Алексей Чапыгин. Разин Степан

страница №15

учат, спорят, хвалят хозяина; едят из небольших блюд руками.
Кравчий с двумя слугами с серебряным котлом обходит столы, золоченой
лопаткой прибавляет в блюда гостей кушанья.
- Здравит, храбрый князь!
- Много лет жить воеводе, богато и крепко!
- Русское спасибо, дорогие гости! Вкушайте во здравие, служите честно
великому государю моему, и милостью вас царь-государь не обойдет.
- Рады служить!
Воевода обводит мутными глазами гостей, при огне глаза Прозоровского
зеленоваты, лицо его осунулось, проседи в длинной бороде как будто больше,
князь задумчив и невесел.
- Да сядь же ты, братец Иван Семенович! Трудишься, а сам ничего не
вкушаешь.
- Да, да, капитан. Место князю и воеводе...
- Зетцт ер зих и радует унзэрн блик! [Пусть сядет и радует наши очи!]
К органу пристали трубачи, голоса гостей среди медного гула музыки едва
слышны. Орган смолк, но к трубачам присоединились сопельники. От музыки
дребезжат зеленоватые пузырчатые стекла в рамах окон: князь Иван ими
недавно заменил слюду. Скамьи под гостями крыты ковром. На одну такую
скамью за столом вскочил длинноногий, тощий немец в синем узком мундире,
капитан Видерос. Воевода только что наполнил его чашу хмельным медом.
Видерос кричит, тяжелая чаша мотается в его длинной, тонкой руке,
обтянутой узким рукавом, густые капли меда падают из чаши на ковер и
головы пьяных гостей. Музыканты дуют в трубы, ответно трубам гудят сопели.
Капитан махнул свободной рукой и, топыря редкие рыжие усы, крикнул,
багровея в лице:
- Эй, музик, тихо! Я зкажет слово! Капитэнэ, все ви да слушит!
Музыка затихла.
Капитан обтер пот со лба большим платком, на его узкой голове
оттопырились потные белобрысые волосы, он продолжал, повизгивая на высоких
нотах:
- Иноземцы! К вам будет мои злова - немцы, голландцы и англитчане... О,
я должен говорить на иноземном, но хочу сказать русски, чтоб дорогой
хозяин Иван Земеновитч понял мой реч... Да, знаю я, между вами есть лейте,
ди эльтер зинд альс их [люди старше меня], я говорю и ви ошен прошу слушит
меня, вот! Я, Видерос унд Видрос, злужу русской цар и всегда хочу умерет
за них... Цар любит иноземец! О, я много то видал и вас, деутше [немцы],
прошу злужит русский цар, злужит до конец жизни... И глядел я, почему наш
либер [дорогой] хозяин, воевода Иван Земеновитч, ист них хейтэр [невесел].
А вот почему задумчив он! Под Астрахан сел воровской козак Расин, о ду
либер химмель [о небо], - то великое нешастье, и я, как золдат и стратег,
знаю, что зие ошен опасно и надо от того крепит штадт Астрахан. Это я
знаю... многий фольк [народ] дикий зтекает к Астрахан. Расин им гехэйм
руфт ан [тайно призывает] рабов и дикарей из степ Заволжья; он им, склавен
[рабам], обещал дать поместья звоих господ - бояр. Я знаю: козак унд
рейбер [казак и разбойник] - едино злово, едино дело и не от нынче одер
морген [или завтра] они, козаки, грабят торгови люд на Волга. Мужик
русский из веков - раб, он не может быть иным и жить без господина, ер ист
шмутциг унд унгебильдет [он грязен и невежествен]; как черв, мужик роет в
земле и навозе, добывая зебе пропитание, а господину своему золото... Вир,
эдле деутше унд андерэ ауслендер [нам, благородным немцам и иным
иностранцам], не может идти з рабом. Я знаю, что вы, эдле капитэнэ
[благородные капитаны], не пойдете з рабами, но все ж, чтоб никто из нас
вэре нихт ферфюрт фон рейберн [не пошел бы с разбойниками]. Вам всем, эдле
капитэнэ, известно: кто из нас идет ханд ин ханд [рука об руку] с чернью,
тот гибнет. Дас ист дас шикзаль [такова участь] римлянина Мария и других
благородных, кто пошел с толпой рабов. Наша честь велит нам идти всегда за
цар и бояра. Эс лебе хох унзер бунд дер ауслендер! [Да здравствует наш
союз иностранцев!] Да будем мы крепок меж себя! Пуст наши тапферн кригер
[храбрые воины] успокоят хозяина и воеводу, да глядит он, что мы его шутц
унд хофнунг [оплот и надежда]. Пью здоровье князя Ивана Земеновитча!
- Виват, воевода!
- Браво, Видрос!
Капитан, мотнув клочковатой головой, сошел со скамьи, выпил мед,
поклонился Прозоровскому и сел.
Воевода сидел на своем месте выше других, он встал, подошел и, обняв,
поцеловал Видероса.
- Благородный капитан Видерос заметил сумление моего лица. Мы пируем
здесь, Разин же чествуется моим товарищем, другим воеводой - князем
Семеном Львовым! - Еще более гнусавя, Прозоровский прибавил, понизив
голос: - Сместить Семена Львова без указу великого государя я не мочен, но
знаю - крамола свила гнездо в его доме... Какие речи ведут они меж собой,
нам неведомо! Воровской же атаман задарил воеводу поминками многими, и,
кто ведает, может статься, князь Семен, прельстясь дарами, продает
Астрахань врагу? К Разину стеклось много народу, и Астрахань нам неотложно
крепить надо... как говорит благородный капитан Видерос. Тому же меня
поучает и святейший митрополит Астраханский: "Потребно, княже, затворить
город, крепить его, пока не поздно!" То слова преосвященного.
- Братец Иван Семенович! А забыл ты свои слова, когда говорил, принимая
в палате воровских послов?
- Какие слова, Михаиле, забыл я?
- А те - "что взять атамана, заковать и в Москву послать...
шарпальникам под Астраханью тогда нече делать будет"?!
- Так говорил я, князь Михаиле, то подлинно...
- Хочешь не хочешь, я, дорогой мой брат, учиню самовольство, а таково:
Стенька Разин, вор, нынче в Астрахани. В городе, минуя шатких стрельцов,
есть солдаты полковника пана Ружинского, народ надежный, подчиненный
капитанам. Храбрые же иноземцы, брат воевода Иван Семенович, не сумнюсь, -
они слуги великого государя и мне помогут на пользу Астрахани. Я же буду
рад исполнить твое давнишнее желание - я захвачу атамана, сдам, за крепкий
караул заковав! О его сброде мужицком да калмыках и думать не надо - без
воровского батьки сами разбредутся семо и овамо...
- Эх, Михаиле Семенович! Брат, ты не подумал, что у Сеньки-князя, не
договорясь с ним, ничего взять не можно.
- Возьмем и Сеньку, коли зачнет поперечить да разбойничьим становщиком
стал!
- Эх, брат Михаиле! Сенька-князь - боевой воевода. Ему и стрельцы
послушны, к ему посадские тянут - сила он... Иное мыслю - укрепить город.
А как с атаманом быть - о том не на пиру сказывать.
- Не удастся нам? Что ж такое! Пошлешь вору улестную грамоту: "Брат-де
мой учинил в пьянстве".
- Идем, фюрст Микайло, берем золдат, идем!..
Михаил Прозоровский вышел из-за стола, поклонился брату, подошел к
Видеросу, подал капитану руку, и оба они исчезли. Мало-помалу с пира
уходили все иноземцы, кланяясь хозяину; иные ушли тайно. Бояре и жильцы
еще пировали, хозяин ходил по палате с озабоченным лицом, подходил к
окнам, всматривался в темноту. За кремлем в сумраке, все более черневшем,
зажглись факелы собиравшейся дружины, потом явственно ударил набат.
- Пошел-таки? Не дай бог!
Воевода приказ-ал зажечь в углу перед образом лампаду, встал на колени
и начал молиться. Гости тихо, не прощаясь с воеводой, расходились.
Окруженный слугами с факелами, на широком резном крыльце стоял князь
Семен Львов. Под темным кафтаном сверкал панцирь, на голове воеводы шлем с
прямым еловцом [еловец - шпиц шишака шлема], рука лежала на рукоятке
сабли. Кругом крыльца пылают факелы, толпятся вооруженные люда, впереди
всех до половины ступеней лестницы остановился с обнаженной саблей Михаил
Прозоровский, ветер треплет его черную бороду, глаза блестят, он кричит:
- Князь Семен, подай нам вора-атамана, Разина Стеньку!
- В моем дому воров нет! - спокойно ответил и еще раз повторил воевода
Львов, не меняя положения.
- Подай вора, князь Семен!
- Князь Михаиле Семенович! Разину Степану великим государем вины
отданы, и казакам его отданы ж, а посему до указа государева, как быть с
казаками впредь, лезть во хмелю навалом с воинскими людьми к моему дому -
стыд, позор и поруха государева указа... Я же того, кто прощен, хочу и
чествую как гостя, и гостя в моем дому брать никому не попущу... Не от сей
день служу я государеву службу. Не жалея головы, избывая крамолу... Ты же,
князь Михаиле, своим бесправьем, хмельной докукой сам кличешь на город
войну!
- Подавай вора, Сенька-князь, или ударим с боем на тебя, заступника
разбойного дела!
- А ударишь с боем, Михаиле, будем биться, пытать - чья возьмет, да
особо судим будешь государем!
- В кольчугу влез? Эк ты возлюбил воровские поминки! Гей, солдаты!
- Есаулы! Примите бой! Мои холопы да караульные стрельцы оружны и
готовы!
Во двор ко Львову вбежал раненый солдат, крикнул:
- Вороти в обрат, князь Михаиле! Слободские мещане пошли на нас, да кои
стрельцы с ними заедино балуются с пищалей.
За воротами двора во мраке шла свалка - крики заглушались пальбой.
Воевода Львов исчез с крыльца...
В горенке князя при свечах слуги, торопливо убирая, таскали серебряную
посуду со стола. Разин встал, когда подступили к крыльцу люди и раздались
голоса. Он постоял у окна, глядя на огни факелов и лица солдат на дворе,
двинул чалму на шапке и, берясь за саблю, шагнул из горенки. За порогом в
сумраке воевода встретил атамана:
- Вертай-ка, гость, в избу!
- Хочу помочь тебе, князь Семен! Не по-моему то - хозяина бить будут, а
я зреть на бой.
- В таком бою твоих есаулов будет, тебе не надо мешаться - охул на меня
падет, пойдем-ка!
Воевода взял свечу, идя впереди, лестницами и переходами вывел атамана
в сад. Свеча от ветра погасла. Воевода шел в темноту, пихнул ногой в
черный тын, маячивший на звездном небе остриями столбов, - открылась
дверь.
- Лазь, атаман! Дай руку и ведай: не я на тебя навалом пошел.
Прозоровских дело... На пиру согласились тебя взять!
Разин пожал, нащупав, руку воеводы.
- Молыть лишне! Знаю, князь. Есаулов тож проведи.
- Уйдут целы. Прощай!
За тыном перед глазами, за черным широким простором, стлалось за линией
каймы с зубцами широкое пространство, мутно-серое, посыпанное тусклыми
алмазами.
- Волга?
Кто-то, осторожно обнимая, придержал Разина.
- Тут ров, батько!
- А, Чикмаз!
- Е-ен самый! Мы как учули набат и давай с Федьком Шелудяком орудовать,
слободу подняли, допрежь узнали, что Прозоровский Мишка иноземцев с
солдатами взял тебя имать, мы в пору к солдатам приткнулись, да из темы -
раз, два! - пищальным боем и в топоры ударили... Наши из темы не видны.
Прозоровского люди все огнянны... Тут, батько; мост, сквозь мост лазь и
будешь за городом.
- Добро, Чикмаз! Мыслю я к Астрахани приналечь. Скоро, чай, твоя помога
надобна будет.
- Того ждем, батько!
Пролезая путаные, влажные в мутных отсветах балки поперечин моста,
Разин сказал:
- Иди в пяту, не попадись Прозоровского сыщикам. Я угляжу берег, дойду!
- Путь-дорога, Степан Тимофеевич!


8

Широкий простор Волги отсвечивает звездной россыпью на много верст...
Под ногами земля мутно-серая... Маячат ближние сакли татар на длинных
хребтах повозок, чернеют лошади, отпущенные кормиться. В темноте лошади
сторожко задирают черные головы, жмутся к жилью. Палатки казаков серы и
тусклы. Где-то проходит дозор, слышен негромкий окрик:
- Гей, кто-о?
- Нечай!
В большом шатре атамана сквозь полотно расплывчатые пятна огней.
- Шемаханская царевна ждет?
Атаман тихо шагает, чтоб поглядеть на персиянку: как, оставшись
одинокой, она живет в шатре. Прошел дозорный казак, узнал атамана. Разин,
прислушиваясь к звукам своего жилья, подумал:
"Поет ли, говорит что?" - подошел к шатру. Чуть приподняв полотнище,
заглянул: на сундуках горели свечи, на атаманском месте на ковре и
подушках полусидел длинный, черноусый, с калмыцкими, немного раскосыми
глазами, с черными, прямо на лоб и шею, без завитков, падающими волосами.
На его плечо прилегла голыми руками, положив на руки голову, княжна в
шелковой тонкой рубахе. Персиянка жадно слушала казака; казак говорил
по-персидски. Разин поднял ногу шагнуть и медленно опустил.
"Жди, Стенько!"
Казак говорил, покуривая трубку; докурив, вынул изо рта трубку, сунул в
карман синего кафтана, повернул к княжне лицо, что-то спросил - она не
ответила; тогда казак обхватил ее голову с распущенными косами левой
рукой, на которой лежала девушка, поцеловал ее в глаза - она не
отворачивалась; а когда казак ее отпустил, персиянка заломила смуглые
руки, глядя вверх, заплакала, редко мигая, начала что-то полушептать,
видимо жалуясь. Казак погладил рукой по голове княжну, но она не изменила
положения. Он ударил себя кулаком по колену, сказал, как говорят клятву,
какое-то незнакомое слово.
"Сторговались - в сани уклались!" - почему-то отозвалось в голове у
Разина много лет назад у Ириньицы в Москве сказанное юродивым, и он
ответил тому далекому голосу: "Да, сторговались!"
Откинув завесу, шагнул в шатер. Казак быстро встал на ноги, княжна не
шевельнулась, не взглянула на атамана: она так же сидела, заломив руки.
- Зейнеб, уходи!
Понимая много раз слышанное приказание господина, персиянка быстро, как
и не была, исчезла. Казак, здороваясь, протянул руку. Разин не пожал руки,
сел на свое место: сидя, открыл ближний сундук и, вытащив кувшин с вином,
две чары серебряных, налил.
- Сядь, Лавреев, - пей!
Васька Ус сел, сказал, берясь за чару:
- Много скорбит, батько, девка по родине... Спустить ее надо, увезти, -
не приручить к клетке вольную птицу.
- Не я имал, Василий. Имал княжну Петра Мокеев, любимой-памятной:
спустить - память Мокеева забвенна станет... Пей! Едино есть, с Мокеевым
мы сошлись на Волге... Разве что Волгу поспрошать - быть как?
Ус, опорожнив чару, заговорил просто, не хвастливо:
- Я для тебя Царицын занял, батько... Шел с казаками, стал под городом.
Царицынцы затворились, мекали - ты идешь с боевым табором, потом пытали, -
где ты? Я сказал: "Пошел-де Разин калмыков зорить"; сказ за сказом,
глядят, мы - мирные, зачали ходить на Волгу за водой и, к колодцам выходя,
караул ставили, чтоб казаки врасплох город не взяли... У меня же казакам
наказано: "Не шевелить вороха малого!" Стал я с посадскими беседы вести, с
торговыми торговать без обману... Обыкли... Водкой поить стал их, медами
украинскими, чую - жалобят на воеводу. "Так вы чего, - говорю, - кончайте
лиходея!"
- Пей, Василий!
- "Заведите нас в город, коли самим не управиться с воеводскими
захребетниками, а мы город не тронем..." Тайком привели попа - крест
поцеловал, что не трону город. Они ночью караул разогнали, замок с ворот
сбили и нас завели. Воеводу мы повесили - Тургенева Тимоху. Головы
стрелецкие стрельцов повели на Царицын, а мы тех стрельцов со стены в
пушки взяли; голов, кто не сдался, утопили, иных повесили.
- То ладно, Василий! Еще Астрахань возьмем, и будет нам с чем зиму
зимовать. Худо вот - девку ты метишь в Кизылбаши повести. Но одну спустить
- кумыки, а пуще лезгины полонят... устьманцы.
- Одну не можно спустить, батько!
- Ежели ты уйдешь с ней, где ж я такого найду, как ты? Удалых мало -
Сергей в Ряше сгиб, Серебрякова Ивана да Петру шах кончил, ты же посторонь
идти норовишь... Думай, сам гляди! Народ бежит к нам - народ простой, без
боевой выучки, с топором, луком да стрелой... С боярами дело будет
крепкое, не все время нам посадских подговаривать. У царя с боярами
иноземцы, орудийные мастеры, капитаны да огнеприметчики. Выучка у
иноземцев заморская, новая, а надобно нам ихнее изломить, свой зарок
сполнить: на Москве у царя наверху подрать грамоты кляузные, с народа же
поместную крепость снять!
- Знаю, батько! Тяжелое наше дело...
- Нелегко, да взялись - пятить некуда... Идет, ждет, дела просит народ!
Ты же с бабой в Кизылбаши и там перекрасишься в перса.
- Не таю, батько Степан: с жалости слово ей дал - увезти...
- Дать-то дал, да меня забыл? Все ж хозяин ясыря я... Как же ты,
ведаешь ведь, атаманский дуван дается особой, любой - никто руки к ему не
тянет, из веков так: любое атаману! Как и Сергей, - названой брат ты...
Сергей за меня голову сложил - надо было. За него, не думая, и я сложил
бы, в том сила наша... Ты же не тот, - что значит чужая кровь: не впусте
твоя мать была турчанка...
- Не турчанка, батько Степан, - персиянка... Учила меня суру читать, да
кабы не отец, я был бы мухаммедан...
- Вот-то оно - чужой ты!
- Как брату, батько, думал я, ты дашь девку: она и я смыслим друг
друга... Мне с ней путь один! Тебя она - прости - не любит...
- Княжну не жаль! Любви к ней нет... Удалого же человека потерять
горько. Горько еще то, что ты, как Сергей, ничего не боишься, какой хошь
бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела...
- Отдай мне персидку, батько! Люблю я ее... Полюбил, вот хошь убей.
- Приискал в шатрах место?
- Да, есть!
- Поди! Проходить будешь ближний к солончакам шатер Степана Наумова,
прикажи ему ко мне.
- Прощай, Тимофеич!


9

Разин сидел, глубоко задумавшись. Локти уперлись в колени, большие руки
зарылись в кудри. С виду второй Разин, только сутулее и уже в плечах,
тронул атамана за локоть садясь.
- На зов твой, батько!
- Да, Степан, да, да, да... - Разин надел шапку, тряхнул головой, налил
два ковша крепкого меду, один выпил, другой поднес есаулу.
- Пей, атаман Степан Тимофеевич!
- Пошто?! Я Наумыч, батько!
Разин сказал упрямо:
- Ты Степан Тимофеевич, знай!
- Что с тобой, батько? Пришел в становище удалой - Васька Ус... Казаков
с тыщу привел; по пути Царицын, сказывают, заняли. Сила твоя что ни день
растет, слава ширится, а ты как не в себе - вид твой скорбен.
- Понял так, будто я с глузда сполз? Нет, есаул. А вот: наряжу я тебя в
свою сбрую, дам чекан, которой много казаки знают, шапку с челмой, с
золотыми кистями, вот эту, нахлобучишь и замест меня на Дон поедешь с
честью... За тобой - хо! - потянут царевы лазутчики, доносить будут царю с
боярами: "То-де да это угодует Стенька Разин!" - Степан! Я, тут сидючи,
влезу в есаульскую рухледь, зачну носить кафтан с перехватом, сбоку
прицеплю плеть, булаву тебе дам... Бороду, коли занадобится, сбрею - не
голова, отрастет борода. Буду ведом атаманом втай, своим, ближним; для
черни слыть есаулом атаманским... Сказки, вишь, идут про царевича: от
царя, бояр сбег к атаману, оттого-де заказное слово у Разина "нечай"; не
чаете, как царевича узрите. И то нам ладно. А тут еще я: подбавил сказки -
наказал обволокчи черным сукном речной струг, посадил в черной однорядке с
крестом на груди попа сбеглого, схожего с расстригой Никоном, коего на
Москве зрел в патриархах, схож бородой и зраком - на черта нам Никон, да
сказки прибавит... Тебе же, когда досуг падет на долю, глянуть истинного
Никона придется, шагнуть в Ферапонтов, спытать его - не загорится ли
злобой на бояр? Ох, то ладно было бы! Всю бы Русь с им от женска рода до
старческа подняли. Да нет, чую, сердцем и слухом чую - потух старик.
Бояра, царь и многая приспешная царю сволочь путает, лжет, сказки пущает в
народ, и мы зачнем лгать.
- Не осмыслил я, батько, тебя сразу... Ты затеял ладно...
- Нынче так! Пушки кол в струги на дно кинем, паздерой да соломой
засыплем, а тех, что не скрыть, ответишь воеводе: "Надобны-де нам теи
пушки от немирных сыроядцев - пойдем степью с Царицына на Дон!" Уволокешь
за собой речные струги, паузки плоскодонны и челны. В греби народу тебе
хватит, мужиков-топорников сошлось много... Худо то, есаул: бойцы наши
сплошь сермяжны, лапотны, к бою пищали несвычны, им не давалась пищаль -
запрет от бояр, помещиков, оттого, как цель держать, огнем дуют - оба ока
заперты. Обучать их - гляди, бояра времени не дадут... Ну, черт с ним!
Ваших голов мне жаль - своя на то идет... По Волге наплывешь, Степан,
стрельцов ли, солдат в колодках - сбивай путы, мани с собой. Всяк дорог,
кто к пищали свычен. Они и сами, колодники, шибутся на твой струг,
пойдут... На Дон придешь - в Черкасск не бувай, матерым казакам не кажись:
много с детства знают меня. Стань ты при входе Донца в Дон на остров меж
Кагальницкой да Ведерниковой. Остров большой. Кинь шатры, немедля строй на
острове бурдюжный город, окопай рвом, роскаты наруби, тут тебе топорники
гожи - народу с тобой будет довольно. Да вскорости, как пойдут купчины в
паузках к Черкасскому, имай их, давай торговать и хлеб скупай. Чтоб голоду
не было, сострой для хлеба анбары, сыпь зерно и в запас купи. В Черкасск
пошли надежного человека, мани к себе мою жену с детьми, Фролка-брат с
Лавреевым вышел, да где сидит, не дошел еще сюда... Олене уясни правду, а
робята меня не знают - за отца сочтут, и ты для глаз чужих их ласти. Олена
- та о всем смолчит... Матерым казакам, кои пришлют по деньги - за свинец,
порох, - деньги дай. Не сам прими их, пущай Олена с ними. Бурдюг матерым
не кажи и пристрою зреть не давай... Ко времени я доспею в твой Кагальник,
ты же тайным путем исчезнешь. Замест меня здесь сядет в тое время Лавреев,
Васька Ус. Еще отпиши скоро, как на Дону будешь, в Яик, чтоб яицкие из
тюрьмы спустили Федора Сукнина: имали его, когда с Кизылбаши шел. Яицкие
из веков послушны Дону... Я Сукнина отселе мыслю достать, но все же пиши в
Яик... Чего не пьешь?
- Сказывай еще - слушаю тебя, батько! Думаю, когда велишь сбираться?
- Времени мало - повещу! Пождать надо от воеводы грамоту, чтоб путь
твой, Степан Тимофеевич, без поперечкя был, с честью, с проводами голов
стрелецких. Ты к сапогам каблуки набей выше, я же тебе кафтан сготовлю с
подплечьями шире плеч для... брови сурьми. Голоса не давай вовсю - маши
чеканом да рычи... Иногда, когда потребно, лицо подзавешай... Сказка так
сказка! Царевы грамоты стренешь - имай, дери и мечи в воду то в огонь.
- Эх, батько, почести мне сколь! Ну и сказка... хе-хе...
- Сыска за тобой больше почести будет, сказываю... Аргамаков, что царю
купчины-тезики везли, возьмешь и лишнюю рухледь, узорочье тож... В
Царицыне сыщи прежнего воеводу... Не убей, погоняй ладом черта!
- Унковский, батько, доглядчик - знаю, и он знать будет меня!
- Поди, Степан! Проверь дозор и спи!
Разин проводил есаула за шатер. Вернулся. Приподнял сбоку фараганский
ковер. На низком резном табурете, как всегда, горели три свечи. На
подушках, раскиданных на ковре, под тонким шелковым покрывалом спала
княжна. Маленькая, голая до колена нога с крашенными киноварью ногтями
высовывалась на ковер, нежные пальцы ноги шевелились во сне... Смуглые
руки в браслетах закинуты за голову, бледное лицо повернуто в тень. На
щеке тлеет ярко очерченный румянец. Тяжелое, с хрипом, дыхание шевелит в
розовом ухе дорогую серьгу с изумрудами, в ноздре изогнутого носа видна
зажившая ранка от кольца - украшения. Под тонким шелком,
голубовато-бледным, голая фигура вздрагивавшей во сне девушки, явно
больной, все же была невыразимо красива. Атаман, опираясь, дернул ковер,
вздрогнул весь большой шатер от могучего движения. Складки на лбу атамана
разгладились, глаза ласково светили, минуту он глядел, пока не опустилась
на грудь седеющими кудрями голова, тогда он мотнул головой, вскинулись
концы чалмы, отвернул лицо, вздохнул:
"Не верю крестам... Верил, то перекрестил бы безгласную по-нашему,
будто птицу, в гае уловленную сетьми... Жалобит иной раз... Поет тоже, а
что поет? Как у птицы, неосмысленно моим умом... Эх, к черту, да!.. Ваську
жаль, жаль и ее, чужую... Вот коли вырвешь, что жалобит, то много
легше..."
Не гася огней, не раздеваясь, атаман пал на ковры, звякнув саблей и
цепью сверкнув. Шапка с чалмой скатилась с головы. Разин захрапел; иногда,
переставая храпеть, словно прислушиваясь, скрипел во сне зубами. За шатром
в слободе лаяли собаки, в городе им отвечали более отдаленным лаем. Лай
смолк. Высоко в звездном небе слышен неровный, грустный звон - то на
раскате перед астраханским собором церковный сторож, он же
часовой-досмотрщик, выбивал согласно стрелкам часы.
Раз! Два! И так до восьми [старинный счет часов был вперед на четыре
часа], что значило полночь, двенадцать часов.
Вблизи шатра атамана в сумраке беззвучной тенью проплывал человек
дозора с пищалью на плече. Он слышал, как из татарской сакли, мутной, на
мутных колесах-подпорках, кто-то злым голосом ругал женщину, ушедшую в
тьму.
- Иблис! Шайтан, шайтан, иблис! [Дьявол! Черт, черт, дьявол!
(татарск.)]
Лающая голова, словно башлыком, прикрыта войлочными полами входа.


10

В Приказной палате три подьячих: два молодых и пожилой - любимец
воеводы, Петр Алексеев, с желтым узким лицом. По его русо-рыжеватым
волосикам, жидким, гладко примазанным к темени, натянут черный ремень.
Думного дьяка за столом нет, нет и подручных дьяков. Перед подьячими
бумаги. Кроме Алексеева с дьяками, подьячие, что помоложе, обязаны читать
вслух бумаги, но без старших сегодня не блюдут правил. Лишь один, самый
молодой, румяный, с яркой царапиной на лбу, с рыжей щетинкой усов, бубнил,
старательно выговаривая каждое слово, как бы учась читать грамоты перед
самим воеводой. Читал бумагу подьячий с пропусками. Алексеев сказал:
- Заставлю тебя, Митька, чести заново!
Парень, не слушая, продолжал:
"...и та лошедь записана, и ему, Павлу Матюшину, та лошедь с роспискою
отдана, а как спросят тое лошедь, и ему, Павлу, поставить ее за порукою
астраханского стрельца-годовальщика Андрюшки Лебедева, да другово
стрельца, Сеньки Каретникова. Они в той лошеди ручались, что ему, Павлу
Матюшину, тое лошедь поставить на Астрахани перед воеводу князя Ивана
Семеновича Прозоровского, а буде та лошедь утеряетца, и ему, Павлу, цену
плотить. Во 177 году августа в 3 день астраханский стрелец Гришка Чикмаз
оценил тое лошедь, что привел Павел Матюшин - кобылу коуру, грива направе,
осьми лет, на левом боку надорец [надорвано, оцарапано глубоко], а по
оценке ценовщика дать с полугривною тридцать алтын".
Прочитав, подьячий потянулся, зевнул.
- Покрести рот, не влез бы черт?
Парень не ответил Алексееву. Обмакнув остро очиненное перо в
чернильницу на ремне, звонко прихлопнув железную крышку ее толстым
пальцем, на полях лошадиной записи приписал: "Ой, и свербят же мои!"
Алексеев схватил подьячего за рукав.
- Закинь, Митька, грамоты марать! Ась, бит будешь...
Подьячий, освободив руку, отряхнул с гусиного пера мусор, написал:
"Ой, и свербят! Дела просят..."
- Пишу я, Лексеич, а думаю: кому сю бумагу чести? Жилец астраханской,
большой дворянин, угнал у татарина лошедь и не явит перед воеводу - деньги
даст; суди сам, чего не дать за матерую кобылу тридцать алтын? татарину
жалобить некуда: сам он без языка, письма не разумеет, а мурзы татарские
взяты все аманатами на Астрахань.
- Велико то дело, не приведет! Ты вот к юртам татарским ходишь,
путем-дорогой к шарпальникам Разина. Мотри, парень! Имал я кои прелестные
письма воровские, и, вишь, в письмах тех рукописание схоже с твоим, а-ась?
Ты - Васе! Закинь тоже грамоты живописать... Бит был, чуть не сместили
вот...
Другой подьячий, водя по щеке концом языка, рисуя на полях, ответил:
- Нам с Митюшкой, Петр Лексеев, ладных грамот не дают чести, худую же
украсить надо, може на ее тож очи вскинут.
- Ну, ась, робята! Беда с вами: придут дьяки, узрят - пошто челобитные
марают словами матерны? Пошто живописуют чувствилища мерзкие? Я же за вами
доглядчик.
- Дьяки ништо, Петр Ляксеев! Вот худо: воеводе в ухо дуешь всякую
малость... Должен, как и мы, чести челобитные да судные грамоты, ты же -
гибельщик наш, едино что.
- Доводить буду! Пришел делать, не озоруй, всяка бумага, она тебе -
государево дело.
- Слушь, Мить: седни сошлось, что с Петрой одни мы, а дай-кось надерем
бок гибельщику.
- Давай! Може, лишне доводить кинет?
Лица парней оскалились, оба, вскочив, скрипнули скамьями, сдвинули
синие рукава нанковых кафтанов к локтям. Тот, что рисовал, искрясь
глазами, крикнул:
- Ладим тебе, Петрушка, по-иному волосье зачесать!
- Парни, ась, в палате бой, не на улице, за государевым делом!
Закиньте, парни...
- А где прилучилось! Вишь - у тя за обносы дареной кафтан не мят!
- То само! Мы те из кафтана лишнюю паздеру выбьем, бока колоть не
будет... хи...
Любимец воеводы нырнул под стол.
- Ведайте, разбойники! Не на площади бой - сыщут...
- Мы тя сыщем, книжная чадь!
- Пинай! Он тута.
- Глобозкой [скользкий], дьявол!
- Попал вот... Мы-те живописуем архандела сапогами на...
- Чу?!
В дверь Приказной палаты знакомо стукнул набалдашник посоха.
- Мить, воевода! Сними щеколду!
Подьячий поднял сваленную на пол скамью, сел за стол, мазнул широкой
ладонью по лицу, стирая пот. Другой пошел к двери; воевода повторил стук
строго и раздельно. Алексеев вылез на место, взялся за бумаги.
- Годи, черт! Ужо за язык...
Алексеев, читая грамоту, тихо ответил:
- Ась, седни что было, не умолчу...
- Доводи - черт тя ешь!
Воевода, глядя тусклыми глазами вдаль, прошел по палате, не замечая, не
слыша подьячих, и неспешно затворился в воеводской горнице. Деревянная
постройка гулка, Прозоровский из-за двери позвал"
- Алексеев!
- Чую, ась!
Старший подьячий, неслышно пройдя к воеводе, плотно припер двери.
- Быть нам битыми!..
- Убить его, Митька, да бежать!
- Чем здесь, краше атаману писать прелестные письма.
- Уй, тише ты-ы!..
Из горницы донесся голос:
- Сядь, слушай, что буду сказывать!
- Чую, ась, князинька!
Все до слова слышно было в Приказной. Воевода говорил гнусавя, но
громко и раздельно.
- Пиши! "Грамота атаману Степану Разину от воеводы астраханского, князя
Ивана Семеновича Прозоровского". Что-то перо твое втыкает?
- Кончил, ась, я, князинька!
- "Неладно, атаман, чинишь ты, приказывая мног народ беглой к
Астрахани, и надобно тебе распустить, а не манить людей, чтоб тем не
чинить нелюбья от великого государя, и ехати тебе вскорости в Войско
донское, чего для службы в войске за многая вины своя перед землей русской
и великим государем. А послушен станешь старшине войсковой, великий
государь вменит нелюбье в милость тебе. За тое дело, что нынче на
Астрахани князь Михаиле Семенович на тебя во хмелю бранные слова говорил,
то ты, атаман Степан Разин, в обиду себе не зачти... Мног люд, стекшийся к
Астрахани, опасен ему, хмельному, стался, и тебе он хотел говорить, чтоб
ты, распустив мужиков, калмыков и иной народ, снявшись со становища, ехал
бы в Войско донское... Я же непрошеному попущению много сердился и перед
князем Семеном Львовым за братнее неучтивство бил челом. Нынче сдай ты,
атаман, струги, пушки да снимись в путь поздорову, мы же тебе с князь
Семеном перед великим государем верные заступники и молители будем!"
- Исписал? Добро! Дай-ка грамоту, я подпишусь!
В палате подьячий шепнул:
- Мить! Скинь сапоги, слушай... Чай, доводить, сука, зачнет?
Младший, быстро сняв сапоги, подобрался к дверям. За дверями Алексеев
тихо наговаривал:
- Беда, ась, князинька! От служилых лай, да седни подьячие Васька с
Митькой норовили меня бить, и ты вшел, закинули... Едино лишь за то, что
дал запрет: Митька на полях челобитных с отписками марает похабны слова.
Хуже еще Васька: на черной грамоте игумну Троецкого исписал голое гузно да
непоказуемое чувствилище - уд коний; оное после, как я углядел, из вапницы
[вапы - краски; вапница - род чернильницы с краской] киноварью покрыл,
борзописал на том месте буки слово, тем воровство свое закрасил и завилью
золотной завирал. Митька же ходит за город в татарские юрты и, ведаю я,
походя вору Стеньке Разину прелестные письма орудует... Про аманатов, мурз
судит, что взяты на Астрахани...
- Ты, Петр, до поры подьячих тех не пугай... Сойдет время, Митьку того
для велю взять в пытошную и допросить с пристрастием... Ваське - батогов!
Подьячий, спешно обуваясь, дрожал.
- Ты што, Мить?
- Довел: тебе батоги, меня пытать.
- Не бойсь, седни же в ночь бежим к казакам.
Дверь отворилась, мелькнул воевода за столом с рукой в перстнях,
упертой в бороду... Подьячий Алексеев, тая злую улыбку на желтом лице,
деловито шел к столу Приказной, стараясь не глядеть на младших.


11

До времени, как быть золоченому широкопалубному паузку на Волге, она не
носила в волнах столь разряженного суденышка, хотя бы мало похожего на
атаманское с золотыми из парчи парусами. Большой царский корабль, недавно
приведенный к Астрахани из Коломны, казался нищим с белой надписью на
смоляных боках "Орел". На нем, на мачтах и реях, серые паруса плотно
подобраны, железные пушки по бортам выглядывали ржавыми жерлами, из
гребных окошек неуклюже торчали тяжелые лопасти весел. Усатый немец в
синем куцем мундире с медными пуговицами по груди до пупа стоял на носу,
курил трубку и, сплюнув в Волгу, сказал:
- Ha, jezt wird was. Die Rauber legen sich goldene Kleider an [Что-то
будет! Разбойники наряжаются в золотые одежды (нем.)].
Обернулся к палубе, крикнул:
- Гей, пушкар, гляди - пушка!
Разряженная лодка, огибая корабль, проплывала мимо: на гребцах парчовые
и голубые бархатные кафтаны, красные шапки в жемчугах, с кистями, чалмами,
намотанными поверх шапок. Кто-то поднял голову на высокую корму черного
корабля, крикнул, заглушая плеск волн:
- Годи, царский ворон! Мы те под крылье огню дадим.
Посадский и слободской люд, даже жильцы в красных кафтанах и
астраханские, из небольших, бояре вышли на берег глядеть на атамана. В
толпе ветер перекидывал гул голосов:
- Уезжает атаман!
- Ку-у-ды?
- В Москву! Царь зовет... Царевича повозит - Ляксея... Соскуч-ил
царь-от!
- На Дон, сказывают. Пошто в Москву? Народ кинуть надобе.
- В Москву-у! Глянь, с царевичем в обнимку сидит.
- Ой, людие, где ваш зор? То персицка княжна-а...
- Княжна-а?
- И-и-их! Хороша же!
- Ясырка! Что в их? Ни веры нашей, ни говори.
- Пошто вера?.. Сам-от Разин мясо ест в посты.
- Теляти-ну-у!..
- Телятину! Тьфу ты!
Раскатисто набегали волны, поверх гребней своих сине-зеленых сыпали
белыми тающими жемчугами, шипели, будто оттачивая булат... Атаман в
ярко-красной чуге [узкий кафтан с рукавами до локтей]; из коротких рукавов
чуги высунулись узкие, золотистого шелка, рукава. Правая рука с перстнем,
обняв за шею княжну, висела, спустившись с худенького плеча. Княжна
горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал
красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная,
что персиянка разумеет татарское, спрашивал:
- Ярата-син, Зейнеб? [Любишь?]
- Ни яратам, ни лубит... - Мотнула красивой головой в цветных шелках, а
что тяжело ее тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится
снять руку - горбится все ниже.
Разин сам снял руку, подняв голову, сказал:
- Гей, дид Вологженин! Играй бувальщину.
Подслеповатый бахарь, старик в синем кафтане, с серой бараньей шапке,
щипнув струну домры, отозвался:
- Иную, батюшко, лажу сыграть... бояр потешить, что с берега глядят, да
и немчин с корабля пущай чует...
- Играй!
Старик, подыгрывая домрой, запел. Ветер кусками швырял его слова то на
Волгу, то на берег:

Эй, вы, головы боярские
В шапках с жемчугом кичливые!

- Ото, дид, ладно!

Не подумали вы думушку,
То с веков не пало на душу,
Что шагнет народ в повольицо...

- Дуже!

Скиньте, сбросьте крепость пашенну
Со покосов да со наймищей,
Чуй! Не скинете, так чорной люд
Атамана позовет на вас!
Топоры наточит кованы...
Точит, точит, ой, уж точит он...
Глянь, в боярски хлынет теремы,
Со примет, с хором, огонь палой.

- Хе, пошло огню, дид, пошло!..

Не стоять броне ни панцирю,
Ни мечу-сабле с кончарами
Супротив народной силушки...

- Дуже, дид!

Гей, крепчай, народ, пались душой!
Засекай засеки по лесу...
Засекай, секи, секи, секи!..

Вторила домра:

Наберись поболе удали,
Пусть же ведают, коль силы есть!
Ох, закинут люди чорные
Ту налогу воеводину.
Позабудется и сказ-указ,
Что мужик - лопотье [одежда] рваное,
Что лишь лапотник да пашенник,
Что сума он переметная...
Киньте ж зор с раскатов башельных:
У царя да у боярина,
Да у стольника у царскова
Изодрался парчевой кафтан!
Побусело яро золото,
Скатны жемчуги рассыпались...
У попов, чернцов да пископов
Засвербило в глотке посуху.
Уж я чую гласы плачущи
На могилах-керстах [слово XI века] княжецких!
Ой ли, ких по ких княженецки-их...

- Гей, мои крайчие! Чару игрецу хмельного-о! Пей, любимый бахарь мой,
сказитель. Ярата-син, Зейнеб?
- Ни лубит Зейнеб! Ни...
- Поднесли игрецу? Дайте же мне добрую чарапуху!
Атаман вслед за певцом выпил ковш вина, утер бороду, усы, огляделся
грозно и крикнул:
- Гей, други! Пляшите, бейте в тулумбасы: вишь, матка Волга играть
пошла... Мое же сердце плясать хочет!
Волны громоздились, падали, паузок кидало на ширине, как перо в ветер
над полями. Заиграли сопельщики; те, что имели бубны, ударили по ним.
Кто-то, мотаясь, пьяный, плясал ухая. И в шуме этом нарастал могучий шум
Волги... Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребенком
вскинулась княжна.
- Ярата-син, Зейнеб?
- Ни...
В воздухе, в брызгах мелькнули золотые одежды, голубым парусом надулся
шелк, и светлое распласталось в бесконечных оскаленных глотках волн, синих
с белыми зубами гребней. На скамью паузка покатился зеленый башмак с
золоченым каблуком.
- И - алла!
Страшный голос грянул, достигая ближнего берега:
- Примай, Волга! Сглони, родная моя, последню память Петры Мокеева!
Сопельщики примолкли. Бубны перестали звенеть медью:
- Греби, - махнул рукой атаман, - играй, черти!
Светлое пятно захлестнулось синим, широким и ненасытным. Народ на
берегу взвыл:
- Ки-и-ну-ул!
- Утопла-а!
- На том свету - царство ей персицкое!
Разин сел, голова повисла, потом взметнулись золотые кисти чалмы на
шапке, позвал негромко:
- Дид Вологженин, потешь! Сыграй ты всем нам про измену братию...
- Чую, батюшко! Ой, атаманушко, оторвал, я знаю, ты клок от сердца!
Неладно...
- Играй, пес! За такие слова... Молчи-и! Люблю тебя, бахарь, то быть бы
тебе в Волге...
- Ни гуну боле - молчу.
Старик начал щипать струны. Бубны и сопели атаманских игрецов затихли.
Никто, даже сказочник, не смел глядеть в лицо атаману. Старик, надвинув
шапку, опустил голову, что-то припоминал; атаман, нахмурясь, ждал.
Вологженин запел:

Эх, завистные изменщики,
Братней дружбы нелюбявые...

- Шибче, дид! Волга чуять мне мешает!..
Старик прибавил голоса:

Дети-детушки собачий,
Шуны-шаны, песьи головы!
К кабаку вас тянет по свету,
Ночью темной с кабака долой...

- Го, дид, люблю и я кабак!
- Играю я, атаманушко, про изменщиков - ты же в дружбе крепок...

Вишь, измена пала на сердце...
Пьете-лаете собакою,
С матерщиной отрыгаете...
Вы казну цареву множите,
До креста рубаху скинувши.
Знать, мутит измена душеньку?..

- Чую теперь. Добро, выпьем-ка вот меду!
Подали мед. Атаман стукнул ковшом в ковш старика, а когда бахарь утер
усы, атаман, закрыв лицо чалмой, опустив голову, слушал.

Эх, не жаль вам, запропащие,
Животы развеять по свету,
Кое сдуру срамоты деля
Оттого, что веры не было
В дружбу брата своекровного!
Все пойдет собакам в лаяло,
Что ж останется изменнику?
Шуны-шаны - кол да матица...
[матица в избе - струганый брус, на нем лежат потолочины]

- Откуда ты, старой, такие слова берешь?
- Из души, батюшко, отколупываю печинки...
- Гей, други, к берегу вертай!.. - Прибавил тихо: - Тошно, дид,
тошно...
- А ведаю я, атаманушко, сказывал...
- Не оттого тошно, что любявое утопло, - оттого вишь: злое зачнется меж
браты... Ну, ништо!


12

В горнице Приказной палаты воевода Прозоровский сидел, привычно уперев
руку с перстнями в бороду, локоть в стол, а тусклыми глазами уперся в
стену; не глядя, допрашивал подьячего. Рыжевато-русый любимец воеводы,
ерзая и припрыгивая на дьяческой скамье у дверей, крутя в руках ремешок,
упавший с головы, доводил торопливо:
- Подьячие Васька с Митькой сбегли, ась, князинька, к ворам.
Строго и недоуменно воевода гнусил:
- Ведь нынче Разин сшел на Дон, - что ж они у воров зачнут орудовать?
- Робята бойкие и на язык и на грамоту вострые, ась, князинька, да и не
одни они, стрельцы и достальной мелкой люд служилой бежит что ни день к
ворам... то я углядел... Нынче вот сбегли двое стрельцов - годовальшики
Андрюшка Лебедев с Каретниковым, пищали тож прихватили...
- Ой, Петр! Оно неладно... Должно статься, Разин с пути оборотит?
- Мекаю и я, князинька, малым умом, что оборотит.
- Ну, так вот! Время шаткое, сидеть за пирами да говорей - некогда.
Набери ты сыскных людей... Втай делай, одежьтесь кое посацкими, кое
стрельцами и ну, походите с народом, в стан воровской гляньте... Я упрежу
людей тебя принять, ночью ли днем - одинаково...
- Чую, ась, князинька!
- Поди! Слышу ход князя Михаилы.
Подьячего Алексеева сменил брат воеводы. Подняв гордо голову,
поглаживая холеной пухлой рукой бороду, говорил раскатисто:
- Ну, слава Христу, сбыли разбойника! - Остановился против стола, где
сидел воевода, прибавил хвастливо: - Я, воевода, брат князь Иван, дело
большое орудую... Набираю рейтаров из черкес, и, знаешь ли, к тому
клонятся мои помощники делу - купчины, персы, армяне, - деньги дают, а
говорят: "В Астрахани нынче перской посол, так чтоб его не обидели!" Я же
иное мыслю: накуплю много людей да коней и всю эту разинскую сволочь от
Астрахани в степи забью, чтоб пушины малой от ее не осталось; тайшей
калмыцких да арыксакалов [старшин (киргизск.)] на аркане приведу в
Астрахань, вот! Что ты скажешь?
- Уйди-ко, князь Михайло, не мельтеши в глазах, мешаешь моим мыслям...
Князь Михаил, слыша строгий голос брата, отошел, сел на дьяческую
скамью.
- Что ж ты, брат Иван Семенович, не молышь - ладно ли, нет думаю?
- Прыткость ног твоих, князь Михаиле, много мешает голове!
- Нече бога гневить, похвалил воевода брата!
- Бога, Михаиле, не тронь. Скажи, ты за стрельцами доглядывал нынче?
- Стрельцы, брат, у голов стрелецких в дозоре. Не любят, ежели кто
копается в их порядках.
- Чтоб не было ухода в пути беглых к разбойникам, князь Михаиле,
посланы с Разиным доглядчики порядку в дороге... Знаешь ли оное?
- Нет, воевода-князь! Уж как хочешь, а за стрельцами глядеть не мое
дело.
- Дело не твое, наше обчее... А слышал ли, что служилые и стрельцы
бегут в казаки?
- Того не ведаю, брат!
- Не ведаешь? Вот-то оно! А не глядел ли ты, Михайло-князь, пошто
мирные государевы татарски юрты с улусов своих зачинают шевелиться - на
Чилгир идут?
- Ой, брат Иван! Татара зиму чуют... Скотина тощеет, корму для
прибирают место...
- Корму для? А не доглядывал ли ты, брат, пошто калмыки с ордынских
степей дальные наезженные сакмы кинули, торят новые и новые сакмы ведут
все на Астрахань?
- Нет, того я не знаю.
- Ты мало знаешь, князь Михаиле! Конницу рейтаров верстай, то гоже нам.
- Что-то от меня таишь, брат Иван Семенович, а пошто?
- Пожду сказывать... Погляжу еще, думаю - тебя же оповещу: думаю я
крепить Астрахань, и ты мне в том помогай.
- Ну, братец Иван! Астрахань много крепка, лишне печешься.
- Буду крепить город! Ты поди на свои дела - позову, коли надобен
будешь.


13

Атаман, одетый в есаульский синий жупан с перехватом, в простой
запорожской шапке, сидел на ковре; задумавшись, тряхнул головой, позвал:
- Гей, Митрий!
Из-за фараганского ковра другой половины шатра вывернулся молодой
подьячий, одетый казаком.
- Садись! - Казак сел. - Двинься ближе!
Бывший подьячий придвинулся. Разину видно стало ясно его лицо с
рыжеватой короткой щетиной усов, с царапиной на лбу. - Это кто тебе
примету дал?
- Я, батько, служил у воеводы, а ходил в таборы и к тебе грамоты
писать... У воеводы есть такая сука, доводчик, Алексеев зовется, стал меня
знать на тайном деле. И раз лезу я этта скрозь надолбы, а меня кто-то цап,
да копыта у его сглезнули... Сунул ево пинком в брюхо, он за черева
сгребся, сел и заорал коровой. Я же в город сбег, укрылся...
- Вишь, заслужил! Чем же ловил он тебя?
- Должно, крюком аль кошкой железной...
- Ловок ты, да сойти к нам пришлось... Мы не обидим, ежли чужие не
убьют... Исписал ли грамоты в море на струги?
- То все справлено, батько! Окромя тых, калмыкам исписал, как указал
ты... На стругах Васька орудует - уж с устья к Астрахани движутся
струги...
- То знаю я!
- Голов стрелецких перебили, к тебе мало кто не идет - все, а Васька
хитер и говорить горазд, немчинов разумеет!
- Ладные вы мне попали, соколята! Вот, Митрий, пошто ты занадобился:
вечереет, вишь, ты иди в слободу, что у стены города крайняя стоит, глянь
в хату - нет ли огню? Только берегись! Сторожко иди... Воевода сыщиков
пустил, не уловили б... Дойдешь огонь, пробирайся туда с оглядкой, дабы не
уследили...
- Знаю, батько!
- В хате живет стрелец, вот на. - Атаман снял с пальца золотой перстень
с ярко-красным лалом, подал парню: - Узорочье это дашь стрельцу, скажешь:
"Чикмаз, атаман ждет".
- Я стрельца, батько, знаю - Гришкой звать.
- Добро! Ты у меня золотой...
- Сыщикам обвести не дам себя - в лицо иных помню.
- Тоже не худо! Ежели нет Чикмаза в хате, проберись тайными ходами в
Астрахань... Ворота, поди, заперты. Оттого тебя шлю, что город с неба и
с-под земли ведаешь.
Бывший подьячий встал.
- Я, батько, едино где доберусь Чикмаза!
- Идя к месту, возьми рухледь стрельца, то посацкого - там вон, в
сундуке, лицо почерни: был подьячим, подьячие много народу ведомы.
Парень оделся стрельцом, нацепил саблю. Атаман поправил его:
- Лучше б взял бердыш, саблю не знаешь, как носить, подтяни кушак...
Саблю не опускай низко.
- Ништо - я с саблей иду.
Переодетый ушел. Атаман задумался, привалясь на подушки. Старик
сказочник, кряхтя и ощупываясь, вышел из-за ковра, неслышно шагая в
валеных опорках, высек огня, зажег свечи. Атаман на огонь прикрыл глаза,
обмахнул лицо рукой, встал.
- Дид! Тут хозяйствуй... Кто нужной зайдет в шатер, прими... Пуще
гляди, не давай лазать в ларец - там грамоты...
- Я, батюшко отаманушко, знаю, строго зачну доможирить...
- Хочешь вино, мед - пей, не упивайся много!
Поправив шапку, атаман вышел. Тьма, надвигаясь краем неба, светлела, -
с низин, от моря, вставал крупный месяц. Разин шел медленно, будто нехотя,
к дальнему шатру, черному на тускло сверкающем фоне солончака.
Толстая свеча горела, на нее летели какие-то мухи, облепляя копоскими
точками наплывшее сало. Во весь шатер лицом вниз лежал большой человек в
малиновой рубахе без пояса. Могучая спина черноволосого, топырясь,
вздрагивала, будто он рыдал беззвучно.
Разин, войдя, позвал:
- Лавреич!
Васька Ус лежал по-прежнему, не слыша зова. Атаман шагнул, встал около
головы лежащего есаула на одно колено, положил руку ему на спину. Васька
Ус дернул спиной, поднял лицо, в зубах у него была закушена шапка, он
выдохнул - шапка упала. Не опуская головы, сказал диким полушепотом:
- Не тронь меня, Стенько!
- Да что ты, с глузда сшел? Есть о ком - о бабе тужить!
Ус упал лицом в шапку и тем же придушенным голосом продолжал:
- Брат ты или чужой мне? Не ведаю - ум мутится... Утопил пошто? Тебе не
надобна - мне не дал...
- За то утопил, чтоб ты не сшел, кинь!.. Волга ее да Хвалын-море
укачает к Дербени... Родная земля, кою она почитала больше нас, чужих,
станет постелью ей... Чего скорбеть? Хрыпучая была, иной раз кровью
блевала, и век ей едино был недолог... Горесть с тебя и с себя снял! Худче
было к ей прилепиться крепко, она же покойник явно.
- Стенько! Уйду от тебя... Сердце ты мне окровавил... Не уйду, може, то
еще худче будет...
- Печаль минет, Василий! Минет! Век я о жонках не тосковал, и тебе не
надо - баб много будет!
- Нынче мне краше быть едину. Уйди, брат!
- Вот то надо! Чую, Василий. А дай рукой спину тебе проведу.
- Не тронь! Руки объем.
- Ото, глупой! Хошь железа укусить?


14

Веяло колким холодом. Высоко месяц - светло. Разин вгляделся, подумал:
"Царевы снимаются?"
Скрипели телеги, ржали кони, мыргал и мычал скот. Недалеко чернел
маленький осел; надоедливо захлебываясь, он кричал: его звонко палкой била
татарка, отмахнув чадру.
- Иблис! Иблис!
Рев осла был на одном и том же месте.
На длинных телегах, от света месяца отливая рыжим, передвигались шатры
войлочных саклей. Татарки с завешенными лицами сидели на ослах, верблюдах
и быках. Шли стада козлов, коз и баранов - всяк тащил что было. На
небольшом осле сидел сгорбленный старик, изредка трусил зерна в решето на
мешке перед седлом, в решете на дерюге порхались две курицы, не видя, что
клевать ночью. Впереди каравана, в чалмах и овчинных шапках, в шубах
шерстью вверх, на мохнатых лошадях, от коротких стремян скорчив ноги и
сами пригнувшись, с саадаками за спиной, с луками у седла, с плетьми ехали
татары. Распавшись на звенья, караван частью поспевал к мосту, частью шел
по мосту. Мост на крымскую сторону на плоскодонных, в две доски торцом
вверх, над водой, барках (сандалях) скрипел, трещал связями и вздрагивал.
У въезда на мост - рослый татарин, начальник улуса, на черной лошади в
черной шубе мехом наружу, как у всех, в кольчуге под шубой, с саадаком и
луком у седла; поперек седла рыжел его кафтан, подбитый лисицей,
Начальник, с топором в правой руке, с плетью в левой, кричал, когда
въезжали на мост:
- Нищя кши? [Сколько человек?]
Лица его под черной мохнатой шапкой не видно - сверкали глаза и зубы да
позванивал панцирь. Он следил, чтоб не перегрузили мост, через который от
перебегающей тяжести местами серебряной парчой шелестела вода.
- Нищя кши?! - сверкали топор и глаза, звенел панцирь. Ему называли
число людей, скота. Он махал левой рукой с плетью, опустив вниз правую с
топором. Набегала другая волна людей, он подымал топор, и лезвие зловеще
светилось.
Если же на мосту замедлялся проход каравана, начальник, подняв вверх
длинную руку с топором, выл волком:
- Ки-и-м бул? Шайтан! [Кто там? Черт!] Ки-и-м бул?!
За рекой стонало:
- Чи-л-ги-и-р!
- Иок-ши-и! [Хорошо!]
- Ким-бу-у-ул?! Шайта-а-н!
Казаки вышли из шатров.
- Куды их черт взял?
- Неделю идут... Не приметил ране? Мост

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися