Андрей Белый. Петербург

страница №5

в словах, они продолжалися в снах: временами его необыкновенно
зловещие сны учащались: сон следовал за сном; иногда в ночь по три кошмара;
в этих снах его обступали все какие-то хари (почему-то чаще всего татары,
японцы или вообще восточные человеки); эти хари неизменно носили тот же
пакостный отпечаток; пакостными своими глазами все подмигивали ему; но что
всего удивительнее, что в это время неизменно ему вспоминалось
бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое 40, а на самом
деле черт знает каковское: енфраншиш; при помощи этого слова он боролся в
снах с обступавшими толпами духов. Далее: появлялось и на яву одно роковое
лицо на куске темно-желтых обой его обиталища; наконец, изредка всякая дрянь
начинала мерещиться: и мерещилась она среди белого дня, если подлинно осенью
в Петербурге день белый, а не желто-зеленый с мрачно-шафранными отсветами; и
тогда Александр Иванович испытывал то же все, что вчера испытал и сенатор,
встретив его, Александра Ивановича, взор. Все те роковые явленья начинались
в нем приступами смертельной тоски, вызванной, по всей вероятности,
продолжительным сиденьем на месте: и тогда Александр Иванович начинал
испуганно выбегать в зелено-желтый туман (вопреки опасности быть
выслеженным); бегая по улицам Петербурга, забегал он в трактирчики. Так на
сцену являлся и алкоголь. За алкоголем являлось мгновенно и позорное
чувство: к ножке, виноват, к чулку ножки одной простодушной курсисточки,
совершенно безотносительно ее самой; начинались совершенно невинные с виду
шуточки, подхихикиванья, усмешки. Все оканчивалось диким и кошмарным сном с
енфраншиш.
Обо всем этом Александр Иванович вспомнил и передернул плечами: будто с
приходом сенатора в этот дом все то вновь в его душе поднялось; все какая-то
посторонняя мысль не давала ему покоя; иногда, невзначай, подходил он к
двери и слушал едва долетавший гул удаленных шагов; вероятно, это расхаживал
у себя в кабинете сенатор.
Чтоб оборвать свои мысли, Александр Иванович снова стал изливать эти
мысли в тускловатые речи:
— "Вы вот слушаете, Николай Аполлонович, мою болтовню: а между тем и
тут: во всех этих моих разговорах, например в утверждении моей личности,
опять-таки примешалось недомогание, Я вот вам говорю, спорю с 107
вами — не с вами я спорю, а с собою, лишь с собою. Собеседник ведь для
меня ничто равно не значит: я умею говорить со стенами, с тумбами, с
совершенными идиотами. Я чужие мысли не слушаю: то есть слышу я только то,
что касается меня, моего. Я борюсь, Николай Аполлонович: одиночество на меня
нападает: я часами, днями, неделями сижу у себя на чердаке и курю. Тогда мне
начинает казаться, что все не то. Знаете ли вы это состояние?"
— "Не могу ясно представить. Слышал, что это бывает от сердца. Вот при
виде пространства, когда нет кругом ничего... Это понятнее мне".
— "Ну, а я — нет: так вот, сидишь себе и говоришь, почему я — я: и
кажется, что не я... И знаете, столик это стоит себе передо мною. И черт его
знает, что он такое; и столик — не столик. И вот говоришь себе: черт знает
что со мной сделала жизнь. И хочется, чтобы я — стало я... А тут м ы... Я
вообще презираю все слова на "е р ы", в самом звуке "ы" сидит какая-то
татарщина, монгольство, что ли, восток. Вы послушайте: ы. Ни один культурный
язык "ы" не знает: что-то тупое, циничное, склизкое".
Тут незнакомец с черными усиками вспомнил лицо одной его раздражавшей
особы; и оно напомнило ему букву "еры".
Николай Аполлонович, как нарочно, вступил с Александром Ивановичем в
разговор.
— "Вы вот все о величии личности: а скажите, разве над вами контроля
нет; сами-то вы не связаны?"
— "Вы, Николай Аполлонович, о некой особе?"
— "Я ни о ком ровно: я так..."
— "Да — вы правы: некая особа появилась вскоре после моего бегства из
льдов: появилась она в Гельсингфорсе" 41.
— "Это, что же особа-то — инстанция вашей партии? "
— "Высшая: это вот вокруг нее-то и совершается бег событий: может
быть, крупнейших событий: вы особу-то знаете?"
— "Нет, не знаю".
— "А я знаю".
— "Ну вот видите: давеча вы сказали, что будто вы и не в партии вовсе,
108
а в вас — партия; как же это выходит: стало быть, сами-то вы в некой
особе".
— "Ах, да она видит центр свой во мне".
"А бремена?"
Незнакомец вздрогнул.
— "Да, да, да: тысячу раз да; некая особа возлагает на меня тягчайшие
бремена; бремена меня заключают все в тот же все холод: в холод Якутской
губернии".
— "Стало быть",-- сострил Николай Аполлонович,-- "физическая равнина
не столь удаленной губернии превратилась-таки в метафизическую равнину
души".
— "Да, душа моя, точно мировое пространство; и оттуда, из мирового
пространства, я на все и смотрю".
— "Послушайте, а у вас там..."
— "Мировое пространство",-- перебил его Александр Иванович,-- "порой
меня докучает, отчаянно докучает. Знаете, что я называю пространством?"
И не дожидаясь ответа, Александр Иванович прибавил:
— "Я называю тем пространством мое обиталище на Васильевском Острове:
четыре перпендикулярных стены, оклеенных обоями темновато-желтого цвета;
когда я засяду в этих стенах, то ко мне никто не приходит: приходит домовой
дворник, Матвей Моржов; да еще в пределы те попадает особа".
— "Как же вы попали туда?"
— "Да — о с о б а..."
— "Опять особа?"
— "Все она же: здесь-то и обернулась она, так сказать, стражем моего
сырого порога; захоти она, и в целях безопасности я могу неделями там
безвыходно просидеть; ведь появление мое на улицах всегда представляет
опасность".
— "Вот откуда бросаете вы на русскую жизнь тень — тень Неуловимого".
— "Да, из четырех желтых стенок".
— "Да послушайте: где же ваша свобода, откуда она",-- потешался
Николай Аполлонович, словно мстя за давишние слова,-- "ваша свобода разве
что от двенадцати подряд выкуренных папирос. Слушайте, ведь особа-то вас
уловила. Сколько вы платите за помещение?"
— "Двенадцать рублей; нет, позвольте — с полтиною".
109
— "Здесь-то вы предаетесь созерцанию мировых пространств?"
— "Да, здесь: и здесь все не то — предметы не предметы: здесь-то я
пришел к убеждению, что окно — не окно; окно — вырез в необъятность".
— "Вероятно, здесь пришли вы к мысли о том, что верхи движения ведают
то, что низам недоступно, ибо верх",-- продолжал свои издевательства
Николай Аполлонович, — "что есть верх?"
Но Александр Иванович ответил спокойно:
— "Верх движения — мировая, бездонная пустота".
— "Для чего же все прочее?" Александр Иванович одушевился.
— "Да во имя болезни..."
— "Как болезни?"
— "Да той самой болезни, которая так изводит меня: странное имя
болезни той мне еще пока неизвестно, а вот признаки знаю отлично:
безотчетность тоски, галлюцинации, страхи, водка, курение; от водки --
частая и тупая боль в голове; наконец, особое спинномозговое чувство: оно
мучает по утрам. А вы думаете, это я один болен? Как бы не так: и вы,
Николай Аполлонович,-- и вы — больны тоже. Больны — почти все. Ах,
оставьте, пожалуйста; знаю, знаю все наперед, что вы скажете, и вот
все-таки: ха-ха-ха! — почти все идейные сотрудники партии — и они больны
тою же болезнью; ее черты во мне разве что рельефнее подчеркнулись. Знаете:
я еще в стародавние годы при встречах с партийным товарищем любил, знаете
ли, его изучать; вот бывало — многочасовое собрание, дела, дым, разговоры и
все о таком благородном, возвышенном, и товарищ мой кипятится, а потом,
знаете ли, этот товарищ позовет в ресторан".
— "Ну так что же из этого?"
— "Ну, само собою разумеется, водка; и прочее; рюмка за рюмкой; а я уж
смотрю; если после выпитой рюмки у губ этого собеседника появилась вот
эдакая усмешечка (какая, этого, Николай Аполлонович, я вам сказать не
сумею), так я уж и знаю: на моего идейного собеседника положиться нельзя; ни
словам его верить нельзя, ни действиям: этот мой собеседник болен безволием,
неврастенией; и ничто, верьте, не гарантирует его от размягчения мозга:
такой собеседник способен не только в трудное время не выполнить обещания
(Николай Аполлонович вздрогнул); он способен просто-напросто и украсть,
предать, и изнасиловать девочку. И присутствие его в партии --
110
провокация, провокация, ужасная провокация. С той поры и открылось мне
все значение, знаете ли, вон эдаких складочек около губ, слабостей,
смешочков, ужимочек; и куда я ни обращаю глаза, всюду, всюду меня встречает
одно сплошное мозговое расстройство, одна общая, тайная, неуловимо развитая
провокация, вот такой вот под общим делом смешочек — какой, этого я вам,
Николай Аполлонович, точно, пожалуй, и не выскажу вовсе. Только я его умею
угадывать безошибочно; угадал его и у вас".
— "А у вас его нет?"
— "Есть и у меня: я давно перестал доверять всякому общему делу".
— "Так вы, стало быть, провокатор. Вы не обижайтесь: я говорю о чисто
идейной провокации".
— "Я. Да, да, да. Я — провокатор. Но все мое провокаторство во имя
одной великой, куда-то тайно влекущей идеи, и опять-таки не идеи, а --
веяния".
— "Какое же веяние?"
— "Если уж говорить о веянии, то его определить при помощи слов не
могу: я могу назвать его общею жаждою смерти; и я им упиваюсь с восторгом, с
блаженством, с ужасом".
— "К тому времени, как вы стали, по вашим словам, упиваться веянием
смерти, у вас, верно, и появилась та складочка".
— "И появилась".
— "И вы стали покуривать, попивать".
— "Да, да, да: появились еще особые любострастные чувства: знаете, ни
в кого из женщин я не был влюблен: был влюблен — как бы это сказать: в
отдельные части женского тела, в туалетные принадлежности, в чулки,
например. А мужчины в меня влюблялись".
— "Ну, а некая особа появилась в то именно время?"
— "Как я е е ненавижу. Ведь вы знаете — да, наверное, знаете не по
воле своей, а по воле вверх меня возносившей судьбы — судьбы Неуловимого --
личность моя, Александра Ивановича, превратилась в придаток собственной
тени. Тень Неуловимого — знают; меня — Александра Ивановича Дудкина, знать
не знает никто; и не хочет знать. А ведь голодал, холодал и вообще испытывал
что-либо не Неуловимый, а Дудкин. Александр
111
Иванович Дудкин, например, отличался чрезмерной чувствительностью;
Неуловимый же был и холоден, и жесток. Александр Иванович Дудкин отличался
от природы ярко выраженной общительностью и был не прочь пожить в свое
полное удовольствие. Неуловимый же должен быть аскетически молчаливым.
Словом, неуловимая дудкинская тень совершает и ныне победоносное свое
шествие: в мозгах молодежи, конечно; сам же я стал под влиянием особы --
посмотрите вы только на что я похож?"
— "Да, знаете..."
И оба опять замолчали.
— "Наконец-то, Николай Аполлонович, ко мне и подкралось еще одно
странное нервное недомогание: под влиянием этого недомогания я пришел к
неожиданным заключениям: я, Николай Аполлонович, понял вполне, что из холода
своих мировых пространств воспылал я затаенною ненавистью не к правительству
вовсе, а к — некой особе; ведь эта особа, превратив меня, Дудкина, в
дудкинскую тень, изгнала меня из мира трехмерного, распластав, так сказать,
на стене моего чердака (любимая моя поза во время бессонницы, знаете, встать
у стены да и распластаться, раскинуть по обе стороны руки). И вот в
распластанном положении у стены (я так простаиваю, Николай Аполлонович,
часами) пришел однажды к второму своему заключению; заключение это как-то
странно связалось — как-то странно связалось с одним явлением понятным,
если принять во внимание мою развивающуюся болезнь".
О явлении Александр Иванович счел уместным молчать.
Явление заключалося в странной галлюцинации: на коричневато-желтых
обоях его обиталища от времени до времени появлялось призрачное лицо; черты
этого лица по временам слагались в семита; чаще же проступали в лице том
монгольские черточки: все же лицо было повито неприятным, желто-шафранным
отсветом. То семит, то монгол вперяли в Александра Ивановича взор, полный
ненависти. Александр Иванович тогда зажигал папироску; а семит или монгол
сквозь синеватые клубы табачного дыма шевелил желтыми губами своими, и в
Александре Ивановиче будто отдавалось все одно и то же слово:
"Гельсингфорс, Гельсингфорс".
112
В Гельсингфорсе был Александр Иванович после бегства своего из мест не
столь отдаленных: с Гельсингфорсом у него не было никаких особенных связей:
там он встретился лишь с некой особой.
Так почему же именно Гельсингфорс?
Александр Иванович продолжал пить коньяк. Алкоголь действовал с
планомерною постепенностью; вслед за водкою (вино было ему не по средствам)
следовал единообразный эффект: волнообразная линия мыслей становилась
зигзагообразной; перекрещивались ее зигзаги; если бы пить далее, распадалась
бы линия мыслей в ряд отрывочных арабесков, гениальных для мыслящих его; но
и только для одного его гениальных в один этот момент; стоило ему слегка
отрезветь, как соль гениальности пропадала куда-то; и гениальные мысли
казались просто сумбуром, ибо мысль в те минуты несомненно опережала и язык,
и мозг, начиная вращаться с бешеной быстротою.
Волнение Александра Ивановича передалось Аблеухову: синеватые табачные
струи и двенадцать смятых окурков положительно раздражали его; точно кто-то
невидимый, третий, встал вдруг между ними, вознесенный из дыма и вот этой
кучечки пепла; этот третий, возникнув, господствовал теперь надо всем.
-- "Погодите: может, я выйду с вами; у меня что-то трещит голова:
наконец, там, на воздухе, можем мы беспрепятственно продолжать разговор наш.
Подождите. Я только переоденусь".
— "Вот отличная мысль".
Резкий стук, раздавшийся в дверь, оборвал разговор: прежде чем Николай
Аполлонович вознамерился осведомиться о том, кто это там постучался, как
рассеянный, полупьяный Александр Иванович распахнул быстро дверь; из
отверстия двери на незнакомца просунулся, будто кинулся, голый череп с
увеличенных размеров ушами; череп и голова Александра Ивановича едва не
стукнулись лбами; Александр Иванович недоумевающе отлетел и взглянул на
Николая Аполлоновича, и, взглянув на него, увидел всего лишь...
парикмахерскую куклу: бледного, воскового красавца с неприятной, робкой
улыбкою на растянутых до ушей устах.
И опять бросил взгляд он на дверь, а в распахнутой Двери стоял Аполлон
Аполлонович с... преогромным арбузом под мышкою...
113
— "Так-с, так-с..."
— "Я, кажется, помешал..."
— "Я, Коленька, знаешь ли, нес тебе этот арбузик — вот..."
По традиции дома в это осеннее время Аполлон Аполлонович, возвращаясь
домой, покупал иногда астраханский арбуз, до которого и он, и Николай
Аполлонович — оба были охотники.
Мгновение помолчали все трое; каждый из них в то мгновение испытывал
откровеннейший, чисто животный страх.
— "Вот, папаша, мой университетский товарищ...
Александр Иванович Дудкин..."
— "Так-с... Очень приятно-с".
Аполлон Аполлонович подал два своих пальца: те глаза не глядели ужасно;
подлинно — то ли лицо на него поглядело на улице: Аполлон Аполлонович
увидал пред собой только робкого человека, очевидно пришибленного нуждой.
Александр Иванович с жаром ухватился за пальцы сенатора; то, роковое
отлетело куда-то: Александр Иванович пред собой увидал только жалкого
старика. Николай Аполлонович на обоих глядел с той неприятной улыбкой; но и
он успокоился; робеющий молодой человек подал руку усталому остову.
Но сердца троих бились; но глаза троих избегали друг друга. Николай
Аполлонович убежал одеваться; он думал теперь — все о том, об одном: как
она вчера там бродила под окнами: значит, она тосковала; но сегодня ее
ожидает — что ожидает?..
Мысль его прервалась: из шкафа Николай Аполлонович вытащил свое домино
и надел его поверх сюртука; красные, атласные полы подколол он булавками;
уже сверху всего он накинул свою николаевку.
Аполлон Аполлонович, между тем, вступил в разговор с незнакомцем;
беспорядок в комнате сына, папиросы, коньяк — все то в душе его оставило
неприятный и горький осадок; успокоили лишь ответы Александра Ивановича:
ответы были бессвязны. Александр Иваныч краснел и отвечал невпопад. Пред
собой видел он только добреющие морщинки; из добреющих тех морщинок
поглядывали глаза: глаза затравленного: а рокочущий голос с надрывом что-то
такое выкрикивал; Александр Иваныч прислушался лишь к последним словам; и
поймал всего-навсего ряд отрывистых восклицаний...
114
— "Знаете ли... еще гимназистом, Коленька знал всех птиц... Почитывал
Кайгородова..." 42
— "Был любознателен..."
— "А теперь, вот не то: все он забросил..."
— "И не ходит в университет..."
Так отрывисто покрикивал на Александра Ивановича старик шестидесяти
восьми лет; что-то, похожее на участие, шевельнулось в сердце Неуловимого...
В комнату вошел теперь Николай Аполлонович.
— "Ты куда?"
— "Я, папаша, по делу..."
— "Вы... так сказать.... с Александром... с Александром..."
— "С Александром Ивановичем..."
— "Так-с... С Александром Иванычем, значит..."
Про себя же Аполлон Аполлонович думал: "Что ж, быть может, и к
лучшему: а глаза, быть может,-- померещились только..." И еще Аполлон
Аполлонович при этом подумал, что нужда — не порок. Только вот зачем коньяк
они пили (Аполлон Аполлонович питал отвращение к алкоголю).
— "Да: мы по делу..."
Аполлон Аполлонович стал подыскивать подходящее слово:
— "Может быть... пообедали бы... И Александр Иванович отобедал бы с
нами..."
Аполлон Аполлонович посмотрел на часы:
— "А впрочем... я стеснять не хочу..."
...............................................................
— "До свиданья, папаша..."
— "Мое почтение-с..."
...............................................................
Когда они отворили дверь и пошли по гулкому коридору, то маленький
Аполлон Аполлонович показался там вслед за ними — в полусумерках коридора.
Так, пока они проходили в полусумерках коридора, там стоял Аполлон
Аполлонович; он, вытянув шею вслед той паре, глядел с любопытством.
Все-таки, все-таки... Вчера глаза посмотрели43: в них была и
ненависть, и испуг; и глаза эти были: принадлежали ему, разночинцу. И зигзаг
был — пренеприятный или этого не было — не было никогда?
115
— "Александр Иванович Дудкин... Студент университета".
Аполлон Аполлонович им зашествовал вслед.
...............................................................
В пышной передней Николай Аполлонович остановился перед старым лакеем,
ловя какую-то свою убежавшую мысль.
— "Даа-аа... аа..."
— "Слушаю-с!"
— "А-а... Мышка!"
Николай Аполлонович продолжал беспомощно растирать себе лоб, вспоминая,
что должен он выразить при помощи словесного символа "мышка": с ним это
часто бывало, в особенности после чтения пресерьезных трактатов, состоящих
сплошь из набора невообразимых слов: всякая вещь, даже более того,-- всякое
название вещи после чтения этих трактатов казалось немыслимо, и наоборот:
все мыслимое оказывалось совершенно безвещным, беспредметным. И по этому
поводу Николай Аполлонович произнес вторично с обиженным видом.
— "Мышка..."
— "Точно так-с!"
— "Где она? Послушайте, что вы сделали с мышкой?"
— "С давишней-то? повыпускали на набережную..."
— "Так ли?"
— "Помилуйте, барин: как всегда".
Николай Аполлонович отличался необыкновенной нежностью к этим маленьким
тварям.
Успокоенные относительно участи мышки, Николай Аполлонович с
Александром Ивановичем тронулись в путь.
Впрочем, оба тронулись в путь, потому что обоим и показалось, будто с
лестничной балюстрады кто-то смотрит на них и пытливо, и грустно.
...............................................................

ВЫСЫПАЛ, ВЫСЫПАЛ



Высилось одно мрачное здание на одной мрачной улице. Чуть темнело;
бледно стали поблескивать фонари, озаряя подъезд; четвертые этажи еще
багрянели закатом.
Вот туда-то со всех концов Петербурга пробирались субъекты; их состав
был составом двоякого рода; состав вербовался, во-первых, из субъекта
рабочего, космоголового — в шапке, завезенной с полей обагренной кровью 116
Манджурии; во-вторых, тот состав вербовался из так вообще протестанта:
протестант в обилье шагал на длинных ногах; он был бледен и хрупок; иногда
он питался фитином44, иногда питался и сливками; он сегодня шагал
с преогромною суковатою палкою; если бы положить на чашку весов моего
протестанта, на другую же чашку весов положить его суковатую палку, то это
орудие без сомнения протестанта бы перевесило: не совсем было ясно: кто за
кем шел; прыгала ль пред протестантом дубина, иль он сам шагал за дубиною;
но всего вероятнее, что сама собой поскакала дубина от Невского, Пушкинской,
Выборгской Стороны, даже от Измайловской Роты; протестант за ней влекся; и
он задыхался, он едва поспевал; и бойкий мальчишка, мчавшийся в час выхода
вечернего газетного приложения,-- этот бойкий мальчишка протестанта бы
опрокинул, если только не был мой протестант протестантом рабочим, а был
только так себе — протестующим.
Этот, так себе, протестующий стал неспроста последнее время
разгуливать: по Петербургу, Саратову, Царевококшайску, Кинешме; он не всякий
день разгуливал так... Выйдешь, это, вечером погулять: тих и мирен закат; и
так мирно смеется на улице барышня; с барышней мирно посмеивается
протестующий мой субъект,-- безо всякой дубины: перешучивается, курит; с
добродушнейшим видом беседует с дворником, с добродушнейшим видом беседует с
городовым Брыкачевым.
— "Что, небось, надоело вам, Брыкачев, тут стоять?"
— "Как же, барин: служба — нелегкое дело".
— "Погодите: скоро это изменится".
— "Дай-то Бог: что хорошего — так-то; супротив слаботного духу, сами
знаете, не пойдешь".
— "То-то вот..."
Ничего себе и субъект; и городовой Брыкачев ничего себе тоже: и оба
смеются; и пятак летит в кулак Брыкачева.
На другой день снова, это, выйдешь себе погулять — что такое? Тих и
мирен закат; то же все в природе довольство; и театры, и цирки все — в
действии; городской водопровод в совершенной исправности тоже; и — ан нет:
все не то.
Пересекая сквер, улицу, площадь, переминаяся скорбно пред памятником
великого человека, добродушный
117
вчерашний субъект зашагал с преогромной дубиною; грозно, немо,
торжественно, так сказать, с ударением, выставляет вперед субъект свою ногу
в калошах и с подвернутыми штиблетами; грозно, немо, торжественно субъект
ударяет дубиной о тротуар; с городовым Брыкачевым ни слова; городовой
Брыкачев, это, тоже ни слова, а так себе в пространство, с решительностью:
— "Проходите, господа, проходите, не застаивайтесь".
И глядишь: где-нибудь циркулирует пристав Подбрижний.
Так и прыгает глаз моего протестанта: и туда и сюда; не собрались ли в
кучку пред памятником великого человека такие же, как он, протестанты? Не
собрались ли они на площади перед пересыльной тюрьмой? Но памятник великого
человека оцеплен полицией; на площади же — никого нет.
Походит, походит субъект мой, вздохнет с сожалением; и вернется себе на
квартиру; и мамаша его поит чаем со сливками.-- Так и знай: в тот день в
газетах что-нибудь пропечатали: что-нибудь — какую-нибудь: меру — к
предотвращению, так сказать: чего бы то ни было; как пропечатают меру --
субъект и забродит.
На другой же день меры нет: нет на улицах и субъекта: и субъект мой
доволен, и городовой Брыкачев мой доволен; и пристав Подбрижний доволен.
Памятник великого человека не оцеплен полицией.
Высыпал ли протестующий мой субъект в этот октябрьский денечек?
Высыпал, высыпал! Повысыпали на улицу и косматые манджурские шапки; и
субъекты и шапки те растворялись в толпе; но туда и сюда толпа бродила
бесцельно; субъекты же и манджурские шапки брели к одному направлению — к
мрачному зданию с багрянеющим верхом; и у мрачного от заката багряного
здания толпа состояла исключительно из одних лишь субъектов да шапок;
замешалась сюда и барышня учебного заведения.
Уж и перли, и перли в подъездные двери — так перли, так перли! И как
же иначе? Рабочему человеку некогда заниматься приличием: и стоял дурной
дух; давка же началась с угла.
Вдоль угла, близ самой панели, добродушно конфузясь, оттопатывал на
месте ногами (было холодно) отрядик городовых; околоточный надзиратель же --
еще
118
пуще конфузился; серенький сам, в сереньком пальтеце, он покрикивал
незаметною тенью, подбирая почтительно шашку и держа вниз глаза: а ему это в
спину — словесные замечания, выговор, смехи и даже: непристойная брань --
от мещанина Ивана Ивановича Иванова, от супруги, Иванихи, от проходившего
тут и восставшего вместе с прочими первой гильдии его степенства, купца
Пузанова (рыбные промыслы и пароходство на Волге). Серенький надзиратель все
робче и робче покрикивал:
— "Проходите, господа, проходите!"
Но чем более он тускнел, тем настойчивее фыркали за забором там
мохноногие кони: из-за бревенчатых зубьев — нет, нет — поднималась
косматая голова; и если б привстать над забором, то можно было видеть, что
какие-то только пригнанные из степей и с нагайками в кулаках, и с
винтовочным дулом за спиною, отчего-то злели, все злели; нетерпеливо, зло,
немо те оборванцы поплясывали на седлах; и косматые лошаденки — те тоже
поплясывали.
Это был отряд оренбургских казаков.
Внутри мрачного здания стояла желто-шафранная муть; тут все освещалось
свечами; ничего нельзя было видеть, кроме тел, тел и тел: согнутых,
полуизогнутых, чуть-чуть согнутых и несогнутых вовсе: все обсели, обстали
тела те, что можно было и обсесть, и обстать; занимали вверх бегущий
амфитеатр сидений; не было видно и кафедры, не было слышно и голоса,
завещавшего с кафедры:
— "Ууу-ууу-ууу". Гудело в пространстве и сквозь это "ууу" раздавалось
подчас:
— "Революция... Эволюция... Пролетариат... Забастовка..." И потом
опять: "Забастовка..." И еще: "Забастовка..."
— "Забастовка..." — выпаливал голос; еще больше гудело: между двух
громко сказанных забастовок разве-разве выюркивало: "Социал-демократия". И
опять уже юркало в басовое, сплошное, густое ууу-уууу...
Очевидно, речь шла о том, что и там-то, и там-то, и там-то уже была
забастовка; что и там-то, и там-то, и там-то забастовка готовилась,
потому-то следует бастовать — здесь и здесь: бастовать на этом вот месте; и
— ни с места!
119

БЕГСТВО



Александр Иванович возвращался домой по пустым, приневским проспектам;
огонь придворной кареты пролетел мимо него; ему открывалась Нева из-под
свода Зимней Канавки; там, на выгнутом мостике, он заметил еженощную тень.
Александр Иванович возвращался в свое убогое обиталище, чтоб сидеть в
одиночестве промеж коричневых пятен и следить за жизнью мокриц в сыроватых
трещинах стенок. Утренний выход его после ночи походил скорее на бегство от
ползающих мокриц; многократные наблюдения Александра Ивановича давно привели
его к мысли о том, что спокойствие его ночи таки прямо зависит от
спокойствия проведенного дня: лишь пережитое на улицах, в ресторанчиках, в
чайных за последнее время приносил с собой он домой.
С чем же он возвращался сегодня? Переживания повлачились за ним
отлетающим, силовым и не видным глазу хвостом; Александр Иванович
переживания эти переживал в обратном порядке, убегая сознанием в хвост (то
есть за спину): в те минуты все казалось ему, что спина его пораскрылась и
из этой спины, как из двери, собирается броситься в бездну какое-то тело
гиганта; это тело гиганта и было переживанием сегодняшних суток; переживания
задымились хвостом.
Александр Иванович думал: стоило ему возвратиться, как происшествия
сегодняшних суток заломятся в дверь; их чердачною дверью он все-таки
постарается прищемить, отрывая хвост от спины; и хвост вломится все же.
За собой Александр Иванович оставил бриллиантами блещущий мост.
Дальше, за мостом, на фоне ночного Исакия из зеленой мути пред ним та
же встала скала: простирая тяжелую и покрытую зеленью руку тот же загадочный
Всадник45 над Невой возносил меднолавровый венок свой; над
заснувшим под своей косматою шапкою гренадером недоуменно выкинул конь два
передних копыта; а внизу, под копытами, медленно прокачалась косматая,
гренадерская шапка засыпающего старика. Упадая от шапки, о штык ударилась
бляха.
Зыбкая полутень покрывала Всадниково лицо; и металл
120
лица двоился двусмысленным выраженьем; в бирюзовый врезалась воздух
ладонь.
С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический
Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на финляндский серый
гранит — надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы
отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа --
Россия.
Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних
копыта; и крепко внедрились в гранитную почву — два задних.
Хочешь ли и ты отделиться от тебя держащего камня, как отделились от
почвы иные из твоих безумных сынов,-- хочешь ли и ты отделиться от тебя
держащего камня и повиснуть в воздухе без узды, чтобы низринуться после в
водные хаосы? Или, может быть, хочешь ты броситься, разрывая туманы, чрез
воздух, чтобы вместе с твоими сынами пропасть в облаках? Или, встав на дыбы,
ты на долгие годы, Россия, задумалась перед грозной судьбою, сюда тебя
бросившей, — среди этого мрачного севера, где и самый закат многочасен, где
самое время попеременно кидается то в морозную ночь, то — в денное сияние?
Или ты, испугавшись прыжка, вновь опустишь копыта46, чтобы,
фыркая, понести великого Всадника в глубину равнинных пространств из
обманчивых стран?
Да не будет!...
Раз взлетев на дыбы и глазами меряя воздух, медный конь копыт не
опустит: прыжок над историей — будет; великое будет волнение; рассечется
земля; самые горы обрушатся от великого труса47; а родные равнины
от труса изойдут повсюду горбом. На горбах окажется Нижний, Владимир и
Углич.
Петербург же опустится.
Бросятся с мест своих в эти дни все народы земные; брань великая
будет,-- брань, небывалая в мире: желтые полчища азиатов, тронувшись с
насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет, будет --
Цусима! Будет — новая Калка!.. 48
Куликово Поле, я жду тебя! 49
Воссияет в тот день и последнее Солнце над моею родною землей. Если,
Солнце, ты не взойдешь, то, о, Солнце, под монгольской тяжелой пятой
опустятся европейские берега, и над этими берегами закурчавится
121
пена; земнородные существа вновь опустятся к дну океанов — в
прародимые, в давно забытые хаосы...
Встань, о, Солнце!
...............................................................
Бирюзовый прорыв несся по небу; а навстречу ему полетело сквозь тучи
пятно горящего фосфора, неожиданно превратившись там в сплошной
яркоблистающий месяц; на мгновенье все вспыхнуло: воды, трубы, граниты,
серебристые желоба, две богини над аркою 50, крыша
четырехэтажного дома; купол Исакия поглядел просветленный; вспыхнули --
Всадниково чело, меднолавровый венец; поугасли островные огоньки; а
двусмысленное судно с середины Невы обернулося простой рыболовною шхуною; с
капитанского мостика искрометнее проблистала и светлая точка; может быть,
трубочный огонек сизоносого боцмана в шапке голландской, с наушниками, или
— светлый фонарик матроса, дежурящего на вахте. Будто легкая сажа, от
Медного Всадника отлетела легкая полутень; и космач гренадер вместе с
Всадником черней прочертился на плитах.
Судьбы людские Александру Ивановичу на мгновение осветились отчетливо:
можно было увидеть, что будет, можно было узнать, чему никогда не бывать:
так все стало ясно; казалося, прояснялась судьба; но в судьбу свою он
взглянуть побоялся; стоял пред судьбой потрясенный, взволнованный, переживая
тоску.
И — месяц врезался в облако...
Снова бешено понеслись облака клочковатые руки; понеслися туманные
пряди все каких-то ведьмовских кос; и двусмысленно замаячило среди них пятно
горящее фосфора...
Тут раздался — оглушающий, нечеловеческий рев: проблиставши огромным
рефлектором невыносимо, мимо понесся, пыхтя керосином, автомобиль — из-под
арки к реке. Александр Иванович рассмотрел, как желтые, монгольские рожи
прорезали площадь; от неожиданности он упал; перед ним упала его мокрая
шапка. За его спиною тогда поднялось, похожее на причитание, шамканье.
— "Господи, Иисусе Христе! Спаси и помилуй ты нас!"
Александр Иванович обернулся и понял, что поблизости с ним зашептался
николаевский старик гренадер.
— "Господи, что это?"
— "Автомобиль: именитые японские гости..."
122
Автомобиля не было и следа.
Призрачный абрис треуголки лакея и шинельное, в ветер протянутое крыло
неслось из тумана в туман двумя огнями кареты.

СТЕПКА



Под Петербургом от Колпина вьется столбовая дорога: это место --
мрачнее места и нет! Подъезжаете утром вы к Петербургу, проснулись вы --
смотрите: в окнах вагонных мертво; ни единой души, ни единой деревни; будто
род человеческий вымер, и сама земля — труп. Вот на поверхности, состоящей
из путаницы оледенелых кустов, издали припадает к земле такое черное облако;
горизонт там свинцов; мрачные земли уползают под небо...
Многотрубное, многодымное Колпино!
От Колпина к Петербургу и вьется столбовая дорога; вьется серою лентой;
битый щебень ее окаймляет и линия телеграфных столбов. Мастеровой пробирался
там с узелочком на палочке; на пороховом он работал заводе и за что-то был
прогнан; и шел пехтурой к Петербургу; вкруг него ощетинился желтый тростник;
и мертвели придорожные камни; взлетали, опускались шлахтбаумы, чередовались
полосатые версты, телеграфная проволока дребезжала без конца и начала.
Мастеровой был сын захудалого лавочника; был он по имени
Степка51; с месяц всего проработал он на подгородном заводе; и с
завода ушел: перед ним присел Петербург. Многоэтажные груды уже присели за
фабриками; сами фабрики приседали за трубами — там вон, там, да и — там; в
небе не было ни единого облачка, а горизонт из тех мест казался размазанной
сажей, раздышалось там сажей полуторамиллионное население.
Там вон, там, да и — там: мазалась ядовитая гарь; и на гари щетинились
трубы; здесь труба поднималась высоко; приседала чуть — там; далее --
высился ряд истончавшихся труб, становившихся наконец просто так себе --
волосинками; вдали десятками можно было считать волосинки; над оконченным
отверстием одной ближней трубы, угрожая небу уколом, торчала громоотводная
стрелочка.
Все это Степка мой видел; и на все это Степка мой — нуль внимания;
посидел на куче битого щебня, сапоги долой; переплел ноги
123
заново, пожевал мякоть ситника. Да и далее: потащился к ядовитому
месту, к пятну сажи: к самому Петербургу.
К вечеру того дня отворилась дверь дворницкой: дверь завизжала; и
чебутарахнул дверной блок: в середине дворницкой дворник, Матвей Моржов,
углублялся в газетное чтение, ну, конечно, "Б и р ж е в к и"; между тем
дебелая дворничиха (у нее болело все ухо), наваливши на стол кучи пухлых
подушек, занималась мореньем клопов при помощи русского скипидара; и стоял в
дворницкой дух жесткий и терпкий.
В ту минуту, визжа, отворилась дверь дворницкой и чебутарахнул блок; на
пороге же двери стоял неуверенно Степка (васильеостровский дворник, Матвей
Моржов, был его единственным земляком во всем Петербурге: разумеется Степка
— к нему).
К вечеру на столе появилась водочная бутыль; появились соленые огурцы,
появился сапожник Бессмертный с гитарою. Отказался Степка от водки: пили
дворник Моржов да сапожник Бессмертный.
— "Эвона... Землячок-то, землячок што докладывает",-- ухмылялся
Моржов.
— "Это все оттого, что нет у них надлежащих понятиев", — пожимал
плечами сапожник Бессмертный; трогал пальцем струну; раздавалось: бам, бам.
— "А как батько-то целебеевский?" 52
— "Сказ один: пьянствует".
— "А учительша?"
— "А учительша ничаво: говорят, возьмет себе в мужи горбатого Фрола".
— "Эвона... Земляк-то, земляк што докладывает",-- умилялся Матвей
Моржов; и взяв двумя пальцами огурец, огурец и откусывал.
— "Это все оттого, что нет у них надлежащих понятиев", — пожимал
плечами сапожник Бессмертный: трогал пальцем струну; раздавалось: бам, бам.
И Степка рассказывал; все о том, об одном: как у них на селе завелись
мудреные люди, что у тех мудреных людей выходило относительно всего прочего,
как они на селе возвещали рожденье дитяти, то ись, аслапаждение:
аслапажденье всеобщее 53; да еще выходило: скоро, мол, сбудется;
а про то, что он, Степка, и сам бывал на молениях мудренейших этих людей,--
ни гу-гу; и еще рассказывал он относительно захожего барина 54, и
всего прочего вместе
124
взятого; какой барин был относительно протчего: на село бежал от
барской невесты; и так далее; сам ушел — к мудреным людям, а их мудрости
все равно не осилил (хоть барин); слышь, писали о нем, будто скрылся --
относительно всего протчего; да еще: в придачу обобрал он купчиху; выходило
все вместе: рождению дитяти, аслапаждению, и протчему — скоро быть. На все
то балагурство дворник Моржов до крайности удивлялся, а сапожник
Бессмертный, не удивляясь: дул водку.
— "Это все оттого, что нет у них надлежащих понятиев — оттого вот и
кражи, и барин, и внучка, и освобожденье всеобщее; оттого и мудреные люди;
никаких понятиев не имеют: да и никто не имеет".
Трогал пальцем струну, и — "бам", "бам"!
Степка же на это ни звука: промолчал, что от тех людей и на колпинской
фабрике получал он цидули; и протчее, относительно всего: что и как. Пуще
всего он про то промолчал, как на колпинской фабрике свел знакомство с
кружком, что под самым под Петербурхом имели собрания; и все протчее. Что
иные из самых господ еще с прошлого году, если верить тем людям, собрания
посещают — до крайности: и — все вместе... Обо всем этом Бессмертному
Степка ни слова; но спел песенку:

Тилимбру-тилишок -
Душистый горошек:
Питушок-грибешок
Клевал у окошек.
Д'тимбру-д'тилишка -
Милая Анета,
Ты не трошь питушка:
Вот тибе манета.

Но на эту песню сапожник Бессмертный повел лишь плечами; всей своей
пятерней загудел по гитаре он: "Тилимбру, ти-лим-бру: пам-пам-пам-пам". И
спел:

Никогда я тебя не увижу,--
Никогда не увижу тебя:
Пузырек нашатырного спирта
В пиджаке припасен у меня.
Пузырек нашатырного спирта
В пересохшее горло волью:
Садрогаясь, паду на панели --
Не увижу голубку мою!

И пятерней по гитаре: тилимбру, тилимбру: пам-пам-па.м... На что Степка
не остался в долгу: удивил.

Над саблазнам да над бидою
Андел стал са златой трубою --
125
Свете, Свете.
Бессмертный Свете!
Асени нас бессмертный Свете --
Пред Табою мы, ровно дети:
Ты — Еси
На небеси!
Слушал очень зашедший в дворницкую молодой барин, проживающий в
чердачном помещении; он расспрашивал Степу про мудренейших людей: как они
возвещают представление света; и когда сие сбудется; но еще более он
расспрашивал про того захожего барина, про Дарьяльского, — как и все. Барин
был из себя тощий: видно хворый; и от времени до времени опоражнивал барин
рюмочку, так что Степка ему еще вот назидательные слова говорил:
— "Барин вы хворый; и потому от табаку да от водки скоро вам — капут:
сам, грешным делом, пивал: а таперича дал зарок. От табаку да от водки все и
пошло; знаю то, и кто спаивает: японец!"
"А откуда ты знаешь?"
— "Про водку? Перво сам граф Лев Николаевич Толстой — книжечку его
"Первый винокур" 55 изволили читывать? — ефто самое говорит; да
еще говорят те вон самые люди, под Питербурхом".
— "А про японца откуда ты знаешь?"
— "А про японца так водится: про японца все знают... Еще вот изволите
помнить, ураган-то, что над Москвою прошел, тоже сказывали — как мол, что
мол, души мол, убиенных; с того, значит, света, прошлись над Москвою, без
покаяния, значит, и умерли. И еще это значит: быть в Москве бунту".
— "А с Петербургом что будет?"
— "Да что: кумирню какую-то строят китайцы!"56
Степку взял тогда барин к себе, на чердак: нехорошее было у барина
помещение; ну и жутко барину одному: он и взял к себе Степку; ночевали они
там.
Взял он его с собою, пред собой усадил, из чемоданишка вынул оборванную
писулю; и писулю Степке прочел: "Ваши политические убеждения мне ясны как на
ладони: та же все бесовщина, то же все одержание страшною силой; вы мне не
верите, да ведь я то уж знаю: знаю я, что скоро узнаете вы, как узнают
многие вскоре... Вырвали и меня из нечистых когтей.
"Близится великое время: остается десятилетие до начала конца:
126
вспомните, запишите и передайте потомству; всех годов значительней 1954
год. Это России коснется, ибо в России колыбель церкви
Филадельфийской57; церковь эту благословил сам Господь наш Иисус
Христос. Вижу теперь, почему Соловьев говорил о культе Софии 58.
Это — помните? в связи с тем, что у Нижегородской сектантки...59
И так далее... далее..." Степка почмыхивал носом, а барин писулю читал:
долго писулю читал.
— "Так оно — во, во, во. А какой ефто барин писал?"
— "Да заграницей он, из политических ссыльных".
— "Вот оно што".
...............................................................
— "А что, Степка, будет?"
— "Слышал я: перво-наперво убиения будут, апосля же всеопчее
недовольство; апосля же болезни всякие — мор, голод, ну а там, говорят
умнейшие люди, всякие там волнения: китаец встанет на себя самого:
мухамедане тоже взволнуются оченно, только етта не выйдет".
— "Ну а дальше?"
— "Ну все протчее соберется на исходе двенадцатого года 60;
только уж в тринадцатом году... Да что! Одно такое пророчество есть, барин:
вонмем-де... на нас-де клинок... во что венец японцу: и потом опять --
рождение отрока нового. И еще: у анпиратора прусскава мол... Да что. Вот
тебе, барин, пророчество: Ноев Кавчег 61 надобно строить!"
— "А как строить?"
— "Ладно, барин, посмотрим: вы етта мне, я етта вам — шепчемся".
— "Да о чем же мы шепчемся?"
— "Все о том, об одном: о втором Христовом пришествии".
"Довольно: все это вздор..."
...............................................................
"Ей, гряди, Господи Иисусе!"'

Конец второй главы

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


в которой описано,
как Николай Аполлонович Аблеухов
попадает с своей затеей впросак

Хоть малый он обыкновенный,
Не второклассный Дон Жуан,
Не демон, даже не цыган,
А просто гражданин столичный,
Каких встречаем всюду тьму,
Ни по лицу, ни по уму
От нашей братьи не отличный.
А. Пушкин1

ПРАЗДНИК



В одном важном месте состоялося появление, до чрезвычайности важное;
появление то состоялось, то есть было.
По поводу этого случая в упомянутом месте с чрезвычайно серьезными
лицами появились в расшитых мундирах и чрезвычайные люди; так сказать,
оказались на месте.
Это был день чрезвычайностей. Он, конечно, был ясен. С самых ранних
часов в небе искрилось солнце: и заискрилось все, что могло только
искриться: петербургские крыши, петербургские шпицы, петербургские купола.
Где-то там пропалили 2.
Если б вам удосужилось бросить взгляд на то важное место, вы видели б
только лак, только лоск; блеск на окнах зеркальных; ну, конечно,-- и блеск
за зеркальными окнами; на колоннах — блеск; на паркете — блеск; у подъезда
блеск тоже; словом, лак, лоск и блеск!
Потому-то с раннего часа в разнообразных концах столицы Российской
империи все чины, от третьего класса и до первого класса включительно
3, сребровласые старцы с надушенными баками и как лак сиявшими
лысинами, энергично надели крахмал, как бы некую рыцарскую броню; и так, в
белом, вынимали из шкафчика краснолаковые свои коробки, напоминавшие дамские
футляры для бриллиантов; желтый старческий ноготь давил на пружинку, и от
этого, щелкая, отлетала крышка красного лака с приятной упругостью,
обнаружив
128
изящно в мягко-бархатном ложе свою ослепительную звезду; в это время
такой же седой камердинер вносил в комнату вешалку, на которой можно было
увидеть, во-первых: белые ослепительные штаны; во-вторых: мундир черного
лоска с раззолоченной грудью; к этим белым штанам наклонялась как лак
горевшая лысина, и седой старичок, не кряхтя, поверх пары белых, белых
штанов облекался в мундир ярко-черного лоска с раззолоченной грудью, на
которую падало ароматно серебро седины; наискось потом обвивался он атласною
ярко-красною лентою, если был он аннинский кавалер 4; если же он
был кавалер более высокого ордена, то его искрометную грудь обвивала синяя
лента. После этой праздничной церемонии соответственная звезда садилась на
грудь золотую, прикреплялася шпага, из особой формы картонки вынималась
треуголка с плюмажем, и седой орденский кавалер — сам блеск и трепет — в
лакированной черной карете отправлялся туда, где все — блеск и трепет; в
чрезвычайно важное место, где уже стояли шеренги чрезвычайно важных особ с
чрезвычайно важными лицами. Эта блещущая шеренга, выровненная
обер-церемониймейстерским жезлом, составляла центральную ось нашего
государственного колеса.
Это был день чрезвычайностей; и он должен был, разумеется, просиять; он
— просиял, разумеется.
Уже с самого раннего утра исчезала всякая темнота, и был свет белей
электричества, свет дневной; в этом свете заискрилось все, что могло только
искриться: петербургские крыши, петербургские шпицы, петербургские купола.
Грянул в полдень пушечный выстрел. В чрезвычайно ясное утро, из-за
ослепительно белых простынь, вдруг взлетевших с кровати ослепительной
спаленки, выюркнула фигурка — маленькая, во всем белом; фигурка та
почему-то напомнила циркового наездника. Стремительная фигурка по обычаю,
освященному традицией седой старины, принялась укреплять свое тело шведской
гимнастикой, разводя и сводя руки и ноги, и далее, приседая на корточки до
двенадцати (и более) Раз. После этого полезного упражнения фигурка окропила
себе голый череп и руки одеколоном (тройным, петербургской химической
лаборатории).
Далее, по омовении черепа, рук, подбородка, ушей, шеи водопроводной
свежей водой, по насыщении своего организма чрезвычайно внесенным в
129
комнату кофе, Аполлон Аполлонович Аблеухов, как и прочие сановные
старички, в этот день уверенно затянулся в крахмал, пронося в отверстие
панциреобразной сорочки два разительных уха и как лак, сиявшую лысину. После
того, выйдя в туалетную комнату, Аполлон Аполлонович Аблеухов из шкафчика
вынул (как и прочие сановные старички) свои красного лака коробочки, где под
крышкою, в мягко-бархатном ложе лежали все редкие, ценные ордена. Как и
прочим (меньше прочих), был внесен и ему лоск льющий мундирчик с
раззолоченною грудью; были внесены и суконные белые панталоны, пара белых
перчаток, особой формы картоночка, ножны черные шпаги, над которыми от эфеса
свисала серебряная бахрома; под давлением желтого ногтя взлетели все десять
красно-лаковых крышечек, и из крышечек были добыты: Белый Орел5,
соответствующая звезда, синяя лента; наконец, был добыт бриллиантовый знак;
все сие село на расшитую грудь. Аполлон Аполлонович стоял перед зеркалом,
бело-золотой (весь — блеск и трепет!), левой рукой прижимая шпагу к бедру,
а правой — прижимая к груди плюмажную треуголку с парой белых перчаток. В
этом трепетном виде Аполлон Аполлонович пробежал коридор.
Но в гостиной сенатор почему-то сконфуженно задержался; чрезвычайная
бледность лица и растрепанный, вид его сына поразили, видно, сенатора.
Николай Аполлонович в этот день поднялся раньше, чем следует; кстати
сказать, Николай Аполлонович и вовсе не спал эту ночь: поздно вечером
подлетел лихач к подъезду желтого дома; Николай Аполлонович, растерянный,
выскочил из пролетки и принялся звонить что есть сил; а когда ему отворил
серый лакей с золотым галуном, то Николай Аполлонович, не снимая шинели,
как-то путаясь в ее полах, пробежал по лестнице, далее — пробежал и ряд
пустых комнат; и за ним защелкнулась дверь. Скоро у желтого дома заходили
какие-то тени. Николай Аполлонович все шагал у себя; в два часа ночи в
комнате Николая Аполлоновича еще раздавались шаги, раздавались шаги — в
половине третьего, в три, четыре.
Неумытый и заспанный, Николай Аполлонович угрюмо сидел у камина в своем
пестром халате. Аполлон Аполлонович, лучезарность и трепет, невольно
остановился, отражаясь блеском в паркетах и зеркалах; он стоял на 130
фоне трюмо, окруженный семьей толстощеких амуров, продевавших свои
пламена в золотые венки; и рука Аполлона Аполлоновича пробарабанила что-то
на инкрустации столика. Николай Аполлонович, вдруг очнувшись, вскочил,
обернулся и невольно зажмурился. и его ослепил бело-золотой старичок.
Бело-золотой старичок приходился папашею; но прилива родственных чувств
Николай Аполлонович в эту минуту не испытывал вовсе; он испытывал нечто
совершенно обратное, может быть, то, что испытывал он у себя в кабинете; у
себя в кабинете Николай Аполлонович совершал над собой террорис

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися