Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Лион Фейхтвангер. Успех (кн.4-5)

страница №5

ства должно быть полезно
строить политику сообразно интересам одних голодных.
Такие и подобные им "истины" изрекал американец, которого оживленно
поддерживал Тюверлен. Но мрачно сосредоточенный Прекль, которого им очень
хотелось раздразнить, думал в это время о художнике Ландгольцере и не
находил нужным возражать против этих скудоумных и плоских замечаний.
Во время обеда разговор зашел о народе, населяющем Баварскую
возвышенность, о его биологических и социологических особенностях. Сидят
вот эти баварцы у подножия своих родных гор, в своем развитии отставая от
соседей, упрямые, против собственной воли учиняющие всякие беды, игрушка в
руках искателей приключений, обладающих крепкими мускулами, здоровыми
легкими и слабым мозгом. Как Тюверлен, так и Поттер, уверенные в своей
правоте, не жалели слов для определения этого особого сорта Homo alpinus.
Тюверлен любил народ, среди которого ему приходилось жить. С силой
настоящего писателя, который, обладая холодным умом, не может не питать к
своим героям любви или ненависти, любил этот высокоразвитый человек своих
неуклюжих, туго соображающих, тупо-мечтательных баварцев. Американец со
своей стороны, с любовью коллекционера к редкостным экземплярам, ценил
исключительность этого типа людей - их грубую фамильярность, так легко
переходившую в озлобление, их задумчиво-чувственную дикость. Он думал даже
вложить деньги в их страну, с помощью займа толкнуть их вперед. Правда,
для индустриализации, по его мнению, здесь было мало предпосылок. Он
полагал, что будущее Мюнхена и его окрестностей должно было свестись к
тому, чтобы посреди большого индустриального района, в Средней Европе,
стать местом приятного отдыха, городом для спокойно, с комфортом стареющих
людей, чем-то вроде центрального среднеевропейского курорта.
В разговоре Тюверлен задал Поттеру вопрос, чем он объясняет малую
популярность немцев за границей. Американец ответил, что он лично немцам
симпатизирует. Что касается деловой стороны, то у него с немцами был
печальный опыт. А именно? - поинтересовался Тюверлен. Американец жался, не
желая отвечать, и наконец сказал, что обобщения часто бывают неправильно
поняты. Тюверлен настаивал, и тогда мистер Поттер со всяческими оговорками
отметил разницу в поведении своих деловых контрагентов - англичан,
французов и немцев. На устное заверение англичан он может твердо
положиться. От французов трудно добиться подписи, но, получив ее, можно
быть спокойным. От большинства своих немецких клиентов ему очень легко
получить подпись, но, если дело впоследствии оказывается невыгодным, они
пытаются придумать какое-нибудь иное толкование подписанного договора и
при помощи хитроумной аргументации извратить его точный смысл. Видя, что
Каспар Прекль хмурится, он еще раз подчеркнул, что далек от обобщений.
Тюверлен в душе усмехнулся Над тем, что именно интернационалиста
Каспара Прекля сердило, когда ставилась под сомнение честность дельцов,
являвшихся его соплеменниками. Тот факт. Что многие немцы не желали
признавать обязанностей, налагаемых данной ими подписью, - заметил он, -
основывается, по его мнению, на их чрезмерной воинственности. Воинственный
дух плохо уживается с логикой и представлением о праве. Достаточно
вспомнить хотя бы хваленую немецкую средневековую песню "Гильдебранд и
Гадубранд" (*40). Отец встречается с сыном, но не говорит ему, кто он
такой, и они, подстрекаемые чистой воинственностью, начинают драться и
убивают друг друга. Многие из немцев - например, часть студенчества -
следуют примеру Гильдебранда и Гадубранда и под влиянием воинственного
духа наносят друг другу колотые и резаные раны. Люди с такими
наклонностями, вполне естественно, будут протестовать против того, чтобы
клочок бумаги оказался вдруг сильнее пушки. Они всегда будут требовать
разрешения спора путем войны. Если война разрешается не в их пользу, они
требуют нового решения, пока оно в конце концов не окажется в их пользу.
Такой тип людей широко распространен, но их влияние в Германии постепенно
ослабевает. Пусть г-на Поттера не вводят в заблуждение их выкрики.
Но тут уж Каспар Прекль вышел из себя. Он сам не жалел жестких эпитетов
для своих земляков, но тон, которым швейцарец и этот "делатель долларов"
говорили о его родине, задел его за живое. Он с гневом заметил, что
утверждение г-на Поттера о недостатке у немцев этики совершенно превратно.
У них как раз слишком много "этики", и это-то и глупо. При помощи
"этических" аргументов господствующий класс старается воздействовать на
угнетенных, именно "этическими" аргументами прикрывают разные способы
Порабощения. Ни один народ в мире не возится так с этическими
соображениями, как немецкий. Только начали немцы революцию - и вот уж
затормозили ее: им, видите ли, необходимо решить, достаточно ли в ней
корректности.
Все это г-н Прекль высказал очень резким тоном. Г-н Тюверлен и г-н
Поттер поглядывали друг на друга. Будучи людьми вежливыми, они не
улыбались. Он не хотел бы, - с осторожным и коварным благодушием начал
наконец г-н Тюверлен, - обидеть г-на Прекля и его родину, но при всем
своем желании он все же не может признать, что тот маневр, свидетелями
которого они являются, что тот способ, которым государственная власть и
промышленность при помощи инфляции отводят принадлежащие обществу деньги в
свои кассы, - что этот маневр отличается особой "этичностью". Г-н Тюверлен
и сам не находил свой аргумент достаточно убедительным. Уже говоря это, он
понимал, что Каспар Прекль мог здесь с основанием возразить, что этот
"маневр" был предпринят не народом, а небольшим господствующим слоем. Но
произошло нечто странное: инженер Каспар Прекль, так часто ядовитыми
словами клеймивший эту коварную наглость крупного капитала, - этот самый
инженер Каспар Прекль сейчас, словно в защиту именно этого коварства,
внезапно заявил, что мало смысла разбираться в вопросе, корректно или
некорректно поступили глетчеры, растаяв после ледникового периода. Оба его
собеседника удивленно молчали.
- Инфляция - это, конечно, не вполне корректная сделка, - помолчав,
тихо и мечтательно произнес вдруг Мамонт. - Но зато это сделка очень
выгодная. На месте вашего министра финансов я, наверно, сделал бы то же
самое.
Все трое невольно рассмеялись. Инженер Прекль в душе устыдился своего
смеха и решил написать балладу о "корректности".
Каспар Прекль еще до обеда уехал назад в город. Ни Тюверлен, ни
американец не пытались удержать его. Он мало говорил, он был человеком
узким, занимавшим очень мало места. Тюверлен и американец были куда шире.
И все-таки большая комната после ухода этого необузданного человека
показалась странно пустой. Беседа текла вяло.
- Каспар Прекль утомителен, - сказал немного погодя Тюверлен.
- Жаль, что зря пропадает такой человек, - после некоторой паузы лениво
протянул американец.
А потом г-н Поттер и г-н Тюверлен гуляли по берегу бледного озера,
освещенного зимним послеполуденным солнцем. Тридцатилетний Дании заговорил
об обозрении. Тюверлен принялся объяснять ему, что он первоначально хотел
в нем показать. Американец понимал его, соглашался с ним. Ему лично, -
заметил он, - все движение "патриотов", вся эта дикая воинственность
представляются последними судорогами первобытного человека. Ему, Поттеру,
нередко мерещится сцена, годная не то для театра, не то для фильма:
последние люди каменного века разбивают свои орудия и переходят к
употреблению бронзовых. Тюверлен нашел, что идея неплоха, но, - добавил
он, улыбаясь, - в обозрении "Касперль в классовой борьбе" ее довольно
трудно использовать. Г-н Поттер, не выпуская изо рта трубки, не глядя на
него, предложил ему в таком случае написать новое обозрение, обозрение в
аристофановском духе для Нью-Йорка. Он охотно сам поддержит эту затею.
Тюверлен лучше его знаком с книгами, а он, Поттер, возможно лучше знает
людей. Он охотно двинет это дело, - добавил он словно мимоходом.
Тюверлен с удивлением спросил его, как он, собственно, представляет
себе такое обозрение. Такая штука, даже если она получится удачно, вряд ли
будет понята. Тридцатилетний Данни вытащил записную книжку, принялся
что-то подсчитывать. Затем ответил, что никогда не говорит серьезнее, чем
тогда, когда дело идет о том, что его забавляет. Он пригласил Тюверлена
приехать в Америку. Тюверлен ответил, что подумает.
Когда они вернулись в виллу "На озере", Мамонт рассказал Тюверлену, что
ведет переговоры с г-ном Грюбером о займе, нужном для электрификации
Баварии. В такое время, как сейчас, даже относительно небольшая сумма
может иметь значение для маленькой страны. За маленькую сумму можно
добиться любых уступок, - сказал он. Тюверлен прищурился, став вдруг
молчалив.
- А вы потребуете уступок от моих баварцев? - спросил вдруг Тюверлен,
когда Поттер уже успел, заговорить о другом.
- Не знаю, каких уступок стоило бы от них требовать, - ответил
американец.
- Я, во всяком случае, мог бы кое-что потребовать от баварского
правительства, - осторожно нащупывая почву, произнес Тюверлен.
Он вспомнил о том, что баварская казна принимала в предприятиях Грюбера
значительное участие.
- Крупное дело? - спросил американец.
- Нет, не крупное, - ответил Тюверлен. - Всего лишь помилование
человека, которого я считаю невиновным.
- Об этом можно будет поговорить, - сказал г-н Поттер. - Приезжайте в
Америку, господин Тюверлен, - предложил он вторично.
- Пожалуй, приеду, - сказал Тюверлен.
Американец распрощался незадолго до того, как Иоганна вернулась после
своей беседы с Мессершмидтом. Тюверлен был очень оживлен. Мамонт
понравился ему, он радовался предстоящей поездке в Америку, радовался
возможности добиться амнистии Мартина Крюгера.
Он колебался, сообщить ли Иоганне о шансах, открывавшихся для Мартина
Крюгера. Нет, достаточно уж она пережила всяких разочарований. Он скажет
ей только тогда, когда выяснится что-нибудь конкретное. Он шел рядом с
молчаливой Иоганной, искоса по-мальчишески, лукаво щурясь, поглядывал на
нее, оживленно болтал своим сдавленным голосом.
Она сердилась на него за то, что он явно не сделал никакой попытки
заинтересовать Мамонта делом Крюгера. Он должен был чувствовать, как
сильно ей этого хотелось. Она любила его, но ей горько было ощущать, что
он так близок ей и не чувствует, чего она так горячо желает.



17. КАСПАР ПРЕКЛЬ СЖИГАЕТ "СМИРЕННОЕ ЖИВОТНОЕ"



Бенно Лехнер стоял перед неприятной дилеммой. Кассирше Ценци
Представлялся случай приобрести хорошую электротехническую мастерскую на
полном ходу. Ценци собиралась купить ее, а вести дело должен был Бени.
Зарабатывала Ценци хорошо, сколотила себе капиталец, была, принимая во
внимание плохие времена, прямо-таки богата. Хватит с нее теперь. Она не
хочет больше быть кассиршей в "Тирольском погребке". Она и так загубила
свое здоровье: Плоскостопие, которым она страдает, как и большинство ее
товарок по профессии, причиняет ей все большие страдания. Теперь она хочет
выйти замуж, жить спокойно, произвести на свет законного ребенка. Такой
случай, как приобретение этой мастерской, во второй раз не представится.
Она потратила на Бени немало денег, отправила его в Высшую техническую
школу, дала ему возможность выучиться настоящему ремеслу. Теперь она хочет
довести дело до конца. Теперь она собирается купить Бени мастерскую и
выйти за него замуж.
Бени знал: Ценци словами не бросается. Неприятно было, что она
настаивала на браке. Он неохотно подчинялся этим буржуазным фокусам,
притом все современное законодательство о браке представляло собой явную
бессмыслицу. С другой стороны, ему было по вкусу жить с человеком, на
которого можно было положиться. Мало было приятного в том, чтобы вечно
слушать брюзжание старика отца. Бени был рад поводу уехать от него. Иметь
ребенка от Ценци тоже было неплохо. Продолжить свой род, иметь сына,
который доживет до лучших времен, до бесклассового пролетарского общества,
- ради этого стоило пойти даже на дурацкую ложь буржуазного брака.
Довольно глупо, правда, будет стоять в черном сюртуке на Петерсберге
бок о бок с закутанной в белую вуаль Ценци. Товарищ Прекль и другие станут
издеваться над ним, и будут правы.
Но даже если и пойти на венчание и брак, то оставалось еще второе
требование Ценци: позволить ей купить для него мастерскую, стать
предпринимателем. Эта штука была еще нестерпимее, чем Петерсберг.
Если бы он мог найти что-нибудь другое, солидное, прочное! Тогда Ценци
тоже удовлетворилась бы, дала бы ему покой. Если бы, например, его
временная служба в государственном театре была заменена штатным местом. В
государственном театре его очень ценили. Там обратили внимание на работу,
проделанную им при постановке обозрения "Выше некуда!", и сразу же
пригласили его к себе. На казенной сцене особенно культивировались
вагнеровские оперы: они как-то по-особому льстили вошедшей в моду
националистической романтике. В свое время, когда король-романтик Людвиг
Второй собирался построить для Рихарда Вагнера парадный театр, мюнхенцы
изгнали музыканта из города как "сумасброда". Пятьдесят лет спустя, когда
слава Рихарда Вагнера стояла в зените, город сделал вид, будто именно он
первый открыл великого композитора, пытался использовать его искусство для
своих местных патриотических целей и, идя навстречу интересам
спекулировавшего земельными участками театрального дельца, выстроил
парадный театр его имени. Оперы Вагнера требовали сложной сценической
постановки, мюнхенцы желали видеть свой театр во всей красе, световые
эффекты из обозрения "Выше некуда!" можно было прекрасно использовать в
вагнеровском парадном театре. Заведующий освещением государственных
театров, восхищенный тем, что он видел в пфаундлеровском театре, привлек
изобретательного Бенно Лехнера к работе в качестве своего помощника. Но
как ни ценил его этот человек, все же мало было надежды на получение в
Баварском государственном театре штатного места, как того требовала Ценци.
Там люди были консервативные. Решающий голос там имели старые камерзенгеры
(*41) и придворные артисты, которые никак не могли согласиться, чтобы их
не временно, а постоянно освещал коммунист. Нет, там он не мог
рассчитывать на постоянную службу, которая ему нужна для поддержания
отношений с Ценци.
Что же было делать Бенно? Ценци торопила: не позже чем через три недели
должно было быть заказано гражданское оглашение. Дольше она не может
откладывать покупку мастерской. До тех пор, значит, Бенно должен принять
какое-нибудь решение. Если нет, - ну тогда, соседушка, не обессудьте, -
она ставит крест! У нее в виду еще трое мужчин, - она может выбирать.
Дольше, чем до весны, она не останется в "Тирольском погребка". "Раньше,
чем покроются цветом деревья", она в брачном наряде будет стоять на
Петерсберге. Но только не с "чужаком"!
Тяжелое положение! Бенно Лехнер хотел посоветоваться с человеком,
мнением которого он дорожил. Он отправился на Габельсбергерштрассе, к
Каспару Преклю.
Прекля он застал не в таком настроении, чтобы с ним можно было
что-нибудь обсуждать. Произошли, в общем, сущие пустяки, и с тех пор
протекло уже несколько дней. Но все же Каспар Прекль не мог обрести
душевного равновесия.
Случилось вот что: Анни, как-то проходя по улице, остановилась перед
витриной магазина, разглядывая выставленное там зимнее пальто. Пальто было
дорогое и, наверно, много худшего качества, чем казалось издали. Но было
холодно, а зимнее пальто было ей необходимо. Должно быть, она долго так
простояла у витрины, потому что какой-то незнакомец спросил ее, чем она
так заинтересована. Незнакомец был вежлив, весел и понравился ей. Она
тоже, по-видимому, очень понравилась ему. Заговорили о ценах. Выяснилось,
что ее новый знакомый - иностранец и у него есть швейцарские франки,
Пятнадцати франков было достаточно для покупки пальто, и господин
соглашался уступить ей эти пятнадцать франков по такому курсу, по какому
это можно было сделать только для такой хорошенькой женщины. Однако, когда
Анни Лехнер собралась купить понравившееся ей пальто, швейцарские франки
галантного господина оказались фальшивыми. Рассерженный владелец магазина
вызвал полицию. И только после нескольких неприятных часов пребывания в
полицейском участке Анни была вызволена оттуда отцом, который после этого
долго ругал ее.
Узнав об этой истории, Каспар Прекль вспылил еще больше, чем старик
Лехнер. Но тут Анни не выдержала. Каспару легко было говорить. Каспар
разыгрывал чистюльку, Каспар с важным видом отказался от службы у Пятого
евангелиста. Но кто-то должен был все-таки заботиться об уплате за
квартиру и о еде? Достать пятнадцать франков за двенадцать тысяч марок,
может быть, не дело для г-на Рейндля, но для Анни Лехнер это значило иметь
зимнее пальто и в течение двухсот часов быть защищенной от холода, дождя,
насморка. Если она и попалась, - что ж, Каспар не дал ей возможности
изучить внешний вид иностранных банкнот!
Каспар отчитал ее за эти слова по-настоящему. Однако Анни тронула то,
что давно уже угнетало его, хотя он и не хотел сам себе с этом признаться.
Его больно кололо, что Анни в последнее время очень плохо выглядела, явно
недоедала и что ей не на что было одеться. Она не жаловалась, но даже
такой малонаблюдательный человек, как он, не мог не заметить, в каком
поношенном платье она ходит. Нет, он не мог дольше держаться такой
позиции. Его "достоинство" оказывалось просто личной забавой, и цикл
баллад об индивидууме и массе, которые он все не переставал подчищать,
тоже был личной забавой. Через два месяца ему минет тридцать лет, пора
бросить забавы. Он с важностью отклонил предложение Рейндля ехать в
Москву. А теперь, если он хочет чего-нибудь добиться, ему самому придется
идти к Рейндлю, Это чертовски неприятно.
Вот в эту напряженную атмосферу словно снег на голову свалился Бенно
Лехнер со своими заботами. Он сразу увидел, что с Каспаром сегодня не
разговоришься, сидел смущенный, мялся, беседовал на общие темы. Но Каспар
сегодня был так резок, что лучше уж было отступиться и предоставить ему
говорить одному. Он ругал все на свете, развивал всевозможные теории,
более гневные, чем убедительные.
Испуганный Бенно предпочел оставить теоретические разговоры. Но когда
он коснулся своих личных дел, товарищ Прекль, недовольный больше самим
собою, чем Бени, резко оборвал его: он не хочет слышать о судьбе
отдельного человека, время индивидуальных конфликтов прошло. Он и сам для
себя не желает индивидуальной судьбы, он хочет слиться с массой. Эти слова
звучали странно в устах такого непокладистого, угловатого человека. Бенно
Лехнер счел их проявлением высокомерия и, несмотря на свое обычное
безоговорочное преклонение перед Каспаром, надулся и упрямо замкнулся в
себе, когда Прекль, одумавшись, осторожно стал нащупывать почву для
примирения.
Оба молчаливых приятеля вздохнули с облегчением, когда появилась
разговорчивая Анни. Лучше зная людей, чем Каспар, она быстро
почувствовала, что брат чем-то угнетен. Она предложила ему вместе
проведать разочек отца, и брат с сестрой направились к Унтерангеру. Сестре
теперь, вместо Прекля, поведал Бенно свои заботы. Она с интересом слушала
его. Анни очень одобрительно отнеслась к тому, что Ценци так круто
поставила перед братом вопрос. Для Бени будет чрезвычайно полезно, если в
эти трудные времена он вынужден будет стать на твердый путь. Она
многословно и настойчиво уговаривала его; она заранее уже радовалась, что
будет крестить у него ребенка.
Затронув этот вопрос, Анни поверила ему одну тайну: она несколько
времени назад была беременна от Каспара. Но она ничего Каспару об этом не
сказала: при всем своею уме он с такой историей не справился бы. Она
просто-напросто отправилась к врачу, и ее аккуратненько освободили от
ребеночка. Она охотнее выносила бы его. Но как прокормить и воспитать его
в такое свинское время? Скверное было это время с инфляцией и тому
подобной ерундой, когда нужно было так хитрить, чтобы не протянуть ноги. А
тут еще дело не обошлось без затруднений: врач, которого ей рекомендовали,
был человек с золотым сердцем, который бедной девчонке и даром проделал бы
все что нужно, но именно поэтому гнусные конкуренты донесли на него. А так
как он был "красный", социалист, то его упрятали в тюрьму. Поэтому ей
пришлось пойти к врачу, обычно лечившему "большеголовых". Тот был любезен
и полон благожелательства, но потребовал иностранных денег. Вот только
потому, что ей тут пришлось так туго, она и влипла в историю с этим
пальто.
Бени внимательно слушал. Говорил он мало. Но в душе он поражался, как
мужественно такая молодая женщина справлялась со своими делами. Анни, в
свою очередь, весело поглядывала сбоку на брага. Он давно уже не стригся.
Она с добродушной иронией отметила про себя, что у него сейчас появились
зачатки бакенбард, делавших его еще более похожим на старика Лехнера.
Они дошли до Унтерангера. Каэтан Лехнер отремонтировал свой дом. Но
здесь у него не оказалось того чутья, которое руководило им при ремонте
старинных вещей. Новая окраска производила впечатление какой-то
искусственности. В своем прежнем, несколько запущенном виде дом казался
красивее. Старик обрадовался при виде детей, но тут же заворчал: редко,
мол, его удостаивают чести. Он изменился с тех пор, как связался с
"истинными германцами", стал больше важничать. Прежде, когда он говорил,
что еще выбьется в люди, это звучало почти как извинение в том, что он все
еще ничего не достиг. Теперь же он козырял этой фразой. В глубине души он
надеялся, что движение "патриотов" еще добудет ему дорогой его сердцу
желтоватый дом. А вот когда мы, в результате народного обновления, во имя
создания великой Германии вступим в войну с Голландией, тогда, быть может,
ему еще удастся заставить этого подлого голландца вернуть ему, Лехнеру, и
"комодик". С тех пор как Каэтан Лехнер ввязался в кутцнеровскую шумиху, он
совсем свихнулся, и с ним невозможно было разговаривать. Но он требовал,
чтобы с ним разговаривали. Он не мог уснуть, не задав предварительно перцу
этой красной собаке Бени. Старик, с зобом и длинными баками, и молодой, с
маленькими бачками, сидели вместе, и молодой покорно выслушал брань
старика. Он смирился и с Петерсбергом, и с украшенным высоким фронтоном
зданием отдела регистрации браков, но потом зато ему дадут покой.
Прекль жалел о своем ребяческом высокомерии по отношению к Бенно
Лехнеру. То, что он говорил, по существу было верно, но он неправильно и
нелепо патетически выразил свою мысль. Инженер Каспар Прекль искренне
страдал от своего _я_. Он хотел вырваться из него, стать одним атомом
среди многих. Вечно какая-то часть его личности вылезала из рядов других.
От этого он должен был освободиться, с этим надо было покончить.
Ему было досадно, что Бени ушел от него с сознанием обиды. Он вытащил
цикл своих баллад и принялся за новое стихотворение - "О бедности". В
стихах его мысли звучали как-то убедительнее, чем в прозе, требовавшей
обстоятельной аргументации. В вилле "На озере" он разыграл какую-то
кукольную комедию перед этим Мамонтом из Калифорнии. Мамонт разговаривал с
ним как с грудным младенцем. И с полным правом. Мамонт был неглуп. Глупо
было то, что говорил он, Прекль. А вот баллада "О корректности" получалась
удачно. Каспар Прекль взял в руки банджо, тихонько стал перебирать струны.
Стихи создавались у него только под музыку. Баллада "О бедности" тоже
получилась удачно.
Он спел самому себе балладу. Она понравилась ему. Один в большой
мастерской, он своим резким голосом, повышая его до крика, прочел балладу
"О бедности". Он был самолюбив. После неудачи, которую он потерпел перед
"делателем долларов", он никому, даже Анни, не читал своих баллад. У него
теперь вообще появились от нее тайны.
Крадучись, с лукавой усмешкой подошел он к одному из ящиков, отпер его.
Оглянулся на дверь, почти как художник Ландгольцер, запер ее на задвижку.
Достал из ящика рисунок "Западно-восточный дубликат", манифест "Об
истине", кусочек дерева с вырезанным на нем "Смиренным животным".
Внимательно оглядел все: рисунок, барельеф, исписанный лист бумаги.
Глядел с нежностью, проникновенно, с наслаждением. Бросил взгляд на
чертежный стол, на котором лежали проекты, чертежи, планы его технической
работы. Рассмеялся громко, презрительно. Еще раз спел, один в своей
комнате, громко, вызывающе только что сочиненную балладу "О бедности". И
она снова понравилась ему.
Он был в прекрасном настроении. Почему, собственно говоря? Определение
старого гражданина Аристотеля до сих пор еще верно, оно самое правильное:
смысл искусства - в освобождении от страха и сострадания (*42).
Психоанализ - одна из уловок гибнущей буржуазии. Этот старый Аристотель
удивительно понимал толк в психоанализе. Искусство - удобнейший способ
очиститься, освободиться от всяких опасных инстинктов вроде страха,
сострадания, совести. Хитроумный, удобный, ловкий способ. А может быть -
чересчур хитроумный и ловкий, чересчур буржуазный?
Собственно говоря, он - свинья! Да, правильно; не время сейчас
позволять себе роскошь сложной личной жизни. Характерные физиономии нынче
не в моде. Вот он позволяет себе кричать на этого бедного Бенно Лехнера.
Частные конфликты никому не интересны! А сам любуется своей "характерной
физиономией". И он мрачными, глубоко запавшими глазами глядит на мрачные,
глубоко запавшие глаза "Западно-восточного дубликата", на резко очерченный
нос, огромный кадык, выдающиеся скулы.
Да, искусство - чертовски дешевый способ освобождаться от своих
страстей. Древний Платон - "большеголовый", правда, сверхаристократ, но
все же хитрая бестия - знал, зачем изгнал поэтов из своей страны (*43).
Дешевле, чем путем эстетики, право, не найти способа оплатить свой долг
обществу! Слишком дешевый способ, голубчик ты мой! Славные инстинкты -
жажда борьбы, возмущение, жажда убийства, отвращение, совесть - неудобны.
Но для того они и существуют, чтобы не давать человеку успокоиться.
Отвести их в русло искусства - это всякому легко. Но так просто от этого
не отделаешься. Эти инстинкты должны быть использованы на практике - в
классовой борьбе.
Нет, милейший мой инженер Прекль, вы стремитесь чрезмерно облегчить
свою задачу. От других вы Требуете, чтобы они отказывались от личной
жизни. А вы? Способны ли вы отказаться от вашего пресловутого
"достоинства"? Не потрудитесь ли вы снизойти до г-на Рейндля? Поедете ли
вы в Россию? Вот вы сидите у себя, за запертой дверью, вы - частное лицо.
Сочиняете баллады, занимаетесь искусством. Смакуете искусство. А кто это
вам позволил?
Это, пожалуй, может позволить себе доктор Мартин Крюгер, потому что он
сидит в тюрьме, в тяжелых условиях. Или тот, кто укрылся в гавани
сумасшедшего дома. Художник Ландгольцер, вероятно, может себе это
позволить. Ну, а писатель Жак Тюверлен, засевший в вилле "На озере" с
женой Мартина Крюгера и пишущий там радиопьесу "Страшный суд", которая к
тому же принесет ему кучу долларов? Нет, к черту такое свинство!
Он не хочет походить на писателя Жака Тюверлена.
Он сел за свою пишущую машинку, у которой все еще не были исправлены
буквы "е" и "х", и написал следующее:

"Приказ большевику Каспару Преклю от 19 декабря.
1. Вам надлежит отправиться к капиталисту Андреасу Рейндлю и принять
все меры к тому, чтобы он послал вас в качестве старшего конструктора в
Нижний Новгород.
2. Вам надлежит всеми силами способствовать тому, чтобы, прежде всего с
помощью вышеупомянутого капиталиста Рейндля, был освобожден из тюрьмы
отбывающий наказание Мартин Крюгер.
3. Вам надлежит поставить девице Анне Лехнер вопрос: согласна ли она
вступить в партию и ехать с вами в Россию?"

Выстукивая на машинке эти строки, инженер Каспар Прекль не помнил, что
однажды в его присутствии ненавистный ему писатель Жак Тюверлен почтовой
открыткой сообщил самому себе директивы своего эстетического развития.
Прекль открыл дверцу тяжелой печки, которую Анни перед уходом заботливо
наполнила углем. Бросил в топку листочки с написанными на них балладами.
За ними последовал "Манифест" художника Ландгольцера, рисунок
"Западно-восточный дубликат" и в конце концов - скульптура из дерева
"Смиренное животное". Затем, даже не взглянув на то, как все это горит, он
уселся к большому столу, за свои чертежи.



18. НЕКТО КИДАЕТСЯ НА РЕШЕТКУ СВОЕЙ КЛЕТКИ



Исправительная тюрьма Одельсберг когда-то была монастырем. Бывшая
трапезная была теперь превращена в церковь. В сочельник вечером всех
заключенных усадили на скамьи, они пели псалмы, директор произнес речь. На
елке были зажжены свечи. Сзади стояли жители местечка Одельсберг, в
большинстве женщины и дети. Люди в коричневой одежде косились на них,
обрадовавшись редкому случаю увидеть женщин. Речь директора была
бессодержательна, пение звучало плохо, елка и свечи имели жалкий вид. Но
заключенные были растроганы. Многие плакали. Мартин Крюгер тоже был
растроган. Позднее ему было стыдно и страшно, что все это могло его
растрогать. К ужину выдали по добавочному куску сыра. Это был швейцарский
сыр, твердый, острый. Мартин Крюгер ел его с наслаждением, крошку за
крошкой.
Ему было сейчас нехорошо. Силен он был в те дни, когда писал о
революционере Гойе. Его собственная "революция" была жалкой борьбой с
зависимым от начальства тюремщиком, безнадежной и утомительной.
Его благоразумие уже истощалось. Человеку с кроличьей мордочкой однажды
хитростью удалось создать повод для наказания. Он объявил Крюгеру об этом
наказании деловым тоном, лаконично, с почти военной четкостью. Волоски в
его ноздрях вздрагивали, словно он к чему-то сладострастно принюхивался. И
тогда Мартин Крюгер поднял руку и ударил его по лицу. Это было большим
удовольствием. Но за него приходилось расплачиваться. Директор, более
хитрый, чем его заключенный, сохранил самообладание, решил отнестись к
нанесенному Крюгером удару как к выходке сумасшедшего и отправил его в
"камеру для буйных".
"Камера для буйных" помещалась в тюремном подвале. Это была узкая
клетка. Мартина Крюгера заставили раздеться, ему оставили только рубашку.
Его столкнули вниз по скользким каменным ступенькам. В лицо ему ударила
острая вонь, исходившая от экскрементов тех, кто сидел здесь до него. Был
еще день, но здесь царила полная тьма. Он стал нащупывать, где находится,
натолкнулся на прутья, на стены. Нащупал пол - голый, неровный, в буграх и
выбоинах. Его сорочка была коротка, острый холод сковывал его члены, когда
он вставал, чтобы подвигаться. Холод вонзался в тело, как нож. Когда его
посадили в "камеру для буйных", было, вероятно, около четырех часов дня.
Через несколько часов он уже не знал, ночь сейчас или уже день. Вонь он
тоже перестал ощущать. Крыс в его клетке было много, но Мартин Крюгер не
испытывал желания говорить с ними. Он улегся, надеясь замерзнуть: смерть
от замерзания - слышал он когда-то - приятная смерть. Но он не мог лежать:
крысы мешали ему. Возможно также, что холод не давал ему уснуть. Он
кричал, но никто не слышал или не желал слышать его. Позднее он уже только
стонал. Через некоторое время ему швырнули подстилку и кусок хлеба.
Иногда он переставал отдавать себе отчет, где он находится, сознавая
только, что голоден, что кругом мрак, вонь и крысы. Он тосковал по своей
камере. Раз как-то он вспомнил, что живет в Центральной Европе и в
двадцатом веке и что это столетие и этот участок земной поверхности
убеждены в своем превосходстве над первобытными временами и первобытными
народами. Он вспомнил людей, которых он видел висящими на проволочных
заграждениях, людей, задыхавшихся, от газов, умиравших под ударами
прикладов "освободителей Мюнхена". Он старался почерпнуть облегчение в
сознании, что этим людям было еще хуже, чем ему. Но это была неправда: им
не было хуже. Он вспомнил стихи средневекового поэта Данте Алигьери, -
стихи, в которых рассказывалось об аде, о погибающих от голода, о горящих
в огне, и рассмеялся над примитивностью воображения этого поэта. Затем он
встал, шатаясь, - холод вонзался в его тело, - и попытался в темной клетке
проделать привычные гимнастические упражнения. Это было очень болезненно:
ему приходилось каждую кисть отдельно поднимать и выталкивать.
Обессиленный, он в конце концов упал на пол. После этого он, должно быть,
уснул.
Проснувшись, он почувствовал себя неплохо. Он был доволен, что слаб, с
удовольствием прислушивался к беготне крыс. Его мучило только одно: он
никак не мог вспомнить одного стиха того самого Данте. Он произнес: "Dante
era un trecentista" [Данте был поэтом четырнадцатого века (итал.)]. Он
произнес: "Самое лучшее - не родиться". Он произнес: "Доколе?" Ему
казалось, что говорит он это очень громко, но он говорил так тихо, что
даже крысы не слышали его. Он пытался вспомнить все лица, которые знал. Он
нумеровал их. Но он замечал, что некоторых лиц ему не хватает, да и номера
каждый раз были другие. Он пытался вспомнить обстановку своего рабочего
кабинета. Он очень ясно представлял его себе, весь в целом, но каждый раз
не хватало каких-то подробностей. Это сердило его. Ему казалось
удивительным, сколько разных вещей одновременно бок о бок существует на
земле. Ведь она так мала - что такое каких-нибудь сорок тысяч километров?
И все же оставалось непонятным, как это сейчас, одновременно, где-то на
земле кто-то читает давно написанную им фразу о каком-нибудь оттенке
цвета, а он лежит здесь, и по нему бегают крысы.
Не то было скверно, что он сидел здесь. Не то было скверно, что
какой-то судья осудил его, что какой-то человек втолкнул его сюда, обрек
его на муки египетские, на голод, мерзость и мрак. Скверно было то, что
гам, за стенами тюрьмы, расхаживали люди, знавшие об этом и терпевшие это.
Что люди думали о миллионах вещей, но не о нем, лежавшем здесь, что газеты
писали о речах политических деятелей, о колорите картин, о скорости
кораблей, о траектории теннисных мячей, но не о нем, лежавшем здесь. Он
лежал, охваченный страшной слабостью, вдыхал острое зловоние клетки и
ненавидел Иоганну.
Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как ему швырнули матрац и
хлеб. Внезапно ему представилось, что о нем совсем забыли, и он чуть не
умер от испуга. Ему случилось однажды побывать в подземной пещере в
Унтерсберте. Она была велика, сильно разветвлялась. Ее крутые стены с
каждым шагом были холоднее. В ней царила гробовая тишина. Он отправился
туда вдвоем с одним знакомым, без проводника. Это было очень
легкомысленно. Стоило только испортиться батарее карманного фонаря - и
конец. Батарея испортилась. Внезапно ему показалось, что почва уходит у
него из-под ног, и он ощутил такой страх, какого не испытывал никогда в
жизни. Прошло, должно быть, немного времени, едва ли больше минуты, пока
приятель вновь не встретился с ним, но ему эта минута показалась
вечностью. Это было самое страшное, что ему когда-либо пришлось пережить.
Изредка он вдруг вспоминал об этом. Тогда он начинал дрожать. Такой же
хватающий за горло страх овладел им и сейчас. О нем забыли, он околеет
здесь, среди крыс, в экскрементах своих предшественников, в своей короткой
рубахе.
Но в этой клетке его продержали тридцать шесть часов.
Когда после этого доктор Гзелль осмотрел его, он с удовлетворением
отметил спокойное состояние заключенного. Крюгер ни на что не жаловался,
отвечал вежливо, разумно, поддерживал добродушно-шутливый тон, взятый
врачом.
- Прибавилось у нас седых волос! - шутил врач. - Но это нам даже к
лицу. А с этой маленькой слабостью мы справимся.
Крюгер поглядел на него потухшим взглядом.
- Да, господин доктор, - тихо произнес он. - Мы а этим справимся. Я
ведь когда-нибудь выйду отсюда, а вот вам придется остаться здесь
навсегда.
Эта фраза, произнесенная очень мягко и, конечно, без всякого злого
умысла, больно задела врача. Ибо доктору Гзеллю не доставляло удовольствия
сидеть в Одельсберге. Когда-то он собирался делать научную карьеру. Еще со
времен студенчества он с увлечением занимался исследованием расовых
особенностей крови. Две напечатанные им по этому вопросу работы
упоминались обычно в первую очередь, наряду с сочинениями таких
специалистов, как Дунгерн, фон Шейдт, Гиршфельд. Однажды ему показалось,
что он уже достиг цели, что вот уже найден им способ выделить особые
отличительные свойства крови. Но его опять постигла неудача: полученные им
результаты оказались ошибочными. Ему, как и всем его современникам, не
было дано по крови индивидуума определять его расовую принадлежность. Все
же он был ближе других к цели. Казалось, если кому-нибудь, суждено
добиться успеха, то уж наверно ему. Но затем несчастное стечение
обстоятельств - потеря его матерью состояния, разрыв с невестой, богатой и
влиятельной профессорской дочкой, - разрушило его надежды на доцентуру и
заставило его отказаться от производимых им исследований. И вот сейчас он,
стареющий холостяк, сидел в Одельсберге. Занимался частной практикой, не
увлекавшей его, нес в исправительной тюрьме Одельсберг службу врача,
являвшуюся для него только исполнением неприятной обязанности.
Четырнадцатичасовой рабочий день, дурацкая работа, какую мог бы выполнять
любой другой, мешали осуществлению призвания, для которого он единственно
был создан.
Доктор Гзелль не выместил на пациенте свою душевную горечь. Он не любил
врачебной практики, но был неплохим врачом. У него был острый взгляд,
ловкие руки. Он выполнял свои обязанности с достаточной гуманностью. Но
служба в тюрьме постепенно притупила его чувствительность. Доктор Гзелль
привык не верить большей части того, что ему рассказывали заключенные. Так
много было среди них озлобленных, хитрых, упрямых. Он и с ними держался
добродушно-весело, уговаривал их. Но злился, когда они стояли на своем.
У Крюгера, как и у всех остальных заключенных, он прежде всего произвел
исследование крови. По внешности приближаясь к кельтскому типу, с легкой
примесью семитской крови, этот человек должен был принадлежать к группе А.
Установив, к своей великой досаде, что Крюгер принадлежал к группе АВ,
миролюбивый доктор Гзелль даже не обиделся за это на заключенного. Когда
тот стал жаловаться на сердце, он тоже не рассердился, выстукал его,
ничего не нашел, сказал ему что-то добродушно-шутливое. Оснований к
каким-либо опасениям совершенно не было. Этот тип людей, согласно его
наблюдениям, был довольно вынослив. Когда Крюгер вторично явился к нему,
доктор вторично терпеливо выслушал его и снова ничего не нашел. Когда
Крюгер явился в третий раз, доктор Гзелль рассердился. Ему вполне понятно,
что заключенный номер две тысячи четыреста семьдесят восемь не прочь с его
помощью попасть в лучшие условия. Но тогда пусть он придумает более
удачный повод. Сердечная слабость. Самая распространенная и излюбленная
жалоба! Припадки случаются ночью в одиночной камере, в отсутствие
свидетелей? Ну, разумеется! В присутствии других с господином пациентом
припадков никогда не бывает. Эти шутки нам знакомы. Доктор Крюгер
претендует на то, чтобы мы направили его в лазарет на предмет исследования
по поводу angina pectoris [грудной жабы (лат.)]. Но тут он просчитался. Мы
и не думаем попасться на удочку этой "сердечной болезни". После
шестнадцати месяцев тюрьмы человек несколько сдал. Когда из роскошной
обстановки попадают к нам, наша обстановка воспринимается как несколько
"спартанская". Наступают некоторые изменения в организме - желудочные
заболевания, нарушение пищеварения, отеки, затем похудание, серый цвет
кожи. Это обычное явление. Понемногу пройдет. Angina pectoris! Знает, что
придумать! Кто бы от этого отказался?
Именно так относился врач к заключенному: немного недоверчиво, но не
без готовности, в случае надобности, оказать помощь. И вот, когда сейчас,
после тридцатишестичасового пребывания в "камере для буйных", Крюгер
сказал, что он все же выйдет из тюрьмы, а доктору Гзеллю отсюда уйти не
придется, этот ответ поразил врача в самое больное место. Но он не стал
мстить за это ослабевшему заключенному и даже прописал ему добавочное
питание и освобождение от работы.
Вскоре Крюгер снова пожаловался на сердечный припадок, на жуткое
чувство полного уничтожения, на страшные мгновения, непосредственно после
приступа, полные сознания беспомощности и одиночества. Припадки теперь
повторялись через все более короткие промежутки. Он умолял врача приказать
устроить звонок или какое-нибудь другое приспособление, чтобы он мог
позвать кого-либо на помощь. Он боялся, что когда-нибудь умрет во время
такого приступа. Но тут доктор Гзелль, несмотря на все старания, не мог
сохранить обычное благодушие. Он не задумываясь обозвал Мартина Крюгера
ломакой и симулянтом.
Но Мартин Крюгер не симулировал.
После заключения в "камеру для буйных" между ним и директором
установилось нечто вроде перемирия. Что бы Фертч ни выделывал, Мартин
больше не потеряет власти над собой.
Чтобы слышать свой голос, он много говорил сам с собою вслух. Не
слишком громко, чтобы дежурные в коридоре не пожаловались на него. Только
зная, что в коридоре дежурят доброжелательно относившиеся к нему
надзиратели, он говорил полным голосом. Охотнее всего повторял главы из
своей книги о Гойе. Иногда в долгие ночные часы он развлекался красочными
картинами воображаемой мести. Мечтал о том, чтобы отравить весь город
Мюнхен со всем, что в нем есть живого. Рисовал себе детали - груды
умирающих, отравленных. Из мрака памяти вставали старинные легенды,
рассказы. Если в Мюнхене найдется пять праведников, бог остановит свою
карающую руку. Но нет там пяти праведных! Он так долго прожил в этом
городе, что хоть раз должен был бы повстречаться с одним из этих пяти.
Осторожности ради он торговался с богом о цифре. Пусть бог, если он хочет
пощадить город, повысит эту минимальную цифру до десяти, как он уже сделал
однажды. И бог был милосерд, входил в положение, соглашался. А Мартин
Крюгер тогда хохотал иронически и торжествующе. Теперь-то уже неизбежна
была гибель проклятого города! В том, что в нем не найдется десяти
праведников, он мог быть совершенно уверен.
На этот раз, когда Иоганна приехала на свидание, она волновалась
больше, чем он. Он не обдумывал заранее, что скажет ей. Пересмотр дела,
досрочное условное освобождение, амнистия - все это занимало его днем и
ночью. Несмотря на слабость, он продолжал быть настойчивым. Но надежды у
него не было никакой. Это существует, конечно, - и пересмотр дел и
амнистия. Существует и море, которое можно пересечь на корабле или на
аэроплане. Существует и планета Марс, и возможно, что когда-нибудь туда
можно будет добраться. Но какое это имеет к нему отношение? У него была
камера, шириной в два метра, длиной в четыре, а планета Марс, а улицы,
женщины, море, пересмотр дела - все это находилось за пределами этой
камеры. Он говорил с Иоганной вразумительно и спокойно. Он постоянно
находил нужное слово. На ее взволнованные, робкие вопросы он отвечал сразу
же, ясно и образно. Он рассказывал о своей болезни, об ужасном чувстве
уничтожения, об удушливой, давящей боли и о том, что врач ничего не
находит. Возможно, что это действительно было игрой воображения. Он ведь
буйствовал, ударил директора по лицу, что вряд ли сделал бы разумный
человек, зная, что кратковременное удовлетворение не искупает тяжести и
длительности следующего за ним возмездия. Но Иоганна не думала, что это
чувство уничтожения - только игра воображения. Она видела человека в
серо-коричневой одежде, видела его на этот раз ясно и четко, так что ей не
пришлось потом выкапывать его образ из памяти, и она поняла, что ошибается
не Мартин Крюгер, а ошибается врач. Ей не показалось даже, что здесь дело
в злой воле. Она подумала, что происходит тяжкая, роковая ошибка, и мысли
вихрем закружились в ее голове, чтобы найти путь, как бы эту ошибку
исправить. Возможно ли, что она была счастлива, в то время как Мартин
метался в таком припадке? Что она лежала рядом с Тюверленом, в то время
как Мартин боролся с уничтожением?
Она должна потребовать к ответу человека с кроличьей мордочкой, должна
поговорить с врачом. Нужно добиться, чтобы вызвали специалиста. Она должна
написать доктору Гейеру, должна немедленно повидать еще раз министра
Мессершмидта. Здесь губят человека, у которого нет другой защиты, кроме
той, которую ему может оказать она. Ведь ясно, - она совершенно отчетливо
видит это, - он сходит на нет, он от раза к разу становится меньше, тает,
съеживается. Все эти мысли, быстро сменяя друг друга, проносились в ее
голове, тысячи других возможностей взвешивала она: посещение врачей,
письма к пяти тайным правителям Баварии. Она не могла себе представить,
чтобы кто-нибудь мог отказать ей, когда дело шло о такой простой, такой
далекой от всякой политики вещи, как болезнь.
Мартин Крюгер между тем продолжал рассказывать. Он подробно рассказал о
своих припадках, не упуская ни одной мелочи, как когда-то описывал
картины. Иоганна глядела на его губы, раньше такие полные, упругие губы,
видела беловатый язык, выступавшие из бледных десен желтые зубы, густые
брови, теперь поседевшие и свисавшие над тусклыми глазами. Он говорил:
"Знаешь, это происходит вот так..." В общем, о своих припадках он
рассказывал, быть может, минуты две. Иоганне они показались вечностью.
С врачом Иоганне поговорить не удалось, пришлось удовлетвориться
разговором с обер-регирунгсратом. Фертч, несмотря на резкости, с которыми
она обрушилась на него, оставался спокоен, вежливо просил ее быть
сдержаннее и нисколько не смутился, когда она обещала обратиться к
министру Мессершмидту.
Перед Тюверленом Иоганна излила весь поток своего безудержного гнева,
осыпала бранью и его, в грубых выражениях обвиняла его в том, что он,
мужчина, может спокойно оставаться свидетелем этого медленного убийства ни
в чем не повинного человека. Тюверлен внимательно выслушал ее, попросил
кое-что из того, что она рассказывала, повторить, кивнул. Затем записал
кое-что в свою записную книжку. Совсем как Калифорнийский мамонт. Эту
привычку он перенял от него.
Иоганна ненавидела его.



19. НЕВИДИМАЯ КЛЕТКА



После этого разговора, когда Иоганна сообщила Тюверлену о болезни
Мартина Крюгера, исчезла куда-то счастливая уверенность, казавшаяся ей
незыблемой и вечной все эти блаженные месяцы ее пребывания в вилле "На
озере". Тюверлен заносил в книжку заметки, как биржевой маклер, как тот
американец, о котором он так много говорил и которого она не переносила.
Не улыбнулся ли Жак в тот раз? Да, он улыбнулся. При некотором размышлении
она должна была бы сказать себе, что вряд ли над муками Мартина Крюгера
мог улыбаться человек, написавший о деле Крюгера ту холодную и жгучую
статью. Но Иоганна не размышляла. Она видела перед собой только эти
улыбающиеся губы с обнаженными деснами.
Ни словом больше не упоминала она о Мартине в разговорах с Тюверленом.
Начала на свой риск и страх вести неустанную агитацию, усердно, порывисто,
без обдуманного плана. Рассылала письма во все концы света. Несколько раз
писала адвокату Гейеру, в нетерпении телеграфировала ему.
Она имела вторичную беседу с г-ном фон Мессершмидтом. Снова при виде
старика она успокоилась, почувствовала прилив уверенности. Г-н фон
Мессершмидт со своей обычной ровной медлительностью обещал ей сейчас же
проверить, чем объясняется странное отношение врача к жалобам Крюгера.
- Я ведь вам уже заявил, - добавил он, - что еще до того, как покроются
цветом деревья, вы получите определенный ответ по вопросу о пересмотре
дела. Пересмотр или перерыв в отбывании наказания. Я вам сказал: через два
месяца. Осталось еще сорок восемь дней. Мессершмидт своего обещания не
забыл.
Обо всем этом Иоганна ни слова не сказала Тюверлену. Они делили стол и
постель, вместе работали, вместе занимались спортом и отдыхали. Он сам был
в блестящем настроении. Радиопьеса "Страшный суд" была почти что
закончена. Первая передача, будет производиться из Нью-Йорка. Пьеса
удалась. Иоганна чувствовала это. Чувствовала, какая сила исходит от этой
вещи, но это не доставляло ей радости.
Не спасала и логика. Бессмысленное чувство виноватости преследовало ее,
как болезнь, от которой нельзя было отделаться. Зудило, угнетало.
Ослабевало, усиливалось, но совсем избавиться от него не удавалось. Вечно
ощущалась все та же тяжесть на душе. Что бы она ни делала, о чем бы ни
думала - она не могла нигде найти покоя. Она чувствовала себя как в
клетке. Только потому, что она так целиком окунулась в счастье, которое ей
давал Тюверлен, только потому болен и несчастен тот, другой. Она могла
сколько угодно повторять себе: сердце человека, сидевшего в Одельсберге,
просто кусок мяса, состоит из крови, мышц, тканей, сосудов; оно
функционирует не хуже и не лучше от того, любит ли она Жака Тюверлена или
нет. Это была правда и неправда. Как бы там ни было, ей не могло быть
радостно с Тюверленом, пока дело Крюгера не улажено. Никогда уж не будет
ей радостно с Тюверленом. Ее жизнь с ним раз навсегда порвалась с той
минуты, когда он улыбнулся при рассказе о страданиях Мартина Крюгера.
Этими страданиями она временами так проникалась, что Иоганна Крайн
превращалась в Мартина Крюгера. Она сидела, полузакрыв руками широкое лицо
с тупым, несколько крупным носом, вперив вдаль взгляд удлиненных серых
глаз, наморщив белый гладкий лоб. Она сидела здесь, в вилле "На озере", и
в то же время сидела в никогда не виданной ею камере одельсбергской
тюрьмы. Она была Мартином Крюг

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися