Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Лион Фейхтвангер. Успех (кн.4-5)

страница №9

Мартина Крюгера, которую можно передать
словами. А затем он приподнялся с кадки. Всхлипнул. Может быть, пытался
крикнуть, позвать надзирателя Покорного или, кого-нибудь другого. Но он не
крикнул. Он только поднял руки вверх, ладонями, к потолку. И рухнул на
пол, наискось, лицом вниз, задев и опрокинув кадку.
Падение кадки произвело шум. Надзиратель Покорный прислушался. Но так
как он был человек тупой, а шум не повторился, он зевнул еще раз и остался
сидеть на своем месте.
А Мартин Крюгер лежал, вытянув вперед руки, в одной рубашке. Вонючая
грязь из кадки медленно обтекала его. Затем остановилась.
Каким-то образом просочился слух, - возможно, что он шел из Америки, -
о том, что вскоре предстоит освобождение Мартина Крюгера. Это снова
вызвало интерес к нему. Искусствоведы писали о нем и о его взглядах.
Женщины вытаскивали старые его письма. Люди, любившие картины, читали его
книги. Один из референтов министерства ломал себе голову над тем, в какой
форме лучше объявить о его помиловании. Много людей думало о судьбе
Мартина Крюгера, его истории и, его взглядах, много листов бумаги, много
проводов, оплетавших земной шар, наполнялись известиями, предположениями,
мнениями о нем и его дальнейшей жизни, а в это время он, остывая, лежал в
темной камере одельсбергской тюрьмы, в вонючей грязи опрокинутой кадки,
беспомощно и немного смешно выбросив вперед руки.




КНИГА ПЯТАЯ. УСПЕХ




1. ПУТЕШЕСТВИЕ К ПОЛЮСУ



Северянин (*48) мальчиком четырнадцати лет прочел о лишениях,
перенесенных полярным исследователем сэром Джоном Франклином (*49) и его
спутниками, о том, как в течение недель их единственной пищей были кости,
найденные в заброшенном лагере индейцев, пока в конце концов
путешественники не стали пожирать собственные кожаные башмаки. Честолюбие
вспыхнуло в душе этого читателя, желание успешно преодолеть такие же
страдания. Это был замкнутый мальчик. Не посвящая никого в свои планы, он
принялся за фанатически упорную тренировку, требуя от своих мускулов, от
своих нервов максимума того, что они способны были дать. Вблизи его
родного города находилось плоскогорье, по которому еще ни разу зимой не
пробиралось ни одно живое существо. Ему был двадцать один год, когда он
пересек это плоскогорье в январе, спасся от голодной смерти только
благодаря неимоверной выдержке, примерз однажды ночью к ледяной глыбе, в
которую превратилась снежная яма, послужившая этому обессиленному человеку
местом для ночлега.
Упорно, методически приобретает он знания, необходимые полярному
исследователю, изучает науку о море и науку о воздухе. Выдержав
государственные испытания, он избирает самые неспокойные моря, чтобы
практически изучить большие и малые тайны мореплавания и ледяных походов.
За месяцы голода, холода, цинги становится жестким, молчаливым человеком,
который свои знания и опыт прячет, недоверчиво озираясь, шаря в
собственном мозгу, как в подземельях банка, не радуясь людям, никому не
веря, кроме самого себя.
Беззастенчивый в денежных делах, сколачивает он сумму, необходимую для
первой самостоятельной экспедиции. Пересекает Северный Ледовитый океан по
никем до того не преодоленному маршруту. Ценой трехлетнего труда кладет
начало северо-западному морскому пути - задача, с которой до него не мог
справиться никто. Весь мир восхваляет совершенное им. Он сам - больше
всех. Неутомимый глашатай своих подвигов, он взвешивает и точно
подсчитывает, насколько его успехи больше успехов людей до него, вокруг
него.
Окрыленный своим успехом, он отправляется к Северному полюсу. Другой
опережает его (*50). Не задумываясь, он поворачивает назад. Устремляется к
Южному полюсу. Но и по этому пути продвигается уже другой (*51).
Начинается страшное состязание. Холодно, рассудительно применяет северянин
все собранные им, тщательно каталогизированные знания и опыт. Где в
приготовлениях конкурента таится ошибка, которой он сам может избежать? Он
находит ошибку, основную ошибку. Тот, другой взял с собой лошадей, он же
свой расчет строит на выносливости и мясе своих собак, являющихся
одновременно и средством передвижения и пищей. Тот, другой, со своими пони
погибает, он - возвращается победителем. Теперь, когда соперник потерпел
неудачу и погиб, он выражает ему величайшее восхищение. Не забывает,
однако, тщательно разъяснить всему свету, что причиной гибели покойного
была ошибка с пони. Если он сам одержал победу, то обязан этим идее
использования собак. Это заслуга, не просто удача.
Его озарила великая идея, главная в его жизни: достигнуть полюса,
пользуясь другим, лучшим средством - летательным аппаратом. Выполнение
этого плана, стремление обеспечить за собой для следующего путешествия к
полюсу воздушный корабль - случайно сводит его с южанином (*52). Успех
сделал северянина еще более жестким и высокомерным, сделал его хмурым,
непокладистым, капризным. Его лицо изборождено, как древнее оливковое
дерево, губы кривятся. Привлекательного в этом человеке нет ничего, даже
родная мать не могла бы утверждать обратное. Мало есть таких, кого бы он
не считал достойными презрения, многих он ненавидит лютой ненавистью, нет
никого, кого бы он любил, от всех он требует безусловного преклонения
перед своим авторитетом. Южанин, с которым теперь столкнула его судьба, -
прямая противоположность ему: привлекательный, гибкий, легкомысленный,
по-мальчишески оптимистичный, безудержно гордый в минуты успеха, в беде -
весь во власти отчаяния.
Подвижной, обаятельный южанин и угловатый, хмурый северянин
принюхиваются друг к другу. Оба находят, что другой пахнет скверно. Оба до
краев полны бешеным тщеславием, властолюбием, оба беззастенчивы. Уже во
время переговоров происходят столкновения, но есть только один путь к
полюсу, к славе, и путь этот ведет через северянина. И есть только один
воздушный корабль, годный для полета к полюсу, и властвует на нем его
строитель - южанин. Южанин построил воздушный корабль, он хороший пилот.
Северянин одолел северо-западный морской путь, знает Арктику, Антарктику.
Большой риск, когда человек, никогда не стоявший на лыжах, вверяет себя
другому для поездки в страну бесконечного льда. Большой риск, когда
человек, никогда не летавший, вверяет себя другому для полета в неведомую
пустыню, где малейшая ошибка означает смерть. Одинаковая необходимость,
одинаковая щель связывают этих двух неодинаковых людей. Ни тот, ни другой
не склонны делить успех. Каждый надеется на пути к успеху вырвать у своего
спутника и его долю.
И вот воздушный корабль достигает цели. Он пролетает над полюсом.
Чей это успех?
Северянину первому явилась мысль об этой экспедиции, он разработал ее
маршрут, он подготовил ее. За ним тридцать лет тяжелейших, методичнейших
полярных исследований. Другой - полгода назад ничего не знал о полюсе,
кроме того, что там холодно. Как? И теперь этот подручный претендует на
часть его почестей, даже на большую часть? Северянин рычит, называет
другого несолидным, по-женски нервозным франтом, одержимым ребяческой
манией величия. Мир прислушивается к аргументам северянина, принимает их
во внимание, платит ему дань восхищения, смешанного с неприязнью. Но на
этом все и кончается. Мир не поддерживает его, не предоставляет ему
возможностей для новых подвигов. Правда, он сам мешает появлению этих
возможностей. Он педантично добросовестен. Его правило - заранее
предвидеть всякое положение, которое может создаться, исключить роль
случайности. Это стоит не дешево, это стоит очень дорого. Как бы там ни
было, но высокомерному, хмурому человеку платят дань робкой славы, а
средств, необходимых, чтобы поставить на ноги новую экспедицию, не дают.
Южанину везет больше. Он посмеивается над северянином, этим мрачным,
непокладистым, болезненно-эгоистичным глупцом. Итак, он хочет всю славу их
путешествия записать на свой счет? Господи, тут, право, остается только
улыбнуться! Перелететь через полюс, - это ясно ведь даже ребенку, -
бесспорно, лишь дело пилота, а что знает северянин о моторе летательного
аппарата, кроме того, что он жужжит? Южанину позволяют улыбаться. Ему
принадлежат симпатии всего света, в нем есть какой-то блеск.
Он во всех положениях умеет излучать этот блеск. Меховые шубы северян
он не позволил взять на борт из-за их чрезмерного веса. Но собственный
мундир (он офицер своей страны) он потихоньку везет с собой. На границе
Арктики, когда члены экспедиции, по-деловому, целесообразно одетые, сходят
с корабля, возвращающего их в цивилизованный мир, южанин внезапно
появляется в сверкающем военном мундире. Маленькая девочка из толпы
ожидающих подает свой букет не хмурому, буднично и бескрасочно одетому
северянину, а блестящему офицеру.
Не только сердце ребенка, навстречу ему летят сердца всей его
легковоспламеняющейся страны. Он делает быструю карьеру, становится еще в
молодые годы генералом. Так как он готовится к новому перелету через
полюс, страна его строит ему воздушный корабль, соответствующий его
желаниям. 25 метров высоты, 115 метров длины, 19000 кубических метров
емкости газа, четыре гондолы. Баки вмещают горючего на 75 часов. Моторы в
720 лошадиных сил. В остальном - южанин не особенно тщателен в своих
приготовлениях. Он не занимается долгим изучением науки о снеге, о ледяных
полях и зиме. Разве нет у него самого совершенного средства передвижения,
на каком когда-либо пускались к полюсу? Нет отборного экипажа, лучшей
аппаратуры? Он полагается на свое счастье.
Почетный караул, колокольный звон, музыка. Корабль уходит ввысь. В три
перелета достигает Севера. Поднимается для последнего, решающего отрезка
пути. По радио повествует он всему напряженно прислушивающемуся миру, что
сейчас он находится на пути к полюсу. Сейчас - над Гренландией, по ту
сторону Гренландии. Через двадцать минут, - гласит его радиограмма, - он
будет у полюса.
Он у полюса. В течение двух часов, торжествуя, кружит он над белой,
желанной пустыней. Граммофон играет гимн его страны. Вниз спускают флаг
его страны, большой, освященный папой крест. Своему королю, папе,
диктатору своей страны он доносит по радио, что с божьей помощью достиг
полюса. Да здравствует его страна!
В своем городе на хорошо налаженной радиостанции сидит северянин.
Взгляд еще неподвижнее, чем всегда, еще крепче сжаты кривые губы. По радио
он слышит, переживает, как соперник, презренный неуч, достигает полюса,
кружит над ним, вызывая всеобщий восторг, любимец всего мира. Он сам на
достижение той же цели положил бесконечные годы жесточайшего труда,
бесконечные ночи смертельной опасности. Теперь его подвиги потеряли всякую
цену, стерта его слава. Легко, после кратких приготовлений, раскланявшись
с улыбкой циркача на устах, другой совершает то, за что он сам боролся всю
жизнь.
О, если б _ему_ принадлежал этот корабль! С какой заботливостью, как
обдуманно и методично снарядил бы он эту экспедицию! Тот, другой,
соперник, небрежен даже как пилот. Северянин видел это, он знает это
острым, проникновенным знанием ненависти. Легкомыслен был его старт,
преступно легкомысленно было летать над этими льдами без тщательного
знакомства с ними. Но ведь ему везет, тому, другому. У него лицо, которое
нравится людям, чудесный корабль, чудесные машины, чудесные аппараты. _Он_
владеет способностями и знанием, тот, другой, владеет кораблем, владеет
счастьем.
Он сидит на радиостанции, внимательно слушает. Он достаточно мужествен,
чтобы до последнего звука выслушать вести о счастье презренного. Радист
соперника сообщает о начале обратного полета. Все, разумеется, идет
гладко. На борту все здоровы. Туман, ну что за беда! Все гуще туман, очень
густой туман. Немножко преувеличивает, должно быть, радист противника.
Встречный ветер, плохая видимость. Само собой ничего на свете не делается,
мой милый! Но за тебя твое легкомыслие, твоя жизнерадостная слепота, твое
счастье. Ты вернешься на землю целым и невредимым. Я дослушаю, я подожду
здесь, пока ты вернешься. Он сидит, он ждет, он вею горечь хочет испить до
конца.
Но что это? Трудности возрастают. Руль высоты не работает так, как
надо. Корабль дрейфует в тумане: Один мотор перестает работать. Радист
успевает еще сообщить: на борту все здоровы. И больше он уже ничего не
передает.
Северянин сидит на радиостанции с самого начала вечера. Сейчас уже
близится утро, служащие станции сменяются в третий раз. Он совсем застыл
от ожидания, он не чувствует голода, он сидит и ждет сообщения: "Южанин
вернулся, цел и невредим".
Наступает полдень. Известий нет. Быть может, он дрейфует в тумане, или
должен был совершить вынужденную посадку, или испортился его
радиопередатчик. Как бы там ни было, сегодня тот, другой, уж, должно быть,
не вернется. Северянин встает сгорбленный, с затекшими от долгого сидения
руками и ногами, направляется домой.
Эфир и на следующий день остается нем. На семьдесят пять часов есть
горючего у южанина. Пятьдесят часов прошло, шестьдесят, семьдесят пятый.
Воздушный корабль исчез.
Дни проходят, проходят ночи. Южанин не подает вестей. Теперь среди
живых северянин единственный, сумевший провести воздушную экспедицию над
Ледовитым океаном.
Дни проходят, проходят ночи. И вот по воздуху весть от южанина: его
воздушный корабль взорвался, он сам с небольшой частью своего экипажа
дрейфует на льдине в ста восьмидесяти километрах от мыса Северного.
Весь мир охвачен лихорадочным волнением: можно ли спасти этого
человека? Сколько времени может он продержаться? Есть ли у него пища? Не
треснет ли лед? Не относит ли его в открытое море? Шлют суда, летчиков.
Страна северянина глядит на него, весь мир глядит на него.
Правительство его страны просит его оказать помощь потерпевшим крушение.
Кто, как не он, должен спасти погибающих?
Он привык к тщательным до мелочности приготовлениям, привык лишь после
длительных подсчетов улавливать благоприятный момент. Всем достигнутым до
сих пор он обязан осмотрительности, а не счастью. Сейчас он должен
вылететь чуть ли не сразу, на поспешно доставленном, кое-как для этого
полета переоборудованном аэроплане. Но ведь он "первый", его слава
обязывает его. И какое горькое торжество будет подобрать на свой аэроплан
того неудачника, возомнившего себя равным, возомнившего себя первым! Он
заявляет, что согласен. Фотографы снимают его, когда он садится на
аэроплан: губы искривлены, глаза жесткие, как всегда.
Это последняя его фотография. Он не подбирает южанина на свой аэроплан.
Он не возвращается.
Возвращается тот, другой.
Тот пережил тяжкие дни. Сидел на дрейфующей льдине, со сломанной ногой,
глядя в лицо близкой гибели, окруженный спутниками, видевшими в нем
причину своего несчастья. Единственный среди них, имевший опыт в полярных
путешествиях, погиб. Пустился, надеясь добраться до материка, в путь в
сопровождении двух других, замерз по дороге, может быть, умер с голоду,
может быть, был съеден своими спутниками - никто этого не знал хорошенько.
Но знали зато, что южанин дал спасти себя раньше всех своих спутников, -
он, капитан, раньше других! - и что он был виновником смерти северянина и
смерти еще восьмерых других, и что уцелевшие своим спасением были обязаны
ледоколу, принадлежавшему стране, которая в области культуры и политики
являлась самым ярым противником его собственной страны.
Он первый пронесся над Арктикой на аппаратах, которые изобрел,
построил, вел он сам. Еще несколько недель назад весь мир пел ему хвалу,
много большую, чем он этого заслуживал, много большую, чем когда-либо -
северянину. Теперь он был трусом, позором своей страны, вызывавшим смех и
озлобление.
Тот, другой, погиб из-за него, ради него. А он был жив, был
единственным среди живых, кто провел над Арктикой воздушный корабль. Но
великим человеком был тот, другой. Он же был смешон, даже собственная
страна отреклась от него.



2. МЕРТВЫЕ ДОЛЖНЫ ПОМАЛКИВАТЬ



В семь часов утра явно растерянный надзиратель позвал заключенных
Трибшенера и Ренкмайера к министериальрату Фертчу. Человек с кроличьей
мордочкой мелкими испорченными зубами покусывал губу, торчавшие из ноздрей
волоски вздрагивали.
- Я вынужден сообщить вам печальную новость, - сказал он. - Ваш товарищ
по заключению Мартин Крюгер сегодня ночью тихо скончался.
Леонгард Ренкмайер глуповато раскрыл голубые, водянистые глаза. Гуго
Трибшенер произнес:
- Да, он чертовски быстро отправился на тот свет, Он как раз только
поздравил меня с тем, что я справился с "Кларой".
- Он давно уже жаловался на здоровье, - сказал Леонгард Ренкмайер.
Гуго Трибшенер подтвердил:
- Да, с Крюгером было что-то неблагополучно.
Эти слова заставили шевельнуться человека, сидевшего в углу. Они раньше
не заметили его. Это был доктор Гзелль. Его вытащили прямо из кровати. Ему
оставалось только констатировать смерть заключенного номер две тысячи
четыреста семьдесят восемь. Теперь он сидел в кабинете Фертча, небритый, с
всклокоченными волосами, в незастегнутом жилете. Галстук его был плохо
завязан.
Фертч был доволен, что товарищи Крюгера говорили такие вещи, без умысла
обвиняя врача. Но это была единственная сладкая капля в большом кубке
горечи. Ом достиг тринадцатого раздела. Оставалось всего каких-нибудь
несколько недель, пока он получит возможность сдать это проклятое
учреждение другому и перебраться в Мюнхен. Перед ним были перспективы
одного-двух лет пребывания на службе в городе, в какой-нибудь достаточно
высокой должности, затем спокойная старость, скрашенная всеобщим уважением
и пенсией чиновника особо привилегированного разряда. Сейчас опять, в
который уже раз, все ставилось под вопрос. Ходили слухи о том, что
амнистия Крюгера - дело решенное и последует в самые ближайшие дни. И
такое дьявольское невезение! Нужно же было, чтобы этот субъект окочурился
именно здесь, у него! Он чувствовал, как из всех уголков огромного здания
ползут к нему испуг, укоры, негодование, злорадство, ненависть и злобное
удовлетворение. А тут вот сидит еще, хмурый и растерянный, этот неуч, это
ничтожество, Гзелль. Злобно косился на него Фертч, сдерживая бешенство, и
обращался к нему лишь с отрывистыми, скупыми словами, полными иронии.
- Этот Крюгер, по-видимому, все же не был симулянтом, - констатировал
он уже в четвертый, в пятый раз.
Покойник лежал на своей койке, небритый. Одна рука свешивалась вниз.
Фертчу, предвидевшему возможность посещений и осмотров, не понравилась эта
обстановка. Оставить труп в камере можно было. Здесь он был на своем
месте, голые стены и тишина вокруг создавали известную торжественность. Но
приличное одеяло принести необходимо, нужно также лучше уложить покойного
и побрить его. Тюремный парикмахер, арестант, принялся за дело. Он был
отчаянный трус и боялся покойников. Ему пришлось пообещать на весь остаток
недели по кружке пива ежедневно. Когда он, чтобы добраться до второй щеки,
повернул голову покойника, в горле мертвеца что-то забулькало. Парикмахер
в диком страхе уронил бритву и бросился бежать. Понадобились длительные
уговоры, чтобы он снова взялся за работу. Пришлось сидеть с ним, пока он
не кончил.
Иоганну известили по телефону. Она приехала около полудня. Она стояла в
камере, наедине с покойником. Резко повернула к нему широкое лицо, строго
глядела на него. Многое нужно было еще уяснить между ним и ею. Она знала:
если сейчас это ей не удастся, то никогда уже нельзя будет уяснить этого,
и всю жизнь тогда останется она сидеть в невидимой клетке. Она подошла
вплотную к койке. Внимательно принялась разглядывать выступавшее из-под
красного одеяла серовато-желтое лицо. Лицо было очень гладкое, это они
хорошо сделали. Но выигрывалось этим мало: лицо не стало более кротким.
Нет, черт возьми, это лицо не было спокойным и мирным. Она сразу поняла:
трудно будет ей с этим человеком разобраться во всем, что в ней
происходило.
До сих пор, представляя себе его камеру, видеть которую ей не
разрешалось, Иоганна думала, что в ней должно быть холодно. Ее поразило,
что здесь так жарко. Да, здесь топили, трубы парового отопления
пощелкивали. Она внимательно оглядела помещение: окно, за ним железные
прутья - пять вертикальных, два горизонтальных. Бледно-зеленые стены,
вверху выбеленные следы вытащенных гвоздей. Термометр, белая кадка, о
которой столько говорилось. Четыре брошюры в углу. Она взяла в руки
"Руководство для вкладчиков сберегательной кассы", машинально перелистала
его. На столе лежал ломоть хлеба, который производивший уборку арестант не
посмел унести. Иоганна взяла его в руки. Хлеб был очень черствый.
Двадцать два месяца, шестьсот семьдесят дней, - она в автомобиле точно
подсчитала, - пробыл здесь этот человек. За эти шестьсот семьдесят дней
он, должно быть, целиком вжился в это помещение, в каждый кубический
сантиметр этой камеры, которая уже через минуту начала давить ее. Мартин
всегда жаждал новых впечатлений. Здесь смотреть было не на что. Разве
можно жить, не видя ежедневно чего-нибудь нового?
С него, первоклассного искусствоведа, снимут маску. Она и без маски
знает, каково это лицо. Она ни единой поры этого лица не забудет до
последнего дня своей жизни. Волосы коротко острижены; и все же видно,
какие они тусклые и поседевшие, не черные до блеска, как прежде. Мясистый
нос, пожелтевший, до смешного большой, выступает из двух глубоких складок.
Губы тонкие, как черта. Крупное лицо и сейчас еще словно какое-то
обмякшее. Но это ошибочное впечатление. Этот человек и сейчас не позволит
договориться с собой. Особенно злобен широкий, низко заросший волосами
лоб. Это - жесткое лицо. Покойник не идет на уступки.
Хорошо было бы увидеть его глаза. Если бы на лице раскрылись его серые,
живые глаза, все сразу стало бы по-иному. Она мучительно старается
восстановить в памяти прежнего Мартина. Тот любил речи и возражения,
объяснения и патетические сцены. Но этот шумливый, восприимчивый человек
совсем исчез - осталась лишь жесткая, желто-серая, злобная маска. Она не
может не смотреть на нее, не может не подойти ближе. Маска надвигается на
нее, тяжелая, горячая, удушливая, как мокрый гипс, ложившийся тогда на ее
лицо. Оцепенение охватывает ее, какая-то скованность, ей чудится какой-то
гигантский счет, который предъявлен ей и который она никогда не в силах
будет оплатить. Холодное бешенство поднимается в ней. Она не допустит,
чтобы с этого лица сняли маску. Желто-серое лицо это должно исчезнуть.
Сжечь заставит она этого человека, и его лицо. Но она прекрасно знает, что
это напрасно. Вечно будет она чувствовать, как надвигается на нее
желто-серая, жесткая маска, как она опускается ей на глаза, затыкает ей
нос и рот.
С безумной торопливостью старается она отдать себе отчет а том, имела
ли она возможность, ну хоть малейшую возможность раньше сообщить Мартину,
что ему не придется пробыть в этой зеленоватой могильной камере еще
четыреста двадцать шесть дней, что ему нужно запастись лишь ничтожнейшей
долей терпения. Да, возможность была: ей нужно было сильно захотеть, не
быть такой упрямой и гордой. Ей нужно было только вовремя поговорить с
Тюверленом до его отъезда. Она пережила это чувство уничтожения тогда,
когда Мартин ей описывал его. Другие - нет, но она ведь ощутила это. Она
должна была говорить. Не Тюверлен виноват, нет, только она, она, она.
Смерть - это смерть. И процесс Крюгера кончился. И пересмотра дела быть
уже не может. И осуждена - Иоганна Крайн.
После, в конторе, ее усиленно в чем-то убеждали Фертч и доктор Гзелль.
Врач объяснял ей, что только в исключительных случаях angina pectoris
поддается определению в начальных стадиях и что даже тогда едва ли есть
средство против нее. Иоганна стояла перед обоими мужчинами в ледяном
молчании, вся - воплощение холодной ярости. Серые глаза потемнели, верхняя
губа была закушена. Всю дорогу сюда в тряском автомобиле она повторяла
себе не терять власти над собой, владеть всеми пятью чувствами! Фертч,
стараясь скрыть неловкость, был многословен. Произнес несколько
высокопарных фраз, заранее подготовленных. Повторял их в других вариантах.
Сообщил, что после покойного осталось много рукописных материалов; богатое
литературное наследство, как он выразился. Доктор Гзелль изложил еще
некоторые теоретические сведения относительно angina pectaris. Иоганна
упорно молчала, глядела каждому выступающему прямо в глаза. В конце
концов, ни звука не ответив, словно и не было всех бесчисленных слов,
произнесенных обоими мужчинами, она заявила, что желает возможно скорее
убрать тело покойного из тюрьмы. Кроме того, она попросила разрешения
взять с собой ломоть хлеба, лежавший в камере. Директор и врач вздохнули с
облегчением, когда она уехала.
Смерть искусствоведа Крюгера наделала много шума далеко за пределами
Германии. Уже не в первый раз в германской тюрьме умирал человек с крупным
именем, при обстоятельствах, в глазах общественности бросавших тень на
врача этой тюрьмы. Лига защиты прав человека подала жалобу на доктора
Гзелля, обвиняя его в убийстве, явившемся следствием преступной
халатности. К этой жалобе присоединились различные левые организации.
Заключенные одельсбергской тюрьмы отказались впредь пользоваться услугами
доктора Гзелля. Он сам потребовал расследования. Прокуратура, чтобы сразу
прекратить разговоры, распорядилась произвести вскрытие тела. Оно было
сделано ведомственным врачом. Заключение гласило, что даже самый опытный
врач не мог бы ни предусмотреть, ни предотвратить смерть арестанта
Крюгера. Прокурор дело прекратил.
Баварские правительство с полным безразличием относилось к поднятому
вокруг этого дела шуму. Оно привыкло к нападкам по поводу несовершенства
своих органов юстиции. Договор с калифорнийским сельскохозяйственным
банком был подписан. Документы все были в порядке. Министр юстиции Гартль
сиял. Ему чуть было не пришлось, в связи с этим американским займом,
амнистировать человека, им самим осужденного. Сейчас этот приговор
подтверждался самим небом, самим, так сказать, провидением.
"Перст божий", - думали также присяжные народного суда, вынесшие тогда
обвинительный приговор: учитель гимназии Фейхтингер, владелец перчаточного
магазина Дирмозер. Они вспоминали, как дерзко и вызывающе вел себя перед
судьями обвиняемый Крюгер. "Болезнь сердца", - размышлял почтальон Кортези
и мысленно подсчитывал, сколько почтальонов наживали болезнь сердца
постоянным хождением по лестницам.
Намерение Иоганны сжечь тело покойного встретило ряд затруднений.
Церковные власти, ссылаясь на библейские тексты, при поддержке
правительства настаивали, чтобы умерших хоронили, а не сжигали. От Иоганны
потребовали письменного завещательного распоряжения покойного или по
крайней мере подтвержденного присягой заявления двух свидетелей о том, что
Мартин Крюгер при жизни высказывал определенное желание, чтобы его труп
был сожжен. Каспар Прекль никогда ни единого звука по этому вопросу от
покойного не слыхал, но немедленно выдал Иоганне соответствующую записку.
К кому бы еще могла обратиться Иоганна? Не задумываясь, она позвонила
Паулю Гессрейтеру. Г-на Гессрейтера весть о смерти Крюгера привела в
тяжкое смущение. Он в свое время принял участие в судьбе Крюгера. И то,
что конец наступил так неожиданно и так печально, являлось как бы его
личной неудачей. Обращение к нему Иоганны доставило ему удовлетворение. Он
не был близко знаком с Крюгером и уж, разумеется, никогда ни слова от него
не слыхал о том, как тот желал быть похороненным. Не колеблясь, подписал
он подтвержденное присягой удостоверение.
Левые союзы и организации выразили желание принять участие в похоронах.
Целый ряд музеев и художественных обществ в Германии и за границей -
также. Мюнхенские картинные галереи, высшие школы, официальные объединения
остались в стороне. Начальник полиции опубликовал распоряжение: он не
допустит, чтобы похороны были превращены в демонстрацию. Из уст в уста
передавалась фраза, сказанная кем-то на совещании ответственных лиц в
министерстве: "Мертвые должны помалкивать".
Иоганна в сопровождении Каспара Прекля и тетки Аметсридер поехала на
Восточное кладбище. Улицы были черны от народа. Полиция в большом числе
охраняла мосты - Людвигсбрюкке, Корнелиусбрюкке, Рейхенбахбрюкке и все
улицы, ведущие к кладбищу.
Иоганна стояла в большой приемной кладбища, вся в черном.
Смугловато-бледное лицо застыло, верхняя губа была закушена. Люди
теснились в большом зале. Иоганна видела лица, венки, лица, венки. Она
стояла неподвижно, одеревеневшая. Говорили речи, возлагали венки. Иоганна
видела людей, слышала речи. Стояла все такая же неподвижная, застывшая.
Людям, когда они взглядывали в это широкое застывшее лицо, становилось не
по себе.
Вот он лежал перед ней. На нем - груды цветов. Цветочные магазины
хорошо торговали сегодня. Разные знаменитые люди произносили речи,
которые, должно быть, предварительно тщательно отшлифовали. Они много
говорили о значении покойного, о его книгах, его трудах. Кое-что также и о
его трагической смерти. Но ни словом не упомянули они о несправедливости,
совершенной над ним, потому что это было запрещено. "Мертвые должны
помалкивать", - распорядился некто. Иоганна стояла у гроба. Она смотрела и
слушала. Она ничего не видела и ничего не слышала. "Мертвые должны
помалкивать". Это возмущало ее. Как смел кто-либо приказать нечто
подобное! Это было недопустимо, это нужно, было изменить. Она напряженно
думала, как бы это изменить. Пока произносились речи и возлагались венки,
Иоганна напрягала свой мозг и все сызнова терзала его, придумывая способ,
как добиться того, чтобы мертвец подал голос, словно человек, который во
сне пытается разрешить какую-то задачу, не может справиться с ней, но
должен разрешить ее и придумывает тысячу способов и затем тысячу первый.
Говорили, возлагали венки, пели. "Это будет совсем не просто, - думала
Иоганна, - это будет чертовски трудно, но я добьюсь этого". Венки, речи.
"Я добьюсь этого", - решила она. Этот мертвец молчать не будет. Она это
докажет, докажет со всей очевидностью господам Гартлю и Флаухеру.
Когда гроб вынесли и собравшиеся начали расходиться, Иоганна заметила
вдруг, что доктор Гзелль и министариальрат Фертч тоже пришли на похороны.
Да, оба они, уверенные в своей безопасности и невиновности, хотели
показать, что им также известно, как полагается себя вести. Заключенным
Крюгером они интересовались при его жизни больше, чем это входило в их
прямые обязанности. Они не желали отсутствовать и тогда, когда его тело
должно было превратиться в пепел.
Иоганна была виновна в смерти Мартина. Она не обманывала себя, она
призналась в этом перед желто-серым лицом, когда осталась с ним наедине.
Она не отказывается от этого, она возьмет на себя ответственность за все
последствия. Но этот подлый Фертч знал о болезни Мартина, она своевременно
поставила его в известность, и было неслыханной наглостью, что этот
человек явился сюда, и она слишком долго сдерживалась, и сейчас она больше
сдерживаться не хочет. Она подошла к обоим господам. Лицо под черной
шляпой без вуали было бледно. Она взглянула на доктора Гзелля и не сказала
ничего. Затем она поглядела на человека с кроличьей мордочкой, поглядела
ему прямо в глаза и произнесла негромко, но очень отчетливо:
- Вы гнусный, подлый человек, господин Фертч.
Кругом стояло много людей. Они смотрели на нее и слышали ее слова.
Человек с кроличьей мордочкой пролепетал что-то.
- Молчите, - сказала Иоганна. И повторила так, что ее не могли не
слышать кругом: - Вы негодяй, господин Фертч.



3. НЕМЕЦКАЯ ПСИХОЛОГИЯ



Если бы американец пробыл четырьмя неделями меньше в России, если бы он
четырьмя неделями раньше поговорил с Жаком, - этого было бы достаточно.
Мартин Крюгер был бы жив и свободен. Если бы Жак до отъезда поговорил с
ней, - этого было бы достаточно. Мартин был бы свободен. Если бы Мартин в
картинной галерее не повесил портрета Анны-Элизабет Гайдер, если бы
французы не заняли Рура и кутцнеровские ослы не создали второго
неофициального правительства, если бы министр Кленк не пал, а министр
Мессершмидт не был вынужден уйти на двадцать шесть дней раньше, если бы из
стольких событий оказалось возможным предотвратить хотя бы одно, - этого
было бы достаточно, Мартин был бы на свободе. Где таился смысл всех этих
счастливых, всех этих роковых обстоятельств?
То, что делала она, было бесполезно. Но если бы она этого не делала, не
произошло бы тех событий, которые затем помогли Мартину. Но ведь они ему,
к сожалению, не помогли. Однако только потому не помогли, что у него не
хватило сил. Нет, потому, что она не проявила достаточной силы и
настойчивости. Но разве она, еще до того, как завертелась вся эта история,
не предостерегала его, чтобы он не связывался с этой Анной-Элизабет
Гайдер? Она проявила достаточно чутья, а вот у _него_ чутья не хватило.
Иоганна в эти долгие ночи спорила, торговалась с мертвым Крюгером. Она
стояла в крохотной камере, трубы парового отопления пощелкивали, она
требовала ответа от желто-серого лица. Она убеждала застывшее тело, хотела
добиться от него подтверждения, что не она была виновницей его жалкого
конца. Но желто-серое лицо оставалось неподвижным, оно оставалось
невозмутимым все в том же, лишенном примиренности, покое.
Не в ней, не в нем таилась причина. Дело было вот в чем: каждое
действие, полное жара или чуть тепленькое, противоречащее или совпадающее
с характером совершающего его, - слепо. Оно просто - один из тридцати
шести номеров рулетки. И нельзя предугадать, окажется ли он благоприятным
или нет.
Сделанное Иоганной не было ни полезно, ни вредно. Оно было нейтрально,
безразлично, не имело последствий. Было ли оно сделано или не было - не
меняло ничего. Она бегала к тем, кто ведал законностью, к судьям и
адвокатам, говорила по мере надобности - правду, по мере надобности -
лгала, старалась завязать эти проклятые "светские связи", прыгала в грязь,
когда это казалось полезным, молила и упрекала официальных и тайных
правителей страны, делала все, что только можно было сделать, - аппарат
был сильнее ее, машина продолжала работать. Но благодаря тому, что Жак
написал для г-на Пфаундлера обозрение и какой-то музыкант, имени которого
она даже не знала, сочинил для этого обозрения песенку, благодаря тому,
что какому-то проезжему "делателю долларов" эта песенка понравилась, и
потому еще, что ему понравилась болтовня Жака, и еще потому, что этому
Жаку понравилось ее широкое лицо и тупой нос, - вот благодаря всему этому
Мартин оказался на волосок от освобождения. Правда - только на волосок.
Все же без всяких усилий, шевельнув только мизинцем, этот музыкант, этот
американец, этот Жак достигли большего, чем она всеми своими усилиями, над
которыми она ломала голову в течение долгих месяцев. Никто не способен
разобраться в этом, так бессмысленно здесь все запутано. Тут было
невезение, там - счастье. Где же была вина?
И все же вина была. Существовал счет, и в нем не учитывалось - успех
или неуспех. В нем учитывалась только сила, напряжение, вкладываемое
человеком в какое-нибудь действие. Умные люди могли говорить: Мартин
Крюгер умер потому, что судопроизводство поставлено плохо, а наказание
отбывается в варварских условиях. Умные люди могли говорить: Мартин Крюгер
умер потому, что составные частицы его крови, его сердечные камеры были
такими, а не иными. Она знала: он не умер бы, если бы она в дело его
освобождения вложила больше силы и больше воли.
На большом океанском пароходе возвращался с Запада писатель Жак
Тюверлен. Он незадолго до отъезда из Америки узнал о смерти Мартина
Крюгера. Поневоле приходилось связывать с этим фактом размышления о судьбе
и случайности.
Жак Тюверлен снова перечел написанное им в очерке о Мартине Крюгере. Он
обнажил в этой работе связь, существовавшую между этой судьбой и
социологическими условиями данной эпохи, но нигде не перерезал и нитей к
более углубленному толкованию. Сейчас, после смерти Мартина Крюгера, ему
ни от чего не приходилось отрекаться. В своем поведении по отношению к
Мартину Крюгеру он также не находил ничего заслуживающего упрека. Этот
человек не был ему симпатичен. Их судьбы скрестились, он не уклонялся,
старался возможно приличнее развязать эти нежелательные отношения.
Поступал по отношению к покойному корректно.
Ему чужды были бесцельные, ненужные сомнения. И все же эта судьба
теперь, когда ничего уже изменить в ней невозможно было, угнетала его.
Против своей воли и он, как Иоганна Крайн, в бессонные ночи объяснялся с
Мартином Крюгером. Он оправдывался перед умершим, опираясь на веские
доказательства, что для него нельзя было сделать больше, чем было сделано.
Жаку Тюверлену, когда он возвращался из Америки, шел сороковой год. Ему
нельзя было дать больше тридцати. Он был свеж, подвижен, чувствовал себя
превосходно. Он повидал много нового, познал новые вопросы и сомнения,
натренировал мозг, сердце, тело. У него был основательный текущий счет, он
считался одним из наиболее солидных писателей своего времени. Он ехал по
морю, насыщенный картинами и образами, полный планов, спокойно выжидая,
какой из них созреет, полный радостного нетерпения встречи с Европой, с
Баварией, с Иоганном Крайн.
Единственной тенью оставалось неожиданное разрешение дела Крюгера.
Вопросы общие и сугубо личные у него здесь досадно сплетались воедино.
Когда Мамонт потребовал от баварского правительства освобождения Крюгера,
он забавлялся тем, какие странные пути иногда избирает судьба. Если он
ничего не сказал Иоганне, то произошло это потому, что у него вообще не
было привычки громко кричать о жатве, пока она не свезена под крышу. Но
возможно, что это произошло больше всего из тщеславия. Он радовался
возможности вернуться в качестве доброго, улыбающегося дядюшки, одним
мановением руки приводящего все окружающие затруднения к благополучному
концу. Сюрприз получился в достаточной мере неудачным. Тут нечего было
возразить. Он получил по заслугам.
Но не по заслугам получил Мартин Крюгер. Это сердило его. За этой
кажущейся бессмыслицей должен был, скрываться какой-то смысл. Удобно было
верить в провидение - все равно, как ни называть его - богом или законом
экономики. Тут был девственный лес, сквозь который каждый должен был сам
прорубить для себя дорогу. Он, во всяком случае, не мог разглядеть дорогу,
которую другие, по их словам, видели ясно. Ему приходилось рассчитывать
только на собственный нюх. Он полагался только на свой нос, а не на добрые
советы господ Гегеля и Маркса.
Дело Крюгера как-то особенно раздражало его своей кажущейся
бессмысленностью. Ведь нужно было еще совсем немного - и оказалось бы так,
что его воля способствовала бы освобождению этого человека. Ему надо было
только преодолеть свое воображаемое превосходство, вовремя поговорить с
Иоганной - и тогда, вероятно, тот человек еще увидел бы волю.
Необходимость раскрыть смысл этого течения событии, этого "чуть-чуть",
этого последнего "нет", мучила его, как мучает после разгадки всех слов
кроссворда последнее неразгаданное. Что доконало Крюгера? Angina pectoris?
Портрет Анны-Элизабет Гайдер? Политика? Какие-то социологические причины?
Двадцать три столетия назад на эту тему можно было бы написать трагедию
рока. Показать, что Крюгер стал жертвой экономических отношений было бы
ничем иным, как упрощенной трагедией рока.
(И вот писатель Жак Тюверлен ехал через океан с грузом славы и немалого
нового опыта, но мучительно взволнованный некоторыми моментами,
касавшимися неприятного конца дела Крюгера. Он ехал семь дней и семь
ночей, вступил на сушу в городе Гамбурге, проехал по равнине, по горным
местностям, пересек реки - реку Рейн, реку Дунай, добрался до Старой
Баварии, явился к Иоганне Крайн. И, увидев ее, он сразу понял, что
сомнения его были не напрасны. Смерть Крюгера не была окончательным
завершением дела Крюгера. Смерть Крюгера касалась его лично.
Иоганна стояла перед ним в своей большой комнате на Штейнсдорфштрассе.
Лишь несколько месяцев она не видела этого остро очерченного помятого лица
с крупными крепкими зубами и выдающейся нижней челюстью, но ей казалось,
что прошло много месяцев, и она любила этого человека безмерно. Он держал
обе ее руки в своих сильных, веснушчатых и говорил с ней веселым,
сдавленным голосом. Он обрадованно заметил, что ее волосы снова отросли.
Так, значит, она собирается снова закалывать их узлом? Да, это шло к ней,
это было великолепно. Они оживленно болтали о сотне обыденных вещей.
Казалось, за этот промежуток времени не произошло ничего особенного. Но за
это время случилось так, что он чуть было не освободил Мартина Крюгера и
что Мартин Крюгер умер. И Иоганна знала, что, как безмерно она ни любила
этого человека и как ни бессмысленно и туманно было то, что сковывало ее,
все же она уже никогда больше не сможет принадлежать ему.
За пятьдесят лет до этого немецкий философ Ницше учил, что психология -
настоящее мерило чистоплотности или нечистоплотности народа. В Германии, -
указывал он, - нечистоплотность в психологических вопросах превратилась в
инстинкт. Жак Тюверлен хорошо усвоил это изречение. Утверждение философа
могло казаться досадным, но разумный человек должен был считаться с
фактами, строить свою жизнь согласно с ними.
Жак Тюверлен понял, что произошло с Иоганной. Она произнесла:
- Жаль, что ты ничего не сказал перед отъездом.
Она была права. Он совершил ошибку. Он был обязан говорить, был обязан
лучше видеть, лучше знать ее. Он совершил ошибку. Он должен был знать, что
она долгие месяцы напрасно будет терзаться, что его тщеславное молчание
может иметь для Крюгера роковые последствия. Он совершил ошибку. И теперь,
когда она произнесла: "Жаль, что ты ничего не сказал", - он не сделал даже
попытки объяснить, почему он так поступил. Он просто оказал:
- Да, жаль.
Он видел, как тяжко мучается эта женщина, видел, что никакие разумные
доводы не способны помочь ей преодолеть эту тяжесть. Она стояла перед ним,
упрямая, угрюмая, как ее страна, и он очень любил ее.
Огромный бессмысленный камень лег между ними. Она сама положила его, во
имя чистейшей фантазии, без всякого смысла. Но от этого ему было не легче.
Поступок не становится непременно неправильным только потому, что он
нелогичен. Он не всегда также оказывается правильным только потому, что
соответствует логике. Тюверлен всегда исходил только из своего я и из
своего мировоззрения. Это было неправильно. Камень лежал между ними.
Виновен был он. Он не жаловался.



4. OPUS ULTIMUM (*53)



Управление одельсбергской тюрьмы выдало Иоганне рукописи Мартина
Крюгера. Тут были большие связки, тетрадки, вновь и вновь правленные
листки, обрывки записей, стенографические заметки, в которых трудно было
разобраться. Иоганна попросила Тюверлена вместе с каким-нибудь
специалистом заняться изданием литературного наследия. Крюгера. Тюверлен
предпочел привлечь к этому делу Каспара Прекля.
Оба они сидели вместе, как в те дни, когда Тюверлен работал над
обозрением. Только спорили они еще более горячо. Писателя Тюверлена не
интересовал человек, написавший эти страницы, его интересовало только его
творчество. Покойный Крюгер имел счастье полностью исчерпать свои
способности. Страстный, мятежный "Этюд о Гойе" изумительно дополняла
спокойная, полная мягкого блеска статья о картине "Иосиф и его братья".
Встречались яркие, но несчастливые дарования, навсегда застревавшие на
наброске, которым никогда не удавалось законченное произведение.
Случалось, что человек меньшего таланта создавал вещи более значительные,
чем человек с большим дарованием. Мартин Крюгер принадлежал к числу этих
меньших, но счастливых дарований, нашедших ту чашу, в которую они могли
собрать все капли своего вина. Такими именно и хотел преподнести читателям
Тюверлен посмертные произведения Крюгера, округлить их.
Инженера Каспара Прекля такие теории раздражали до последней степени.
Неправдой было то, что произведение воспевало своего творца, оно в лучшем
случае воспевало эпоху, когда оно было создано. Не от способностей
индивидуума зависело, создаст ли он, положив на это свой труд, то или иное
произведение. Это зависело прежде всего от эпохи, от экономических и
социальных отношений. Статья о картине "Иосиф и его братья" была,
например, в глазах Прекля просто безделушкой, и он охотнее всего изъял бы
ее. Все творчество художника Ландгольцера и его судьба служили ярким
доказательством того, к чему в наше время должно привести последовательно
индивидуалистическое понимание задач искусства: к раздвоению личности, к
шизофрении, к сумасшедшему дому. Преклю было безразлично, будет или не
будет округлено творческое наследие Крюгера. Он стремился к тому, чтобы
эти страницы пылали мятежным, революционным духом, вспыхнувшим в Крюгере в
последние дни его жизни. Разве Крюгер умер просветленным, в кротком
сиянии? В муках испустил он последний вздох, в грязи и крови, как
мятежник. Последовательным завершением, венцом всего его творчества была
статья не о картине "Иосиф и его братья", а о Гойе.
Не то чтобы Прекль был полностью согласен с "Этюдом о Гойе". Этот
"Этюд" был не таким, как нужно, был полон непозволительного блеска.
Революция чужда блеска, революция - длительная, тяжелая, непатетическая,
жестокая вещь. И все-таки работа о Гойе была работой мятежника, выявляла
самое ценное, самое значительное в творчестве Крюгера. Когда Прекль в
присутствии Тюверлена ратовал за "Этюд о Гойе", когда он пытался вытравить
ею ложный блеск, выявить в нем значительное - в этом крылось своеобразное
самобичевание, стремление загладить собственную вину. Он не мог помочь
Мартину Крюгеру достигнуть истины. Он потерпел поражение, не справился со
своей задачей. И теперь он стремился оставшемуся после Крюгера наследию
придать форму, соответствовавшую его представлениям.
Приходилось бороться с собой. Вечно вставал перед ним образ
серо-коричневого человека, упрекавшего его в том, что у него отсутствуют
важнейшие функции: способность к наслаждению и способность к состраданию.
В его ушах еще звучали интонации, с которыми Крюгер в приемной
одельсбергской тюрьмы читал ему главу "Доколе?", еще звучал веселый смех
потешавшегося над ним Крюгера. Он и нынче еще пререкался с покойным,
сердито отругивался. Крюгер ошибался, обвиняя его тогда в пуританстве.
Умерший не знал, какого труда Преклю стоит холодной, жесткой логикой
подавлять в себе "сантименты". Нередко, читая яркие, блестящие строки
Крюгера или слушая Тюверлена, который наступал на него, ослепляя его
своими афоризмами, он испытывал соблазн спастись в такую область, в
которой ему легче было бы обороняться. Но он не поддавался, не хватался за
банджо, не писал баллад.
Прекль возмущался Тюверленом. Он признавал его дарование, но в то же
время в мыслях своих он гримировал писателя Тюверлена под чистейшего
представителя гибнущей буржуазии. Прекль с величайшим недоверием подходил
ко всему, на чем лежала печать успеха. Успех заставлял его сразу
настораживаться по отношению к человеку или к произведению искусства. И
Тюверлен был ему подозрителен благодаря своему успеху. Ибо что же еще при
капиталистическом строе могло иметь успех, как не то, что помогало
господствующему классу укрепить и увеличить свои доходы? Тюверлен - в этом
Прекль и не обвинял его - не писал своих произведений с сознательной целью
способствовать увеличению этих доходов, но бессознательно все же давал
увлечь себя этому течению. Помимо его воли, его пером водил капитал,
вытесняя из его творчества то, что было в нем наиболее ценного. Он не мог
освободиться от идеологии господствующего класса, частицей которого был.
Он был представителем загнивающей, увлеченной погоней за наслаждениями,
несерьезной Европы, которую он, Каспар, теперь покидал, чтобы участвовать
в закладке фундамента лучшей жизни.
Тюверлен не мог отказать себе в удовольствии подразнить Каспара Прекля,
высказывая при нем взгляды, к которым и сам не относился вполне серьезно.
Однажды, например, он принялся доказывать Преклю, что его марксизм
обусловливается просто его индивидуальным темпераментом. Прекля такие
шутки выводили из себя. Он своим резким голосом принимался кричать на
Жака, а тот скрипел что-то в ответ. Затем они сразу же снова принимались
за работу, быстро сговаривались по практическим вопросам.
Иоганна молча сидела подле них, переводя взгляд с одного на другою.
Возможно, что мнение Жака о творчестве Крюгера было и правильно. Но для
нее лицо Мартина становилось как-то яснее, когда горячился Прекль. Споры
между обоими мужчинами, опытность Тюверлена и мятежный дух Каспара Прекля
шли, во всяком случае, на пользу их работе. Посмертные произведения
Мартина Крюгера гармонично дополняли созданное им при жизни, придавая
всему творчеству этого человека ясные очертания.
Иоганна наблюдала за тем, как создавались эти произведения. Листки,
исписанные уверенным вначале, а затем все более беспокойным почерком, были
еще как-то связаны с Мартином, хранили в себе частицу его жизни. По виду
букв можно было угадать, были ли они написаны в часы надежды или отчаяния.
Сейчас все это сглаживалось, смешивалось. Маленькие кишащие знаки
становились неподвижными, застывали в чистой и ровной машинописи,
превращались в произведение.
Произведение округлялось, росло. Но - и это подавляло Иоганну - человек
исчезал за своим произведением. Произведение заслоняло человека.



5. МАРШАЛ И ЕГО БАРАБАНЩИК



Берлинское правительство было вынуждено отказаться от пассивного
сопротивления занятию Рурской области. По всей стране было объявлено
чрез

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися