Алексей Чапыгин. Разин Степан
страница №11
...углядел, воинскойлюд с воеводой идет к Яику, надо нам упредить царевых сыщиков - самим
уволокчи ноги и к батьку Степану уплавить стрельцов, казаков да и тех, что
от Сакмышева к нам пристали-и!
- Знаю, атаман, и-и-ду! Прощай, кованая, - не те, вишь, времена
зачались, чтоб казаку дома сидеть!.. Не зори сердца - поди! Иду, атаман.
На берегу стрельцы, опутав веревками мешок с плачущим головой, пели:
- Дайте ходу - дяде в воду-у!
- А-а-а-а! - слезливо, по-детски, скулило в мешке.
- Го-го-о-п!
Мешок взвился над омутом. Булькнув в Яик-реку, он погрузился, пуская
пузыри, белые дуги и кольца волн.
- Плавай, воеводин дружок!
- Не сыщешь про нас больше!
Через час, красно-синяя на серых барках с цветными парусами, ухая и
напевая песни, отчалила яицкая вольная дружина, стучали и скрипели
уключины угребающих в Хвалынское море, а к вечеру того же дня пришел из
Астрахани голова Василий Болтин чинить Яик и наводить порядок.
В ХВАЛЫНСКОМ МОРЕ
1
Чертя белесыми полосами безграничную сплошную синеву, слитую с синим
небом, идут струги, волоча за собой челны по Хвалынскому морю. Ревут и
скрипят уключины. Паруса на низких смоленых мачтах подобраны, и кое-где на
черном треплются флаги. Караван Разина растянулся далеко, хвост судов
исчезает в мутной дали. Спереди назад и сзади наперед изредка идет
перекличка:
- Неча-ай!
- Не-е-ча-а-й!..
В синей дали чернеют точки островов.
- Ладно ли идут струги?
- На восток идут, есаул!
- Острова зримы? Островов тут не должно быть!
В глубоком чреве большого струга, на нижней палубе, устланной ковром,
лежит атаман с названым братом Сережкой Кривым. В трюме, мотаясь, горят
свечи, падают, гаснут и, вновь зажженные, вспыхивая и оплывая, горят.
Узкие окошки в трюме затянуты пузырем; в окошки бьет волной, барабанят
дробно брызги. Названые братья пьют из глубоких чаш, разливая на кафтаны
хмельной переварный мед. Боярский сын Лазунка, чернобородый, в зеленом
полукафтанье с петлями поперек груди, возится в сундуках, плотнее
составляя медные кувшины с вином. В углу трюма бултыхаются смоляные
бочонки с медами, вывезенные Сережкой в дар атаману с родины, -
"переварный крепкий" да "тройной косатчатой", связанные в рогожах
веревками, чтоб море не катало их по трюму.
- Чаяли меня, брат Степан, воеводы не пустить в море, да на Карабузане
я таки с ребятами шатнул одного - стрельцы от бою расскочились, а голова
ихний еле душу уволок... Я же к тебе сшел с людьми да подарками... -
Говоря, Сережка, вытянув шею, вслушивается в плеск волн; блестит в его
правом ухе крупное золотое кольцо с яхонтом.
- Чего, Сергей, как будто конь к погоде, голову тянешь?
- Чую я и мекаю, Степан, что не острова углядели на море наши - то
каторги с Гиляни.
- Очи есть у дозорных, пей!
- Пью, пошто не пить? Да море я гораздо знаю, и слух к ему у меня
нечеловечий... Будто скрозь сон битву - чую голоса.
- Пей же! Не плещет море, а то ко рту не донесешь... Скажи, - ты, как
видок на моей свадьбе, должен все доводить про жонку: что там моя Олена?
- Взялся, знаю... Батько хрестной, Корней-атаман с любовью к ей лезет,
дары дарит...
- Сатана! Ну, она как?
- Да ништо! Держит себя, дары берет, а держится... Робята у тебя - ух!
Старшой, Гришка, удал и ловок, хоть в море бери, а малой крепыш, буде
казак... Ну, Фрол, твой брат, - баба старая... Ничего ладного... Домрой
бренчит песни, по свадьбам ходит... Пра, Степан, во заговорило, чую - то
каторги!
- Пьем! Ухо мое тож дальне чует... Не векоуша - и я чую.
- Должно, наверх?
- Пей, идем!
Вверху, в синеве и черном, по бокам стругов машутся черные головы,
скрипят уключины, им невпопад подпевает море. По синей ширине, смутно
белея, крутятся кольца волн и кудри пены. Порой, на темном пологе качаясь,
вскипает светлая голова в серебряной кике с алмазными перьями. Явственны
вдали черные точки. По-звериному на высоком носу струга, лежа на животе,
Разин с Сережкой глядят вдаль, втягивая грудью запахи моря и ветра; иногда
несет на них жилым.
- Чуешь?
- Слышу, Сергей!
- И дух жилой?
- Чую! - Разин встает, по каравану гремит:
- Не-ча-а-й!
- Не-ча-а-й!
- Соколы! Где есаулы?
- Батько, есаулы в переднем стру-у-гу! На энтом един спит крепко -
Мокеев Петра, и добудитца боязно: со сна деретца, а бой его сам ведаешь!
Ужо коли спробую!
- Не шевели Петру - пущай, кличь иных!
Казак, стоявший в синеве и ветре, черный, двинулся вдоль борта, тычась
в головы гребцов.
Разин, тронув за плечо Сережку, сказал:
- Сила, брат Сергей, у того Петры - едино как веком у запорожца Бурляя,
- коня с брюха здынет!
- Э, брат, отколь такой?
- Сшел от воеводы на Волге, в бой идет, как домой. И младень умом -
всему рад. Седни дал ему резную запану - медь золочена, так он чуть не в
землю зачал кланяться... Ребенок, а сила страшная.
- Добро! Силу почитаю...
Раздался длительный разбойный свист. Свистел казак, сзывая есаулов, -
свист заглушил скрип уключин. На свист послышались крики:
- Идем!
На струг к атаману полезли, мутно белея головой, Иван Серебряков, за
ним человек ниже ростом, и голос Ивана Черноярца:
- Где атаман?
Волоцкий, привычно щелкая в ножнах саблей, Рудаков на кривых тонких
ногах, высокий и тощий. Последней поднялась на борт стройная фигура в
черном от сумрака полукафтанье - Федор Сукнин. Есаулы обступили Разина.
Разин, повернувшись к хвосту каравана, подал голос, и по всему ряду судов
загремело:
- Ге-ге-й! Заказное слово заронить - идти тихо, на глаз!
- Приказывай, Степан Тимофеевич!
- Я лишь спрошу, браты, что зримо впереди?
- Мнится, быдто струги?
- Пошто! То островы.
- Галеры, ясаулы, ей-бо!..
- Бусы от Гиляни! Они?..
- Да, браты, то не островья - струги! Указать казакам лезть в челны...
Как и доводили лазутчики, стретят нас бусы кизылбашски... В челны не брать
пушек, брать винтовальны пищали - в нужде бить пулей... Оглядеть ладом
веревки у железных кошек! Для приметывания огню взять, топоры коротки, не
бердыши, багры тож! Идти на восток, но стороной! Для отдоха гребцам сбавим
стругам ходу - челны забегут вперед. Ждать челнам боя пушки, тогда
приступать к каторгам - рубить брюхо кораблей пониже верхней волны. И еще:
всяк десяток челнов идет с есаулом, в одном же будут стрельцы, я и
Серебряков Иван!
- Добро!
- Так, батько, идем!
Снова свист и голос:
- Казаки! Ладь челны в ход!
По свисту и голосу рассыпалось в синем сверкающее черное. Голос атамана
умолк.
2
В сгибе с востока к северу гилянского берега, в глубоководной бухте,
обставленной невысокими горами с мелкорослым кипарисом, сгрудился большой
караван судов гилянского хана. По приказу хана суда ждут рассвета. На
большом судне, с бортов украшенном коврами, хан собрал военный совет. На
судне для хана невысокий светлый дом из пальмовых досок с полукруглыми
окошками, в узорчатых решетках рам - стекла. Внутри ханская палата по
стенам и полу крыта коврами. В глубине возвышение, похожее на большое,
широкое ложе, устланное золотными фараганскими коврами. На него вели три
золоченые ступени. Плотно к стенам высокие резные, черного дерева,
подставки, на них горят плошки с нефтью. Две плошки горят близко к хану,
на верхней ступени. Лицо хана в мерцающих отсветах смугло-бледное,
покрытое на щеках и лбу красноватыми пятнами, длинная черная борода
переливает синевой. Хан сидит, подогнув ноги, перед ним цветной кальян, но
хан курит трубку слоновой кости с длинным чубуком с золотыми украшениями.
По правую руку хана юноша, как и хан, одет в голубой плащ; юноша курчав,
черен волосом, смуглый, с выпуклыми карими глазами; под голубым плащом
юноша одет в узкий шелковый зипун, по розовому зипуну пояс из серебряных
аламов с кинжалом. Юноша сосет кальян. На ложе у кальяна лежит серебряная
мисюрка [египетский шлем без забрала; Миср - Египет], такая же, как у хана
на голове; мисюрка хана с золотым репьем на макушке. Перед ханом в
длиннополых бурках, мохнатых и черных, в панцирях под бурками, с кривыми
саблями сбоку, в мисюрских, без забрала, шлемах стоят вожди горцев и
родовитые гиляне. Впереди седой визирь, без шлема, с желтым морщинистым
лицом, седые усы, бурые от куренья табаку. По коричневому, в шрамах,
черепу визиря вьется седая коса, выдавая его горское происхождение. Старик
в плаще вишневого цвета, под плащом синее, заправленное в голубые, широкие
вверху и узкие книзу штаны. Голубое и синее разделено широким желтым
кушаком, за кушаком пистолет. Военачальник и все тюфянчеи [по-русски
"боярский сын"] в башмаках с медными загнутыми вверх носками. Зная, что
хан не любит людей с опущенной головой, все подчиненные, начиная с визиря,
глядят, подняв лицо. Хан молчит. Молчат все. Вынув изо рта трубку, хан
плюнул в огонь ближней плошки. Хан сказал, как говорят в Исфагани,
по-персидски:
- Шебынь, сын мой, без панциря, которого так не любишь ты, будешь
сегодня отослан в Гилян. Ты испросил у меня слово - взять тебя в бой, но
вижу твое упорство и еще скажу: без панциря в бою не будешь!
Юноша кинул мундштук кальяна, встал, поклонился хану и, приложив пальцы
правой руки к правому глазу, сказал:
- Чашм! [глаз; в смысле: слушаю!] Так хочет хан: иду надеть панцирь. -
Прыгнув, не сходя по ступеням, резвой походкой вышел.
Хан, обводя глазами стоящих, заговорил:
- Ашрэф-и Иран! [Благородная Персия!] Ко мне прислал отборных воинов
горский князь Каспулат Муцалович (*52), правоверный сын пророка, и
предупредил, что к Гиляну идут морские разбойники, ход их к нам от острова
Чечны, где стояли их бусы. Они требовали от князя, стоя у острова, вина,
женщин и оружия. Князь, чтоб оберечь берега свои от войны, послал им вина,
после того они уплыли к нам. Мы же не ради славы - славы не может быть от
победы над сбродом воров! - мы дадим бой и сокрушим навсегда чуму,
блуждающую по Кюльзюм-морю, - иншалла! Али Хасан, хочу знать твои мысли о
войске и кораблях моих!
Военачальник приложил руку к глазу.
- Чашм! Люди гор, позванные тобой воины, смелые на суше, привычные к
бою в горах и долинах, - в море же люди гор, великий хан, похожи будут на
кошку в воде...
- Я, повелитель Гиляна, отвечу тебе, вот: сам великий шах Аббас Ду [ду
- по-персидски "два" или "второй"] позволил мне брать лишь того, кто
храбр, и я взял достойных воинов.
- Великий хан! Он гневается на старика, но приказывай - умолкну, с
непокрытой головой пойду в бой и поведу твои бусы. Я не боюсь, не боялся
войны.
- Бисйор хуб! [Очень хорошо!] Говори еще.
- Великий хан! Не по моей, но твоей воле, повелителя Гиляна, должно
разгрузить от войска бусы, оставить на них низких люден мало, дать бусы на
разграбление гяурам. Вместо воинов нагрузить суда тем, что запрещено
правоверному Кораном: вином нагрузить суда! На берегу же из лучших
стрелков сделать засаду - во все годы моей жизни на вино были жадны
приплывавшие с севера грабители... Потом, когда они овладеют добычей, той,
что мутит ум человека и глаза воина делает слепыми к бою из карабина,
пустить для приманки на берег перед галерами негодных женщин - они увлекут
серкеш [неподчиняющийся, гордоголовый] туда, куда им укажем, и там
уничтожим их, иншалла!
- Али Хасан, ты советуешь как гяур, а не сын пророка! Ты велишь предать
поганым женщин Гиляна?
- Великий хан! Негодных женщин.
- Мне смешно тебе, почтенному сединой, говорить, что негодных женщин в
Персии нет! В стране правоверных нет негодной женщины, которая бы пала в
объятия необрезанного гяура, и такой нет, которая бы презрела закон,
открыв лицо поганым!
- Великий хан, сколь понимаю я, - опасность велика. С грабителями идет
к Гиляни древний вождь, имя его воодушевляет их, как правоверного - имя
пророка, - имя того вождя, благородный хан: "Нечаи-и". Еще в юности моей,
помню, он грабил берега Стамбула, сжег Синоп. Как чума, пугал и опустошал
селения Ирана. Пока он с ними, грабители, что идут к нам, непобедимы!
- Бисмиллахи рахмани рахим! [Во имя бога милостивого и милосердного!]
Мы победим, и Кюльзюм-море поглотит их, как падаль.
Выдвинулся вперед один из горских вождей. Распахнув бурку, колотя по
груди, звеня панцирем, он взмахнул смуглой рукой и сказал также
по-персидски:
- Благородный хан, нам, вольным кумычанам, знакомы казаки с далеких рек
Танаида, где живут они! Мы в горах много раз побивали их на Куре и Тереке,
отсюда проходят они в Кюльзюм. Без числа в горах гниют казацкие головы!
Твой же визирь Али Хасан - да простит ему пророк! - слаб и стар. Он горец,
но забыл про свой народ и не верит уже тому, чем славны горцы.
Хан поглядел на молодого вождя: высок ростом, худощав; на узком желтом
лице горят смелые глаза. Хан встал:
- Бисмиллахи рахмани рахим! Будет, как сказал я. И готовьтесь к бою...
Скоро заря! Я считаю врагов презренными! Имея много храбрых кругом, стыдно
говорить о ворах отважным. Выводите в море корабли! Тебе же, Али Хасан,
скажу: не ты будешь военачальник в бою - сам я!
Все приложили правую руку к правому глазу, ответив в голос:
- Чашм, великий хан!
Синее мутно голубело. Корабли, погромыхивая железом якорей, теснились
из бухты в голубое, начавшее у берега зеленеть. На кораблях звучал
предостерегающе крик:
- Хабардор! [Берегись!]
3
На носу челна с гребцами Разин стоит в черном кафтане, левая рука,
топыря полу, уперта в бок, правая держит остроносый чекан на длинной
рукоятке. Гребцы почти не гребут, многие, схватив пищали и топоры, ждут,
когда будет пора стрелять, рубить. Высокий чужой корабль медленно идет,
распустив паруса; по его черному боку отливает синим блеском.
И грянул страшный голос:
- Пушкари, трави запал!..
На голос Разина со стругов, собранных на море клином, ответили гулом по
воде пушки:
- Сарынь на кичку кораблям!
- Алла!
- Мы победим - иншалла!
- Секи днища!..
Из голубого неслышно выдвинулись черные челны, как акулы с рыжей спиной
из запорожских шапок. Нос каждого челна плотно ушел под выпуклые бока
вражьих кораблей - топоры начали свою работу; в прорубленные дыры в желтом
свете запылавшей зари полезли внутрь кораблей казаки в синих куртках.
Стук, грохот, звон цепей на кормах судов и крики:
- Дуй конопатчиков вражьих!
- Приметыва-ай им огню к пороху-у!..
- Гей, соколы! Плотно держи у кораблей челны!
Боевой челн с атаманом проходил медленно вдоль всего каравана. Разинцы
сцепили крючьями персидские суда. На корме челна атаманского, среди
растопыренных пищалей, согнулась в рыжей шапке фигура Серебрякова. Есаул
зорко наблюдал за боем на судах, выискивая начальника; найдя,
прикладывался к очередной пищали; вспыхивали два огня: один освещал лицо,
другой на конце дула, и редко какой гордоголовый горец или перс оставался
в бою - пуля есаула била метко.
- Добро, Иван!..
Серебряков кидал в челн разряженную пищаль, брал другую. Стрелец на дне
челна заряжал пищали.
- Беру, батько, крашеные головы тараканьим мором!..
- Ты молодец!..
Между сцепленными судами шнырял челн, появляясь то с одной, то с другой
стороны каравана. В челне на носу, с зажженным факелом в одной, с коротким
багром в другой руке, на поворотах сверкая кольцом в ухе, мелькала фигура
Сережки, среди выстрелов и воя слышался его резкий, как по железу ножом,
голос:
- В брюхо галер - дай огню!
- Чуем!..
- Ладим огонь, ясаул!
- Эге, гори-и!
4
Над ухом сонного бывшего сотника Мокеева кто-то крикнул:
- Ну-тко, Макарьевна! - Хлопнула, сотрясая воздух, пушка.
Мокеев сел.
- Эк тя убило! Проспал бой?..
- Не бежи, коза, в подмогу - волк наш! - успокоил Мокеева голос.
На корме мотаются две головы: дюжий казак в синем и седой, без шапки,
Рудаков Григорий - ветер шалит серыми космами старика. Рудаков закричал
помощнику:
- Крени, казак, руль во сюды! - закричал, мотнув головой старчески, но
задорно.
Мокеев, сидя, шарил оружие, в голове шумело, трезвонило, ухало. Рядом
лежали пищаль и топор. Пощупал на груди даренную Разиным бляху -
успокоился, взяв топор, встал.
По голубым волнам плескало парчой зари. Пошел мимо гребцов, - те
разминают плечи и руки, от голов пар, рубахи черные прилипли к телу,
мокрые. Ржавые кошки прочно въелись в дерево больших кораблей, сцепленный
караван кажется чудищем: иные корабли на боку, на ту и другую сторону
щетинятся обрушенные мачты. В дырья на боках кораблей лезут синие куртки.
Те корабли, что стоят, светлеют мачтами, пестреют цветным зарбафом флагов
в узорах непонятных букв, и кажется Мокееву, что не люди - ревет сам
голубой, желтеющий рассветом воздух:
- Нечай!..
- Секи-и!..
Вспыхивают огни и огоньки, трещат, бухают знакомо пищали. В уши лезет
родная многоголосая матерщина, и рвется снизу, от самой воды, стук
топоров, хряст дерева.
- Топят? Днища секут!
С тяжелой головой, но привычно спокойно переваливаясь от качки с ноги
на ногу, есаул шел вперед, напоминая большого зверя, что идет к сваленной
добыче. Мокеев перелез на высокую корму чужого корабля, увидал, что казаки
режутся с кизылбашем в притин [впритычку, вплотную].
- Тихий Дон!
- Бисмиллахи рахмани рахим!..
- Дай подмогу я?..
Впереди, от воды, резнул голос Сережки:
- Гори, черт!..
В низу корабля страшно бухнуло: вверх полетели дерево, якоря и звенья
цепей. Персы, кинув резню, побежали на другой корабль, иные срывались в
море.
- Конопатчиков бей!
- Еще огню в порох! - звенит голосом Сережка.
- Иа алла! [Боже мой!]
- Иа! [Худо!]
- Мать твою в подпечье - бой проспал!..
Зацепив топором высокую корму в золотых закорючках, Мокеев перелез на
другой корабль. На палубе судна зеленый, как большой жук, с рыжей головой,
в полукафтанье с красным кушаком, утыканный кругом пистолетами, от мачты к
мачте перепрыгивал Лазунка, стрелял не целясь: пуля его пистолета била
персов под мисюрские шлемы - промаха не было.
Ближе к носу корабля высокий перс с бородой, крашенной в огненный цвет,
кричал своим, махал кривой саблей, тыкал в сторону Лазунки, видимо злясь,
что персы прятались от выстрелов:
- Педар сухтэ! [Отец твой сожжен в аду! (площадная брань)]
- Пожар зришь?.. Я те вот! - Мокеев шагнул к персу.
- Педар!.. - крикнул перс и в трех шагах от Мокеева упал без движения.
Лазунка пулей сбил с него шлем, разворотив череп.
- Ой, и меток, черт!
Перешагнув перса, Мокеев забрался на другой корабль.
- Проспал!
Мохнатый, из-под палубы, с левого плеча, вывернулся горец, сверкнули
глаза и огонь пистолета. Мокеева тяпнуло в грудь; пуля, встретив
препятствие, взвизгнула прочь.
- Педар сухтэ! - Желтая рука сверкнула сталью.
Мокеев как бы отпихнулся резко и коротко наотмашь, лезвием топора, не
взглянув вниз, под ноги, звеня подковами, скользя в крови, пошел.
Горец, лежа на палубе, сучил ногами, мелькали медные носки башмаков,
его голова, брызжущая мозгом и кровью, была разрублена поперек.
- Мать твою! Где ж бой?! - Шагнул еще и, привычно сгибаясь, пряча руки
с топором назад, остановился. Поперек палубы, раскинувшись, как хмельной,
лежал Черноярец: светлые волосы запеклись в крови, наискосок веселого лица
застыла кровавая лента.
- Такого парня? А, дьяволы!..
- Соколы - кру-у-ши!
По зеленеющему, дышащему влажными искрами, несется голос, и, как бы в
ответ атаману, пуще треск, звон железа и запахи моря, смешанные с запахом
крови.
- Ихтият кун, султан-и Гилян! [Опасайся, повелитель Гиляна!]
- Живы - иншалла!
- Иа, великий хан!
Мокеев слышит рокочущие чужие слова, корабль завален казацкими трупами
- по мертвому и мягкому лезет мимо пальмовой палаты... На носу корабля
рубятся казаки и стрельцы.
Там же, недалеко к золоченому носу корабля, окруженный мохнатыми в
шлемах, отбиваясь и нападая, бьется с разницами чернобородый в голубом.
Под голубым, сверкая, звенит кольчуга. Казаки отступают от кривой сабли -
сабля чернобородого брызжет кровью, голубой рукав до локтя мокрый, в
крови.
- Алла, ашрэф-и Иран! [За бога, благородная Персия!]
- Пусти-ко, робята! - Мокеев взмахнул топором: - Вот те блин с печи!..
Сабля чернобородого, взвизгнув, сверкнула кусками в море.
- Редко гостишь! Ешь!..
Второй удар - резкий и рушащий, как молния. От него из-под голубого
белым огнем брызнули кольца панциря, светлый шлем запрокинулся;
чернобородый осел, голубое на нем быстро мокло, чернело - туловище
расселось от левого плеча до пояса.
- Иа алла!..
- Благородный хан!..
Мокеев повернул назад, выругался крепко. Впереди горцы, сбросив бурки,
падали в море, казаки рубили их. Назади, куда шел Мокеев, кроме своих,
живых и убитых, никого не было. Море заливало палубы вражьих кораблей.
- Бражник! Черноярца проспал и бой тож.
Мокеев швырнул топор. Еще бегали люди, кричали, где-то сказали чужие:
- Иншалла!
Свои кричали:
- Кто ен? Пестрой, как кочет!
- Брат хана али сын! Перст его знает!
- А хан?
- Самого хана Петра Мокеев посек до пят!
- Бою не видал, а хана убил? Лгут!
- Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили...
- У хлеба, брат, не без крох!
- Эх, Петруха! Двух есаулов проспал...
Грянуло в воздухе:
- Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.
- Чуем, ба-а...
- Велит! Ташши ханское из избы корабля...
- А ну и кораблик! Хоро-о-ш.
Стали слышны всплески волн - шум боевой улегся.
Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых
растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.
- Эх, брат! Да тут и помереть не жаль - не то что на Москве...
хорошо...
В ПЕРСИИ
1
Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета, бородой клином, в
полосатом, по серому белым, кафтане без кушака, с медным крестом нательным
под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в
Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с
оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым
колпаком:
- Салам алейкюм! [Здравствуй!] - и, не слушая ответа приветствию, лезет
в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит
по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется,
скажет себе:
- А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндяшный [киндяк - бумажная ткань]
кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо
тупоносых исфаганских малеков [башмаков] рыжие сафьянные сапоги, то по
говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за
перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными
редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у
монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего
глуповато-кроткий, только черные крысьи, узко составленные глаза зорки и
таят нередко затаенную злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам.
Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить
кальян - он знает их поговорки и молитвы.
Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме
извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая
орущих во всю глотку: "Хабардор!" - рыжий лезет по каменным лестницам,
извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные
лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают
книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с
"кунштами [иллюстрациями] фряжскими", торгуется, часто повторяя: "Бисйор
хуб!"
Проходя по пыльным, жарким от горячего камня улицам, с уклоном в гору,
под гору, где непременно во втором этаже каменных плоскокровельных домов
устроены для проходящих отхожие, откуда жидкий навоз течет поперек улицы,
смешиваясь с пылью до поры раннего утра, когда приедут в фурах огородники
подбирать унавоженную землю, рыжий, шагая через жужжащих мух и вонючие
лужи, шутит:
- Аллах возлюбил бусурмана, - вишь, угораздил не ниже как с колокольни
кастить! - Оглянется, непременно прибавит: - Зато и вера их поганая...
Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на
бегу:
"Авось с энтой поговорю?"
Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет
внятно:
- Курбанэт шавам! [Я жертва твоя!]
Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:
- Отойди, гяур!
Рыжий, отстав, ворчит:
- У, бусурман, Гаврюшка, сын Колесников, не мять тебе бабьих телесов!
К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру.
Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской,
сдвинутой на сторону, вместо стола - гладкий большой ящик, повернутый
верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет,
рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно
присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как
будто бы, куря, рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив,
густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные
листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо - клал. Зажигал,
стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью, и начинал
писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.
Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут
в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и
приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно
побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:
"Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович,
дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величество шаху Аббасу нет и,
должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры
тоже в том известны. От тутошних послышал, - молвь тезиков много понимаю,
- что Стенька Разин с товарыщи шарпают по берегам Гиляни и крутятся - то
тут, то зде... где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а
как будут, пристану к ним, "что-де толмачом вашим буду". Инако к шаху мне
пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и
указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад
хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему
приказу, боярин Иван Петрович, в междуделье делом малым промышляю. И нынче
я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор
кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня,
малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор
Милославский, а как я ему, боярин, твой тайный лист вынул, то и тебя,
милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: "что-де он государев
шурин и никого не боитца, сыщиков-де зачнет ужо по хребту ломить!" Одначе
я того мало спугався, расспросил целовальников, что с князь Федор
посыпаны: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин
Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного
листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у их на Кромсарае из лавки
русских товаров:
Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев - итого 21 р.
Другое: шесть сороков по шти рублев - итого 36 р.
Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев - итого 55 р.
Четверто: шесть сороков по четыре рубли - итого 24 р.
А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к
базарному дараге [начальнику базарной полиции] с краденым, и по приводу
того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и
иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их
челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма
сорока, ценою по три рубли с полтиною.
Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и
малые и белые Русин самодержцу, учинено убытку от служилых людей
небреженья - сто двадцать два рубли.
И еще, боярин-милостивец, Иван Петрович, есть утех служилых людей
порухи, да о том плотно не дознался - всеми меры буду дознавать. А
сказывали мне целовальники: "что-де, когда крали собольи пупки на
Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино
ставил нам стольник Федор Милославский за послугу". Какую послугу делали
ему - о том не сыскал, да сыщу.
Боярин-милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья,
лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах
любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах
их, и челмах - обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого
государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали - пять рублев десять
алтын три деньги.
Не сердись, боярин-милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое
старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин, Иван
Петрович,
Гаврюшка Матвеев, сын Куретников,
в тайных делах именуемый Колесников".
2
Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже
Сережка - и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо
говорили:
- О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.
Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой и даже хмельной иногда
слушал его:
- Батько, а закинь пить!
- Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа -
растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два
диаманта!
- Ой, батько, хватит на тебя удалых!
Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая
даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда,
крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных
штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по
бочонкам и яндовам.
- Наверху - море, солнце, ветер. Прохладись, батько!
- Лазунка, к черту, - в тьме душе светлее. Иван, Иван! Михаиле...
На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и
Рудаков Григорий.
- Беда, как пьет атаман!
- В породу, - отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: -
Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет
душой, голову уронит, а спросишь: "Пошто так, казак?" - скажет: "Хлопец,
сердце щиро - зато горе людское крепко чует..."
Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад, к острову
Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, он почти не велел грести,
рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили
на вьючных верблюдах купцы с товарами. Казаки говорили:
- А кинуться ба в челны да пошарпать крашеных?
- Тут крашеных мало, больше лезгины.
Сережка слышал говор казаков, но молчал, вперяя зоркий глаз в даль.
В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал
всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда
прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий
говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:
- Нэ деир молла азанвахти!.. [Я зову вас!..]
Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в
городе четко и ясно - город белый, из белого камня. В море стоит
наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и
стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не
разбирает - древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами
камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные
столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за
мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и
в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики
города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед.
Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых
отрогов.
Сережка стоит пригнувшись, запорожская шапка на затылке - его глаз
по-орлиному ушел в глубину улиц белого города. За ним по палубе звон
подков и ленивая, как будто волочащая ноги походка. Голос трубой:
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся. Есаул Мокеев Петр тыкал себя в грудь:
- Вишь, батько дал мне золочену цацу...
- Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского
места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
- Не то ты говоришь, атаман!
- А што?
- Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля,
изломил в ей все узорочье... Я таки пихнул его топоришком.
- Пихнул? Ха, маленько?
- Черт с ним - пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
- Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь
горец, как Волоцкого!
- Може, и не прожег бы... Вишь, бой я тогда проспал... Рубанул одного,
черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул - сечь было
некого...
- Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан,
наших он положил много!
- Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной
мертво дрыхнул?
- Всяк бился, и каждому на долю бой пал... Ты же, говорю, пуще всех!
Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
- А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот
бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то,
а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем - кумыки
близ... От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут... Кои
Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат...
- Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь - батько осердится...
Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики
в ем живут...
- Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики
завсе живут в Ыспогани... С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
- А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не
идти! Спит и пьет...
- Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку [игрушку]
найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може,
сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай:
чужой город - что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с
собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля
зубы:
- А ну, зачнем!
- Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов...
3
Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и
серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты
на могилах да три башни - одна в воде, две у подножия гор - и мечеть. На
струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные
ковры, утварь - серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной
водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда
оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили
двое седых - Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
- К Чечны-острову понесло струги?
- Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман - справим
путь...
- А город-то ладно пошарпали!
- Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую
даль:
- Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
- Есть, что хрестятся, атаман!
- Хрещеных не забижать, браты-ы!
- Кой смирной - не тронем!
На берегу бубнил голос:
- Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, - при луне фараганский
ковер отливал блестками.
- Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
- Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри - баба в узле!
- Робята-а, худы сходни - кинь пла-а-ху...
- Чижол слон! Кидай двойной сходень.
- Давай коли - подмоги-и!
Накидали толстых плах. Струг задрожал. Мокеев перешагнул борт.
Не меняя узла в руке, откинув только часть ковра, подошел к Сережке.
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся и свистнул:
- Добро, Петра!
В ковре сидела полуголая женщина. Косы сверху вниз пестрили нежное, как
точеное, тело. На правой холеной руке женщины от кисти до локтя блестел
браслет, в ноздре тонкого носа вздрагивало золото с белым камнем. Женщина,
качая головой сверху вниз, слезливо повторяла:
- Зейнеб, Зейнеб, иа, Зейнеб!
- Должно, мужа кличет?
- Петра, толмач растолкует, кого она зовет... И, черт боди, где ты
уловил такую?
- Хо! Я, атаман, как приметил, что ее на верблюда пихают, кинулся -
вот, думаю, утеха Тимофеичу. Крепко за ее цеплялись, аж покрышку с головы
сорвали у ее какие-то бородачи. Зрю, много их. Да бегут еще - сабли
востры, сами в панцирях. И давай сечь; кто не отскочил - лег! Топор о
кольчуги изломил, бил обухом, потом кинул, а с остатку бил, что чижолое в
руку попало, - взял свое... Поцарапали мало, да ништо-о!
- Эх, добро, добро!
Сережка встал на нос струга выше, подал голос:
- Дидо Григорей! Заворачивай струги в обрат к Гиляни-и!
- Чуем, атаман!
- Гей-ей, казаки! Вертай струги-и!
Город, мутно дымящийся туманами пыли и пожаров, разносимых ветром из
ущелья гор, казался большим потухшим костром, Над развалинами, зеленоватые
при луне, одиноко белели башни, да торчала серая мечеть. Из одной дальней
башни с вышины кто-то закричал:
- Серкешь!
- Азер, азер! [огонь] - ответило снизу.
В развалинах еще иногда вспыхивал огонь.
- Серба-а-з шахсевен! [Солдат, любящий шаха!] - где-то ныло слезно.
Над башнями, высоко на горах, все ярче разгорались льды, будто
невидимый кто-то поливал медленно жидким серебром гигантские гребни. И еще
в смутном гуле моря, в стоне, слабо уловимом, в развалинах внизу
проговорило четко:
- Вай, аствадз! [Ах, господи! (армянск.)]
4
Темнело. Рыжий подьячий, обычно приглядываясь ко всему, шел мимо
лежащих на земле больших пушек в сторону ворот шахова дворца. Ухмыльнулся,
погладил верх пушек рукой.
- Мало от них бою - вишь, землей изнабиты, а пошто без колод лежат,
ржавят?
Над воротами, одна над одной возвышаясь, белели тускнеющие от сумрака,
раскрашенные с золотом палаты послов и купцов: "сговорные палаты". За
палатами и длинным коридором пространных сводчатых ворот - сады, откуда
слышался плеск фонтанов; прохладой доносило запах цветов. У начала ворот с
золоченой аркой и изречениями из Корана на ней синим по золоту - два
начальника дворцовых сарбазов в серебряных колонтарях [колонтарь - доспех
из металлических досок, связанных металлическими кольцами], с кривыми
саблями. Почетные сторожа стоят по ту и другую сторону ворот. Рядом, на
мраморных постаментах, в цилиндрических, узорно плетенных из латуни
корзинах горят плошки, налитые нефтью, с фитилями из хлопка. Серебро на
плечах караульных золотеет от бурого отблеска плошек. Бородатые смуглые
лица, неподвижно приподнятые вверх, отливают на рельефах скул бронзой,
оттого караульные кажутся массивными изваяниями.
Рыжий покосился на крупные фигуры персов, подумал: "Что из земли копаны
- медны болваны! Беки шаховы?" - и торопливо свернул в сторону от суровых,
неподвижных взглядов караула.
Снизу голубоватые, пестрые от золота изречений пилястры мечети. Верх
мечети плоскими уступами тонет в сине-черной вышине. У дверей мечети,
справа, ярко-красный ковер "шустерн" [от названия города, где делают эти
дешевые ковры] с грубыми узорами. По углам ковра горят на глиняных
тарелках плошки с нефтью - недвижимый воздух пахнет гарью и пылью. Спиной
к мечети у дальнего края ковра сидит древний мулла, серый, в белой широкой
чалме. За ним, к углам ковра, сбоку того и другого, два писца в песочных
плащах без рукавов, в голубых халатах: один в белой аммаме [чалма белая,
обширнее обычной; носят ее только ученые] ученого, другой в ярко-зеленой
чалме. В вишневых плащах без рукавов, в черных халатах под плащами к ковру
почтительно подходят мужчины парно с женщинами в чадрах, узорно белеющих в
сумраке. По очереди каждая пара встает на песок, стараясь не тронуть
ковра. На колени муж с женой встают, держась за руки, встав, отнимают руки
прочь друг от друга. Мужчина говорит:
- Бисмиллахи рахмани...
- ...рахим! - прибавляет мулла, не открывая глаз.
- Отец, та, что преклонила колени здесь, рядом со мной, не жена мне
больше.
- Нет ли потомства?
- Отец, от нее нет детей.
- Бисмиллахи рахмани... - говорит женщина.
- ...рахим! - не открывая глаз, прибавляет мулла.
- Тот, что здесь стоит, не желанный мне - хочу искать другого мужа...
- Нет ли от него детей у тебя?
- Нет, отец! Он не любит жен - любит мальчиков...
Мулла открывает неподвижные глаза, говорит строго:
- По закону пророка, надо пять правоверных свидетелей о грехах мужа.
Без того твои слова ложь, бойся! Помолчав и снова закрыв глаза, продолжает
бесстрастно: - Бисмиллахи рахмани рахим! Когда муж и жена уходят из дому,
не сходятся к ночи и не делят радостей своего ложа, то идут к мечети,
платят оба на украшение могил предков великого, всесильного шаха Аббаса
йек абаси [в XVII веке туман персидский равнялся двадцати пяти рублям; в
тумане считалось пятьдесят абаси; иек - один] - тогда они не нужны друг
другу и свободны.
Пара разведенных встала с земли. Муж уплатил деньги писцу в аммаме
ученого, жена - писцу с левой руки муллы, в зеленой чалме. Рыжий сказал
про себя:
- У нас бы на Москве по такому делу трое сапог стоптал, а толку не
добился! - Он подвинулся в сторону, желая наблюдать дальше развод персов,
но от угла мечети, мелькнув из синего сумрака в желтый свет огней, вышел
человек, одетый персом. На рыжего вскинулись знакомые глаза, и человек,
курносый, бородатый, спешно пошел в сторону шахова майдана.
- Пэдэр сэг [сукин сын], стой! - мешая персидское с русским, закричал
рыжий, догнал шедшего к площади, уцепил за полу плаща. - Ведь ты это, Аким
Митрич?
- Примета худая - рыжий на ночь! Откуль ты, московская крыса?
- Не с небеси... морем плыл.
- И еще кто из нас сукин сын - неведомо! Мыслю, что ты, Гаврюшка, сын
сукин!
- Эк, осерчал! Думал о кизылбашах, а с языка сорвалось на тебя!
- Срывается у тебя не впервой - сорвалось иное на меня, что из
Посольского приказу (*53) дьяка Акима Митрева шибнули на Волгу!
- Уж это обнос на меня, вот те, Аким Митрич, святая троица?
- Не божись! Не злюсь на то: Волга - она вольная...
- Пойдем в кафу, подьячему с московским дьяком говорить честь немалая.
- Был московской, да по милости боярина Пушкина и подьячего Гаврюшки
стал синбирской, стольника Дашкова дьяк.
- Все знаю! Государево-царево имя и отчество в грамоте о ворах
пропустил?
- А ну вас всех к матери с отчествами-то!
- Ой, уж и всех, Аким Митрич?
- Да, всех, - курносый сердился.
- Ужли и великого государя?
- И великого царя, всея белые и малые Русии самодержца, патриарха, бояр
сановитых, брюхатых дьяволов.
- Ой, да ты, в Ыспогани живучи, опоганился, Аким Митрич!
- Чего коли к поганому в дружбу лезешь, крыса!
Шмыгнув глазами в сумраке, рыжий засмеялся:
- Вот осердился! Я сам, глядючи на здешнее, сильно хаю Москву.
- И царя?
- И великого государя!
- И патриарха?
- Патриарха за утеснение в вере и церковные суды неправые!
- Ну, коли так, пойдем в кафу, о родном говоре соскучил много!
- Давно пора, Акимушка! Чего друг друга угрызать?
- То правда!
Кафа - обширная, под расписной крышей на столбах, кругом ее деревянные
крашеные решетки. У входа за решетку, на коврике, поджав ноги, сидел
хозяин с медным блюдом у ног, между колен кальян. Оба, рыжий и его
приятель, входя за решетку, сказали:
- Салам алейкюм!
- Ва алейкюм асселям!
- Зачем сегодня плата ду шаи? [абаси делится на четыре шаи; ду - два]
Хозяин кафы толкнул изо рта мундштук, щелкнув языком:
- Два хороших мальчики, новы... Хороши бачи!
Посредине кафы из белого камня фонтан, брызги его охлаждают душный
воздух. Около, на коврах красных из хлопка, сидели персы, курили кальян.
Ближе к наружным решеткам в железных плетеных цилиндрах, делая воздух
пестрым, горели плошки. Убранные в блестки, с нежными лицами, как
девчонки, в голубых с золотом шелковых чалмах, увешанные позвонками, с
бубнами в руках, руки голые до плеч и украшены браслетами, - кругом
фонтана плясали мальчики лет тринадцати-четырнадцати. На поясах у них
вместо штанов висели перья голубые, желтые, с блестками мишуры. По коврам
дробно, легко скользили смуглые ноги. Часто в пляске перья крутились,
мелькали смуглые зады. Иные из персов, выплюнув мундштук кальяна,
скалились, хлопая в ладоши:
- Сэг! [пес - но ласково, хвалебно]
Сквозь решетки кафы со всех сторон глядели с черной улицы бородатые
лица, зеленели, голубели чалмы, изредка белела пышная аммама ученого. Но
белого среди зеленого и голубого было мало. Когда пляшущие мальчики
крутили в воздухе цветными перьями, голоса с улицы кричали:
- Азер! Азер! [Огонь!]
- Вай!
Если же, взявшись за руки и плавно, волнисто, сверкая мишурой, смуглым
телом и браслетами, колыхались, - по толпе бежало слово - тут, там и еще:
- Аб! [Вода!]
Смуглые ноги, стройные, как девичьи, не уставая мелькали, и все больше
и больше казалось, что танцуют девочки. Дым кальяна медленно густел,
отливая свинцом, уплывал, гонимый прохладой фонтана, за решетку, в черную
даль.
- Винца ба, Аким Митрич?
- Оно ништо, ладно винца, только по моему наряду того и гляди не дадут?
- Дадут, крашеные черти!
- Наши московиты хуже их, Гаврюшка!
- А все ж таки худ-лих, да свой!..
Потребовали кувшин вина. Хозяин от входа долго глядел на московских,
потом махнул рукой. Мальчик, ставя вино, сказал:
- Хозяин спрашивает: оба гяуры, или кто из вас правоверный?
- Скажи, бача, московиты! Вот он пойдет в Мекку, станет правоверным, -
рыжий указал на приятеля, а по-русски сказал: - И пошто ты, Аким Митрич,
вырядился тезиком?
- Дело мое...
- Поедем в Москву, придется киндяк таскать?
- Таскай! Мне и в шалах с чалмой ладно.
- О родном соскучил, ой, ладно ли?
- Чуй, крысий зор! Будто не знаешь, что, явясь в Москву, я прямо попаду
на Иванову, на козло к Грановитой палате, и царь с окошка будет зреть мою
задницу! Велик почет царя видеть, да только глазами, не задом... Здесь
вольно: какую веру хошь исповедать - запрету нет, книгу чти, какая на
глаза пала. А в Москве?
- Да... Не божественно чтешь, гляди, еретиком ославят и... сожгут.
- Здесь же будь шахсевеном [любящим шаха], в вере справляй намаз, ведай
две-три суры из Корана (*54), и не надо всякому черту поклоны бить...
Низкопоклонство любит Москва!
- А тут на стрету шаху не пошел, на майдане брюхо вспорют и собакам
кинут!
- Будь шахсевеном, сказал я, выдти раз-два в год, - пошто не выдти,
даже людей поглядеть?
- Каково живешь-то, Акимушко?
Бывший дьяк размяк от вина, но еще не доверял подьячему:
- Ты, Гаврюшка, здесь не по сыску ли? Боярин Пушкин хитер, как сатана,
не гляди, что видом медведь: бойких служилых в сыск прибирает, а нынче
время такое, что сыщики плодятся!
- Не, я с Тайным приказом, учет веду государевым товарам...
- Не терплю сыщиков! Сыщики едино, что и баба лиходельница [публичная],
блудом промышляет, противу того сыщик.
Бывший дьяк не заметил, что рыжий поморщился.
- Живу ладно. Дьяческая грамота здесь не надобна. Я промышляю ясырем.
Пойдем коли до меня?
- Ой, друг, пойдем! - вскинулся рыжий.
Черный воздух бороздили мелкие молнии, будто в воздухе висели
серебряные невода: везде летали крупные светляки. Пошли мимо каф и лавок.
На шаховом майдане горели плошки и факелы, копошились бородатые люди; иные
посыпали песком и щебнем майдан, а кто поливал из ведер майдан водой -
трамбовали.
- То от конского праху?
- Да... без пыли чтоб. Выйдет, должно, тут шах теши всякие творить,
тогда робят из каф созовут плясать перед шаха, змей огненных селитренных
летать пустят по майдану... Музыку, что коровы ревут, трубы затрубят...
- Вот энтого я еще не видал, Акимушко!
- Узришь - поживешь...
По узким улицам, забредая иногда в жидкий навоз, в сумраке, особенно
черном от множества летучих светляков, пришли к воротам одноэтажного
плоского дома. В доме горели плошки, окна распахнуты. Светляки, залетая в
окно, меркли; вылетев на улицу, долго тускло светили, потеряв прежний
блеск. В узких каменных сенях в углу горел факел; по-персидски на стене
висела надпись: "Посетивший дом наш найдет радость". Дом не запирался. В
первой от сеней комнате, застланной на полу красными "шустери", на белых
стенах висели плетки, и тут же на крючьях в чехлах, по нескольку в одном,
торчали кинжалы, ножи и ножички, поблескивая от огня плошек на глиняных
тарелках у стен. Висели щипцы, щипчики, связки костяных иголок. В углах,
рядом с горящими плошками, на табуретах, резных и черных, стояли бутыли с
голубыми и розовыми примочками.
- Уж не лекарь ли ты, Акимушко?
- Да... Лечу только одно женское место от лишней руды! [руда - кровь]
- Какое место?
- Много любопытствуешь! Не соскучал бы я, Гаврюшка, о родном русском -
вовеки не показал тебе дом.
- Опять сердишься? Норов мой таков - все знать.
Прошли в другую комнату. Тут, на таких же ярких "шустери", с подушками
в пестрых грязных наволочках, раскиданных в беспорядке среди дымящихся
кальянов и плошек, горящих у стен, сидели девочки десяти-одиннадцати лет.
Иные, лежа в коротких белых рубашках, болтали голыми ногами, посасывая
кальян, иные возились с тряпками, крутя подобие кукол, некоторые, прыгая в
коротких рубашках по подушкам и ковру, с визгом ловили залетающих в окна
светляков. Две смуглые дразнили зеленого попугая в медной клетке на тумбе
деревянной в углу - не давали попугаю дремать, водили пером по глазам;
птица, ловя клювом перо, сердито картавила:
- Пе-едер сухтэ!
Девочки, когда ругалась птица, гортанно хохотали. Увидав хозяина с
чужим, девочки быстро скидали подушки в ряд и будто по команде повернулись
лицами к ковру на подушках, выставив до пятнадцати худеньких ягодиц.
- Вот-те, гость дорогой, тут вся честь!
- За здоровьем, Акимушко, обучил бы ты их хором к этому виду сказывать
мусульманскую суру! - посмеялся рыжий.
Курносый дьяк был серьезен; он обошел всех лежащих на под...


