракушечника большими буквами написано:
"Клозета во дворе нема."
Хорошую когда-то выпускали краску. Сколько там ее выпросил бывший
дворник у лейтенанта Гуркина, который на углу писал, что "квартал проверен,
и мин больше нет." А вот не выцвела краска, не потускнела. Хватило ее и даже
немножко осталось, чтобы Толик Шац на противоположной стене написал : "Милка
Ройтман из соседнего двора — сука!" Милка давно уже с палочкой ковыляет и
вряд ли без бинокля разглядит, что там о ней написал Толик, который умер в
прошлом году от инфаркта. А вот надпись на стене осталась такой, как будто
ее сделали только вчера.
Когда в Одессе было не опасно, Гузман ходил в еврейскую школу. Но судя
по образованию Семена, видимо, опасно в Одессе было почти всегда. То город
занимали петлюровцы, то на семьдесят лет его оккупировали большевики.
Единственное, что он успел прочесть и хорошо запомнить — это "Пятикнижие".
В детстве Семену казалось, что он одновременно и Иаков, и Иосиф, и Моисей,
который по дну Средиземного и Черного морей привел евреев в Одессу. Тоже
мне, Иван Сусанин.
Была, правда, еще одна книга, которую прочитал Семен. Она тоже
рассказывала о Боге, хотя и о чужом. Это случилось, когда Алешка назвал его
жиденком.
— Ты ошибаешься, — сказал он соседу, — я — жидище.
При этих словах он стукнул Алешу своим коронным ударом, который показал
ему брат отца.
Потом, когда они помирились, Семен узнал, что лично Алеша против него
ничего не имеет, но его отец считает, что семенова нация распяла русского
бога — Иисуса Христа. И Гузман прочитал Евангелие.
После того как закрыли еврейские школы, длинная очередь детей со
скрипками выстроилась на Сабанеевом мосту возле школы Столярского.
Семену тоже купили черный костюм кладбищенского покроя, и в
тридцатиградусную жару он предстал в нем перед строгим директором. Тело
Гузмана так вспотело, что мокрые пятна проступили сквозь материал
двубортного пиджака, похожего на бронежилет. Лицо мальчика блестело, как тут
же рядом стоявший рояль.
Мельком глянув на два несуразных существа, усталый директор с досадой
спросил:
— А почему вам приспичило привести юношу в школу имени мене?
У Столярского был не только абсолютный слух, он обладал и абсолютным
нюхом.
— Так ведь поет. — Ответил старый Гузман, который, чтобы заглушить
запах камбалы, что он продавал на Привозе, вылил на себя в этот день целый
флакон одеколона "Кармен". Бедный Столярский! — Послушайте, как он поет,
маэстро. Только приготовьте носовой платок. Ставлю ящик коньяка против
бутылки пива, что вам захочется плакать. Спой, Сема.
И Сема отставил в сторону правую ногу сорок второго размера, чтобы
отбивать ею такт. Левую он выпрямил и напряг, стараясь физическую энергию
перевести в духовную. Грудь его пыталась вырваться из пиджака, застегнутого
на все пуговицы. Собрав выражение лица в выпученных глазах, он запел.
— Морэ! — пел он истекая творческим потом. — Шумит у ног морской
прибой. Грустно. Иду один я к мору...
— Довольно! Довольно! — замахал руками Столярский. Но тут же взял
себя в руки и, замолчав, выглянул в окно. За Сабанеевым, на самом деле,
виднелось море. Учителю захотелось туда.
— Что я могу вам сказать? — уже спокойно произнес он.
— У ребенка стопроцентная музыкальная внешность. Он похож на музыканта
больше, чем Моцарт. Но к сожалению, больше ни каких данных у него нет.
Однако Бог никого не создает просто так. Что-то есть от Всевышнего и у
вашего сына.
— А может быть он споет еще "О, Мари", забыв, что он не на Привозе,
торговался старый Гузман.
— Пойдем, папа! — пробасил Семен.
Ах, как давно это было. И где все они сейчас — отец, Столярский,
очередь за звездной судьбой пучеглазых еврейских мальчиков с внешностью
Карузо и Паганини.
— И что же было у меня от Бога? — думает Семен, сидя на тумбе под
каштаном.
Между ветками дерева и крышей дома виднеется кусок неба. Звезды там еще
горят, хотя воздух уже светлеет.
— Вон там все и началось. — Поднимаются над двором мысли Гузмана. --
Вначале появилось слово. Меня интересует знать, на каком языке было это
слово? На японском? На французском? Нет, наверное все-таки на еврейском.
Ведь потом они были первыми. И что же это было за слово? Здравствуйте, я
ваша тетя? Нет, а если всерьез? Может быть, "Вейзмир". А что, вполне
возможно.
Все, что происходило в пространстве и во времени, случалось и с
Семеном. Еще в детстве он был одновременно и одесским пацаном и корешем того
Духа, что носился над водами. Тем более, что представить себе это было так
просто. Нужно было только взять напрокат в Отраде плоскодонку за двадцать
копеек в час.
И насчет Хаоса было все понятно. Он пахнул кошками и вообще походил на
одесскую парадную. Так что дело было обычное.
Вот и сейчас, как много лет назад, а еще раньше, много тысяч лет назад,
там, высоко над собой, между двумя тающими, как фруктовое мороженное за
восемь копеек порция, звездами, он помогал Господу отделить свет от тьмы. Но
перед этим он всегда спрашивал :
— Не помешаю?
— Боже сохрани. — Отвечал Всевышний с южной любезностью. — На,
подержи чемоданчик с инструментами.
— Надо же, — думает Семен, — на земле еще нет ни одного китайца.
Русские появятся, черт знает когда. Индусов и негров нет еще и в помине. И
когда они все успели расплодиться? Даже в Одессе пусто. — Семен обводит
глазами двор. — Нет грека Попандопуло, которого пошлют прямо в Сибирь за
то, что он грек. Нет турка Курогло, что исчезнет из соседнего двора за то,
что он турок. Что говорить, если нет еще евреев, которые помешаются на этом
Израиле и в конце концов превратят его в сумасшедший дом. Кто бы мог
подумать — Бердичев и Жмеринка станут украинскими городами. — Гузман
пытается вспомнить еще один город, где жило много евреев, но, как назло, все
вылетели у него из головы. — Ах да, в огороде бузина, а в Киеве дядька.
Какой дядька. Дядька давно уже живет в Хайфе. А Киев без евреев сделался
пустым, как перед заходом туда Петлюры. Впрочем, все это еще будет. А пока
что вообще никого нет.
Только Святой Дух мечется над водами, и он старается от него не отстать
— таки да, вейзмир.
— Так чем мы займемся первым делом? — спрашивает Святой Дух у Семена
в мыслях самого Гузмана.
— Что значит чем? Не перестает удивляться на Бога Семен. — Воду ты
уже отделил от суши. Свет включил. В Палестине скоро будет шестьдесят
градусов по Цельсию. Надо быстро делать тень. Сажай деревья. Хотя бы этот
каштан, хоть он и цветет на русскую пасху.
— Ты с ума сошел. Это конский каштан. Сначала нужно сделать лошадь. --
Возмутился Создатель. — Пускай его сажает Буденный. Мы лучше займемся
яблоней. У меня есть одна идея.
— Не думай, что я ничего не понимаю. Ты еще первого дерева не посадил,
а уже думаешь, как прогнать Адама и Еву из рая. Я, конечно, дико извиняюсь,
это не мое дело, но мне все это не очень-то нравится.
— Пути Господни неисповедимы, — сердито говорит Бог. — Может быть, я
еще передумаю. А вообще-то, Сеня, ты начинаешь вести себя, как сын торговца
камбалой. Даже Авраам не так нагло торговался со мной насчет Садома, хотя
его папа тоже был торговым работником. Я наказал Адама и Еву потому, что они
не послушались меня. Пусть знают, что Бог не фраер.
— Прости меня, но тебе этого больше никто не скажет. — Думает Гузман,
обращаясь к Богу. — Зачем было наказывать этих двоих, а всем остальным
потом разрешать? Ты хотя бы знаешь, сколько стоят яблоки на Привозе?
Двадцать копеек килограмм.
— Что ты говоришь? Надо будет повысить цену.
— Это скоро сделают и без тебя. Так и быть, сажай уже эту яблоню. А то
твой рай похож на херсонскую область. Один голый степ.
Чтобы лучше представить себе, как выглядит это ничем не прикрытая
степь, Семен со звездных высот косится в приоткрытое окно красавицы Фаины,
которая от духоты спросонья откинула простыню, и в полумраке комнаты белеет
ее пышное тело.
Он смотрит на нее стыдливым взглядом, а затем нехотя отворачивается, но
боковым зрением продолжает заглядывать в сладкую темноту.
— Прелюбодействуешь, Сеня, ай как нехорошо. — Говорит Святой Дух,
цокая языком.
— Господь с тобой, ее еще нет. Она появится через сорок миллионов лет.
Витька Глигач из жилкопа читал, что такой возраст земли.
— Темные вы с Витькой. Кто же столько живет? Она появится через пять
тысяч лет с гаком. Поставь правильно свои часы и засекай время.
Через пятнадцать минут сад начинает благоухать, заглушая поток воздуха
из туалета и парадных.
— А, сирень! Как ты додумался до такого амброзия? У-у-у! Акация.
"Манит в сень акаций прогуляться." — Лезут в голову дурацкие слова. — А
это еще что за фрукта?
— Это фиги. — Смеется Бог.
— Понимаю. — Становится серьезным Семен. — Название не вполне
приличное, но зато сразу ясно — у нас такие не растут. Их что, едят с
маком?
— При чем тут мак?
— А есть такое выражение — фиг с маком. Вкусно наверное. И про
фиговый листок я слышал. Это что-то вместо плавок. Летом в Одессе пошли бы.
Бог смеется. Он даже прощает Семену, что тот снова заглядывает в
заветное окно.
— Что будем делать дальше? — Задает он риторический вопрос, отодвигая
в сторону тучу. Смотри на него. Еще не создал человека, а уже готовит потоп.
— Думает Сеня, но не подает виду, что догадался об этом.
— Что будем делать? Ты что, забыл, птицы. Сначала птицы.
— Ах, да. И какие появятся первыми?
— Куры. Разводи курей. Я умею делать фаршированную шейку. У тебя
Святой Дух захватит. Когда перейдешь к рыбам, напомни мне. Я из них тоже
кое-что приготовлю. Пальчики оближешь.
— Итак птицы, рыбы, звери.
— Да, да. И чтоб одни кусались, вторые бодались, третьи убегали,
четвертые удирали. Но ради бога, Господи, сделай кого-нибудь, чтобы не
бодался и бегал медленно, и улететь не мог.
Гузман вспоминает, как он полз по бесконечному снегу из немецкого
окружения. Полз и думал, что он снова Моисей и на этот раз мерзнуть ему в
снежной пустыне сорок лет. И ужасно хотелось есть. А зверья разного вокруг
было великое множество. Зайцы, белки, глухари, даже лось встретился. Жратвы
на целую жизнь хватило бы. А взять в рот нечего. Все убегает, улетает,
упрыгивает.
Нос у Семена большой и горбатый, как у хищной птицы. А клюнуть им
невозможно. Когти отросли, как у дикой кошки, а никого ими не поцарапаешь.
Зубы, как у обезьяны, а кусать ими некого.
— Плохо, Господи, сделал ты еврея. Может быть, действительно, не
собирался выгонять его из рая. А потом прогнал, да еще так далеко. В
следующий раз, когда начнешь все сначала, я тебе все-таки кое-что посоветую.
И умер бы Семен Гузман на российском снегу, если бы в этой северной
пустыне не попалась ему деревушка с крайней бревенчатой избой. Скрипнули в
сенях двери, передразнивая его интонацию — к вам можно?
Хозяйка только руками всплеснула:
— Господи Иисусе, какой худой еврейчик!
Немцев в этом крошечном селе не было. Русские друг к другу в гости не
ходили. Разве что за углями, если печь остынет. И жили Семен с Марией, как
Адам с Евой после того, как их из рая выгнали.
Сидит Гузман на тумбе крана и думает: "Господи, куда это я перескочил
со своей дурацкой памятью, когда мы с тобой еще и человека не сотворили?"
Однако вернуться сейчас не может. Нужно ему додумать то, что случилось на
земле, а потом возвращаться в небо.
У Марии тоже был бог. И знала она о нем совсем немного. Ночью Семен
снимал с нее крестик, чтобы два божества не переплетались. И жили они
вчетвером, друг другу не мешая — двое на земле, а двое на небе.
Некоторые разговоры Семена смущали душу Марии. Она, например, никак не
могла поверить, что Бог Семена не еврей, а ее Бог еврейской национальности.
— Неужели моему и обрезание делали? — спрашивала она у Семена.
— Да ,-- отвечал он. — В Назарете в начале первого века нашей эры.
Гузману было приятно, что он имеет отношение к ее Богу.
А перед самым концом войны вернулся из госпиталя без обеих рук муж
Марии, на которого она давно получила похоронку.
Молча посумерничали они втроем. Распили две пол-литры. Поплакали. А
утром Гузман уехал в Одессу, где дядька определил его в свою рыболовецкую
артель.
Прошло еще два года из тех пяти с лишним тысяч лет, и вдруг от Марии
пришло письмо.
Одесские почтмейстеры все-таки великие психологи. В прошлом веке они
запросто нашли бы деда Ваньки Жукова. На конверте Мария всего и написала --
"В Одессу- маму Гузману еврею". Таких Гузманов в Одессе было не меньше
пятисот. И между прочим, все евреи. А они все-таки взяли и нашли его.
— Ты был прав. — Писала Мария. — Мой Бог твоей нации. Я теперь
молюсь вам обоим."
Не такой уж дурак был Гузман, чтобы не понять, на что она намекала. Но
отвечать ей не стал. Как представлял, что в стылой избе каждый день человек
выпивает стакан водки, зажав край его зубами и запрокидывая голову, так
начинала ныть его душа, которую Господь Бог как раз в это время вдувал в
розовеющие губы Адама.
— А какого душа цвета, Господи? — спрашивает Семен, возвращаясь на
небеса.
— Голубая, Сеня. Потому и небо будет такого цвета, что туда летят
человеческие души.
И снова Гузман на земле в плену у своей памяти.
В камерах смерти, думает он, выпускали голубую и вдували красную душу.
Соревновались с Богом. Где-то в Польше в начале войны, в лагере, вдохнули
эту красную душу смерти в губы его жены Рахили. Рахили, что поила овец водой
из колодца Лавана. А тяжелую колодезную крышку откинул тогда молодой Иаков.
Как молод был мир.
Смещаются в голове у Семена времена и пространства.
— Извини меня, Господи. Такое ты сейчас дело совершаешь. Человека
создаешь. А я к тебе со своим личным лезу.
— Куда это ты все время пропадаешь? — Смотрит на Семена Бог.
— Это я ненадолго в жизнь свою спускаюсь. Считай, по малой нужде
бегаю.
— А нравится тебе, как я слепил человека? Хорошо ведь! А?
— Пока да. И глину для плоти подобрал отличную. Сливочное масло, а не
глина. Слона слепил чуть ли не из простой земли. Для черепахи пошел кусок
камня. Змею скатал из мокрой пыли. А тут такую глину нашел — кровь с
молоком.
— Да, да . Но хватило ее на одного Адама. Граждане, не занимайте
очередь. Продукт закончился.
— Что значит, закончился? А Ева? Мы что, появимся, потому что Адам
начнет размножаться делением?
— Фу ты, черт, увлекся, про женщину забыл. Ты бы лучше, чем мотаться
туда-сюда, напомнил мне. Ну да ладно, материал еще мягкий. Слепим Еву из
Адамова ребра. Пока Адам поймет, что к чему, она подрастет.
— Еще как подрастет.
Семен снова заглядывает в окно Фаины. Подросла-таки, нивроку. Если бы
Фаина знала, что ее сейчас сотворяют, она сделала бы умное выражение лица,
поджала бы губы, соединила бы ноги. А то раскинулась, как Черное море,
растопырила губы. Ей снится, что сосед Алешка плюет на проходящий мимо
автобус. Это потому, что Одесса соревнуется со Львовом, какой город чище. И
возле ворот их дома висит плакат "Что ты сделал, чтобы победить в
соревновании со Львовом?" А внизу кто-то приписал: "Плюнул на Львовский
автобус."
— Не отвлекайся. — Говорит Бог. — Потрогай Еву. Ты посмотри, какая
гладкая глина.
Семен не может трогать первую женщину грязными руками. Вот Фаину бы
другое дело. Он наклоняется, открывает кран и моет руки.
А двор уже начинает просыпаться. Со второго этажа слышен голос Мани,
которая продает семечки и сейчас их жарит в коммунальной кухне:
— Мадам Сквиренко, как вам это нравится, только семь часов утра, а я
уже целый день ходячая, как энциклопедия.
— Брокгауза и Эфрона? — спрашивает образованная мадам Сквиренко.
— Соня, ты больная на всю голову. — Доносится бас мужа Сони Резник.
— Ваня! Включи телевизор. — Голосит Татьяна Петровна.-- Идет фильм.
Наверное, клевый — режиссер еврей.
— Стоило на этих женщин тратить ребро. — Ворчит Семен.
— Ты таки правильно забыл. Впрочем, правильно и вспомнил. Надо было
только косточку у Адама брать поближе к голове. И я, дурак, тебе этого не
посоветовал. А впрочем, разве ты меня послушал бы. Разве я тебе не говорил:
"Адама и Еву не выгоняй из рая. Ты меня не послушал. И что из этого вышло?
Ай-ай-ай, червивое яблочко съели! Разве Каин вырос бы бандитом, если бы жил
в домашних условиях, и у семьи хватало бы на прожиточный минимум?
Да и Авель был хорош, подхалимничал перед тобой, а ты и клюнул на это.
Вызвал зависть Каина. Я его очень даже понимаю.
Думаешь, мне не было обидно ловить тюльку, когда все эти маменькины
сынки Коганы и Гилисы по Лонданам и Парижам шастали? Они на скрипочке
пиликали, а я со своей музыкальной внешностью должен был тянуть сети. Этот
Столярский тоже был хорошим гусем. Вроде тебя. Извини за откровенность.
Я думаю, прими он меня даже барабанщиком в духовой оркестр, это бы
положительно сказалось на моем потомстве. А так, где сейчас халамидник
Левка, мой старший сын? В тюрьме сидит, как какой-нибудь Каин. А Мишка, мой
второй сын, тоже порядочный босяк. За два года — одна телеграмма, шесть
слов по три копейки. "Папа я жив здоров подробности письмом." Знаю я эти
подробности. Сплошной мат. Потому и не пишет, что там нецензурные слова. Я
когда их из детдома забирал, уже видел, с кем я имею дело. Шалопуты. Хорошо
еще, что Рахиль не знает этого. Она бы не пережила.
— Здравствуйте, Семен Соломонович, — услышал Гузман грудной голос и
понял, что проснулась Фаина. — Ой, я таки да проспала целую жизнь.
Что-нибудь случилось за это время?
— Конечно, Фаина Марковна. Ева Адамовна уже слопала яблоко.
— Это новая жиличка? И не подавилась, дай ей бог здоровья? А что еще?
— Еще Беня Каинблат убил своего брата, а участковому сказал, что он не
сторож ему.
— Ну и чудак вы, товарищ Гузман. Такое напридумаете. С вами так
весело, что, не про меня будет сказано, животики порвать можно. А за мусором
уже приезжали?
— Смотря что вы имеете ввиду под мусором. Если за участковым, который
разбирается с Каинблатом, то еще нет. А если за смитьем, так вот как раз
подъехали.
И в это время мусорщики ударили в утренние колокола. Сонные жильцы
лениво понесли свои дурнопахнущие ведра к машине. Проснулся Вавилон.
Появились русские, украинцы, евреи, армяне, турки. А так хорошо было в
пустом дворе сидеть на тумбе от крана между двумя тающими звездами.
НА ПОЛМЕТРА ЛЕВЕЕ СОЛНЦА
Мы идем на остров Тендра, который на приличных картах даже не
обозначен. Рядом остров Березань. Он, хотя и меньше, но даже на глобусе есть
такая точка — Березань. Может быть, потому, что на нем расстреляли
лейтенанта Шмидта.
А вообще Березань — это кусок скалы, торчащий из воды в десяти милях
от Очакова, в окрестностях которого, видимо, если верить революционной
песне, оказался первый советский штурман, что "шел под Одессу, а вышел к
Херсону". Вот так они в последствии
поступали во всем — шли к одному месту, а выходили к другому.
Ветер дул боковой и седенькая бородка "колдуна" весело трепыхала на
мачте. "Колдун" показывает направление ветра. Это расщепленный кусок каната,
привязанный к гроту.
Я сидел на руле. В него нужно было упираться, как всегда, когда дует
боковой ветер. Через полчаса с непривычки у меня на ладони затвердел мозоль,
который закрыл линию обычной судьбы.. Неподвижное облако впереди служило
хорошим ориентиром.На него я должен был править. Где-то за облаком, если не
поменяется ветер, в семи часах ходьбы отсюда, как прикинул Валера, находится
Тендра.
На Тендре, хотя там никого и не расстреливали, есть свои
достопримечательности.
Во-первых, там ходят табуны диких лошадей. Тоже мне прерии в Одесской
области! Нет, кроме шуток, остров населяют лошади. Летом сорок первого года
коней убивали, чтобы они не достались немцам. Однако председатель одного из
колхозов додумался нанять в порту баржу и перегнал на нее весь гужевой
транспорт хозяйства.
На острове животные одичали. А на воле размножаются быстро. И появились
табуны на части суши, окруженной со всех сторон водой.
Во-вторых, на Тендре уже много лет собирались строить дельфинариум для
профессора Шевелева. Никто не знал этого профессора, но дельфинариум для
него собирались строить прямо в открытом море. И нет сомнения, что подводные
работы уже ведутся, так как стратегическим объектом занимается военное
ведомство.
Ну что вы такое говорите — военный комплекс и какие-то дельфины? Не
серьезно.
Очень даже серьезно. Наши шпионы давно сообщили, что американские
вооруженные силы уделяют большое внимание дельфинам. Они — вторые разумные
существа на земле, и если бы жили не в воде, а на суше, Дарвин определил бы,
что человек произошел не от обезьяны, а от них.
Под Лос- Анжелесом уже давно функционирует секретный дельфинариум.
Дельфины читают человеческие мысли на большом расстоянии.
А теперь представьте себе, что эти мысли имеют империалистический
характер и расшифровываются примерно так: " Дельфин Чарли, бери разгон от
Дерибасовской до бойни. Немедленно следуй по курсу северо-северо-запад. В
квадрате 128 находится советский крейсер. Твоя задача столкнуться с ним.
Понимаете к чему все это приведет? Дельфин несет бомбу, как те, что
были сброшены на Хиросиму и Нагасаки. И даже в пятьдесят раз больше их.
А вы говорите:"Тендра! Тендра!"
В-третьих, на Тендре живет Федя.
Федя — это советский Робинзон Крузо. Что вы такое говорите --
советский. Скорее — антисоветский.
Ну да, Федя был сыном полка у власовцев. До того, что Власов
добровольно сдался в плен немцам, Федя успел получить красноармейскую
медаль, и его портрет был напечатан в военой газете. По этому портрету его
после войны и нашли.
Он работал грузчиком в порту, когда к нему подошли двое в штатском.
— Еле-еле фоц — это ты? — спросили они шепотом.
— Вообще-то у меня другая фамилия, — начал было Федя..
— Сейчас это не имеет никакого значения. Поклади на землю груз и не
делай волны, — предложили двое.
В Одесском КГБ Федю пожалели. Его не отправили в Сибирь, как других
власовцев. Все-таки сын полка. А как сказал товарищ Сталин, сын за отца не
отвечает. Ну, в данном конкретном случае, отвечает не на полную железку.
Как раз в это время почему-то понадобилось, чтобы кто-то жил на Тендре
, а так как добровольцев не нашлось, то Федю, как Наполеона, сослали на
остров. Охрану ему не выделили. Слишком жирно. И так никуда не сбежит.
Построили маленькую камеру-одиночку. Окно, как и положено, зарешетили.
Оставили на сколько-то времени сухого пайка и уплыли.
Что вы нам рассказываете анекдоты? Такого не могло быть. Это
неправдоподобно. Чтоб это было да — так нет.
И тем не менее так было. Вы забываете, что это происходило в Одессе. А
тут даже кагэбисты придурочные. Они поступили так, а не иначе.
Года два о Феде помнили. Приплывали проверить, жив ли еще. А потом
забыли.
Сидит сукин сын полка — и нехай себе сидит.
Федя умер бы через месяц, если бы не лошади. Он отлавливал упитанную
кобылу, и ему хватало еды на ползимы. А летом зек кормился рыбой. Из конских
хвостов он сплел себе вечную сеть, и рыбы у него всегда было навалом.
Остров вытянулся песчаной косой на много километров, и на южной его
оконечности был родник. Федя скакал за водой на прирученной лошаденке,
вспомнив свое деревенское детство. Так прошли годы.
По бревнышку, по дощечке Федя вылавливал дерево, которое пригоняло
течение от материка, что был далеко, его и видно не было. Особенно он
радовался, когда доска приплывала с гвоздями. Он выпрямлял их и хранил в
бутылке, которую ему тоже подарило море.
На пятый год сидки Федя начал строить ковчег. Дело было для него новым,
и он никуда не торопился. Времени здесь никакого не было, срок никто не
учитывал. Снаружи Федя обтянул лодку конской шкурой и зачем-то смазал рыбьим
жиром. Получилась странная посуда, со стороны похожая на плавсредство
первобытного человека. Но на воде лодка оказалась прочной и устойчивой.
Самым трудным было вспомнить, как устроены весла, но и они в конце концов
были сделаны. Уключины он смастерил из прутьев, вставленной в окно решетки.
Итак, для побега все было готово.
И вот однажды безветренным летним утром Федя поплыл в Одессу, чтоб
выйти к Херсону. Он вышел на материк у небольшого села неподалеку от
Очакова.
Вяленая рыба, которую он привез с собой, у сельской пивной была
раскуплена сразу. Мужики просили привозить ее почаще, и он отправился за
новой партией. Так Федя стал частым гостем в этой деревушке.
А однажды он отправился на свой остров вместе с Ефросиньей, которая
просила его покатать ее возле берега. Назад Фрося не вернулась. Они
построили небольшой домик на своей косе. Привезли сюда теленка, козу ,
гусей, кур и стали отбывать федин срок вместе.
Вскоре остров заселили их дети. В неволе тоже размножаются достаточно
быстро. Теперь эти ребята рассыпались по всему бывшему Советскому Союзу.
Есть кое-кто даже в дальнем зарубежье. А тогда они бегали по острову, и
жеребята бросались им навстречу, выпрашивая хлеб, который брали прямо с
ладони., и стаи рыб собирались в том месте, где они купались, потому что все
живое жмется друг к другу, будь то в небе, на суше или в воде.
Облачко, по которому я держал курс, уже давно осталось позади. Вечером
мы выходим на связь с космосом. Я ориентируюсь на остывшее, приближающееся к
воде солнце. Нос лодки должен быть на полметра левее его. На полметра левее
солнца. Странное измерение. Еще немного, и я выйду уже за пределы Солнечной
системы. Стану править на звезду, находящуюся бог знает где. Нос лодки
упрется в пространство на пять сантиметров правее этой звезды. Пять
сантиметров и миллионы парсеков.
А утром мы будем стоять на якоре неподалеку от Тендры. И нас разбудит
голос Феди:
— Эге-гей, Валера, это ты?
И Валерка выйдет из каюты, потянется, глотнет свежего воздуха и
ответит:
— Здорово, Федя. Как у тебя с рыбой?
— Рыба есть. Ты постное масло привез ?
— И водку тоже.
— К водке лучше конина. У меня как раз свежий окорок.
И пока Федя побежит за своими припасами, мы выгрузим в лодку ящик
водки, котелок для ухи и букетик роз для Фроси. Дикая жизнь — это хорошо,
но светский этикет надо соблюдать. Мы же как-никак одесситы.
МАМИНЫ ИМЕНИНЫ
Мама моя, Зиновья Генриховна, называла себя вдовой погибшего офицера.
За годы, что я ее знал, а это продолжалось больше тридцати лет, она
совершенно не менялась. Теперь я понимаю, что она мало изменилась и с
детства своего. Однажды, в лет восемь, она подумала, что неудобно занимать
много объема в пространстве, и перестала расти.
— Ой, что вы, что вы? — говорила она в очереди за хлебом или в собесе
за пенсией. — Можете не подвигаться, мне и так места хватит.
И ей, действительно хватало места везде — и в комнатушке без окон в
доме на Соборной площади, где не было ни печки, ни парового отопления. В
самом центре вобщем-то благополучного города, в середине двадцатого века,
она жила без газа и электричества. И даже не догадывалась, что все это
изобретали для нее тоже. Между двумя стеклянными дверями, отделяющими
комнатку от улицы с гранитной, смахивающей на морскую зыбь, мостовой, по
которой громыхали машины, весело шепелявили два примуса, похожие на спорящих
одесситок, то и дело успокаивающих друг дружку неистребимым в городе словом
"ша".
— Ша! Ша! Что вы так горячитесь?
Ей не тесно было в трамвае номер два, а потом, после пересадки на
Куликовском поле, в трамвая номер восемнадцать, которым она ехала в гости к
своему брату Мише на вторую станцию Большого Фонтана. И в трамвае тоже она
говорила, когда ей уступали место, принимая ее за старушку и одновременно
ребенка:
— Ой, что вы, что вы, я посижу стоя.
А когда все-таки садилась, то так прижималась к окошку, что на
одноместном сидении могли примоститься еще двое.
Она поместилась в маленьком гробу. Лежала в нем, сложив на груди
крошечные руки и, казалось, говорила:
— Видите, какая экономия. Досок пошло совсем немного. А уж рыть
придется совсем неглубоко.
И оградку на еврейском кладбище ей поставили тоже невысокую, ниже
уровня моря, словно она ее сама себе выбирала с расчетом, чтобы металла было
поменьше. Рядом с другими оградами, высящимися монументально, казалось,
будто девочка заблудилась в железном лесу, заблудилась и присела на ту
гранитную глыбу, что мы уложили вместо плиты на ее надгробии. Иногда мне
кажется, что мы и сюда ей не провели газа, теплой воды и электричества, что
и тут — между тем и этим светом весело переругиваются два ее примуса:
— Ша, ша! Пусть будет тихо. Как вы себя ведете? Это же кладбище. На
диком не отшлифованном красном гранитном камне мой знакомый скульптор Копьев
за пол-литра водки выбил ее лицо, а чуть ниже раскрытую книгу. И, глядя на
этот скромный барельеф, я вспоминаю, как, прежде чем сказать ей, что меня
выгнали из института физкультуры за то, что я не взял зачетную высоту --
метр сорок(разве можно прыгать выше роста своей матери?) так вот, прежде,
чем огорчить маму, я подсунул ей только что выпущенный в Москве томик
вторично обрезанного Бабеля. Она читала книгу стоя на коленях. Под ними была
подложена подушечка и табуретка. Так она дотягивалась до стола.
В самом интересном месте, где она сдерживала смех, потому что он мог
задержать ее, а ей скорее хотелось узнать, что там произойдет дальше,
радостным голосом я произнес:
— А меня вытурили из института.
Она оторвалась от чтения, веселые глаза ее сделались такими, словно в
костер плеснули кружку воды.
— Как это вытурили?
— А вот так. — Согнул я ногу. — Коленом под зад.
— Паразиты. Они это сделали потому, что ты еврей?
— Нет. — Ответил я. — Они это сделали потому, что я не прыгнул на
метр сорок.
— Сволочи. Ты же не кузнечик. Что же ты теперь будешь делать? Может
быть опять устроишься кочегаром на киностудию, откуда тебя выгнали за узкие
брюки? А что
— надень старые клеши и пойди таки извинись перед ними.
Вода, которую брызнули в костер, ушла паром. Из уголков, или угольков
глаз снова стали вырываться язычки веселого пламени.
— А знаешь, мы видели через щели в ихнем заборе эту самую свадьбу. --
Неожиданно без всякой связи сказала она.
— Какую, мама?
Я испугался, что огорчил ее своим сообщением и она стала
заговариваться.
— Ну эту, — показала она на книгу. — Беня Крик женит свою сестру
Двойру. Она таки была похожа на беременного городового. Они жили на
Мясоедовской, как раз за углом от нашего дома.
Никак не могу вспомнить, как моя мама варила, хотя примуса шипели
постоянно. Не припомню, как она стирала, хотя под кроватью стоял цинковый
таз и потертая стиральная доска. Вот, как несла воду через дорогу со двора,
что был напротив наших дверей, это я вижу, будто было вчера. Водопровода у
нас тоже не было. В древнем Риме был, а у нас не провели. Она несла по
мостовой два больших ведра, блестящих на солнце. И специально переходила с
ними дорогу всем проходящим мимо, чтоб улыбнуться и сказать им:
— Вот видите, у вас сегодня будет удача. А что вы думаете, в хорошие
приметы нужно верить.
Мне кажется, что по воду она так часто шла затем, чтобы, как она
говорила, сделать прохожим удачу. Фима, что жил напротив нас, если у него
намечалось что-то важное, кричал:
— Зина, перейди мне дорогу с ведрами.
И она сейчас же бежала за водой. А потом звала меня и сестру.
— Пейте, принесла свежую.
Жизнь ее в моей памяти не тянется одной сплошной линией. Она жила
пунктирно.
Вот несет через дорогу ведра, и вода раскачивается, разбрасывая
солнечные зайцы аж до самой Дерибасовской. Вот пошла за жалкой пенсией --
аттестат погибшего лейтенанта — а вернулась с пирожными, шоколадом,
фисташками, чтобы мы узнали, что есть на земле вкусные довоенные вещи. До
сих пор чувствую во рту аромат этого горьковатого с непривычки шоколада. Она
выходила из дома редко — базар, магазин, собес. Если соседи встречали ее в
городе, то они мне с удивлением сообщали:
— Видели идти твою мать по Дерибасовской.
Чаще она сидела дома. И даже не совсем дома, а рядом с ним на улице.
Возле дверей она выдолбила в асфальте дырочку и сунула туда виноградную
ветку. А та взяла и проросла. Через некоторое время взлетела над ней зеленая
птица, виноградный куст. И сидела она под ним на маленькой скамеечке в своей
персональной тени, а мимо нее проходила по нашему переулку жизнь во всем ее
многообразии.
Одно время она даже наблюдала за пленными немцами. Они жили напротив в
разрушенном Доме Красной армии. В сорок втором году в нем проводилась, как
говорила мамина подруга Груня, закрытое партийное собрание фашистов.
Партизаны взорвали здание. Но взрывчатки у них было мало или на одесском
толчке спекулянты подсунули не тот динамит. А что вы думаете, у нас это
бывает. Наружные стены с балконами и колоннами остались невредимыми. Как в
Коллизее.
— Халтурщики, — ругала наших партизан та же тетя Груня, — даже
подорвать, как следует быть, не умеют.
После войны к стенам пристроили глиняные времянки, которые отапливались
железными бочонками, почему-то называемыми буржуйками. Трубы от них выходили
прямо в окно и наполняли улицу черным дымом. Как дым ,тянулась после работы
вечером к своему жилью темная очередь немцев.
Один из них, наверное, тяжело болел. У него была такая комплекция, что
он почти не отбрасывал тени. На работу его брали не каждый день и он часами
просиживал на балкончике, завернувшись в дырявое одеяло.
— Пусть он подавится. — Сказала однажды моя мама. — Но я не могу
смотреть. Иди отнеси ему тарелку супа.
— Фрицу? — возмутился я. — Да ты что?
— Они таки изверги. — С жаром ответила она. — Но как раз этот, может
быть, нет. И знаешь, его лицо похоже на твоего папу. Отнеси, тоже ведь люди.
Странным оказался этот немец. Он не знал, что у нас нет печки, и когда
шел на работу, обязательно приносил несколько щепочек для растопки. Видимо
там, где он работал, рубили лес, хотя какой лес в черноморской степи, рубили
лес, а щепки летели вон куда. Каждый раз аккуратная связка. Первая
гуманитарная помощь.
Есть у меня еще воспоминание о маме, связанное с войной. Но уже не с
Великой Отечественной, а с чехословацкой. Кареты скорой братской помощи, как
называли тогда наши танки, шли полдня сплошняком по дороге Кишинев --
Одесса. Напрасно я пытался остановить какую-нибудь попутку. Машинам
останавливаться запретили. Когда прошли все танки, длинный хвост гула еще
долго тянулся за ними. Но вот и он оборвался. А машины все равно не
останавливались. Водители лицом и руками показывали, что им не разрешают. У
нас любят, когда им что-нибудь запрещают. Так просто быть вредным по приказу
начальства.
И вдруг из-за поворота выскочил, гремя на всю округу, отставший от
колонны танк. Я машинально поднял руку, а он, чудак, взял и остановился. Люк
с грохотом распахнулся и из железного зверя высунулась неожиданно
голубоглазая улыбка.
— Тебе куда? — спросила улыбка, показывая редкие мальчишечьи зубы.
— Мне в Одессу. — Нерешительно сказал я.
— Давай, залазь, только мы в Николаев. — Выдал командир военную
тайну. — Так что подбросим до одесского поста ГАИ. А вообще, ты кто? --
проявил он запоздалую бдительность.
— А никто. — Пошутил я в свою очередь. — Английский шпион.
— Ну тогда тем более залазь. Мы тебя прямо в контрразведку.
Под Васильевкой уже вечерело, и было ясно, что на мамины именины я
опаздываю. Мы открыли две бутылки "Негру де пуркаре", которые я вез на
семейное торжество.
— Три месяца в рот не брали.
— А что братья не угощали?
— Угощали.
И механик рассказал такое, что мне захотелось быть английским шпионом.
Мама, если бы я ей все пересказал, воскликнула бы.
— Мало им евреев, они уже за чехов взялись.
К воротам города мы подъехали в час ночи.
— Ну хиба ты зараз найдешь трамвая? — перешел после вина на
украинский язык Сережа.
Вот черт, по пьянке выдал таки имя лейтенанта. В КГБ, которое
ликвидировали, ему не простят то, что он меня в танке в Одессу подбросил да
еще и за Чехословакию военную тайну выдал. Так его ж уже ликвидировали этот
Комитет Государственной Безопасности, вместе с государством, кто ж не
прощать-то будет? Знаем мы кто. Государство-то ликвидировали, а в сером
здании на улице Еврейской, вот парадокс — КГБ на улице Еврейской, Берия бы
повесился,-- так вот в этом сером здании кто-то перебирает наши папочки,
чтобы не потерять квалификацию и письма читает от наших доброжелателей:
"Прошу учесть, в квартире моего соседа вчера шепотом ругали Советскую
власть."
Дорогой Иван Иванович, что ж вы людей отвлекаете? Это по телевизору.
— Так як, хлопцы, подбросим шпиона до хаты? Соборка — цэ недалэко. Я
тут в тюлькином флоте вчився, город малэнько знаю.
В танке я и днем бы не сориентировался. А ночью совсем заплутал. Притом
в двух шагах от нашего дома. Хорошо, что нам попался подвыпивший мужичок,
трезвый наверняка бы сиганул в первую попавшуюся парадную. Ночью, в Одессе,
танк! А этот встал на обочину и, как вождь на броневике, вытянул вперед
руку.
— Привет освободителям города-героя Одессы. Братцы, шо будете брать
первым — телеграф, радио, горисполком?
— Соборную площадь. — Высунулся из люка Сережа.
— Соборку? — обрадовался пьянюга. — Не стоит. Там уже нема собора.
Вы опоздали, его снесли большевики. А, понимаю, вы хотите поговорить за
футбол. Там возле фонтана собираются болельщики. — Он посмотрел на часы.
— Они еще есть. Значит так, едешь прямо. Потом сворачиваешь направо.
Затем налево.
— Ты разом не Иван Сусанин?
— Он самый, Иван. Только не Сусанин. Не перебивай. Где я остановился?
Ага, Тираспольская площадь. Возле пивного бара берешь на улицу Франца
Меринга. У нас, как во Франции — Франца Меринга, Франца Иосифа. На Меринга
внимательно следи, чтобы рельсы были у тебя между ногами, а то ты нам
гусеницами всю трамвайную линию испортишь, которая ведет на Слободку в
сумасшедший дом. Один квартал проедешь и шуруй направо. Желтый дом перед
тобой — это не второй сумасшедший, это уже дом Попудовой. Купчиху давно
ликвидировали , как класс, а дом ее все называется Попудовой. Во память.
— Так я ж в нем и живу! — высунулся из танка я.
— О, ще один. Чего ж я вам голову морочу? — он помолчал, а потом еще
спросил, — Ты кто такой будешь? Ты, видать, птица высокого полета, раз тебя
ночью домой везут прямо в танке. Даже маршала Жукова, когда он жил в Одессе,
так не катали. Я знаю, я у него поваром служил. Потом выгнали, когда у него
была срачка.
— Папаша, что ж ты не узнаешь побочного сына Никиты Хрущева. --
Похлопал меня по плечу Серега. Научился таки шутить в Одессе тюлькин флот.
— Ну-ну, значит байструк. — С уважением сказал подвыпивший. --
Передавай батьке привет. Скажи, что я против него ничего не имею. Мне
нравится, как он врезал туфлёй на этом кворуме. Со Сталиным чуть загнул, ну
да с кем не бывает.
Мама сидела под своим кустом на пороге, к которому спускались четыре
каменные ступеньки, что, наверное, и сейчас еще теплые от наших задниц.
Когда мы подъехали, она закрыла лицо руками, как боксер на ринге,
защищаясь от танка.
— Не бойся мама, это наши. — Вылез я на броню, а затем спрыгнул на
землю.
Фары ярко осветили меня. Несколько секунд мама приходила в себя, а
затем, как ни в чем не бывало, сказала:
— Паразит, что же ты катаешься в танке в пиджачных брюках? Там же
пиль.
— Шо случилось, Зина? Война с Турцией? — подала голос соседка со
второго этажа, которая все время с самого начала стояла во мраке комнаты и
только теперь высунулась в окно.
— Не, мадам Гойхман. — Ответила мама. — Это Рудик приехал ко мне на
именины.
— А автобусы из Кишинева уже не ходют?
— Ходют, ходют, мадам Гойхман, спокойной вам ночи. Милости просим,
товарищи танкисты. Сейчас мы будем делать сцену с корабля на бал. А что,
форшмак есть, синенькие остались, жареные перцы не доели. Арбуз. Дыня. Я
таки знала, когда родиться. В августе. Тепло и мухи не кусают. И даже в
голодные годы на Привозе изобилие, если, конечно, есть деньги.
ФАМИЛИЯ НЕ СООТВЕТСТВУЕТ
Утро пахло морем, хотя оно находилось за длинной улицей Розы
Люксембург, большим парком Шевченко и бесконечным спуском от памятника
неизвестному матросу Рабиновичу, анекдот о котором с такой длинной бородой,
что она тянется до самого пляжа Ланжерон.
Судьбы еще не было ни у меня, ни моих друзей. В жизнь Женьки Ермолаева
еще не ворвалась Кларка стремительным рондат-фляк-сальто с поворотом на сто
восемьдесят градусов. Не ворвалась, не скрутила и остановилась перед
пропастью, зажмурив глаза. Это произойдет года через два, и я не успею
крикнуть ей:
— Не открывай глаза, Кларка! Не открывай, потому что начнется судьба.
Скучная работа в цирке с риском для жизни каждый день. Со ста граммами для
смелости перед полетами под куполом. А потом тебя укусит обезьяна
дрессировщика Куксы, и шрам со временем посинеет на твоей щеке. А Женька
уедет в Сибирь на лесоповал. Послушай, Кларка, скрути в обратную сторону
сальто и фляк на узкой дорожке времени. Давайте все попятимся и вернемся в
те годы, когда судьба еще не началась. И я лежу в кровати, а утро пахнет
морем.
И заезжает в комнату Женька Ермолаев, притормозив велосипед у моей
кровати. И мама, глядя поверх очков, говорит ему:
— Женя, ты, таки да, больной на всю голову. Это был первый велосипед
нашего переулка. Женькина мама привезла его из Грузии от дяди Гено. Он
сигналил по-грузински, где много "Х" и "К". Сначала все шло неплохо. Женька
бежал рядом и держал седло, а я давил на педали. Руль на булыжной мостовой
вырывался из рук, и переднее колесо все время хотело уехать самостоятельно в
другую сторону. Однако я его возвращал на место.
И вдруг Ермолаев пропал. Я это вначале почувствовал, а потом, скосив
один глаз, увидел, что ноги его исчезли. Чтоб не свалиться, я стал сильнее
давить на педали, и велосипед меня понес, как дикая лошадь. Неожиданно
где-то наверху, у моего уха возник голос:
— Для первого раза совсем неплохо. Берем разбег с Дерибасовской до
бойни. Меня охватил ужас, я понял — Ермолаев стоит на багажнике. А голос
продолжал:
— Будьте повнимательней, товарищ Уточкин. Это вам не съезжать по
Потемкинской лестнице.
Держась за мою голову, которую я для безопасности втянул в плечи,
Женька перекинул правую ногу через мое плечо. Затем он то же самое сделал с
левой ногой и уселся на мои плечи. А переезжали мы в это время улицу
Преображенскую, по которой, между прочим, ходят трамваи. К счастью, трамваев
в Одессе не дождешься. Частные машины в то время были только у китобойцев
флотилии "Слава". А те где-то в Гренландии "обеспечивали детей рыбьим
жиром".
По ту сторону трамвайной линии, на углу, мой знакомый Сюня, продавал
газировку. Очередь, как по команде, повернулась в нашу сторону. Сам Сюня
застыл, не закрутив сироп, и тот, наполнив стакан, лился через край.
— Сюня, закрой рот и сироп!-- Успел крикнуть Женька.
А мы уже подъезжали к Александровскому садику, который назывался
сквером Сталина. Скверное все-таки слово сквер. Здесь обычно безразмерная
дворничиха Маня продавала семечки. Она и сейчас издали, приветствовала нас
двухпудовой рукой:
— Бачь, шо вытворяет наш Дамский пистолет! Ты кудой? — успела нам
вслед выкрикнуть она.
— Шо по виду не бачите кудой. — Ответил Ермолай. — На море и
обратно.
Держась за мою голову, он поставил пятку на плечо.
— Оркестр — туш! Смертельный номер — старый осел молодого везет!
Обладая кошачьей ловкостью, он каким-то образом поднял вторую ногу, и
носок ее уперся во второе мое плечо. Я чувствовал, как этот шиз медленно
выпрямляется.
Пушкинскую мы проскочили прямо перед носом затормозившего троллейбуса.
Посыпались искры, и упала штанга. Я не слышал, что кричал за лобовым стеклом
водитель, но по его лицу все понял. У нас в Одессе, как сказал Карцев, когда
ругаются, то перебарщивают лицом.
Я бы тоже переборщил, но лицо у меня было занято.
На Канатной трамвая тоже, слава богу, не было. Я же вам говорил, что в
Одессе, пока дождешься трамвая, можно научиться кататься на велосипеде.
Правда на Канатной угол Жуковского чуть не налетел на меня наш учитель по
черчению Зюзя, но я вывернулся, и Женька удержался, опершись о нецензурное
слово, которое Зюзя не услышал по причине своей глухоты.
— Хулигански морда! — выдохнул наш педагог свое обычное ругательство
передвигая свои широко расставленные ноги, похожие на циркуль. Он вышел из
парадной, как старый матрос, страдающий геморроем.
После памятника неизвестному матросу Рабиновичу ехать было легко. У
меня уже появился кое-какой опыт вождения двухэтажного велосипеда. В сторону
моря шла широкая аллея. Людей на ней было мало. И все они были благодушно
настроены. Некоторые даже аплодировали. На какое-то время я расслабился,
хотя в любую минуту Женька мог залезть на голову. Но он, видимо, этот номер
оставил на вторую тренировку.
Я уже было совсем успокоился, как вдруг передо мной возник спуск на
Ланжерон. Это когда вы пешком идете на пляж, и свежий ветер с моря вам
обдувает лицо, а голубой горизонт холодит ваши глаза — вам кажется, что он
не такой крутой, спуск к морю. Мы же летели вперед быстрее всех звуков, что
пытались нас догнать. Во всяком случае, ребят, что бежали за нами и кричали
"Ура!", мы не слышали. Преодолев звуковой барьер мы на нашем велике летели
со скоростью света. Солнце над головой не могло нас обогнать. И только голос
Женьки я слышал, он летел около моего уха по инерции.
— И какой же русский, даже если он еврей, не любит быстрой езды!
Хорошо, что пляжный сезон еще не начался. Я представляю себе, что
происходило бы, если бы такое случилось через месяц. Загорелые лица
одесситов, лежащих на песке, не только бы перебарщивали, но и переперчивали
бы, добавляя прочие специи к словам, за которыми в карман не лезли бы,
поскольку были в плавках. А так мы пролетели полосу пляжа и въехали в
спасительную воду. Сначала велосипед, потом я, затем Женька, а за нами все
те пацаны, что бежали от самого города и кричали "Ура!"
— Как хорошо, что в нашем городе есть море. Как бы ты остановился в
Херсоне? Что бы ты делал в Крыму? Ехал бы до самого Коктебеля.
А через час моя мама гладила Ермолаеву одежду, потому что в этот день
ему нужно было идти в паспортный стол за ксивой.
Мама добродушно ворчала:
— Нет , Женя, ты таки больной на всю голову. Ты не туда его повез. --
Поворачивалась она ко мне. — Надо было везти на Слободку. Там бы вас сразу
остановили санитары. Тебе разве эту одежду нужно гладить. Типун мне на язык,
но тебе надо гладить смирительную рубашку и показать хорошему специалисту в
сумасшедшем доме.
— Ну что вы, теть Зин, — смеялся Женька, — в одесской психушке
конкурс — сто человек на койку. Я не пройду.
— Дай бог, чтобы ты туда, таки да, не поступил.
А еще через час Женька заполнял анкету в паспортном столе и, как это
бывает в Одессе, споткнулся о пятую графу. Дело в том, что папа Ер...


