Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Лион Фейхтвангер. Изгнание

страница №13

небольшим колебаниям в своей карьере. Тем не менее он не прошел
со свойственным ему легкомыслием мимо предупреждения судьбы: годы уже не
те - хочется закрепить свое благополучие.
Очень глупо, что он не использовал возможностей, возникших с приездом
Гейдебрега. На роль доверенного лица Гейдебрега его кандидатура была
наиболее подходящей. Только по своей лени, по своей флегматичности он
уступил место Визенеру.
Но, может быть, еще не поздно? Инцидент со статьей Траутвейна в "ПН"
открыл перед Шпицци новые перспективы. Шпицци ничего не имел против
Визенера. Он нисколько не завидовал его приятным отношениям с Леа де
Шасефьер; лишенный сам тщеславия, не завидовал он и положению, и растущему
влиянию этого честолюбивого человека. Но его место подле Гейдебрега нужно
самому Шпицци. Визенера нужно убрать с дороги; очень кстати, что эта свора
из "ПН" как раз теперь изобличила его в прегрешениях против чистоты
германской крови.
И Шпицци стал вновь втираться в доверие к Гейдебрегу. Если политически
Гейдебрег и прикрывал Визенера, то в личных отношениях он с момента
появления статьи отдалил его от себя, и Шпицци прилагал все усилия, чтобы
занять освободившееся место. Он пустил в ход все обаяние своего моложавого
облика. Порывисто выражал благодарность Гейдебрегу за то, что тот не
ставит ему в вину всех оплошностей, допущенных им по неловкости в деле
Беньямина. Горячо раскаивался, что по безрассудной смелости навязал
Берлину это неприятное дело.
Гейдебрег слушал внимательно и даже, казалось, не без удовольствия. В
Париже у него было немало важных дел.
Разумеется, он приехал в Париж не только для того, чтобы ликвидировать
дело Беньямина и обезвредить "ПН", хотя именно эти задачи особенно его
занимали. У него были дела покрупнее, и для их осуществления он подыскивал
способных, надежных помощников. До сих пор он, кроме Визенера, никого не
нашел и очень сожалея, что но известным обстоятельствам вынужден, по
крайней мере на время, отдалить от себя этого симпатичного, способного
человека. А Герке? Стоит ли привлекать его к более тесному сотрудничеству?
Рекомендация Медведя заранее расположила его в пользу Шпицци. Хоть он и
"аристократ", но приятен в личном общении и обладает той самой безоглядной
готовностью на все, которая так высоко котируется в германских правящих
кругах. С другой стороны, Гейдебрег с его примитивным, но безошибочным
чутьем не проглядел и того, что господин фон Герке человек легкомысленный,
трепло, как выражаются обычно на Волшебной горе, в резиденции фюрера. И он
милостиво принимал настойчивые заигрывания Шпицци, но вовсе не собирался
всецело заменить им Визенера. С покровительственным, важным видом шагал он
взад и вперед, целиком заполняя собой изящный голубой салон в стиле
рококо, и слушал юношески милые покаянные речи Шпицци.
- Если вы, дорогой Герке, - назидательно сказал он наконец, - извлекли
для себя из дела Беньямина урок и теперь знаете, что истинный
национал-социалист только тогда за что-нибудь берется, когда он на
пятьдесят один процент уверен в успехе, тогда, стало быть, дело Беньямина
имело и свою хорошую сторону. А вообще говоря, все в порядке: я это дело
взял в свои руки.
Шпицци невольно обратил свой взгляд на эти руки. Значит, несмотря ни на
что, fait accompli, по-видимому, налицо? Но тут же обнаружилось, что
видимость ввела его в заблуждение. С благосклонной откровенностью
Гейдебрег продолжал:
- Мы примем предложение Швейцарии и согласимся на предусмотренный для
подобных случаев третейский суд. Утверждение состава и созыв суда мы по
возможности оттянем. Постараемся заполучить туда надежных людей. И если
даже случится самое худшее и нам придется вернуть им вашего Беньямина, то
к тому времени вся история успеет травой порасти. Пусть тогда
тысяча-другая эмигрантов, черт с ними, поет аллилуйя, - всему остальному
миру будет на все, что называется, наплевать.
Он подошел, массивный, грузный, на шаг ближе, стал против Шпицци,
улыбнулся, отчего лицо его как бы раскололось на множество мелких частиц,
стало ужасающе хитрым, жестоким, и любезно преподал Шпицци маленький урок
по части национал-социалистской внешней политики.
- Швейцарцы, - продолжал он откровенничать, - дали нам взаймы несколько
миллиардов, которые они вряд ли получат обратно. Если уж иначе никак
нельзя будет, то взамен мы, Христа ради, отдадим Фридриха Беньямина. Пусть
кушают на здоровье.
Значит, "базельская смерть" все-таки миновала клопа. У Шпицци было
двойственное чувство. Хотя Гейдебрег как будто предал забвению его вину,
однако, пока Беньямин жив, дело его рано или поздно может иметь для Шпицци
дурные последствия. С другой же стороны, коварно и молниеносно смекнул
Шпицци, тут кроется возможность больше прежнего восстановить Гейдебрега
против Визенера.
- Раз уж мы, - сказал Шпицци, - в откровенной мужской беседе затронули
дело Беньямина, то я хотел бы указать на некоторые слухи, дающие все новую
пищу гнусному тявканью вокруг этого проклятого дела. Эмигранты
распространяют слухи, - пояснил он, - будто мы ликвидировали Фрицхена
Беньямина, будто fait accompli уже налицо. И даже некоторые вполне
надежные люди, - прибавил он, - и те не осмеливаются так решительно и
безоговорочно отмести это подозрение, как оно того заслуживает. Вот,
например, нашего друга Визенера не на шутку раздирают сомнения, жив ли
клопик.
- Неужели? - только и спросил в ответ Гейдебрег. Но Шпицци отлично
видел, что пущенная стрела попала в цель. Гейдебрег, взяв дела в свои
руки, несомненно, досконально взвесил, целесообразен ли в данном случае
fait accompli. А уж, раз придя к отрицательному выводу, он, естественно,
считал, что допустить fait accompli было бы глупостью. А уж если он считал
это глупым, то ему, разумеется, обидно, что его могут счесть способным на
такую глупость. И то, что Визенер счел его способным на эту глупость, еще
сильнее пошатнет, надо думать, положение Визенера.
Весь вопрос в том, насколько Гейдебрег верит Шпицци. По тусклым глазам
Гейдебрега ничего нельзя было прочесть. Да и по всему его поведению тоже.
- Благодарю вас. - Это было все, что он ответил Шпицци. - Я пресеку
всякие слухи.
Так он и сделал.


Ильза Беньямин ехала домой скромно, в метро. Она стала бережлива,
каждый лишний сантим откладывала для своего дела.
Одевалась она теперь просто, без всяких претензий, задорные тирольские
шляпки лежали в шкафу. От аристократического размаха "саксонской леди"
ничего не осталось.
Ильза возвращалась из Красного Креста. Аккуратно, каждую неделю, она
посылала через Красный Крест письмо Фрицхену. Разумеется, никто не знал,
доходят ли эти письма по назначению.
Образ Фрицхена претерпел в ее глазах большие изменения. Фрицхен стал
человеком, к которому она всю жизнь обращала смиренные взоры; только в
редкие минуты она бывала его вдохновительницей. И вот его величественная
тень стоит теперь за ее спиной, и на этом мрачном фоне особенно выгодно
выделяется ее грациозная, хрупкая фигура. Глупой она никогда не была,
всегда чувствовала собственную пустоту, и, хотя раньше и высмеивала
мужчин, которые хотели сочинить ей "душу", теперь благодарила судьбу,
некоторым образом навязавшую ей содержательность. Она отдалась служению
большой идее, она боролась за Фридриха Беньямина и справедливость, она
была мадам Легро немецкой эмиграции. Ильза совещалась с юристами, усвоила
их термины, непринужденно пересыпала ими свою речь. Она расцветила свой
язык словами и понятиями из области международного, уголовного,
гражданского права, точно так же как раньше накладывала на щеки румяна и
красила губы.
И вот она сидит в метро, похудевшая, красивая, беспомощная,
трогательная. И даже враги Ильзы не могли бы не признать, что эта новая
простота ее в значительной мере неподдельна.
Она вышла, направилась в гостиницу "Атлантик". Портье вместе с ключами
подал ей корреспонденцию. В лифте она перебрала письма: на одном оказалась
немецкая марка, адрес был написан рукой Фридриха. Тут же в лифте она стала
вскрывать конверт. Он плохо поддавался, она неловко теребила и рвала его и
в конце концов вместе с конвертом надорвала и лежащий внутри листок.
Жадными глазами, полуоткрыв рот, она пробежала по строчкам. И сразу
охватила взглядом все письмо, весь его общий вид - начертания букв и
строки вместе с обращением и подписью - и сразу же поняла и всем существом
ощутила его содержание. В одно мгновение она взвесила каждое слово и уже
знала, почему написаны эти, а не другие слова, что они обозначают все
вместе и каждое в отдельности.
В письме было сказано немного. Фрицхен подтверждал получение двух ее
писем. Сообщал, что здоров, что раз в месяц, если не произойдет никаких
изменений, может отправлять и получать по одному письму и что он "в
хороших условиях". Датировано было письмо четырьмя днями раньше, место не
указано, штемпель берлинский.
Ильза дрожала всем телом. Ее бросило в пот, ноги подкашивались. Она не
помнила, как добралась до своей комнаты. Села на кровать и долго смотрела
на письмо. Разглаживала машинально конверт и надорванные места и без конца
перечитывала строчку за строчкой, хотя давно знала их наизусть и точно
помнила, где стоит каждая буква и как она выглядит, помнила каждую
запятую, каждую точку. Она посмотрела на портрет Фрицхена и перевела
взгляд на письмо, потом опять на портрет. Встала, прошлась несколько раз
по комнате; она чувствовала большую слабость, но не могла не ходить. И все
время держала письмо в руках, была не в силах с ним расстаться. Ей
казалось, что она потеряет его, если выпустит из рук, и не только его, а
всего Фрицхена.
Что же теперь? Изменилось ли что-нибудь? Все изменилось. До
сегодняшнего дня вокруг нее и затерянного в Германии человека зыбился
жуткий полумрак. Думать о нем как о мертвом, погибшем было страшно и
мучительно, но чуть-чуть сладостно. И вдруг вспыхнул яркий свет, сразу все
стало обыденнее; так, как сейчас, конечно, лучше, он, во всяком случае,
жив. Но от этого внезапного света было больно. И все же хорошо сознавать,
что он существует. Ильзу, слабую и терзаемую сомнениями, обдало волной
глубокой радости. Она очень любила его, в эти первые минуты она о себе
вообще не думала или думала очень мало, она чувствовала, что теперь-то и
нужно хлопотать, еще энергичнее, чем раньше, и раз нацисты разрешили ему
отправить письмо, то это хороший признак и все, наверное, хорошо кончится.
Только теперь она поняла, как была одинока все это время. Конечно,
какая-то прелесть была в том, что она могла рассчитывать исключительно на
себя одну и несла обязанности и ответственность не перед реальным
существом, а перед чем-то, о чем никто не мог сказать, существует оно или
нет. Но все-таки гораздо лучше знать, что человек, единственно близкий ей
человек, жив. Надо только привыкнуть к новому положению. Но теперь она с
совершенно иным чувством возьмется за дело, и, если тут не замешан сам
черт, ей удастся вызволить своего Фрицхена.
Придя к этой мысли, она повеселела. В ее живом воображении письмо
Фрицхена стало вестью о его близком возвращении в Париж. Разве нацисты
разрешили бы ему такую льготу, если бы сами не считали это дело
окончательно проигранным? Радость, вспыхнувшая в Ильзе, с каждой минутой
разгоралась все сильнее. Она сняла телефонную трубку, она хотела сообщить
друзьям, в первую очередь Эдит, радостную весть; но тотчас положила трубку
обратно. Прежде всего она наконец приведет себя в должный вид. Она
проделала это старательно и с увлечением. Потом, сияющая, важная,
принялась звонить всем знакомым, осведомляя их о счастливом обороте
событий.


Шпицци сидел над неким документом, перечитывал его, изучал слово за
словом. Уже много лет ему не доводилось так работать. Это была докладная
записка Визенера о способах обезвредить "Парижские новости", записка,
которую Гейдебрег переслал Шпицци "на отзыв".
То, что Визенер насочинил тут, было чертовски искусно придумано. Ловкий
малый, хороший комбинатор, а ненависть к "ПН" сделала его изобретательнее
обычного. Он, Шпицци, просто идиот, что дал Визенеру в руки такой богатый
материал о Гингольде и компании. Но до чего ловко Визенер использовал этот
материал, - Шпицци как профессионал высоко оценил тонкую работу. Визенер
далеко шагнул за рамки первоначального задания - заставить замолчать "ПН".
В своем проекте он рекомендовал полностью забрать газету в свои руки и
продолжать дальнейшее издание ее под маской антифашистского печатного
органа, но на страницах его нападать исключительно на мелкие слабости
нацистского режима, так чтобы читатель волей-неволей пришел к заключению,
что в третьей империи все обстоит в высшей степени благополучно и только
слепцы и принципиальные злопыхатели могут выдвигать тяжелую артиллерию
против таких ничтожных недостатков. Визенер не ограничился общими
положениями, а разработал свой план до мельчайших подробностей. Он наметил
способы, как согнуть в бараний рог издателя Гингольда, составил смету
расходов, показал, как, прибрав газету к рукам, сохранить за ней видимость
оппозиционного органа и в то же время с успехом использовать ее для
агитационных целей Берлина.
Если бы не болезнь Медведя, это грозное предупреждение судьбы, Шпицци,
вероятно, ограничился бы тем, что, бегло просмотрев меморандум, заявил,
что он великолепен. Теперь же он стал искать в нем слабое место. И нашел.
План, придуманный Визенером, был торжеством "северной хитрости", но для
своего выполнения требовал чрезвычайно много времени. Желательно ли,
возможно ли тратить столько времени? Если же ограничиться задачей
обезвредить "ПН", то ее можно решить в несколько недель. А план Визенера
требовал месяцев. В этом была его ахиллесова пята.
Гейдебрег вызвал к себе одновременно обоих, Визенера и Герке, для того
чтобы втроем обменяться мнениями о проекте. Едва войдя в голубой салон
отеля "Ватто", Шпицци тотчас же убедился, что Визенер, очевидно, справился
с ударом, нанесенным ему "ПН", и вполне уверен в себе.
Так оно и было. Работа над докладной запиской доставила Визенеру
глубокое удовлетворение. Он с удовольствием представлял себе, как он
выбьет стулья из-под Гейльбруна и Траутвейна, да так ловко и незаметно,
что те спохватятся, только когда очутятся, оглушенные, на полу. Он был
доволен своим проектом в целом и в деталях. Он хорошо и добросовестно
работал, задачу разрешил блестяще и не сомневался, что докладная записка
реабилитирует его в глазах Гейдебрега.
Герке все это почуял. Но он был твердо уверен, что безошибочно нащупал
слабое место визенеровского плана, и на этот раз не собирался очистить без
боя поле брани. Гейдебрег заметил внезапно вспыхнувшее между Герке и
Визенером соперничество. Приглашая Визенера и Герке на это совещание, он
почти не надеялся услышать что-либо новое. Визенеровский план прельщал
его, но и он видел, что выполнение этого плана потребует много времени. От
сегодняшней встречи он ждал только более яркого освещения всех "за" и
"против", им самим уже взвешенных. Это облегчит ему решение.
И вот три холеных господина сидят в небольшом салоне отеля "Ватто" на
хрупких голубых бархатных креслах. Немало человеческих судеб решили они,
эти три господина, и в будущем еще не одна судьба будет в их руках. Это
три прожорливых обитателя джунглей, цепкие, живучие; не то чтобы они не
насытились кровью, но дразнить их не рекомендуется. Если бы человек с
живым воображением увидел их всех троих вместе, восседающих на этих
голубых креслах, они преобразились бы в его глазах в трех хищников,
которые, тихо урча, сидят на арене цирка, на своих табуретках,
сдерживаемые волей дрессировщика; но каждую минуту их кошачья природа
может прорваться наружу, сведя на нет все искусство укротителя.
После краткого вступления Гейдебрег предложил Герке высказаться но
проекту Визенера. Шпицци тотчас же стал хвалить тонкость проекта,
превознося со знанием дела "северную хитрость", утонченный макиавеллизм,
поставленный на службу современности, на службу благому делу,
предусмотрительность в учете деталей.
Визенер слушал с любезной миной и ждал. Он ждал коварного "но", которое
неизбежно последует. Он всегда питал симпатию к Шпицци. И теперь с
удовольствием смотрел, как сидит Шпицци, как он говорит о "ПН", небрежно,
вскинув и слегка наклонив набок голову, тихо и надменно пофыркивая. Эту
барскую небрежность манер нельзя заимствовать извне, она может быть только
врожденной. Кроме того, Визенер чувствовал себя обязанным Шпицци. Шпицци
не только не использовал намек, брошенный ему Визенером, наоборот, он
держал себя безукоризненно, и даже раздобыл ему материал о "Парижских
новостях", больше того, если говорить честно, то не кто другой, как
Шпицци, вызволил Визенера из его последней беды. И все же Визенер,
несмотря на похвалы Шпицци, учуял внезапно возникшее между ними
соперничество и не сомневался, что сейчас воспоследует "но".
И оно воспоследовало, это коварное "но".
- При всех своих огромных достоинствах, - с дружеской озабоченностью,
очень серьезно сказал господин Герке, - проект страдает одним большим
пороком: проведение такого проекта потребует много времени, очень много
времени.
- И хотя наш строй, - добавил он с улыбкой, - продержится тысячу лет,
мы все же кровно заинтересованы в том, чтобы несколько раньше выбить из
рук эмигрантов эти навозные вилы. Если я, - заключил он, - правильно понял
коллегу Гейдебрега, то и в Берлине высказывалось пожелание, чтобы мы
заткнули рот "Парижским новостям" не через год, скажем, а немедленно.
Визенер выслушал возражения Шпицци с тем же предупредительно-любезным
выражением лица, с каким слушал его похвалы. В глубине души он признал,
что тот хорошо нацелился и метко выстрелил.
- Коллега фон Герке, - вежливо заметил он, - прав. Но надо помнить, что
скоропалительное удушение "ПН" может вызвать неприятный для нас шум. Мой
метод связан с затратой времени, верно. Но разве эта затрата недостаточно
восполняется преимуществами, которые даст нам в руки незаметное
превращение вражеской газеты в орудие нашей пропаганды?
Шпицци еще вежливее прежнего со всем согласился. И все же настойчиво
вернулся к своему возражению. Целесообразно ли так долго ждать? В духе ли
это национал-социализма? Соответствует ли это его учению и обычной
практике? Все это он изложил деловито и без подъема. Но затем ему наскучил
сухой тон беседы, он снова стал прежним легкомысленным Шпицци.
- "В терпении - величие души", учили мы когда-то в школе, - беспечно
улыбнулся он. - Но строчка эта принадлежит полуеврейскому писателю, она
устарела. Я полагаю, что в наше время неуместно руководствоваться такими
правилами.
Как ни странно, но именно эта вздорная шутка была причиной провала так
умно задуманного военного плана Шпицци, она окончательно решила победу
Визенера. До этой минуты Гейдебрег колебался. Прикрыв морщинистыми веками
глаза, он только слушал и в разговор не вступал. Хотя доводы Герке
казались ему убедительными, он не решался сказать ни "да", ни "нет". Но
легкомысленная шутка Герке разрушила все впечатление от его доводов.
Гейдебрег решил в пользу Визенера.
Визенера же дешевая и глупая ирония Шпицци просто взорвала. До этой
минуты он чувствовал за его словами вполне законное соперничество. Шпицци
хотел вернуть себе место под солнцем, то есть подле Гейдебрега, - это было
в порядке вещей, Визенер сам поступил бы точно так же. Но то, что этот
малый рассчитывал глупым зубоскальством свести на нет проект, на который
затрачено столько труда и остроумия, - это уже не что иное, как дурацкое
зазнайство аристократа: именно оно особенно возмутило Визенера,
происходившего из мещанской семьи. В нем заговорила не только вражда к
конкуренту, в нем вспыхнула ненависть, - ненависть, распространявшаяся на
все, что тот говорил, делал, чем он был.
Пока, однако, он тщательно скрыл свои чувства. Ограничился единственным
возражением: он полагает, что несколько замедленные темны, которых требует
его проект, не противоречат духу национал-социализма. Решает не быстрота
действия, привел он слова фюрера, а неумолимое, упорное преследование
цели, которая однажды признана правильной.
Все было сказано.
- Благодарю вас, господа, - заключил спор Гейдебрег. - Я решил
осуществить проект коллеги Визенера. Уполномочиваю вас, Визенер, принять
все меры, какие вы сочтете необходимыми. Вы, дорогой Герке, не откажитесь
помочь вашему коллеге.
Оба поклонились. Беззаботным мальчишеским жестом Шпицци протянул руку
Визенеру.
- От души рад, - сказал он тепло, - что вам дается случай провести в
жизнь такой прекрасный план. Надеюсь, что смогу предоставить в ваше
распоряжение надежные материалы.
В глубине души Визенер не мог не признать, что Шпицци из числа тех
игроков, которые умеют проигрывать с шиком.
Но он ошибся. Шпицци, проявив таким образом свою лояльность, не мог
все-таки отказать себе в удовольствии слегка ужалить Визенера на прощание.
Когда он на днях высмеивал непозволительное легковерие Визенера, Гейдебрег
как будто не вполне поверил ему. Сегодняшняя встреча по крайней мере дает
Шпицци возможность доказать коллеге Гейдебрегу, что он не зря бросил тень
на Визенера.
- Кстати, дорогой Визенер, - сказал он и даже позволил себе слегка
обнять его за плечи, - могу сообщить вам приятную новость. Я вам сразу
сказал, что вы напрасно тревожились об участи вашего Фрицхена Беньямина.
Теперь вы можете это услышать из более авторитетного источника. Прошу вас,
коллега Гейдебрег, успокойте его. Скажите ему, что клоп не раздавлен, что
клоп здравствует и процветает. Вообразите, mon vieux, ваш Фридрих Беньямин
подал о себе весточку даже сюда, в Париж. Его жена получила от него
собственноручно написанное им, бесспорно подлинное письмо. Весь
эмигрантский сброд ликует. Гуманность победила. Ну что, удовлетворена
теперь буддистская часть вашей индогерманской души?
После его блестящей реабилитации удар, так коварно нанесенный Шпицци,
потряс Визенера. Ему стоило больших усилий не сбросить с плеч руку Шпицци.
С трудом выжал он из себя несколько полушутливых фраз в оправдание своих
сомнений, своего неверия. Это были жеваные фразы, он сам это знал и,
произнося их, не мог смотреть прямо в неподвижное лицо Гейдебрега. И
удалился он отнюдь не победителем.



7. КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ



Он ехал домой, он хорошо управлял автомобилем, он вел его машинально,
так же машинально останавливал перед красным светофором, вел дальше. Он
еще не обрел своего обычного равновесия. Напряжение, которого стоила ему
борьба со Шпицци, обессилила его, а разбойничий удар в спину
непосредственно после победы был слишком неожидан.
Какую нелепую роль заставил его разыграть перед Гейдебрегом этот
Шпицци. Визенеру мгновенно припомнилась вся цепь событий. Разумеется, не
кто иной, как Гейдебрег, предотвратил fait accompli; каким же ничтожным
маловером представляется, вероятно, Гейдебрегу он, Визенер, допустивший,
что руководство способно совершить столь грубую оплошность. Это - подлый
выпад со стороны Шпицци. Что можно сказать на такое предательство? Слова,
которые Визенер промямлил, были жалким вздором. Наверно, у него и вид был
шута горохового.
Езда по весенним улицам Парижа мало-помалу все же заглушила мысль о
позоре этих последних минут, и радость победы взяла верх. Визенеру даже
начало казаться, что раз Фридрих Беньямин жив, то это венчает его победу.
Как странно, что он только сейчас это понял. Как странно, что сначала он
не чувствовал ничего, кроме обиды за ту наглую форму, в которой ему эту
желанную новость преподнесли. Какую ничтожную роль в духовном бюджете
человека играет разум и какую огромную - слепое чувство.
Разве все эти дни радость, которую ему доставлял план похода на "ПН",
не омрачалась тревожным вопросом, как примет его выступление Леа? Конечно,
низость продажной газетки, поведшей травлю против пего и против нее,
должна была показать Леа, что ягненок бедняка здесь ни при чем. Но когда
имеешь дело с Леа, никогда нельзя знать, смогут ли разумные доводы сломить
ее упорство и предрассудки. Ее холодный, презрительный тон в разговоре по
телефону, ее молчание, ее "смотрите не станьте и вы свиньей" были
проявлением чувств, недоступных никакой логике.
После этого неприятного разговора все в конце концов сложилось не так
плохо, как он опасался. Сторонний наблюдатель вряд ли заметил бы
какую-нибудь перемену в его отношениях с Леа после статьи в "Парижских
новостях". И все же что-то переменилось. Когда он пытался объясниться с
ней по поводу проклятой статьи, когда хотел рассказать, как он рыцарски
выложил Гейдебрегу всю правду о их отношениях, она просто-напросто велела
ему замолчать. С пугающим спокойствием она заявила, что слова не властны
над чувством, что его общество не доставляет ей прежней радости, а мысль о
том, что их отношения могут когда-нибудь оборваться, уже не кажется ей
такой безутешной, как еще недавно. Эти оскорбительные слова она
произносила дружеским тоном, спокойно устанавливая факты; она отказалась
выслушать его возражения, и Визенер не посмел иронией умалить значение ее
слов. Ни в присутствии Леа, ни наедине с собой. Он до боли ясно сознавал,
что никогда не сможет вычеркнуть эту женщину из своей жизни. Тщетно
призывал он рассудок к борьбе с чувством. Бесспорно, разница между
реальной Леа и портретом, висевшим в его библиотеке, резко бросалась и
глаза. С портрета на него смотрела молодая, нежная, прелестная женщина,
реальная же Леа была стареющей еврейкой, с большим, хрящеватым, некрасивым
носом, а еще через несколько лет она совсем отцветет. Но как бы часто, как
бы сухо и отчетливо он все это ни повторял себе, ничего не помогало.
Портрет и живая Леа были едины. Напрасно он говорил себе, что и в будущем
от связи с ней можно ждать больше огорчений, чем радости. Но эти
соображения ни к чему не приводили. Он попросту привязан к ней, она нужна
ему. Лишись он возможности говорить с ней о своих делах, приятных и
неприятных, эти дела потеряли бы для него всякий интерес. Исчезни она из
его жизни, эта жизнь потеряла бы всякий смысл. Его отношение к Леа, - он
вынужден был себе признаться в этом, - могли быть выражены одним только
глупым словом - любовь. И мысль о том, что поход против "Парижских
новостей" ставит под угрозу его любовь, отравляла радость, доставленную
ему и проектом и реабилитацией.
Такова была картина его отношений с Леа все это время, даже еще
каких-нибудь десять минут назад. Но известие, что Фридрих Беньямин,
бесспорно, жив, сразу рассеяло все его тревоги. Теперь все переменилось.
Он останавливается у подъезда своего дома. На лифте поднимается к себе,
идет в гардеробную. "Тореадор, тореадор", - насвистывает он, облачаясь в
удобное домашнее платье, и затем насмешливо: "О Базель, дни мои продли и
смерть на жен моих пошли". В своем роскошном черном халате он ходит взад и
вперед, не то цезарь, не то самурай, чувствуя себя как человек, которого
жестоко обидели его ближние, но зато блестяще оправдали последние события.
Ибо с чем он предстанет теперь перед Леа? Леа встревожили нашептывания
некоего Траутвейна, она поверила в fait accompli. В нем, Визенере, она
заподозрила идейного соучастника этого fait accompli, она допустила, что
он может стать "свиньей", вынудила у него обещание ничего против "ПН" не
предпринимать. И вот оказывается, что Беньямин жив, Леа была к нему,
Визенеру, жестоко несправедлива, все предпосылки, на которых основывались
ее обвинения, ошибочны. Самый придирчивый блюститель морали - и тот
признал бы, что он свободен от данного им слова. Леа не может его ни в чем
упрекнуть, ни разум, ни чувство в ней не будут задеты, если он теперь
приведет в исполнение свой план похода на "ПН".
Его смущение, его скованность и подавленность во время их последнего,
тягостного телефонного разговора вызывались только сомнением, не вмешалась
ли все же в дело "базельская смерть". Теперь скованности больше нет. "Все
облака, черневшие над ним, схоронены в бездонном море жизни". Его
по-детски радовала предстоящая встреча с Леа, он рисовал себе картину, как
с безразличным видом скажет, что Фридрих Беньямин жив. Он уже заранее
готовился проявить в этом разговоре великодушие и такт.
Он завел патефон, поставил пластинку с увертюрой к "Кориолану",
опустился в глубокое кожаное кресло. К нему вернулось победное ликование,
вспыхнувшее в нем, когда Гейдебрег произнес: "Я решил осуществить проект
коллеги Визенера". Он представлял себе, что он скажет Леа и что она, по
всей вероятности, ответит ему. Пластинка кончилась, Визенер поставил ее
вторично. Под вновь зазвучавшие тихие, глухие удары литавр бетховенской
увертюры его живое воображение рисовало перед ним будущее. Он уже добился
своего - совратил пуританина Гейдебрега, держит его в руках. Он
торжествует. И Визенер почувствовал благодарность к Фридриху Беньямину за
то, что тот жив, и к Гейдебрегу за то, что тот оставил его в живых.
Глубокой ночью, последовавшей за этим бурным днем, Визенер сидел над
большой толстой рукописью, переплетенной в плотный холст, над Historia
arcana. Он сидел в своей спальне, одетый в пижаму, и его авторучка чертила
на бумаге торопливые стенографические знаки:
"Кстати, Фридрих Беньямин жив, его жена получила от него письмо. Я
долго готовился к тому, чтобы преподнести эту весть Леа надлежащим тоном,
безучастно, вскользь. И мне это вполне удалось. Я не поддался искушению
сказать что-нибудь вроде "наш Фридрих Беньямин" или "ваш Фридрих
Беньямин", я не съязвил: "Об этом ваш честнейший Траутвейн, конечно, не
сообщит своим читателям". Я не сплоховал, я хорошо владел собой и сумел
ограничиться сухим, как бы невзначай брошенным замечанием; и все
получилось совершенно так, как мне хотелось.
Я рассчитал правильно: новость потрясла Леа до глубины души. Вот оно,
значит, до чего она несправедливо подозревала меня, а я перед ней чист как
снег. Она справедлива по природе; по ее лицу можно было ясно прочесть, как
она взволнована своим несправедливым отношением ко мне.
Одну глупость я все же сделал, несмотря на все мое самообладание.
"Траутвейн, - сказал я, - возможно, искренне думал, что Фридриха Беньямина
уже нет в живых. Эти люди так ослеплены ненавистью, что готовы проглотить
любую бессмыслицу. В "Парижских новостях", вероятно, полагают также, что,
бывая у вас, я совершаю преступление в глазах моих национал-социалистских
коллег". И вот тут, увлекшись, я и сморозил глупость. "А ведь сам
Гейдебрег, - неизвестно зачем прихвастнул я, - если бы вы разрешили, с
удовольствием посетил бы вас вторично".
Леа ничего не ответила. Она не реагирует, когда я заговариваю об этой
истории. Но теперь, конечно, она ждет нового визита Гейдебрега. Если я не
склоню его на это, я буду в ее глазах чем-то вроде Геббельса. Но я не
вижу, как мне склонить Гейдебрега. Моя болтовня была пустым бахвальством.
Леа весь вечер оставалась задумчивой, я не того хотел, я не так рисовал
себе нашу встречу. И в постели не пришло то, чего я ждал. Я полагал, что
она почувствует себя виноватой, будет раскаиваться, а в таких случаях она
мягка, как воск, и это глубоко пленяет меня. Но ничего этого не было. В
ней чувствовались сдержанность, подозрительность, отчужденность.
Возмутительно, до чего я каждый раз вновь и вновь неуверенно себя чувствую
с ней. Кто прожил такую безотрадную юность, как я, никогда не освободится
от этой неуверенности".
Он неприлично громко зевнул, захлопнул тетрадь, запер ее в сейф,
потянулся, лег в постель.


Раньше, бывало, после близости с Визенером Леа лежала в приятной истоме
и засыпала глубоким сном без сновидений, как малое дитя. С момента
идиотской истории с "ПН" все пошло по-иному. Встречи с Визенером не
доставляли ей прежней радости; пока он был с ней, ее грызло какое-то
нелепое чувство вины, а после его ухода оставался противный осадок.
В дни, когда была основана третья империя и Эрих переметнулся на
сторону нацистов, она кое-как примирилась с тем, что он послушно им
подвывает. Приспособила для этой цели теории Ницше, разбавив их водой.
"Нельзя ставить в вину мужчине, - говорила она своей приятельнице
Мари-Клод, - что он исполнен воли к власти и становится на сторону
власти". А когда Мари-Клод указывала ей на глупость и зверство нацистов,
она и тут находила оправдание: это, мол, необходимость, вызванная
переходным периодом. Примирилась она и с тем, что ее прозвали
Notre-Dame-de-Nazis - нацистская богоматерь.
В глубине души она, конечно, все время чувствовала, что не права: то,
чему служит ее друг, ее Эрих, - это сама глупость, само варварство, это
гнусность во всех ее видах, отталкивающая и низменная. Но она не желала
себе в этом признаться и дешевой философией пыталась заглушить доводы
чувства и рассудка.
Однако в ту минуту, когда Эрих рассказал ей о статье в "ПН", все эти
искусственные подмостки рухнули. В ту минуту она вдруг и навсегда поняла,
что ее дружба с Эрихом - позор.
И не случайно появилась пресловутая статья в "Парижских новостях". Эрих
сам спровоцировал это нападение, цинично введя к ней в дом Гейдебрега;
есть и ее доля вины тут, ибо она, вопреки инстинктивному протесту,
согласилась принять Гейдебрега.
Она лежала в постели и тщетно пыталась уснуть. Окно было раскрыто
настежь, и ночное благоухание трав и деревьев наполняло комнату, но ей
казалось, что она все еще чувствует запах Эриха. Ей было стыдно и досадно,
что она так долго обманывала себя; понадобилась статья в "ПН", чтобы
открыть ей глаза. С самого начала, узнав о его переходе к нацистам, она
обязана была поставить его перед решением - расстаться с ней или с ними.
Два или три раза он пытался завести разговор об этой статье. Но она
тотчас же пресекала его попытки - и правильно. Она совершенно точно знает
все, что он может ей сказать, она знает все его слова, его интонации, они
всегда у нее в ушах, незачем ему произносить их. Нет, она не в состоянии
слышать его наглую, изворотливую, лживую болтовню. Мысль о возможном
объяснении с ним отвратительна ей до тошноты. В темноте, при одной мысли о
том, что он может ей сказать, ее покрытое кремом лицо искажается горькой
гримасой. Позор, что она не рвет с этим человеком.
Если бы она захотела внять голосу рассудка, она давно поняла бы, что ее
отношения с Эрихом не могут кончиться добром. Надо удивляться, что до сих
пор все шло хорошо. Но так ли это? По-видимому, и с мальчиком что-то
случилось. Он изменился, иногда у него бывает очень расстроенный вид. Не
будь она труслива, она не предоставила бы Рауля самому себе, она
заговорила бы с ним об этой статье. Но ей попросту стыдно перед ним. Порой
она пытается убедить себя, что он вообще ни о чем не слышал. Это, конечно,
вздор. Он, конечно, знает, иначе он не становился бы с каждым днем
молчаливее, не выглядел бы таким не по годам взрослым, не осунулся бы так.
Возмутительно, что она не решается поговорить с ним начистоту, но ей
страшно, как бы ее смятенные чувства не пришли в еще большее смятение.
До ужаса трудно называть вещи их настоящими именами, но нет никакого
смысла втирать очки самой себе. Надо прямо сказать: она не рвет с Эрихом
по тем же мотивам, по каким любая маленькая продавщица цепляется за своего
дружка, даже зная, что он нестоящий человек, или уличная девка - за своего
сутенера. Она потому не порвала с Эрихом, что любит его. Все остальное
попросту неинтересно, тут нет никакой проблемы и нет никакой трагедии, все
невероятно примитивно и банально. Он не хочет пожертвовать своей карьерой,
вот и все, а она знает, что он негодяй, и если она все же не рвет с ним,
то только потому, что полюбила его сразу и навсегда. Она прилипла к нему,
тут никакой рассудок не поможет.
Негодяй - почему? В деле с Фридрихом Беньямином и в деле с "Парижскими
новостями" она была к нему несправедлива. И карьеристом, по крайней мере
когда дело касалось их отношений, он себя тоже не выказал. Эта история со
статьей в "Парижских новостях" была гораздо неприятнее для него, чем для
нее, такой умный человек не мог не понимать, что рано или поздно нечто
подобное неминуемо случится. Она-то здесь ничем не рискует, она человек
независимый, ей совершенно безразлично, что будут болтать насчет ее
отношений с Эрихом. Он же все поставил на карту во имя этих отношений.
Многие, вероятно, осуждают его за то, что он так долго не порывает с ней.
Но какое ей до этого дело? Это ничего не меняет в оценке их отношений:
она знает, что они недопустимы, позорны. Она не желает больше обманываться
на этот счет.
Как непринужденно, вскользь бросил он ей, что Фридрих Беньямин жив.
Вспоминая его лицо в ту минуту, она улыбается в потемках. Она хорошо его
знает. Предварительно он, верно, долго тренировался. Желание быть
тактичным, воздержаться от подчеркивания своей правоты так и выпирало
наружу. В сущности, даже трогательно наблюдать, как он старается поднять
себя в ее глазах.
Конечно, она не порвет с ним. Она любит его. Это позор, но это
сладостно. Сладостно любить. Что ей остается в жизни, если она порвет с
ним? Мари-Клод скажет: ты поступила мужественно, еще два-три человека
похвалят ее, она сама будет иметь право похвалить себя. Но что это даст
ей? Нет, она любит его, и это хорошо, и она рада, что оказалась не права,
что Фридрих Беньямин жив и что Эрих оправдан.


Фаталист по натуре, Визенер был даже доволен, что своим бахвальством
перед Леа поставил себя в безвыходное положение. Теперь уж ему
волей-неволей придется опять привести Бегемота на улицу Ферм. Необходимо
как можно скорее восстановить дружеский контакт с Гейдебрегом.
Из благоразумного расчета он пока строго держался официальных рамок, но
своему полному подчинению воле начальника придал такой оттенок, что тот,
стоило ему лишь захотеть, мог, ничем не поступись, перейти от деловых
вопросов к личным. Дело с "Парижскими новостями", говорил, например,
Визенер, требует много времени, в этом коллега фон Герке прав, и вполне
возможно, что оно может принять непозволительно затяжные формы. Не очень
ли дерзко поэтому просить коллегу Гейдебрега назначить ему, Визенеру,
срок? Он был бы счастлив, если бы Гейдебрег определил дату с таким
расчетом, чтобы Визенер мог выполнить порученное ему дело на глазах и под
личным руководством Гейдебрега.
Приглядевшись к Шпицци и найдя его крайне легкомысленным, Гейдебрег не
видел в Париже никого, с кем мог бы хоть немного отвести душу, и ему очень
хотелось как-нибудь опять поговорить с Визенером по-приятельски. Визенер
превысил свои полномочия, но Гейдебрег заставил его за это в должной мере
расплатиться, а теперь можно и протянуть руку кающемуся грешнику.
- Я не хотел бы связывать вас каким-либо сроком, - ответил он. - В
таких деликатных делах я и сам терпеть не могу этих так называемых сроков.
Но уж раз вы спрашиваете, так примите к сведению, что я намерен покинуть
Париж осенью. Если справитесь к этому времени, буду очень рад.
То, что Гейдебрег, вообще никогда не говоривший о своих личных
намерениях, был с ним так откровенен, означало новое сближение.
- Я справлюсь, - с жаром сказал Визенер.
С этих пор он стал быстро продвигаться вперед. Не прошло и недели, как
уже все было готово для атаки. Мимоходом, с невинным выражением лица он
как-то спросил, нет ли у коллеги Гейдебрега желания побывать на улице
Ферм. Гейдебрег на мгновение остановил на нем свои тусклые белесые глаза,
огромная рука его сжалась в кулак и вновь разжалась, как у заводной куклы.
У Визенера даже дух занялся; у него было такое ощущение, как будто он
прыгнул с высокой башни в море, и волны сомкнулись над ним, и никогда уж
ему не подняться на поверхность.
А в тяжелом черепе Гейдебрега смутно заворочались мысли и чувства.
"Хитрая бестия, - думал он, - наглый пес. Хочет сделать меня своим
сообщником, хочет держать меня в руках. И прав. Мне нравится, что он так
упорно стоит на своем. Не будь он молодцом, он после инцидента с "ПН"
попросту дал бы отставку этой мадам де Шасефьер. Но ее большой портрет
по-прежнему висит в его библиотеке. Она немного изменилась, но узнать ее
может всякий. Она все та же. Все мы стареем. Она и на портрете изображена
с обнаженными руками. Сказав ему однажды "да", буду на том и стоять. Твое
"да" - пусть будет "да", твое "нет" - пусть будет "нет". Стой на своем,
будь верен себе. Неужто я испугаюсь сплетен этого так называемого
эмигрантского сброда? Я решился душой и телом. Я вызволю его, заступлюсь
за него".
И он громко и медленно сказал своим низким, скрипучим голосом:
- Поживем - увидим, молодой человек. О вашем предложении подумаем. - И
почти так же, как самый факт победы над Гейдебрегом, Визенера обрадовала
шутливая форма, в которую тот облек свое согласие.
На матовом лице Леа не дрогнул ни один мускул, когда Визенер сообщил
ей, что Гейдебрег был бы рад еще раз засвидетельствовать ей свое почтение,
и ее, пожалуй, слишком высокий, своевольный лоб был ясен, как всегда. Не
столь ясны мысли, таившиеся за этим лбом.
Значит, действительно, верно то, в чем убеждал ее Эрих, практика
нацистов не так страшна, как их расовая теория, что доказывает желание
Бегемота вторично нанести ей визит, и, значит, "Парижские новости"
попросту ударились в истерику, хватили через край. Но не удовлетвориться
ли этим доказательством? Так ли уж необходимо поддерживать сомнительное,
пожалуй даже скандальное знакомство с этим человеком?
Сам по себе он, может быть, и не так плох. Прозвище Бегемот, которым
Мари-Клод наградила его, очень к нему подходит. В нем и в самом деле есть
нечто от чудовища. Вспоминая его педантичные, размеренные движения, она
невольно улыбается, в сущности, она бы не прочь повидать его еще раз. Не
будь этот человек нацистом, он именно своей коварной, грубой силой
привлекал бы ее больше, чем люди ее круга. Во всяком случае, он не похож
на других.
Эрих стоит против нее, опершись о письменный стол. Он ничем не
подчеркнул свое предложение, он сделал его очень просто, без лишнего слова
и жеста, и сейчас тоже играет в полное безразличие. Но она отлично знает,
что он ждет ее ответа затаив дыхание. В деле с Фридрихом Беньямином она
была к нему несправедлива, по всей вероятности, и в истории с "ПН", а
тогда у телефона она проявила непростительную несдержанность. И если
сейчас она заявит, что не желает больше видеть Бегемота, он с полным
основанием рассердится на нее за капризы, жеманство, претензии.
Но не решила ли она в одну мучительную ночь, после долгих размышлений,
порвать с ним? Если же она не в силах расстаться с ним, то неужели ей
терпеть и весь тот сброд, с которым он имеет дело? Разве недостаточно
поплатилась она за то, что в прошлый раз, вопреки первому инстинктивному
движению, приняла Гейдебрега? Неужели необходимо повторить эту ошибку?
Она сидит в эффектно обрамляющем ее желтом кресле и смотрит на
Визенера. На его крупное лицо, с широким, едва тронутым морщинами лбом,
коротким прямым носом, большим красивым ртом. Как бы ни назвать это умное
мужское лицо - смелым или наглым, она, во всяком случае, его любит. Но
надо наконец ответить. Все эти дни у нее было желание сказать ему: "Давай
покончим с нашим молчаливым, бесплодным спором, оставим все, как было". Ей
приходилось призывать на помощь все свое благоразумие, чтобы не сказать
этих слов. И вот ей представляется желанный случай, она без особых
объяснений может кончить эту немую, глупую, мучительную ссору.
Но тут опять в ней поднимается протест. Если она так поступит, это
будет вразрез с тактикой, которую в долгие, злые ночи она признала
единственно правильной. Конечно, желая привести к ней Гейдебрега, он
стремится настоять на своем, восторжествовать над ней.
И все-таки, все-таки, все-таки. Несомненно, глупо то, что она делает,
но она не может отказать Эриху в его скромном желании.
- Если господину Гейдебрегу этого хочется, - отвечает она, - проси его
приехать.


К счастью, в эти первые дни мая стояла необычно теплая погода, и Леа,
вновь принимая у себя Гейдебрега, могла не ограничиться территорией дома.
Она пригласила человек двадцать гостей, отменила вечерние туалеты, все
были по-весеннему в светлом и все с самого начала искренне веселились.
Двери из столовой в сад были настежь открыты, от задувавшего легкого
ветерка мигали свечи. Конрад Гейдебрег сидел рядом с Леа. Он внимательно
рассматривал гостей, чету Перейро, отнюдь не похожую на северян,
голландского посланника, подругу Леа - Мари-Клод, юного Рауля, всех
остальных, темных и светлых, и среди них своих молодых сотрудников -
Визенера и фон Герке. Это, несомненно, смело с его стороны - явиться в
столь пестрое общество с обоими коллегами; нужна большая уверенность в
себе, чтобы решиться на нечто подобное. Он в себе уверен.
Он искоса оглядывает Леа. Огни свечей бросали мягкий отсвет на ее лицо
и делали его теплым, нежным и молодым, а большой хрящеватый нос придавал
этому лицу умное выражение. На ней было желтое платье и жакет, так что
красивые суживающиеся книзу обнаженные руки не были видны. В Англии
Гейдебрег усвоил, что в обществе, за столом, нельзя затрагивать личные
темы или говорить о сколько-нибудь серьезных вещах. Но ему хотелось
изменить ее неправильное мнение о национал-социализме, сложившееся,
вероятно, под влиянием чтения таких лживых газет, как "Парижские новости".
- Нас, национал-социалистов, - сказал он, медленно и обстоятельно
прожевывая рагу из раков, - большей частью обвиняют в том, что мы не
признаем фальшивой болтовни, которую разводят в демократических странах на
тему о морали. Но кто же не знает, что мир права и договорных отношений -
одна лишь фикция; нелепо поэтому делать вид, что слабого может защитить
право. Исходить из должного вместо реального - это не что иное, как
лицемерное самоуспокоение. Волк - так уж оно есть - не пасется рядом с
ягненком, а съедает его, и закрывать на это глаза бессмысленно. Такие
великие французы и англичане, как Свифт и Ларошфуко, думали об этом не
иначе, чем мы, национал-социалисты. И за то же, за что этих людей
почитали, нас, национал-социалистов, ославили гуннами и варварами.
Все это он изложил Леа на своем школьном французском языке, размеренно,
корректно. Леа смотрела на него: он сидел важный, громоздкий, старомодный,
аккуратно отвернув полы своего длинного светло-серого сюртука; неверный
свет свечей мерцал над его тяжелым черепом.
Вот как он бьется, чтобы подсахарить ей по вкусу "доктрину" нацистов.
Нет, это ему не удастся. Она сама не раз твердила себе все то, что он
старается ей втолковать, но времена эти давно миновали. В том, что он
здесь плетет, как будто и есть что-то, он, несомненно, убежден в
правильности того, что говорит; но она знает, что это бессмыслица. Однако
ее не раздражает вздор, который он несет, и особенно неприятных сюрпризов
нет, а она опасалась их, когда поддалась слабости и уступила Визенеру. Но
она слушает Гейдебрега рассеянно, у нее нет никакого желания откликнуться
на его разглагольствования.
- Такое освещение вам очень к лицу, господин Гейдебрег, - говорит она
вместо ответа. - Вам идет старинное обрамление. У вас лицо человека
прошлого столетия. Время от времени мы устраиваем здесь в саду
любительские спектакли; было бы очень мило, если бы вы захотели принять в
них участие.
Гейдебрег был озадачен. Неужели это все, что Леа нашла нужным ответить?
Больше того, ее слова, по существу, очень сомнительный комплимент.
Национал-социализм все освежает и обновляет, его сторонники плюют на так
называемую старину. Но возможно, что мадам де Шасефьер хотела сказать ему
любезность. Он ограничился тем, что снисходительно улыбнулся и стал
придумывать, что бы такое приятное сказать ей.
Леа посадила господина фон Герке рядом со своей приятельницей Мари-Клод
назло ей и потехи ради. Красивое лицо Шпицци, оттененное светло-коричневым
костюмом спокойного английского покроя, казалось молодым, дерзким,
миловидным. Улыбаясь, вдыхал он воздух враждебного лагеря. Леа была не
такой, как на портрете, висевшем в библиотеке Визенера. Женщины с матовой
кожей рано старятся. Ее уже коснулось едва заметное увядание.
Но лицо у нее было живее, чем на портрете, она, вероятно, много
перевидела и передумала на своем веку. Шпицци не любил слишком умных
женщин, однако понимал, что от Леа исходит большое очарование.
Он чувствовал, что в борьбе за свою карьеру Визенер намерен поставить
на карту и эту женщину, и ее дом - другими словами, свою личную жизнь. Он
готов на все, этот человек, надо отдать ему справедливость. В сущности,
это наглость, что его, Шпицци, пригласили на такой вечер. Визенер,
по-видимому, решил показать ему, что инцидент со статьей в "Парижских
новостях" полностью ликвидирован. Положения Визенера, очевидно, не
пошатнуло то, что он неосновательно заподозрил коллегу Гейдебрега в fait
accompli; Гейдебрег вторично показался на улице Ферм, это был триумф, и
Визенер, очевидно, не мог отказать себе в удовольствии продемонстрировать
его перед улицей Лилль.
Ужин кончился, кофе пили в саду. Ночь стояла теплая, было приятно
сидеть в полутемном саду перед ярко освещенным фасадом дома. Леа слегка
опьянела, она чувствовала себя хорошо. Она была несправедлива к Эриху, в
мыслях даже больше, чем на словах. И верить ему можно больше, чем она
думала. Он говорил, что Фридрих Беньямин жив, и Беньямин действительно
жив. Он говорил, что болтовня "Парижских новостей" насчет расового безумия
нацистов - нелепое преувеличение; так оно и есть - Бегемот действительно
приехал опять. Нет, напрасно она так придирается всегда к своему
возлюбленному, напрасно ему не верит.
Увидев, что он стоит в стороне один, она

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися