Михаил Леонидович Анчаров. Самшитовый лес

страница №4

тамины. А как быть с Витькой?
Сапожников никогда в Северном втором не был, и Вартанов не был, Виктор
Амазаспович, а Фролов Генка ездит туда все время. Генка ведет у них эту
машину, но есть такие вопросы, что ему не справиться. Все-таки конвейер в
километр, с выходом на поверхность, довольно сложная автоматика. Фролов -
народный умелец, ездит туда все время, знает, как туда собираться и что
нужно везти.
Они сдали багаж на площади Революции у бывшего "Гранд-отеля" в
транспортное агентство. Все эти люди тоже летят в Северный второй. Все очень
четко считают вес вещей.
- Мы с вами каждый имеем по тридцать килограммов бесплатного груза.
Свыше тридцати - рублик, - сказал Фролов.
Вартанов вез с собой семьдесят килограммов приборов. В два конца с
билетами - это четыреста рублей. Денег, конечно, не дали, обещали оплатить
по возвращении в Москву. Жуть. Он же там подохнет.
- Ничего, - сказал Фролов. - Скинемся.

Ночь.
Спускаются и поднимаются самолеты. Где-то есть погода, где-то нет
погоды. Аэропорт Домодедово. Никакой экзотики. Деловая обстановка.
- ...Рейс пятьдесят шестой Москва - Северный через Сыктывкар, Ухту и
Воркуту откладывается на два часа...
Сапожников не любил летать на самолете, поэтому ему нравилось, что в
Домодедове никакой экзотики, сугубо вокзальная обстановка, дети, кого-то
кормят, кого-то на горшок посадили, развязывают узлы, бесконечные объявления
по радио.
Два часа ночи. Ноябрь. Стеклянное здание модерн, зал регистрации.
Народы сидят и спят на чем-то очень длинном, в линию. Вдруг служитель в
фуражке начинает их будить и поднимать. Оказывается, все они сидят на
конвейере, на котором транспортируют вещи. интересно, какова
производительность, сколько чемоданов в час, есть ли автоматика. Кресел
мало. Сонные народы поднимаются, прихватывают детей. Включается конвейер -
загружают очередной рейс, и Северный обращается в контору, чтобы прислали
Сапожникова, Вартанова и Фролова: есть ряд вопросов, самим не справиться в
условиях полярной ночи и отсутствия сигарет с фильтром. После чего конвейер
останавливается, и люди опят раскладываются, опят укладывают детей. "Как в
метро во время бомбежки", - подумал Сапожников, клюнул носом и протер глаза.
Яйца и помидоры они не сдали. Фролов не позволил - побьют. Вот и
таскаются по аэропорту с двумя ящиками - один деревянный для яиц, один
картонный для помидоров - из-под телевизора "Темп-3".
Виктор Амазаспович сказал Фролову:
- У тебя есть ножик? - И стал проковыривать дырки в телевизионной
коробке для вентиляции.
- Пожалуй, одну бутылку можно распить, - сказал Генка. - Холодно,
скучно.
- Давайте по мелкой банке, - сказал Сапожников. - Виктор, как ты
смотришь на счет горлышка?
- Можно и из горлышка.
- Нет, нет, все-таки так нельзя, - сказал Генка. - Сейчас достану
стакан.
- Украдешь? - спросил Виктор.
- Что ты! Сейчас все сделаю.
Через минуту он вернулся с тонким стаканом.
Заплатил честно двадцать копеек.
Он попросил в буфете, и ему продала буфетчица. Такой изобретатель.
Закусывали уткой в пакете.
- Может, телевизор тронем? - спросил Сапожников.
- Не-не, не! - замахал руками Фролов.
- Объявляется посадка Москва - Северный-2! - крикнуло радио. - Через
Сыктывкар, Ухту, Воркуту. Пассажиров просят пройти на летное поле.
- Самое главное сколько детей на этот раз будет, - сказал Генка. Он
знает все на свете. С ним не пропадешь.
- Где наша беременная лошадь? - спросил Генка, когда вышли на поле в
прожекторах.
- Какая беременная лошадь? - спросил Виктор.
- "АНТ-10", - сказал Генка.
Сапожникову тогда было 43 года, Генке и Виктору по 34. Негатив и
позитив. У них все еще было впереди.
Сапожников все смотрел на футляр от телевизора "Темп-3" с
проковырянными дырками. Он вспомнил песню "Колеми банана". Это когда еще они
пытались укрепиться на твердом фундаменте и поселились наконец вместе, он
работал как зверь, появились деньги, и купили телевизор. Они долго выбирали
его в магазине, и продавец выбрал им самый лучший. А потом привезли
телевизор домой, и не верилось, что в их комнате стоит такая красивая машина
и это значить - кончилось бездомье и можно не бояться холода на пустых
улицах и по вечерам смотреть дома кино. И вообще не верилось, что он
заработает, этот ящик. Заработал. Зеленоватый экран, полоски - их сразу
перестали замечать. Поставили на пол еду, погасили свет и не замечали вкус
еды. И почему-то, не верилось, что это может быть. А потом кончилась
передача, но хотелось еще и еще, и Сапожников включил старенький приемник, и
какой-то иностранный голос запел экзотическую песню, там были отчетливые и
непонятные слова "колеми банана" - не поймешь, на каком языке. И Сапожников
дурачился и пел "колеми банана", и дурачился, а на душе было предчувствие,
что все плохо кончится и все разлетится. Потому что они предпочли общению с
людьми общение с машинами, забыли, что человек рожден для общения и дружбы.
И в этом была их трусость. И она их погубила и их любовь. Вот какая песня
"Колеми банана". Интересно бы узнать о чем она.
Они, трое командированных, шли в толпе к самолету, который повезет их в
зону вечной мерзлоты и, может быть, наконец все застынет, и здесь ледок еще
тоненький и хрупкий под каблуком.

Сначала Сапожников услышал шаги в коридоре и не поверил. Она целый
месяц не выходила из комнаты, лежала. Потом шаги остановились, и под дверь
пролез конверт. Пока Сапожников поднимал, она ушла. "Неужели ты не понимаешь
- то, что нас связывает, это поверх всего. Не могу больше. Мне нужно с тобой
встретиться. Ответь. Никому не говори. Ответ положи в карман своего пальто в
коридоре. Я возьму".
Конечно, поверх всего. Где и когда, как это сделать, если супруг вопит
в соседней комнате следит, чтобы муха не сорвалась с паутины. Супруг всегда
очень страдал, что его недооценивают. Он любил свое тело и занимался
зарядовой гимнастикой.
Во втором конверте было: "Завтра в три часа у кинотеатра "Россия". Боже
мой, как она доберется, она же еле ходит.
Сапожников понимал, что ей нужны деньги всего-навсего, но это уже не
имело значения.
Они встретились у кинотеатра "Россия" и прошли в скверик на Страстном
бульваре. Снег утром таял, а после полудня замерзал. Она сидела на скамейке
в белом кожаном пальто, совсем холодном, и каблуки-шпильки проламывали
тонкий лед. Она была чуть жива, в чем душа держалась, боже мой! Она сказала:
- Я не буду с этим человеком - это очень плохой человек. Я выздоровею,
и мы опять будем вместе.
Сапожников не знал тогда, что видит се в последний раз.
- Пойдем отсюда, ты замерзнешь, - сказал он.
- Мне надо позвонить по телефону.
Они пошли к автомату на углу Петровки, и она позвонила супругу, что
скоро вернется, все в порядке. Но это уже не имело значения. Ничего уже не
имело значения, кроме того, как она выглядела.
- Давай я тебя покормлю, - сказал Сапожников.
- Я хочу мороженого, - сказала она.
Они спустились по улице Горького до кафе-мороженого, и Сапожников ловил
взгляды, которыми ее провожали.
В кафе-мороженом она разделась, и гардеробщик испуганно взял у нее
пальто. Она подошла к зеркалу и поправила волосы. Сапожников видел это в
последний раз.
Они взяли разноцветное мороженое, и она жадно пила фруктовую воду. Она
пила, как птица.
Сапожников тоже видел это в последний раз.
- Сколько тебе надо денег?
- Триста рублей, - сказала она наугад, - взаймы.
- Взаймы... - сказал Сапожников. - Не говори глупостей... Я попробую.
Это было очень много, это было гораздо больше, чем он тогда мог
рассчитывать добыть. Потом у него были деньги. Но это было потом.
Они вышли, и Сапожников взял такси.
- Подожди немножко, - сказал он, когда машина остановилась. Он забежал
к сослуживцу и сказал, что ему нужно на короткий срок триста рублей.
Сослуживец сказал, что у него нет, потом ушел в другую комнату и принес
деньги. Сапожников кивнул и ушел. В машине он отдал ей деньги. Она
заплакала.
- Прости меня, - сказала она.
- Не вешай носа, - сказал Сапожников. - Держись.

Потом он вылез, прикрыл дверцу, и машина укатила, а Сапожников пошел
пешком туда же, куда укатила машина, где за стеной его комнаты высасывали и
забивали человека, потому что человек сделал ошибку, был гордый и не
позволял себя спасти и вырвать из грязной паутины.
Потом Сапожников пришел
домой и, чтобы ничего не слышать за стеной, включил радио. И тогда здесь, в
комнате, он услышал японскую песенку о двух супругах, разлученных, которые
умерли, и каждый год в какой-то праздник их души подходят к двум берегам
Млечного Пути, и смотрят друг на друга через белую реку, и не могут
встретиться никогда, - такая в Японии сеть сказка. И об этом песня.
Есть такой стих: ты домой не вернулась...
Я плачу в углу...
Сапожников сидел и плакал.
Что делать? Что делать?..
Самолет разогнался и взлетел. Огни провалились вниз.
Теперь Сапожникову было... было... сколько же ему было? Было сорок три,
а Фролову и Вартанову по тридцать четыре. У них все еще было впереди.

Глава 13. БЕЗЫМЯННЫЙ МЛАДЕНЕЦ

А это тоже еще до войны было.
Серый день был и бледные лица. Сапожников из парадного вышел, а двор
пустой. Осень холодная. По переулку мокрые булыжники текут, деревья черные
во дворах, облетевшие, а у черного забора - зеленая трава, пронзительная.
Так и осталось - бледно-серое, черное и мокро-зеленое, пронзительное. Мимо
две женщины прошли в беретиках, вязанных крючком, жакетики и юбки длинные.
Друг с другом тихо переговариваются, а глаза напряженные и бегают.
- А где он?
- В дровах лежит... Возле дома девятнадцать.

И прошли мимо.
Выходной день. Уроки утром не готовить, в школу не идти. Где все?
Сапожников пошел на уголок, а там никто не стоит, не курит.
Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и
обчелся. Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую
радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти
можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать
сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит.
Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала
рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а
внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки
с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит
на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще
девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на
родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться
петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской.
Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят
радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал. Панфилова и Якушева.
Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не
пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские,
да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете,
кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство какая же
система? Искусство - нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в
искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До
этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала
петь, Корчмарева и Раухвергера - современный репертуар. А его только можно
петь под рояль - белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь
стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.


Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит
Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного
подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
- Мама не у вас?
- Проходи, - сказал Леша.
- Что такое? - спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где
рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под
стеклянного абажура с голубой оборочкой.
- Письмо получили - сказал Сапожников. -Дунаев велел за тобой сходить.
- От кого письмо? - нахмурилась мама.
- От отца...
- Это не спешно, - сказала мама. - Погуляй... У меня еще урок не
начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
- Не, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет
двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
- Что читаешь?
- "Двадцать лет спустя".
- Не знаю.
- А "Три мушкетера"? Это продолжение.
- Начал, да отняли. Давали на один день.
- Так это моя книжка была. На, читай.
- Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами
захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, - Атосом: бледный и не
пьянеет, терпеливый, одно слово-. граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
- Нынче в море кач-ка-а высока-а... не жалей, морячка-а,
мо-ряка...Тру-убы... ма-ачты... За кормою пенится вода... Ча-айки
пла-а-чут... -
И бодро: - Но мо-ряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и
с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
- А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет
никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с
соседнего двора.
- Смотрел? - спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане,
потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
- Что видал-то? Кино, что ли? - спросил Сапожников.
- Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, -
сказал парень.

Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней
белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у
самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь
не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка
уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, - одну
секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а
потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер
и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
- Подкинули, -
сказал один.
- Бывает, - сказал другой.
- Сука, - сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их,
приходило одиночество.
Что с тобой? -спросила мама.
Сапожников запел громко:
- Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет
никогда!
- А: - сказала мама - значит, ты ходил смотреть!
- Тру-убы: Ма-ачты:
- Подкинули:- сказала Мама.
- Это я слышал.
- Бывает:
- И это я слышал:
- Я больше не буду учиться петь, - сказала Мама.
- И еще слышал, что она сука.
- Отец пишет, что приедет, - сказала Мама.
- Он и раньше приезжал.
- Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
- Ты пой. Только по-старому, - сказал Сапожников.
- Смешной ты : Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
- А если ты умрешь раньше меня?
- А если ты раньше меня? Что тогда?
- Не знаю, - сказал Сапожников.
- Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
- Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
- Нет, - сказала Мама. - Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот
почему он умер.

Глава. 14. Ожидание Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и
стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые.
Сапожников вышел последним. Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов.
Рассвет был бледно-синий и морозный. Снега не было. Пассажиры тянулись
к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
- Торопиться не будем, - сказал Фролов. - Столовая еще закрыта, и все
равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин.
Тут близко 4-ый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
- Четвертый закрыт, - сказал им на улице сонный дядька в кепке. -
Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
- Далеко это? - спросили они.
- Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там
увидите.
Дядька потер уши и ушел.
- Рискованно, - сказал Виктор.
- Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, - сказал Сапожников.
- Ну, побежали, - сказал Фролов.
- Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им
люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках.
А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было
обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну
точь-в-точь как в жизни. Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо
обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный
воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе
было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они
на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не
надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь - живешь, в общем.
Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда
толпа тебя несет, куда - сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная
мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид
на замерзшие огороды.
Схватили бутылку - глядь, а она московская. Побежали обратно, и у
новостроек все сначала - стали пробираться с объятиями.
- Куда?.. Куда?..
- Граждане, на самолет опаздываем, - резко отвечал Сапожников, и ему
пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, - это предлог для
объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним. Хмурые
попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как
говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это
были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и
Виктора не прилетали еще.
На аэродроме даже столовую еще не открыли. Ну, открыли столовую. Люди
стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все
побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку
отменили.
- Хочешь быстро - летай на самолете, - сказал Фролов. - Хочешь вовремя
- поезжай в поезде.
Они пошли к столовой.
И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему
объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать
новые.
Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы
немедленно возвратили людям деньги.
- А вы кто такой? - спросила начальница.
- Неважно. Требую, и все, - сказал Сапожников.
Та улыбнулась эдак с толком и сказала:
- А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная?
Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.
- Что я могу сделать? - спросил Сапожников. - А вот я пойду в клуб, и
сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.
У начальницы вытянулось лицо.
- Да что вы! С Доски почета за талончики?
- Не за талончики, а за нахальство.
- Это же политически неверно, - сказала начальница обалдело. - Вы
знаете, какой эффект?
- Я и хочу эффекта, - сказал Сапожников и пошел прочь.
- Гражданин... постойте... - сказала начальница ему вслед.
- Накормите людей и верните деньги.
- Так бы и сказали! - крикнула начальница и отошла в сторону
размахивать руками перед хмурой женщиной в наколке и в переднике поверх
пальто.
После этого Сапожников с приятелями поели и закусили компотиком, а
водку пить почему-то не стали и вышли на воздух, и тут они увидели
начальницу, которая стояла на крыльце и глядела в сторону.
- Вы Сапожников, - спросила она, обращаясь, к Сапожникову
утвердительно.
- Вам телеграмма-молния.
И Сапожников прочел: "Беспокоюсь здоровье, настроение. Коллектив
нетерпением ждет приезда. Блинов".
- Бред, - сказал Сапожников. - Почему коллектив беспокоится здоровье,
настроение? Бред какой-то.
- Шикует Блинов, - сказал Генка.
- Аэродромы задыхаются, - сказала начальница в фуражке, обращаясь
неизвестно к кому. - Раньше принимали четыре самолета, теперь по сто...
Раньше десятиместные самолеты местного сообщения раз в неделю. А теперь
ежедневно четыре самолета по тридцать и сто двадцать человек... Все
захлебываются, и столовые тоже, а стулья гнутые, модерновые... И во всем РНФ
так... Не хватает красивых стюардесс. Завод выпускает самолет, а сменных
летчиков не хватает, бензовозов, грязь - не хватает дорог...
Все так толково объяснила, и все только из-за проклятых талончиков и
Доски почета.
- Жуткая картина, - сказал Сапожников задумчиво. - По-моему, вас пора
снимать с работы.
И они сошли с крыльца.
А вообще надо летать днем, - сказал Генка.
- Любишь виды? Это для девиц, - рассмеялся Виктор.
- Нет, - объяснил Генка. - Днем кормят, а ночью минводы. Раньше в
"Ту-104" отбивные давали, а теперь легкая закуска. В гробу я видел этот чай
с лимоном... Видишь, самолет загружают? Два ящика загружают. А ночной рейс -
один ящик, только к чаю.
Удивился Сапожников такому знанию жизни, и они обошли весь вокзал в
поисках, где бы отдохнуть, потому что Сапожникову было приятно, что он
человек нужный и его ждут ради реального дела и ради его сапожниковских
способностей, в которые он последнее время вовсе перестал верить. А теперь
это снова было как первый снег - такая свежесть души. Они увидели клуб
авиаотряда, деревянное здание барачного типа, полопанные декорации на сцене,
крашеные тряпки, в углу куча трубчатых раскладушек. Доска почета с
портретами передовиков девять на двенадцать, кипятильный бак с краником.
- Отдых, - сказал Сапожников. И потащил на сцену раскладушку.
- Как бы не заснуть... - сомнительно сказал Фролов, но раскладушку
взял, Виктор Амазаспович тоже.
- Улеглись, вытянули ноги.
Сапожников думал о телеграмме. Потому что никто не знал, а он за доброе
слово готов был горы перевернуть. На этом его всегда и ловили.
Вбежала женщина и сказала:
- Самолет наш улетел. Они подскочили.

Сапожников любил оставаться один добровольно и ужасался, когда его
бросали без спросу. Это он заметил еще в воину - больше всего он боялся
отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже. Выбежали на
летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета и винты
воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле.
- Скорей, скорей,
бегите за мной - со злостью, со слезой кричит начальница. - Ну что я с вами
буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают! - И тут
подходит давешний мужик, который им на счет гастронома объяснял и уши
потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а
потом стал розовым, и они на жердочках обнимались. Уже воспоминания, черт
возьми! Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и
спокойно так говорит:
- А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.
Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается
с места - доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать
разгон, и стартовик стоит рядом с ним.
- Так давайте бежим туда скорей, - говорит Сапожников.
А давешний мужик говорит спокойно:
- Да не догоните.
Виктор сказал начальнице:
- Немедленно бегите к радисту... задержите самолет. И в тот момент,
когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается
на дорожке, на разгон пошел... Едет... Сапожников впервые подумал: "Почему
такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой,
ведь не война же, не гибель?" И опять ужаснулся и понял, что он по-детски
загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет - нет.
Вот какая боязнь отстать от эшелона - смешно, в конце концов... "Кто может,
смейтесь, - подумал Сапожников. - А я не могу".
- Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается.
Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, -
видимо, сам догадался.
Опустился трап - железная плоская лесенка на крючках, - и они побежали
к трапу.
- Только ни с кем не спорить, - сказал Сапожников. - Молча. Не отвечать
ни на одно слово.
- Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в
щеку и сказал спасибо.
- Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, - сказала она. Кто ей
голову оторвет, Сапожников не понял.
Он влез по трапу и услышал дикий крик:
- Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо!. - У нас дети!.. Они
здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.
- Постепенно крики затихли.
Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.
- А ты им еще талончики добывал, - сказал Генка Сапожникову.
- Последний раз видим солнышко, - сказал Генка, когда самолет пробился
через облака и лица пассажиров стали розовые. - А там ночка темная на
полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, по довольно спокойным
голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
- Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
- Чертова телеграмма, - сказал Генка Сапожникову. - Если бы не она, я
бы и бегать не стал, плюнул.
- Срочно мы им понадобились, - сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру
какие-то, честное слово.
- Всегда одна и та же ловушка, - сказал он. - Вернее, приманка...
Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову
только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от
доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это
быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо и все
увидят, что Сапожников-бог в автоматике, и полуторакилометровая лента
потянет уголек из шахты наружу.

Глаза 15. ВРЕМЯВОРОТ

"Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты,
грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка.
Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые
картиной позы. Пять программ. Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в
дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и
анонсы.
- Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее
делали играючи.
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну это его частное дело,
верно? Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и
Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную
простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится
таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть
простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!"
Простота - это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните
"Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их
писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
- А как ты борешься? - спросил Сапожников отца. - По правде или для
цирка?
- Не знаю, - сказал отец.
- Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников. - Ты самый
сильный?
- Под настроение, - ответил отец. - Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
- А зачем бороться?
- Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
- Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
- Можно, - согласился отец. - Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и
Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом
Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион
олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная
рабочая олимпиада. Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь
другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С
пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где
начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из
триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не
опростоволосились бы. Богаев Сапожникова взял.
- Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.
...Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а
снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
- Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни
слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все
остальные или разговор переводили, или слюной брызгали.
Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться.
Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
- Ерунда все ото, - сказал учитель. - Земля вращается вместе с
воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал
бы от вращения.
- Я и говорю, - сказал Сапожников. - Велосипедное колесо можно
раскручивать за ось, а можно за обод.
- Чушь, - сказал учитель. - У тебя выходит, что некая движущаяся
материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
- Ага, - сказал Сапожников. - За ветер. Я узнавал у географички
- есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда
Земля вращается.
- Ладно... Хватит, - сказал учитель. - Так мы с тобой до новой
космогонии договоримся.
- А космогония - это что? - спросил Сапожников и добавил: - И никакого
притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше
расстояние.
- Ты только не ори, не ори, - сказал учитель.
- Я не ору, - ответил Сапожников.
- Ладно, - сказал учитель. - Все хорошо в меру. Пошли спать.
Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в
ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который
выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к
подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за
десятый класс началась война и учитель был убит во время второй бомбежки,
как раз когда Сапожников присягу принимал на
асфальтовом кругу в Сокольниках.
- Вот и свет, - сказал Сапожников. - Свет - это сотрясение материи,
которая на все давит и все вращает за обод.
- Ну что? Эфир, значит?
- Пусть эфир, - сказал Сапожников. - Только я не слыхал, чтобы эфир
двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
- Какое? - спросил учитель. - Какое название уже есть?
- Время, - сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох
спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения
в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим
убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел
с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете,
но которых Сапожников любил и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове
"эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у
Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной
физики, а Сапожников додумался до энергии материи - времени как раз перед
тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные и
возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на
симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и
высказана была фактически ребенком. Была ли она правильна - вот вопрос. Но в
семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.

Глава 16. ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ

- Братцы, - сказал Виктор, - когда к нам в Ереван приезжал сценарист из
Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике... И я
присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За
то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
- Уймись, - сказал Гонка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
- Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную
жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные
словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался
стандарт... И никто не догадался, что они и в жизни такие... Вот, скажем,
как описать Блинова, если он не живой?..
- Очень даже живой, - сказал Генка.
- Не живой, - сказал Сапожников. - Он оживленный.
- И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к
чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его
лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще пол года. Ну,
это уж чересчур? Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать
удочки. Но именно это и стояло под ударом.
- Если мы все так здорово понимаем, -сказал Виктор, - почему же мы
тогда будем делать то, что он велит?
- Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, - сказал
Сапожников. - Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и
вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.

Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего
не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий,
казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от
него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять
самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это
восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в
нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук
отстукивает на ленте разговора - ну хорошо... ты прав... и я восхищаюсь
тобой... а что это мне даст?
И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые
независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были
заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был
увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи - материальным
фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог
подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами
примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: "Зачем тебя только
мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?"
Плохи были дела троих приезжих. Они поняли, что судьба столкнула их с
законченной сознательной дрянью. Блинов сделал простую вещь. Он выслушал их
благодарность за телеграмму, а потом, гладя им руки и обнимая за плечи,
заглядывая в глаза, снова внимательно наклоняясь вперед и записывая все их
предложения в импортную книжечку на "молнии", дал им понять, чтобы они не
слишком старались перед приездом приемочной комиссии и что вообще-то лучше
бы им не приезжать, но если уж так вышло, то давайте жить мирно, а для него
этот разговор мучительный, и они еще не знают условий Севера. А потом он
ушел, обещая непременно встретиться и посидеть за бутылкой вина, как люди, и
поговорить по душам. Как люди.
Они ничего не поняли сначала, потому что в ушах у них стоял гул от их
собственных речей, полных энтузиазма и клятв положить жизнь, если
понадобится, за этот конвейер и за хорошего человека Блинова.
А потом, когда поняли, какими идиотами они выглядели в его глазах,
стали плеваться. Что это с ними? Не мальчики уже и всякое видали, а вот сели
на голый крючок без приманки. Не поняли, что главное для Блинова было
произвести в Москве впечатление руководителя, рвущегося в бой за новые
технические высоты, главное было отчитаться в своем энтузиазме, чтобы в
министерстве нужным людям и академику Филидорову было от этого приятно, и
это ему, Блинову, многое могло дать.
Когда они приехали в эту гостиницу, к ним стали входить гости, хорошие
люди, инженеры, и техники, и рабочие, и мастера - все, кто делал этот
конвейер и был заинтересован в приезде трех москвичей, мастеров спасателей
из главной аварийной электрической конторы, - душа отдыхала, глядя на них, и
каждый вытаскивал из карманов полушубка по две бутылки, как будто гранаты.
Ну, познакомились, подняли тосты - с приездом, потом за знакомство,
потом за конвейер, тьфу, тьфу, тьфу, пора бы ему уже и работать.
- Да... кстати, - сказал Сапожников. - Уладим одно дело. И вытащил
ящики - "Телевизор "Темп-3" и прочее.
- Ну, мужики, говорят, вам витамины нужны. Генка подсказал.
Вот вас десять человек. Здесь двадцать килограммов помидоров и двести
штук яиц... - сказал Сапожников.
Веселье прекратилось.
Все стали деловитые и разочарованные.
Ну что ж. Жизнь есть жизнь.
- Помидоры сорок копеек килограмм. Яйца по рубль тридцать, диетические.
За битые яйца и мятые помидоры не отвечаю. Все, - сказал Сапожников. - Цена
магазинная.
Генка смотрел на него напряженно. Лица прояснились. А что особенного?
Все боятся разочарования.
- А провоз? - сипло спросил механик Толстых.
- Ну-ну... Мы не нищие, - сказал Виктор. - Не обижай.
- Что касается сигарет, - сказал Сапожников, - это уже перед отъездом.
Что останется - отдадим.
- Дай закурить, - сказал механик Толстых.

Потом еще посидели, договорились о деталях, потом открылась дверь и
парень спросил:
- Есть здесь кто с Игарки?
А когда узнал, что нет, вошел и сказал:
- Ну все равно.
А потом все попрощались и разошлись.
- Ты что? - спросил Виктор у Генки. - Действительно хотел заработать на
помидорах и яйцах? Я только теперь понял.
- Не хотел я... - хмуро сказал Генка. - Все так делают. Здесь так
принято.
- Твое счастье, что я не догадался об этом в Москве, - сказал Виктор. -
Сапожников догадался.
- Я опытный, - сказал Сапожников.
На самом деле он догадался, только когда помидоры раздавал и увидел
глаза Генки. А пора уже быть опытным.
После этого все разошлись по своим номерам готовиться в город. Потому
что Блинов встретил их прекрасно, обо всем позаботился и добыл каждому по
одиночному номеру. Сапожников гостиниц не любил. То есть он любил приезжать
в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот.
Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ,
разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при
помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду,
ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и
понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть
все для хорошей жизни - стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло,
иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или
накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол - и так жить.
Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем
каждый день, - и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь
первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и
прибранный.
Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды,
разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и
понимал, что его сюда заперли.
Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он
это забыть?
- Идите вы все... - сказал Сапожников.
Все у него дрожало внутри. Лампа освещала его затылок, и тень от носа
на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо
Нефертити, опухшее от недоедания. Все у него дрожало внутри, и уже через
несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое- какие вещи или
это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением - и уже
воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям. А еще из жизни
шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон
толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в
жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых
предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся -
дню, сну или фантазии.
А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и
металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести
на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.
Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами,
которые оставили гости, было написано "Прима". "Латынь, - подумал
Сапожников. - Почему у сигарет латинское название?" Перевернул пачку, как
рыбу, и на белом ее брюшке прочел название "Дукат". Послышался звон золотых
монет и невнятный крики дуэлянтов. Фантастические сигареты.
Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма. Сигарета все
время гасла. Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.

Глава 17. ТИХИЕ ЧУДЕСА

Упала бомба. Взорвалась. Осколки вверх пошли. А когда взрывается мина,
от нее осколки по земле стелются.
Бобров сказал:
- Поэтому когда ранение в ягодицу - это человек не спиной
повернулся, это он голову успел зарыть, а тут ему бугор и срезало.
Значит, человек был не трус, а, наоборот, смелый. Атаковал. Его в бою в
чистом поле ранило.
Бобров Сапожникова к себе взял, потому что любил образованных, а
Сапожников и на мотоциклетке ездил, и на лошади катался, и мины вслепую
собирал и разбирал, и бокс умел - его Маяковский боксу учил.
- Не Маяковский, Богаев. Он и Маяковского учил, - поправлял Сапожников.
- Тренер Богаев.
- А ты помолчи, - говорил Бобров, - когда старшие по званию
рассказывают. Маяковский - лучший поэт нашей эпохи, так?
- Так.
- Ну вот, а ты споришь. Не люблю я этого, не люблю.
И еще Сапожников читал книгу "Гаргантюа и Пантагрюэль" и мог
рассказывать. Бобров это любил. И еще Сапожников был неплохим сапером. Так
всю войну и провел сапером в группе Боброва. "Рамона, - пела пластинка. - Я
вижу блеск твоих очей..."
Ну конечно, у Сапожникова опять появились завиральные идеи, и он их не
скрывал. А в палате лежал военный инженер второго ранга с челюстным
ранением, и потому лица его Сапожников толком не видел, от голоса только
бульканье. Но тот, однако, сапожниковские байки слушал, особенно насчет
надувного моста для тихих ночных переправ - его бы привозили свернутым в
рулон, а потом он разворачивался бы н тот берег, как игрушка тещин язык.
Инженера второго ранга быстро увезли, а потом, в конце месяца, когда
Сапожникову выписываться, из Москвы бумага пришла, и Сапожников поехал.
Его в Москве расспросили и сказали:
- Малореально. Но попробуем. Хотите в конструкторское бюро?
- После войны хочу, - сказал Сапожников.
- А в отпуск хотите? - спросили у него. - Дней на пять?
- Очень, - сказал Сапожников.
Ему дали на десять.
В их квартире теперь никто не жил. Комендант с пустым рукавом дал ему
ключи от комнаты. Сапожников посидел один в холодной полутьме, потом
пригляделся и увидел записку, которая была прижата стаканом, как будто мама
на минутку к соседям вышла, а не идет страшная война и города дыбом.
Сапожников взял записку, а под ней чистый квадрат без пыли. Два года лежит
записка, и никто ее с места не сдвигал. Маме всегда удавались такие странные
чудеса, теплые и мирные, не совпадающие с громкими обстоятельствами.
Сапожников прочел:
"Мальчик мой, я знаю, что ты останешься жив. Мама. Если вернешься
раньше меня - у Нюры для тебя письмо".
Сапожников поцеловал записку, спрятал в карман на груди, запер комнату,
а из соседней вышел комендант.
- Я из вашей комнаты клещи взял, - сказал он. - Мне позарез.
- Конечно, - сказал Сапожников.
- Мама твоя квартплату присылает. Комнату сохраним, - сказал комендант.
Сапожников покивал и пошел к Дунаевым.
Сапожников как уткнулся носом в теплое Нюрино плечо, так и стоял не
двигаясь, а она держала его одной рукой за шею, а другой вытирала слезы со
щек - у себя и у него.
- Это как же ты? - говорила она. - Как же ты, а?
- А ничего, - говорил Сапожников, - ничего...
И была ему Нюра теперь как весь Калязин, а значит, и вся родина. Потом
чай пили с сахарином, и Сапожников показал Нюре записку от матери.
- Значит, будешь живой, мама знает, - сказала Нюра. - Сейчас принесу. И
принесла пакет, склеенный из газеты. И в том пакете толстая тетрадь и письмо
от учителя к сапожниковской матери.
- Его в бомбежку убило, - сказала Нюра. - в октябре.
Учитель просил передать пакет Сапожникову, когда он вернется с войны.
Все одно к одному. И этот верил, что Сапожников вернется, и в
конструкторском бюро сказали: возвращайтесь к нам.
- Я Лиду видела, библиотекаршу, - сказала Нюра. - На торфе
познакомились. Помнишь ее? Она тебя хвалила, что ты у нее все книжки прочел.
И маму твою знает, они вместе петь ходили к учительнице.
- А-а... - сказал Сапожников. - Трубы, мачты, за кормою пенится вода...
Он читал письмо и перелистывал толстую тетрадь, где учитель записал все
свои разговоры с Сапожниковым о том о сем, о велосипедном насосе, о
притяжении и отталкивании и что свет - это сотрясение материи, неизвестной
пока. "Передайте ему тетрадь, если останется жив, - писал учитель. - Я
считаю, он не должен бросать думать обо всем этом. Никто не знает, кому дано
сказать для жизни главное слово, но каждый должен пытаться его выговорить.
Пусть пытается".
- Она говорила, что ты был хороший мальчик, но дефективный, - сказала
Нюра.
- Кто говорил?
- Лида, библиотекарша. Она и сейчас в хоре поет. На фабрике. Ты уже с
женщиной был?
- Как был?
- В постели был с женщиной?
- Сколько раз, - сказал Сапожников. - А что?
- Ну, значит, не был, - сказала Нюра. - Мне завтра в ночную, а ты
приходи сюда. Я Лиде скажу, придет тебя покормит.
- Нюра, а Нюра?.. Обалдела? - спросил Сапожников.
- Ну что? - сказала Нюра. - Мне-то что врать? Али я тебе не своя? А то
убьют, не дай бог, и не узнаешь ничего!
Проста была Нюра.

Сапожников замечал: читаешь какую-нибудь книжку, будто интересно
читаешь, увлечешься, про войну или про любовь, а потом вдруг дойдешь до
одного места, где про это и уже только про это, и думаешь, а про все
остальное думать неинтересно. А писатель дразнит, заманивает, - дескать,
один раз про это рассказал, значит, жди другого раза. И каждый раз просчет у
писателя, потому что сразу бежит глаз по строке, как обруч под горку, только
слова камешками тарахтят да кустарник страницами перехлестывает, и уже нет
ни смысла, ни толку. Значит, самого писателя в этом месте понесла вода, и,
наверно, думал Сапожников, бросил писатель в этом месте рукопись и побежал к
любовнице или схватил за рукав проходящую мимо жену, потому что зачем писать
про то, без чего сию секунду не можешь? Секунда прошла - и нет ее, а в
книжке надо только про то, что важно. А про это важно или нет? Заранее не
скажешь. Смотря про что книжка написана. Маяковский поэму написал, так и
назвал: "Про это", а на самом деле не про это написал, а про любовь. А про
это?
- Сапожников, а правда, балерины на мысках танцуют, а под мысками
пробки от бутылок? - спросила Нюра.
- Почему ты его по имени не зовешь? - спросила Лида.
- А привыкла... Все Сапожников, Сапожников, и я - Сапожников... Я
слыхала, дирижеры зарабатывают много, - сказала Нюра. - А сами музыку не
играют, только палочкой махают. Сапожников, ты после войны в дирижеры
ступай... Ну, я пошла. Будете уходить, ключ под коврик положите.
Сапожников вдруг открыл глаза, и она вдруг открыла глаза. И Сапожников
увидел огромные черные зрачки от века до века. Так они смотрели друг другу в
глаза, и вдруг она схватила его за плечи и стала вырываться.
- Не надо... боюсь... - прохрипела она.
Сапожников вдруг стал как каменный.
Сапожников прождал ее напрасно еще неделю и уехал дальше воевать до
следующего госпиталя.
Сапожников встретил ее еще раз перед концом войны. Снова приехал в
Москву по военным делам. Он уже теперь был офицером, и его всего два раза
задерживал комендантский патруль за какие-то не такие штаны. А какие штаны
нужны для полного победного блеска, Сапожников уже забыл, а в Москве как раз
перед победой вспоминать начали. Ателье работали круглые сутки, и все такое
по части галунов, нашивок, "лампасов", "крабов" и "капусты" на фуражки и так
далее.
Она пела в хоре соседней фабрики и по-прежнему работала в библиотеке.
Сапожников сидел во втором ряду, и со сцены пахло пылью и потом после
танцоров. Он приподнялся уходить, но женщина из хора вдруг поглядела на него
одного, и Сапожников сразу сел и просидел до конца. Потом ушел, не
дождавшись.
А назавтра зашел в библиотеку.
- А-а... Сапожников, - равнодушно сказала она. И, закутавшись в пальто,
снова стала заполнять чью-то карточку.
Сапожников читал подшивку. Свет был неяркий, Уходили последние
посетители. Стекла в книжных шкафах читальни сверкали.
- Я закрываю, - сказала она.
Она скинула платок с ситцевого платья

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися