Алексей Чапыгин. Разин Степан
страница №14
...ллахи рахмани рахим!Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал
вперед, того пулей в лицо бил Лазунка:
- Сэг!
- Голубой черт!
- Педер сухтэ!
Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко.
Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу.
- А ну, сатана, иди!
Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним,
махая саблями.
- Остойся мало!
Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы,
разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песку, дервиш тянул сидя:
- Ихтият кун!
- Голубой черт!
Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга
сделала сабля: два трупа, кровяня песок, поклонились без голов в землю.
- Вместях ладнее, Сергей! Не забегай...
- Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на
шелкопрядов!
- Много их... Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит.
- Не то видишь ты! К батьке лезут... С Лавреем бери атамана в челн,
узришь - бой полегчает!
- Ой, ужли впрям один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе...
Худо казаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят.
- Голова атамана дороже моей! Велю - бери! Свезешь - вернись. И мы их
загоним в горы!
- Мотри, Сергей! Жаль тебя!
- Бери! Устою с казаками.
Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в
кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только
ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно
отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов:
- Бежал голубой черт!
- Бежал!
- Бисйор хуб!
Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков
рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот
ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и
некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка
легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно пьяных на смерть не
хотелось, он крикнул:
- Лазунка! Скорей вертайся!
- Скоро-о я-а!..
- А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти - стою!..
Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли
трупы, и куда бросался он, там его сабля, играючи, снимала головы. В него
стреляли - промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром
разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа,
лицом что-то закричал; отстранив толпу армян и персов, схватив топор
дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды
капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес
топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли
есаула, ударив по топору, отлетел прочь.
- Сотона-а! - Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел. Сережка
рукояткой сабли разбил ему череп.
- Сэг!
Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя
глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из
торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже
нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток
острый клинок, по-обезьяньи скоро, сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав
в кулачонке золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле,
рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже
зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле. Бородатый армянин, в
высокой, как клобук, черной шапке, шагнул к Сережке, с злорадным
торжеством крикнул:
- Вай, шун шан ворти! [Ах, собачий сын! (армянск.)] - неслышно двинул
кривым ножом и, подняв за волосы голову удалого казака, кинул к ногам
идущих вооруженных персов.
- Бисйор хуб!
- Сергея кончили, браты!
- Уноси ноги!
Казаки и стрельцы, отбиваясь, вскакивали в челны, из челнов стреляли,
давая ход тем из своих, кто мог отступить. Синее быстро становилось
черным. Черные люди, сбрасывая чалмы, встали на берегу в ряд.
- Бисмиллахи рахмани рахим!
Персы натирали грудь, голову и руки песком, делая намаз.
13
Порывами, как бред буйно помешанных... То все утихает, и мертво кругом
атаманской палатки. Стон, пьяные голоса вперемежку...
Разин сидит у огня. Лазунка кидает в огонь траву, прутья кустов. Дым
прогоняет комаров, тучей подступающих из болота, разделившего на два куска
полуостров Миян-Кале, шахов заповедник. Лекарь-еврей, лечивший Мокеева,
отпущен. Он привез от атамана записку, где было указано:
"А минет в жидовине нужда, то спустить его на берег. В путь ему дать
три тумана перскими деньгами, хлеба дать на день, сухарей. Сей человек
честно служил мне, и не чинить ему, кроме ласки, иного...
Разин Степан".
Еврей сказал Сукнину:
- Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь казаки не пьют соленой воды
да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух,
воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой.
- Мух нет, лекарь, то комары многих величин...
- Вай! Я ж зову их мухой... Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо
переменить место. Парши на людях - еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи
бередят парши, и человек болеет проказой, - того в этих местах много...
Гораздо шелудивых удалить надо!
Кроме Разина у огня сидят и двигаются: Федор Сукнин с желтым лицом, он
кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые
есаулы, Черноусенко и Степан Наумов - крепкий широкоплечий казак, похожий
на самого Разина.
Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова
поник.
- Сказывай, Федор, не крась словом, - про все говори, про себя тоже не
таи, не лги... Я же про себя скажу всю правду.
- А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, - словом я прям!.. Начну с
того, что зиму тут жить можно, зима здесь - наше лето, лето же в этих
местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть... Из
болот злой туман падает, и как довел жидовин - все правда, комары воздух
травят, туманы ж несут лихоманку... Вишь избило меня до костей, и ведаешь
ты - крепок я был... Другое - кизылбаш взбесился; что ни ночь - вылазка,
пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото... И еще до
тебя дни четыре-пять горец объявился - что сатану из земли отрыгнуло...
Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры,
ходит в огне солнца без шапки и чалмы... Казаки лишь за пресной водой -
горец тут и войско ведет... Бой, смерть!
- Знаю того горца! В Ряше обвел нас - за гилянского хана отмщает:
визирь его...
- И вот, как в Миян-Кале ты наехал - горца не стало, ушел в горы,
войско увел! Мяса нам было много - били кабанов. Хлеба нет, соли, воды
нет... Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до
единой головы на берег - от них ходит к казакам черная немочь. Казаки,
стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы...
Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут, да на
берег за вином. Воды нет - пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют
морскую воду, - чревом жалобят, потом и болести шире пошли.
- Что ж лекарь?
- В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить!
- Оно так... Сказано слово.
- И лечить он не стал, указал переменить место.
- Делать тут нече - смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки
засеяли проклятую землю... И немудрой я был, что после гилянского хана бою
пошел вперед...
- Не одному тебе, батько Степан, - всем хотелось вперед.
- Вот то оно - силу размыкать впусте!
- И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят
головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да
волчьи ямы, иной раз и опой - вина подсунет... Чтешь после того людей: из
трех сот - сотня цела, альбо и того меньше... Большой урон в боевых людях.
Я же изныл душой и телом: сердцем - по жене, дочкам, в снах их вижу на
Яике, а телом от трясцы извелся...
- Заедино мало нас - спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик...
Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай... Быть может, не видаться боле...
- Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан.
- При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых:
Черноярца-есаула с Волоцким...
- Да, то ведомо мне...
- Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит - пью. Сергей,
брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю
Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну
- бека шахова дочь... С ней живу, храню ее - память о богатыре Петре
Мокееве... В гробу поминать буду - столь он люб мне. После Дербеня, чую,
ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и
спросил: правда ли то? Сказалась - правда: хотят к шаху идти проситься
сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда
сами задрали его. Но воли ихней не снял - и каюсь! Шах Мокеева дал псам,
Серебрякова отпустил, да вернул - казнил... Я ж в полоумии посек с горя
невинного толмача... Слал лазутчиков - изведать, как было? Изведал, шах
строит бусы на нас... А, дьявол! И грянул я на Фарабат - золотой шахов
город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те
лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа
кликали... В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков... Заполз бабру
в клеть железну и ну над ним расправу чинить, - то на шаховом потешном
дворе было... Зверя не кончил до смерти - кинулся с него шкуру тащить:
теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у
старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю
пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме
замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский
сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей - сам же
кончен... Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали
ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног
не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и
вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить
злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до
кореня... И плыл я сюда - пылало сердце: "Возьму от тебя людей, сравняю
Ряш с землей". После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло
в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа
упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу:
люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть...
Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с
персами... Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих
людей: "Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!" Я нищий с
золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я,
как лиходей неразумной, а дела впереди много... ох, много дела, Федор!
- Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь
слетятся соколы.
- Эх, таковые уж не слетятся больше!
В темноте перекликали дозор:
- Не-ча-а-ай!
- Не-ча-а-ай!..
На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит
широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой,
сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека - зеленый
блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на
густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в
морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше,
звучит "заказное слово":
- Не-ча-а-й!
- Не-ча-а-й!..
Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось,
волны побежали прочь, в ширину моря:
- Гей, Стенько! Не спрямить сломанного - давай ломить дальше!
С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам:
- Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к
Астрахани!
- О, то радость! Кинем землю проклятущую.
- Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор!
Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, - но, голосу
атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали,
вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в
огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель.
Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все
вставшие на ноги:
- Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу
дочиниваться.
- Чуем, Степан Тимофеевич!
Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде
звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую:
- Торо-пись!
- В Астрахань!
- А там на Дон, браты-ы!
На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из
сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НА ВОЕВОД И ЦАРЯ
1
За столом - от царского трона справа - три дьяка склонились над
бумагами.
Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь.
Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы.
Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и
раздельно выговаривал каждое слово:
- "...старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев,
которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь - сто
одиннадцать человек, - велели посадить в старые тюрьмы".
Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо
приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой
белый низкий лоб, сказал:
- Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали
тож... Сядь, дьяче. - Поманил рукой Пушкина. - Подойди, Иван Петрович! Тут
дела, кон до тебя есть.
Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие
глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон.
- Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита
Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман
Разин объявился у наших городов.
- Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в
Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову (*57), чтоб
вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и
держали до нашего на то дело повеления... - Подумав, царь прибавил: - И
никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!..
- Не должно спустить на Дон тех казаков, государь... На Гуляй-Поле
много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там,
скудность большая... В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на
Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам
дьяков и сыскных людей, богат несметно... Мне еще о том доносил мой сыщик
Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот
подьячий... Достоканы [доподлинно], живучи в Персии, познал и язык и нравы
- все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его
там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить... А зорок парень, ох,
зорок!
- Очутится здесь - службу ему дадим по заслугам.
- Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много
вор Стенька Разин пожег шаховых городов?
- Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья... Пишет мне
стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов
грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к
Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить... Шатости, грозы
со всех сторон еще немало будет...
- Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно!
- Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и
оклады их - довольство - чти же!
Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном
кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к
строчкам, зачастил:
- "Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных
чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства:
Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму
50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту,
Василию Шварцу по 15 рублев.
Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14
рублев.
Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево - Фредрику - обоим 50 рублев. Павлу
Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15
рублев".
Царь, махнув рукой, остановил чтение.
- Обсудим с бояры, но мыслю я надбавить иноземцам довольства!
- То не лишне будет, великий государь! Падет война, много бояр и
боярских детей утечет в "нети".
- В ляцкую войну на воеводский зов не оказалось бояр с дворянами вполу
[вполовину].
- Великий государь! Бояре бороды берегут и любят лишь место за столом
да счет отчеством в Разрядном приказе...
- Не будем корить их, боярин! Чти, дьяче, кои еще иноземцы есть?
Довольство их оставь - имена лишь, прозвище тож чти.
Дьяк поклонился и снова заползал бороденкой по листу:
- "Яган Линциус, Яган Вит, Яков Гитер, Ганц Клаусен, Хрестьян Беркман,
Альберт Бруниц, Антон Ребкин..."
- Не жидовин ли тот Ребкин?
- Немчин родом он, великий государь, храбр и сведущ, едино лишь -
бражник.
- Оное не охул молодцу - проспится.
Дьяк продолжал:
- "Индрик Петельман, англичанин Христофор Фрей, Дитрих Киндер, Яган
Фансвейн, Яган Столпнер..."
- Много еще имен?
- Великий государь, противу тыщи наберется!
- Сядь, дьяче! И, как сказано в голове листа, то все начальники?
- Начальники и пушечные да орудийные мастеры, гранатные тож.
- Теперь, боярин, хочу знать, чем жалобит богомолец мой астраханский?
Боярин передал русоволосому дьяку, наследнику Киврина, грамоту с черной
монастырской печатью.
Дьяк Ефим, поклонившись царю, громко начал:
- "Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия,
малыя и белыя Русии самодержцу..."
Произнося величание царя, дьяк снова поклонился поясно.
- "Бьет челом богомолец твой Иосиф, митрополит Астраханский и Терский.
В нынешнем, государь, во 177 году августа против 7 числа приехали с моря
на домовый мой учуг Басаргу воровские казаки Стенька Разин с товарищи и,
будучи на том моем учуге, соленую короную рыбу, икру и клей - все без
остатка пограбили, и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и
топоры, и багры, долота и напарьи, буравы и невода, струги и лодки, и
хлебные запасы все без остатка побрали. Разоря, государь, меня, богомольца
твоего, он, Стенька Разин с товарыщи, покинули у нас на учуге в узле
заверчено церковную утварь, всякую рухледь и хворой ясырь, голодной...
Поехав, той рухледи росписи не оставили..."
- Роспишет сам старик своими писцами... Не в росписи тут дело!
- Да пустите вы, псы лютые, меня к духовному сыну!.. - закричал кто-то
хмельным басом.
Царь нахмурился. В палату вошел поп в бархатной рясе с нагрудным
золотым крестом, скоро и смело мотнулся к трону, упал перед царем ниц,
звеня цепью креста, завопил:
- Солнышко мое незакатное, царь светлый!.. А не прогневись на дурака
попа Андрюшку, вызволь из беды... Грех мой, выпил я мало, да пил и допрежь
того. Вишь, Акимо-патриарх грозит меня на цепь посадить!..
Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину:
- Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего.
А, Савинович, ставай - негоже отцу духовному по полу крест святой
волочить... И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими
делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович!
Протопоп встал.
- И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще -
пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу!
- Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у
меня на душе горько!..
- Горько-то горько, да от горького, вишь, горько.
- Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая - опосадит
Андрюшку на цепь...
- И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне
- ведаю, что посадит... Патриарх - он человек крутой к духовным бражникам.
- А сам-от, великий государь, к черницам по ночам...
- Молчи, Андрей! - крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: - Нынче,
боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр
ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже... Немчин
будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и
дела все сговорим.
Обернулся к протопопу:
- Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к
протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель!
Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу.
- Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника
доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к
римлянам, Евангелие.
- Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а
божественное зришь, ведаешь, что мне потребно...
Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много
времени.
Встречные бояре кланялись царю земно.
2
В горницу Приказной палаты к воеводе вошел Михаил Прозоровский. Старший
- Иван Семенович - стоял на коленях перед образом Спаса, молился.
Младший, не охочий молиться, не мешая воеводе разговором, сел на скамью
дьяков у дверей. Воевода бил себя в грудь и, кланяясь в землю, постукивал
лбом, вздыхал. Серебряная большая лампада горела ровно и ярко. В открытые
окна, несмотря на август, дышало зноем, ветра не было. От жары и жилого
душного воздуха младший Прозоровский расстегнул ворворки из петель
бархатного кафтана. Расстегивая, звякнул саблей.
Воевода встал, поклонился, мотая рукой, в угол и, повернувшись к
большому столу, крытому синей камкой, сел на бумажник воеводской скамьи.
На смуглом с морщинами лице таилось беспокойство. Он молча глядел в
желтый лист грамоты, шевеля блеклыми губами в черной, густой с проседью
бороде.
Силился читать, но мутные, стального цвета глаза то и дело вскидывались
на стены горницы.
Брат не вытерпел молчания воеводы, встал, шагнул к столу, поклонился:
- Всем ли по здорову, брат воевода?
- Пришел, вишь ты, сел, как мухаммедан кой: где ба помолиться господу
богу... Ты же, вишь, только оружьем брякаешь. Навоюешься, дай срок... -
Воевода говорил, слегка гнусавя.
- Про бога завсегда помню, да и спешу сказать - ведомо ли воеводе: вор
Стенька Разин с товарыщи Басаргу пошарпали, святейшего заводы?
- Лень, вишь!.. Молитва бока колет, хребет ломит, шея худо гнетца...
Про Басаргу давно гончий государю послан. Продремал молодец!.. Вот молюсь,
и тебе не мешает - пришел гость большой к Астрахани, да еще тайши
калмыцкие шевелятся: хватит ужо бою, не пекись о том.
- Астрахань, братец, стенами крепка. Иван Васильевич, грозной царь,
ладно строил: девять и до десяти приказов наберется одних стрельцов, в
пятьсот голов каждый. Сила!
- Стрельцы завсегда шатки, Михаиле, чуть что - неведомо к кому потянут,
не впервой... Вот послушай, Калмыцкие князьки, начальники.
Воевода крикнул:
- Эй, люди служилые! Пошлите ко мне подьячего Алексеева...
В Приказной палате за дверью скрипнули скамьи, зажужжали голоса:
- К воеводе!
- Эй, Лексеев!
- Воевода зовет!
- Подьячий, ты скоро?
Вошел в синем длиннополом кафтане сухонький рыжеволосый человек с
ремешком по волосам, поклонился.
- Потребен, ась, князиньке?
- Потребен... Вишь, грамоту толмача худо разбираю, вирано написано.
Сядь на скамью и чти. Знаю, не твое это дело, твое - казну учитывать, да
чти!
- Дьяку ба дал, ась, князинька, Ефрему, то больно злобятся - все я да
я...
- Сядь и чти! Пущай с тебя нелюбье на меня слагают.
- Тебя-то, князинька, ась, боятся!
- Чти, пущай слышит князь Михайло.
Подьячий отошел к скамье и не сел, стоя разгладил грамоту на руке.
- Сядь, приказую!
- Сидя, князинька, ась, мне завсегда озорно кажется.
- Сядь! Лежа заставлю чести.
Подьячий сел, дохнув в сторону вместо кашля, и начал тонким голосом:
- "Тот толмач Гришка сказывал и записал им, что-де собираютца калмыцкие
тайши многи, а с ними старые воровские Лаузан с Мунчаком, кои еще пол
третье-десять лет назад тому воровали с воинскими людьми, а хотят идти под
государевы городы - в Казанской уезд и в Царицын. Да один-де тайша пошел к
Волге, на Крымскую сторону, под астраханские улусы на мирных государевых
мурз и татар для воровства, да в осень же хотят идти в Самарский уезд. От
себя еще показывали кои добрые люди, что-де в Арзамасе на будных станах
боярина Морозова - нынче те станы за князьями Милославскими есть -
поливачи и будники [рабочие поташных заводов] забунтовались... Сыскались
многие листы подметные, что-де "Стенька Разин пришел под Астрахань и на
бояр и больших людей идти хочет!". Да в Казанском и Царицынском краях
хрестьяне налогу перестали давать денежную и хлебную воеводам, а бегут по
тем листам подметным к Астрахани: помещиков секут, поместя жгут, палом
палят. Кои не сбегли, те по лесам хоронятца, кинув пахоту и оброки. А
больше бегут бессемейные. И вам бы, господа воеводы астраханские, те вести
ведомы были".
- Поди, подьячий! Князь Михаиле слышит грамоту, знает теперь, пошто я
бога молю да сумнюсь.
Подьячий поклонился, вышел в палату и вернулся:
- Тут меня, князинька, ась, чуть не погубили люди, что я тебе на дьяков
довел о скаредных речах.
- Поди, я подумаю и с тобой о том поговорю.
Подьячий снова поклонился и снова, уйдя, вернулся.
- Еще пошто?
- Тут, князинька, ась, пропустить ли троих казаков, от Стеньки Разина
послы - тебя добираютца?
- Поди и шли! Каковы такие?
Вошли три казака, одетые в кафтаны из золотой парчи, на головах красные
бархатные шапки, унизанные жемчугами, с крупными алмазами в кистях.
- Челом бьем воеводе!
- Здорово жить тебе!
- От батьки мы, Степана Тимофеича.
- Да, вишь, казаки, все вы зараз говорите, не разберу, пошто я
занадобился атаману. Там без меня есть воевода управляться с вами, князь
Семен Львов.
- Князь Семен само собой - ты особо... К Семену с моря шли по зову его
и государевой грамоте.
Выдвинулся вперед к столу казак, похожий лицом на Разина, именем
Степан, только поуже в плечах, сутулый, с широкой грудью. Он вынул из-под
полы ящичек слоновой кости, резной. Поставив на стол перед воеводой, минуя
грамоту, лежавшую тут же, раскрыл ящик. В ящике было доверху насыпано
крупного жемчуга.
По-лицу воеводы скользнула радость. Мутные глаза раскрылись шире.
- За поминки такие атаману скажите от меня спасибо! И доведите ему:
пущай отдаст бунчук, знамена, пушки, струги морские да полон кизылбашской.
- Тот полон, что вернуть тебе велел атаман, у Приказной весь - десять
беков шаховых, кои в боях взяты, да сын гилянского хана Шебынь, - их
вертает, а протчей, воевода, нами раздуванен меж товарыщы. Тот полон
атаман дать не мочен, по тому делу, что иной полоненник пришелся на десять
казаков один, а то и больше. Тот полон, воевода, иман нами за саблей в
боях, за него наши головы ронены... Да еще доводит тебе атаман, чтоб
стретил ты его с почестями!
- Почестей, казаки, мне, воеводе, нигде не дают, и я дать без приказу
великого государя не могу... И еще скажу: сбег от вас с моря купчина
кизылбашской, бил челом о сыне своем. Того купчинина сына дайте. А вез тот
купчина от величества шаха в дар государю аргамаков, и тех аргамаков
дайте. Об ином судить будем с атаманом вместях, как лучше.
- Аргамаки, князь-воевода, не шах послал, то нам ведомо: от имени шаха
купчины царю аргамаков дарят, чтоб им шире на Москве торг был. Они в
Ряше-городе закупили народ. Мы их не трогали, персы обманно положили наших
четыреста голов. Тот грабеж близ Терков им был за товарыщей смерть!
- Того не ведаю... Послышал как - говорю!
- Верим тебе - ты нам верь!
- Вы же Басаргу, учуг святейшего Иосифа-митрополита, разорили без
остатку: побрали рыбу, хлеб и учужные заводы...
- Богат митрополит, а древен. Куда ему столько добра мирского? Мы же
голодны были и скудны...
- Его богатство не одному митрополиту идет - на весь Троицкой
монастырь!
- Монастырю мы замест хлеба оставили утварь церковную, три сундука
добрых наберется серебра. Так сказал атаман: "Выкуп ему за разоренье".
- То обсудим, как атаман будет в Астрахани... Теперь же спрошу, где
ладите селиться: в слободе под Астраханью или за слободой?
Казак, похожий на Разина, ответил:
- Я есаул Степана Разина. Мне атаман наказал приглядеть место за
слободой, на Жареных Буграх - ту нам любее и место шире... С Дона к нам
будут поселенцы, коим там голодно, - не таимся того, знай...
- Кидайте палатки и живите! Да сколь вас четом?
- Тыщи полторы наберется.
- Скажите атаману еще, чтоб много народа не сбирал: городу опас и
слободе от огней боязно - ропотить будут на меня!
- Много больных средь нас, люди мы смирные,
Казаки ушли.
Младший Прозоровский встал, беспокойно прошелся по горенке, взяв шапку
с лавки, хлопнул ею о полу кафтана:
- Не ладно ты, брат мой, Иван Семенович, делаешь!
- Чего неладное сыскал?
- Надо бы этих воровских казаков взять за караул да на пытке от них
дознаться, какие у разбойников замыслы и сколько у вора-атамана пушек и
людей?.. Хитры они, добром не доведут правду!
- Сколь пушек, людей - глазом увидим. Млад ты, Михаиле! Тебе бы рукам
ход дать, а надо дать ход голове: голова ближе опознает правду. Вишь,
Сенька Львов забежал, грамоту государеву забрал и ею приручил их. Поди,
они на радостях сколь ему добра сунули!.. Я вот зрак затупил, чтя старые
грамоты да про житье-бытье царей-государей... Вот ты помянул Грозного
Ивана, а был Иван, дед его, погрознее, тот, что Новугород скрутил, и не
торопкой был, тихой... В боях не бывал; ежели где был, то не бился, только
везде побеждал... Татарву пригнул так, что не воспрянула, а все тихим
ладом, не наскоком, не криком... Вот и я - думаешь, воры куда денутся? Да
в наших же руках будет Стенька, едино лишь надо исподволь прибираться...
Ну-ка навались нынче наскоком!.. Ты говоришь, девять приказов стрельцов?
Стрельцы те, вишь, все почесть с Сенькой в море ушли, на пятьдесят
стругах; полторы тыщи их всего в Астрахани. Залетели нынче сокола - глядел
ли? Крылья золотые. Ты думаешь, вечно служить стрельцам не в обиду?
Скажешь, глядючи на казаков, они не блазнятся? Половина, коли затеять шум,
сойдет к ворам. Глянь тогда, пропала Астрахань, а с ней и наши головы!
Нет, тут надо тихо... Узорочье лишне побрать посулами да поминками,
сговаривать их да придерживать, а там молчком атамана словить, заковать -
и в Москву: без атамана шарпальникам нече делать станет под Астраханью...
Вот! А ты руками, ногами скешь, саблей брячешь... Ой, Михаиле! Я не
таков... Пойдем-ка вот до дому да откушаем. Святейший митрополит придет
тож: вот голова - на плечах трясется, слово же молвит - молись! Лучше не
скажешь.
Воевода с братом ушли из Приказной. У крыльца им подали верховых
лошадей.
По дороге воевода приказал развести по подворьям купцов разинский полон
- беков и сына ханова.
3
Дни стояли светлые, жаркие. Чуть день наставал, в лагерь казаков
приходили горожане из Астрахани, а с ними иноземцы, взглянуть на грозного
атамана. Слава о Разине ширилась за морем. Пошла слава от турок, которые,
слыша погром персидских городов, крепили свои заставы, строили крепости.
Всем пришедшим хотелось увидать персиянку; говорили, что княжна невиданная
красавица; иные прибавляли, что "персиянка - дочь самого шаха Аббаса
Второго, оттого-де шах идет войной к Теркам". Разин стоял в большом шатре,
разгороженном пополам фараганским ковром. Иноземцы, зная, что атаман любит
пировать, несли ему вино. За хмельное Разин отдаривал кусками шелка,
жемчугами и парчой. Народ ахал, оглядывая подарки атамана. Сказки о его
несметном богатстве росли и ширились.
Вплоть до татарских становищ на Волге за Астраханью по берегу теснились
люди, где на особенно раздольной ширине волжской качались атаманские
струги, убранные коврами, шелком и цветной материей. Один из стругов был
обтянут сплошь красным сукном, с мачтами, окрученными рудо-желтым шелком;
на мачтах два золотых паруса из парчи. Любопытные спрашивали казаков:
- Кто такой живет на диковинном стругу?
- Царевич! - коротко отвечали казаки.
- Заморской царевич-от?
Иные, не зная, но желая ответить, говорили:
- Да, царевич, вишь, Лексей от царя, бояр сбег к атаману!
- Вишь ты! Атаман - он за правду идет противу воевод.
- Пора унять толстобрюхих, бором, налогой задавили народ!
- То ли еще узрим!
Сегодня особенно яркий день с ветром, доносящим от моря с учугов запах
рыбы и морских трав. Волга здесь пахнет морем. К атаману в шатер пришли
три немчина. Один сказался капитаном царского струга, другой - послом,
третий, особенно длинноволосый, в куцем бархатном кафтане, в мягкой шляпе
без пера, - художник. Первые двое при шпагах, третий принес с собой черный
треножник, ящик плоский да тонкую доску. Вошел в шатер атамана, сбросил на
землю шляпу, недалеко от входа поставил треножник, сказал Разину:
- Их бин малер [я живописец]. Хотель шнель писаит.
На треножнике укрепил доску, окрашенную бледной краской.
- Чего тому, сатане?
Лазунка улыбнулся атаману.
- Он, батько, парсуну исписать с тебя ладит... Я их на Москве много
глядел: ходят, списывают ино людей, ино стены древние, мосты. А то один
пса намарал: как живой пес вышел, лишь не лает...
- О, то занимательно! Пущай марает, не прещу.
- Гроссер казак! Штэен [Большой казак! Стоять надо] нада.
Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед,
надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу.
- Алзо зо [вот так].
- Ха! Стоять перед чертом потребно? Ну, коли стану. Лазунка, дай
булаву!
Лазунка подал булаву. Разин встал.
- Ты скоро, волосатый?
- Вас? [Что?]
Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет.
- Гутес лихт! [Хороший свет!] Карош... карош... - Немец хмурился,
вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому ковру -
по красному узорчатые блестки. Рука художника, накидывая контур, бегала
быстро, уверенно по доске. Разин был одет в голубой бархатный зипун с
алмазными пуговицами. Красная бархатная шапка сдвинута на затылок,
седеющие кудри упрямо лезли на высокий хмурый лоб. В прорехах шапки
золотые вошвы [вшитые куски дорогой материи] с жемчугом. Поверх шапки
намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на конце чалмы
кисти, упавшие одна на плечо, другая за спину. Длинные усы, черные,
сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его впалые
смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий взгляд под
густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же:
- Страшен адлер блик! [Страшен орлиный взгляд!]
С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля.
Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с
кистями висели от кушака до колен.
- Како он марает, сатана? - Разин двинулся.
Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:
- Штэен блейбен [надо стоять].
- Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава... Скоро
мажь.
- Нынче мож...
- Фу! Устал... Худче много, чем бой держать, стоять болваном.
Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра
распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица
казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком
кафтане.
- Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу
вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
- Сам пришел, палач Петры Мокеева?
- Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я...
- Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
- Не навалом из-за угла - игра такая, играли во хмелю оба - сам зрел!
- Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай
Астрахань!
- Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу
привел: надо, так хоть завтре иди бери...
- Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины
гости.
- Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул
работу немца.
- Хальт! Мейн готт, гробер керл! [Стой! Боже мой, грубый парень!] -
Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
- У нас скоро, иди!
- Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
Разин встал. Немец показал ему работу.
- Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино
лишь немотствую да замест булавы - палка в руке...
- Тю... маршаль штаб! [маршальский жезл] Маршаль...
- Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню - заслужил...
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу,
тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно
стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
- Другой парсун пишу - даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал
мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу.
Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
- Садись, Чикмаз! Нече споровати - пить будем, не Персия здесь -
Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги - ладно,
червям не угодил на ужин.
- Тое ради могилы утек я, батько!
Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
- Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую
бороду, ответил:
- Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И
тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою
любовь к тебе, - Петра, Сергей, Серебряков Иван... Нынче не те - иные
удалые надобны. А я от прошлого с тобой - буду служить. Надо на дыбу?
Пойду!
- Верю! И люди надобны.
- Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя
удалой еще - Федька Шелудяк (*58). Этих четырех нас покудова буде...
Заварим кашу - Красуля стрелецкой сотник.
- Добро!
- И еще - от себя дозволь совет тебе дать, батько.
- Сказывай!
- С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху - прямой
человек! Прозоровских же спасись.
- То я ведаю.
- Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и
высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
- Лазунка, дай еще чаши.
- Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
- Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
- Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
- Зажали стрельцов!
- Стрельцы все твои, они шатки царю.
- Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным
идет немало, иные идут по слуху... Чуял я, Степан Тимофеевич, - обратился
к Разину Чикмаз, - Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да
за казаками идут калмыцкие - многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани
не быть под воеводами. Навались только.
- Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны,
да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить
головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин
моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует
царь моих или обидит - гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко
и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же
подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали...
- То и будет так, Степан Тимофеевич! - сказал Чикмаз.
- Будет так, батько, клянемся! - прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
- Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
- Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
- Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное
небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно
просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
4
В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
- Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
Лагунка сказал:
- Пошли меня, батько!
- Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне... Совет
твой тож люблю...
- Я скоро оборочу, батько!
- Дай подумать. Сядьте, соколы! - Казаки сели. - Ты, Лазарь Тимофеев, -
обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, - опытки
знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути
стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам - беги в Астрахань! Ближе
будет - на Дон. Дон сбеглых не выдает.
- Увижу, батько.
- И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как
может... Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью... Казак ли,
мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит.
Теперь же пейте на дорогу - да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!
Выпили вина.
Разин продолжал:
- Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом
Вологжениным.
Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:
- Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?
- Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать
тоже глянуть надо... люблю ее...
- Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя... Знай, на Москве
матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и
пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу... Старым
атаманам лошадь с санями дают, коли зима... Я же не глядел на царское
угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын
лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю - не становись на дворе под
стражу... Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на
яйцах... Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на
старом пожарище, в домике, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут
Ириньицей... Сыщи ее. Коли дома тесно - она укроет. Только пасись от
сыщиков... Про меня ей скажи все и про княжну скажи - поймет... Гораздо
меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее,
юрод? Древний старец был... Тот, должно, помер... Мудрой был, книгочей,
все бога искал... Возьми что надо, да спеши: казаки, вишь, на коней
садятся. Коли имать будут - беги сюда!
- Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич!
- Не блазнись, коли служить царю потянут.
Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой, со
стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в
мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их
крик:
- Жа-а-ксы-ы! [Хорошо!]
- Бу-я-а-рда! [Здесь!]
- Бар? [Да?]
- Бар!
Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он
был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий
лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою
жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал
отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях.
Подумал, уходя в шатер:
"О, несказанно тяжела ты, человечья доля! Свобода ли, рабство,
богатство и почесть венчаются кровью... Пируешь за столом, тебе говорят
красные речи, а за дверями на твою голову топор точат..."
5
Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное,
как летом. Люди теснятся, переругиваются, шумят между каменных лавок
армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным
каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в навесах и
столбиках.
У церквей нищие в язвах, в рядне и полуголые, усвоив московскую
привычку клянчить, тянут:
- Православные, ради бога и великого государя милостыньку, Христа ради!
Хотя в толпе православных мало.
В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких окон слышны
на площадь крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с толпой, выделяются
богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят:
- В чертовой башне те же песни поет наш брат!
Стрельцы, зарясь на наряд казаков, идя обок, отвечают:
- То, браты, по всей Русии ведется... В какой город ни глянь -
услышишь... Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой!
- Да, воеводские суды - расправы!
Разин идет впереди с есаулами в голубом зипуне, на зипуне блещут
алмазные пуговицы, шапка перевита полосой парчи с кистями, на концах
кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и плеч золотая
цепь с саблей. Если атаман не подойдет сам, то к нему не подпускают.
Есаулы раздают тому, кто победней, деньги.
- Дай бог атаману втрое чести, богачества! - принимая, крестятся.
Нищие кричат:
- Атаман светлой! Дай убогим божедомам бога деля-а...
- Помоги-и!..
- Дайте им, есаулы!
Нищих все больше и больше, как будто в богатом городе, заваленном
товарами, широко застроенном, кроме нищих и нет никого. Оборванец
подросток тоже тянет руки:
- Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали...
- Пошто мамку-т, детина?
- За скаредные про царя слова, тако сказывали...
- Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно.
Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше.
На площади среди каменных амбаров, рядов, казаки, идущие в хвосте,
дуваном и одеждой торгуют. Из казацких рук в руки купцов переходят
восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые цепочки и иное узорочье.
Армяне в высоких черных шапках, в бархатных халатах бойко раскупают
кизылбашское добро. Один из армян, с желтым лицом, испуганными глазами,
тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло:
- Гхаркавор-э пхахэл аистергиц, цахэлу хэтевиц мэн к тала нэн!
[Продадут, потом нас ограбят! (армянск.)]
Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов.
- Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к гхарустананк! [Чего
боишься? Мы от этих людей разбогатеем! (армянск.)]
Многие из разинцев, спустив в царевых кабаках Астрахани деньги,
вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут же под
шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих, а иногда и из
лавок брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин лепятся на
голые потные тела, бронзово-могуче сверкающие, то опухшие от соленой воды
или тощие, как скелеты, от лихорадок.
- Козаку тай запорожцу усе то краки [кусты] та буераки - гая [леса] ж
нема!
- Козаку все одно - лезть в рядно!
- Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется.
- Тепло! Без одежки легше.
Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых, в пестрых ермолках, в
чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на казаков, сверкая глазами и
ярко-белыми зубами в оскаленных ртах.
- Нынче на Эдиль-реку ходым?
- Волга! Кака-те Етиль?
- Нашим Эдиль-река!
- Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам?
- Лжешь, сыроядец! То калмыки.
- Булгарским кудой, злой, не нашим вера, не Мугамет... Булгарским
булванам молит!
- К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша...
- Акча барабыз [деньги есть? (татарск.)], козак?
- Менгун есть: перски абаси, шайки... талеры.
- Купым! Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус [арбуз].
- Вам не свыня - жру коня?
- Бери менгун! Нам кабан гож.
Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат в становище убитых
кабанов...
6
На крыльце деревянного широкого дома, с резьбой, с пестрыми крашеными
ставнями, стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую
курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном желтая шелковая
рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом.
- Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить.
- Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!..
- О чем дума, Степан Тимофеевич?
- Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну, как звали на крестины,
да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в обрат
волокчись.
- Звал, приму! Не то в сени - в горницы заходи.
- На том спасибо! А вот и поминки тебе. - Разин обернулся к казаку
сзади: - Дай-кось, Василий!
Взяв у казака крытую золотой парчой соболью шубу, Разин, ступив на
крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи:
- Носи, да боле не проси! Держу слово...
- Ой, то неладно, Степан Тимофеевич!
Разин нахмурился.
- Уж ежели такая рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет.
- Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да вишь, атаман, народу много, в
народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву доносы
на меня...
- Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не
един ты...
- А жадность боярская какова, ведаешь, Степан?
- Я еще подумаю... будет ли срок ему доносить.
- Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в горницы да за пир
сядем, и народ глазеть перестанет на нас.
7
От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он стоит
посреди палаты в новом становом кафтане из золотой парчи, даренном
Разиным. Слуги наливают вино, мед и водку в серебряные чаши. Когда
открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по лестнице шагающих
слуг с блюдами серебряными и лужеными. Воевода по очереди подходит к
столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям из своих
рук чаши с хмельным. Каждый гость, принимая чашу, кланяется в пояс
хозяину. За столом среди иноземцев сидит брат воеводы Михаил Семенович
Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром,
между боковыми окнами, седой дворецкий в черном бархате и двое слуг в
синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому из
гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном
органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни; орган гремит и
тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и
голландцев зв...


